"Детский портрет на фоне счастливых и грустных времен" - читать интересную книгу автора (Синякин Сергей)«Дом восходящего солнца»Хочется начать так. Невесомый и бессильный, я повис в центре Вселенной, слушая, как бормочут где-то за ее пределами два начала, давшие мне жизнь, те самые «янь» и «инь» китайской философии, которые в самом недалеком будущем мне предстояло назвать своими родителями. Не помню. Ничего из этого я не помню. Первые воспоминания относятся к более позднему периоду — тропинка, по которой мы с отцом приходили в военный городок, высокие и стройные сосны, кусты терпкой черемухи. С одного такого дерева упала мама и сломала себе руку. Море называлось Балтийским. Я был маленьким, а отец и деревья были большими. Особенно деревья. Казалось, что они растут с небес. На берегу было много камней, и совсем редко попадался Желтый песок, в котором можно было найти кусочек солнца с навсегда застывшим в нем насекомым далеких доисторических времен. Само рыжеглазое солнце смеется среди зеленых колючих ветвей. Тропинку, протоптанную людьми, пересекала тропа муравьев. Люди не обращали внимания на муравьев. Муравьям не было никакого дела до людей. Они жили в разных измерениях. Но если взять длинный стебель травы и, облизав его, сунуть в муравейник, можно полакомиться жгучим и кислым муравьиным соком. Первое лакомство, доступное мне в детстве. Дом восходящего солнца. Не знаю почему, но, уже став много старше и услышав мелодию, я всегда вспоминал извилистую тропинку через лес, идущую рядом с морем, и корявые ладони сосен, которые упрямо удерживали небо на весу. Дом восходящего солнца. Море выбегало на берег, хватало меня за ноги и убегало, оставляя в суетливых извилистых струйках и маленьких лужицах обрывки водорослей и камешки, обсосанные до сладости леденца. Некоторые из них были похожи на хитрый глаз лисы. Город, в котором мы тогда жили, назывался Хаапсалу. Море было Балтийским. Глупо все-таки, что человек вырастает из детства. Теряется радостное и наивное удивление перед миром, которое умные и экспансивные французы назвали impression, что означает «впечатление». Вырастая, мы становимся практичными и рассудительными, чаще всего навсегда утрачивая способность смотреть на мир с удивлением. Впечатление пропадает. Мы протягиваем руку и говорим — Господи, даждь нам днесь! Чем старше я становлюсь, тем чаще в моей голове вспыхивают сверхновые забытого когда-то прошлого. Говорят, что перед глазами умирающего проходит вся его жизнь. Если это так, то наступит однажды миг, когда я вспомню все. У вас никогда не бывает, что, блуждая по улицам незнакомого города, вы неожиданно сталкиваетесь с запахом вашего детства? Вот так, идешь по совершенно незнакомой улице, вдруг — неожиданный поворот, случайный ветерок, подъезд, пропахший кошками и стираным бельем, и — о боже! — именно так, именно так пахло когда-то далеко и давно, может быть, сто или двести лет назад. Воспоминания, живущие где-то глубоко в памяти, вдруг оживают, и в этих воспоминаниях таится тайная дрожь первого поцелуя, который ты уже забыл, лихорадочный трепет первою греха, который ты не забудешь до смерти, горечь давно ушедшей в небытие обиды, боль от удара и утрат, восторг однажды случившейся удачи, восхитительное чувство пойманного в полете мяча, сладость украденного, и синий дым на полях, и ярость тела, мчащегося на лыжах по снежной степи, и многое из того, что хотелось бы, но невозможно выразить словом. Тропинка, ведущая к морю. По серой воде бежали свинцовые барашки волн. Свинец в движении? Упрекните меня, но это запомнилось именно так. Кричали чайки. Крик их похож был на скрип петель открываемой двери. Может быть, это кто-то рядом со мной открывал двери в свое детство? Море называлось Балтийским. Прошли годы, и я стоял на причале, глядя на море. А море смотрело на меня черными глазами затягивающих водоворотов. По воде плыли какие-то щепки и размокшая пачка ленинградского «Беломора» фабрики, имени Урицкого. Наверное, она собиралась отправиться в кругосветное плавание. Остро пахло винной пробкой, и солоновато-горький привкус стоял во рту. Вкус слез, которые всегда сопровождают встречи и прощания. Встречи с прошлым всегда обещают прощания с тем, что навсегда утрачено в нем. Осколки воспоминаний. Разбитое зеркало души. Перестало хотеться заглядывать в будущее. Сначала очень хотелось, а потом вдруг перестало хотеться. Наверное, потому что ушла вера в светлость и справедливость будущего. Теперь мне все чаще хочется вспоминать. Хочется восстановить прошлое, чтобы ожили в тебе его картины, как оживает в откупориваемой бутылке шампанское, выдержанное в подвалах несколько десятилетий. Но стоить только взяться за это безнадежное занятие, как цельная картина мира, в котором ты когда-то жил, рассыпается на осколки, вглядываясь в которые ты не узнаешь никого. Я шел по берегу и увидел, как пацанята лепят из мокрого песка крепость. Крепость была славная — с круглыми зубчатыми башнями, с подъемным мостом и замком в ее середине. Невольно я им позавидовал. Мне тоже захотелось перемазаться в песке и лепить этот чудесный замок, населенный благородными рыцарями и прекрасными принцессами, замок, в котором по ступеням тяжелых сводчатых башен, освещенных чадящими факелами, бродяг печальные привидения и где в темницах закованы в кандалы кости когда-то живших врагов обитателей крепости. Да, песчаные замки строят лишь в детстве. Позже этим некогда заниматься — надо переделывать мир. Город назывался Хаапсалу. Когда-то его построили эсты. Я так и не узнал, где надо поставить ударение в названии города, чтобы оно прозвучало правильно, Тогда, в прошлом, я просто не успел, сейчас мне стало все равно. Отец был военным. Это сейчас правители эстов стали называть наших военных оккупантами из своих сиюминутных политических соображений. Тогда оккупантами считались германские войска, занявшие страну и уничтожившие случайно поселившихся в ней евреев. Господи! Как они надоели, эти глашатаи, твердо знающие, что нужно всем остальным, эти проклятые вожди, которые хорошо знают, куда они нас ведут! У меня нет никаких претензий к американцам и чеченам, к буддистам и мусульманам, к деловитым японцам, к плодовитым китайцам, к бесшабашным неграм — пусть они все живут, как хотят. Я им тоже ничего не сделал, и у них нет претензий ко мне… Все претензии появляются у вождей и глашатаев, которые спешат наделить этими претензиями возглавляемые нации. А людям, как и мне, хочется простоты. Им хочется жить, чтобы потом, когда эта жизнь подойдет к своему печальному, но естественному завершению, вспоминать не о времени, когда ты был героем и бросался с гранатой на танк, а времена, когда ты любил сам и был любим, когда тебя окружал зеленый луг, на котором паслись гордые кони и по которому гуляли прекрасные девушки. А героизм противен всему порядку жизни, он появляется тогда, когда жизнь начинает течь в ненужном ей направлении. Дети знают это лучше нас. Правда, наши отношения с детьми не всегда верны. Частенько забывается, что дети — это просто маленькие люди. Они любят и ненавидят, смеются и грустят, обижаются и обожествляют так же, как это присуще взрослым. Зачастую мы пытаемся свести общение с детьми к административной родительской функции, не учитывая, что из детей, воспитанных по таким рецептам, никогда не получится хороших родителей. Но ведь цепь случайностей не должна прерываться. Мы должны думать о будущем. Смысл общественного прогресса — в совершенствовании человеческой души. У нас же почему-то больше упирают на научно-технический прогресс. Потому мы и живем все теми же питекантропами, только научившимися пользоваться компьютерами и запускающими ракеты в космос. И мне кажется, что мы допускаем еще одну ошибку. Почему-то считается, что прогресс заключается в степени сытости. Конечно, двести сортов колбасы неплохо, очень неплохо. И все-таки это только колбаса. Лужа, в которой отражаются звезды. Для того чтобы увидеть настоящие звезды, а не их отражения, необходимо поднять рыло от воды и посмотреть вверх. Как семя в почву, мы должны уложить в души наших детей тот нравственный заряд, который позволит им сохранить самые высокие человеческие качества и осознать, что предназначение человека там — среди звезд. Бабий Яр делил людей просто. Те, кто выбрал улыбку Джоконды, ложились в ров с негашеной известью. В затылок им стреляли любители колбасы. Чтобы не повторилась трагедия прошлого, надо чтобы в мире было меньше любителей колбасы. А главное — чтобы они не пролезли на роль глашатаев и мессий и не стали учить человечество, как ему жить дальше. Постулаты добра заложены с давних времен. Меняется лишь их изложение А суть постулатов искажена любителями колбасы. Но город Хаапсалу казался тихим и хорошим. Вообще Прибалтика мне нравилась всегда неспешным течением жизни. В этом есть свой тайный смысл. Куда торопиться? Ведь впереди нас всех ждет черная пустота. Жаль, что сейчас в Прибалтике правят любители колбасы. Мама моя была молодая и красивая. С того времени я помню ее в светящемся платье из ткани, которая называлась «крепдешин». Еще у меня была сестра. Но ее того времени я совершенно не помню. С ней мне еще предстояло познакомиться. Удивляться было нечему — сам я только недавно ступил в этот мир, она же в нем уже утвердилась. Мы с отцом уходили в лес, а мама с сестрой смотрели нам вслед. В лесу белела и одуряюще пахла черемуха. И, еще там тек ручей, через который мы переходили по толстому бревну. Ручей впадал в море. Так иногда бывает, что тоненькая струйка родника минует реку и впадает непосредственно в океан. Это редкое предназначение, доступное не каждому ручью. У нашего лесного ручья была именно такая удивительная судьба. Пересекая ручей, тропинка вилась среди кустов и деревьев и приводила в военный городок. Что нам остается от прошлого, кроме памяти? Шрамы от падений и операций? Книги с пожелтевшими страницами на прогнувшихся стеллажах? Медленно стареющие друзья? Пожелтевшие письма? Роешься иной раз в вещах и вдруг находишь фантик уже не выпускающихся конфет, пятикопеечный билет в кино или надпись на подаренной другом книге, и душу твою охватывает неожиданно щемящая печаль. Говорят, детские впечатления самые яркие в жизни. Из них складывается отношение к окружающему тебя миру. А все серые будни, что следуют за рождением, лишь портят первое впечатление, превращая нас в недовольных всем ворчунов. Impression… Праздники проходят. Когда мне было шесть лет, мои папа и мама были молодыми и красивыми. Я смотрю на их фотографию, и меня не покидает мысль, что время беззастенчиво и нагло нас обворовывает. Оно действует как заправский разбойник, отбирая у нас родных, лишая жизни нас самих, и не оставляет шансов Нашим детям. Равняются гранитные холмы Катком столетий. И сметен мир. И смертны будем мы. И наши дети… Вот и я уже прожил полвека, умер отец, еще больше постарела мать, да и моя голова стала похожа на вершину африканской горы Килиманджаро. Моя смешливая сестра, из-за которой когда-то дрались мальчишки, стала директором учебного комбината целого городского района, превратилась в педагогического генерала, воображающего, что он знает жизнь лучше всех остальных. Интересно, что родилось раньше — желание учиться или стремление поучать? Раньше мне казалось, что жизнь — игра. И не более того. Когда еще была жива прабабушка Дуня, мы часто играли с ней. Я складывал из табуретов и стульев самолет, и мы улетали далеко-далеко. И горючее у нас никогда не кончалось. Мы летели над Северным полюсом, над Индией, над океанами, за иллюминаторами серебрились горные вершины, и в кабину заглядывала пустота звездного неба. Бабе Дуне нравилась эта игра — в старости люди любят возвращаться в детство. Наверное, они начинают понимать, что потеряли. С пятнадцати до пятидесяти я воспринимал жизнь всерьез. Теперь мне кажется, что я ошибался. Жизнь действительно игра, все те же самые казаки-разбойники, и в этой игре я в свое время доигрался до подполковника. Отец был этим обстоятельством горд. В свое время он дослужился до капитана. Вместе с тем он хорошо видел время, поэтому последние годы жизни не раз повторял, что хотел бы увидеть меня ушедшим на пенсию. В старости он был красив той красотой, которая редко дается мужчинам. Обычно, старея, мы начинаем походить на облезлых и растолстевших от бананов обезьян. Но тогда он служил в армии. На нем была синяя форма и фуражечка, из-под которой выглядывал задорный казачий чубчик. Мне нравилась форма и еще больше его тяжелый вороненый пистолет, от которого пахло армией. От того времени осталась моя фотография, где я важно сижу в отцовской фуражке и с тяжелым пистолетом в руках. Наверное, это и предопределило мою судьбу — всю сознательную жизнь форменная фуражка серого цвета с таким же кителем, на котором время от времени менялись погоны, провисела в моем служебном шкафу. Голубая ленточка воспоминаний… Ручей, текущий во вчерашний день. Помню вкус сосновых шишек. Помню, как мы собирали грибы. Больше из того времени я ничего не помню. Мама рассказывала, что до этого мы жили в Новгородской области. Там я и родился. Они были бедной офицерской семьей. Дома ничего особенно из мебели не имелось, и кровать была солдатская — отец притащил ее из казармы. Вот на этой солдатской кровати я и был зачат в любви и согласии. Сестре тогда было три с половиной года. Все правильно, нянька появилась на свет чуть пораньше наследника. Правда, наследника этого семья чуть не лишилась. Говорят, что я рос слишком шустрым. Однажды, когда мама наряжала елку, я путался у нее под ногами. На полу на электроплитке варился суп. То ли суп был картофельным, то ли я слишком шустрым, но в эту самую кастрюльку я и уселся своей пухлой попкой. Лечили меня в военном госпитале долго, с уколами, но все закончилось хорошо — следов ожогов на ней даже не наблюдается. Но это я знаю с рассказов родителей. Ничего не помню, даже боли. Память начинается с города Хаапсалу и с ручья, окруженного цветущей черемухой, с корявых сосен, подпирающих небеса, с кусочков янтаря, в которых жило солнце. Уже позже отца перевели служить в Венгрию. Там я пробыл до семи лет. Наверное, мы были счастливой офицерской семьей, которой выпало служить за границей. В стране тогда было бедно, за границей — хорошо. Каждое утро к домам приезжал мороженщик, начинал звонить и кричать нараспев. У него был велосипед с холодильной камерой впереди. Мороженое накладывалось разноцветными шариками в вафельный стаканчик; Каждый холодный шарик имел свой вкус. Мороженое стоило немного — один форинт. Удовольствие, которое мы от него получали, стоило значительно больше. Еще в офицерском магазине продавалось шоколадное блюдо с фигурками животных, тоже выполненных из шоколада. Кажется, все блюдо стоило восемь форинтов. В этом же магазине продавались вафельные стаканчики, наполненные шоколадно-молочной массой. Помнится, мы их очень любили. Каждый стаканчик стоил один форинт. Мы — это дети военных. В Венгрии я дружил с Витькой Фоменко. Отец его был начальником особого отдела, который еще назывался когда-то СМЕРШ. Еще я помню нашего заводилу Борьку Попова. Остальных я уже не помню. Мы росли как цветы на свалке — предоставленные самим себе. Родители пытались отдать меня в садик. Ходил я в него один день — потом случился конфликт, я пробил противнику голову и был исключен из садика с порочащей меня формулировкой. Сестре Наташке было легче — в Венгрии она уже пошла в школу. Жили мы в квартире на четвертом этаже панельного дома, построенного для офицерских семей рядом с военным городком. По соседству с нами жили Фоменко. У Фоменко была дочь Людмила, которая дружила с сестрой. На въезде в городок стояла венгерская корчма, в которой продавалась пузатая бутылка рома с крестами на этикетке. Почему-то она притягивала наши взгляды и вызывала особое любопытство. В ней было что-то пиратское. Казалось, что вот-вот выйдет одноногий пират с попугаем на плече. Ниже наших домов протекала река Тиса. Вода в ней была медленная и плавная. Берега реки поросли камышом. В выходные дни офицеры устраивали рыбалки, выплывая на середину реки на плотиках, для устройства которых использовались сигары подвесных баков для горючего самолетов МиГ-15 и МиГ-17, которые стояли на аэродроме и тренировались в отражении агрессора на специальном полигоне. Рыба в реке водилась разная, но чаще всего клевала радужная рыбка капрал, одновременно похожая на окуня и ерша. Таких рыб я больше нигде не видел. Рядом с военным городком по другую от офицерских домов сторону дороги был заброшенный сад. А в саду блиндаж, где и находилась наша тайная штаб-квартира. Туда мы стаскивали разное добро, найденное на территории части или полученное от солдат. Осенью мы лазили на деревья и рвали грецкие орехи. С них мы сдирали зеленую горькую шкуру, поэтому наши руки и лица всегда в это время были в желтых йодистых пятнах от сока, содержавшегося в кожуре. Мне исполнилось пять лет, когда я украл из коробки папирос «Москва», которые курил отец, несколько папирос. Забравшись в заросли кукурузы рядом с домами, мы принялись раскуривать их, как раскуривал когда-то трубку мира знаменитый индеец Чингачгук. Именно в этот момент нас поймала моя сестричка. Ее решимость все рассказать родителям не исчезла даже после наших угроз. К моему удивлению, все обошлось без обычной порки. Отец позвал меня в ванную комнату, дал мне папиросу и начал учить курять всерьез, то есть — затягиваясь. Я затянулся. Из глаз моих полились слезы, я закашлялся, замахал руками и не курил до окончания десятого класса, когда ради форса купил пачку болгарских сигарет «Феникс». С тех пор я курил все, что дымится. И я рад был бы бросить курение, я бросал, наверное, не меньше, чем это делал Марк Твен, но все неудачно. Легко бросить курить, но начать оказывалось еще легче. Вообще-то без телесных наказаний в нашей семье не обходилось. То же самое происходило в семье Фоменко. Наверное, мы были хотя и маленькими, но шустрыми, и с нами постоянно случались такие истории, за которые надо было наказывать. Однажды мы забрались на полигон во время боевых стрельб, Потом, катаясь на плотах, нашли автомат ППШ и до того времени, как его отобрали, ухитрились выпотрошить из диска десятка два патронов. С патронами мы поступили просто — набрали у госпиталя бинтов, взяли в части полбанки краски и отравились на стрельбище. Если обернуть патрон в бинт, омакнуть его в краску, а затем поджечь, то через некоторое время патрон очень звучно стрелял. На выстрелы прибежал какой-то сержант, и в это время с десяток приготовленных нами патронов начали палить во все стороны. Сержант залег, но успел засечь нас всех. Личности мы были известные, поэтому особого расследования не понадобилось, а возмездие не заставило себя долго ждать. В этот раз нас с Витькой пороли вместе — лицом друг к другу, чтобы каждый наказуемый видел глаза товарища. Разумеется, мы каялись и обещали — до следующего раза, который, как обычно, был не за горами. Удивительно, но нам тогда было пять лет. Отец служил командиром автороты БАО — батальона аэродромного обслуживания. Часто я бывал у него. Солдаты меня любили. Можно сказать, что они меня вынянчили, вытаскали в зубах. Неподалеку от автороты была столовая, где работала официанткой моя мама. Кормили офицеров еще по сталинским нормам, а это значит — до отвала. Помню отбивные и какао в стаканах с подстаканниками. Иногда после этого мы бежали к колючей проволоке, отделяющей аэродром от всего остального, и смотрели, как взлетают истребители — маленькие пузатые серебристые рыбки. И еще мы смотрели, как летчики тренируются на катапульте, установленной неподалеку от штаба. С грохотом взрывались пороховые заряды, и пилотское кресло взлетало по направляющим вверх. Наверное, перегрузки были значительными, но желание попробовать этот полет в нас не умирало. Однажды мы всей ордой забрели на полигон, когда шла его штурмовка. Было страшно, потом нас ловили, и по полигону метались юркие «виллисы». Наверное, было очень забавно смотреть, как мечутся среди мишеней-пирамидок маленькие испуганные люди. Забавно и страшно. От таких выходок детей у родителей седые волосы появляются раньше положенного срока. Тогда мы этого не понимали. Порой не понимаем и сейчас. Иногда в выходные дни мы выбирались в город Сольнок. Там мы всей семьей отдыхали. В косы сестры Наташки были вплетены огромные газовые банты. Я в своем одеянии и штанишках на помочах напоминал иностранца. Да мы и были иностранцами в заграничной стране. В Сольноке были бассейны, куда мы ходили купаться. Один был с горячей сероводородной водой, от которой пахло тухлым мясом. В нем обычно степенно сидели пожилые венгры. Некоторые и в голом виде читали газеты. Однажды один венгр в этом бассейне плеснул мне в лицо водой. Я захлебнулся и долго кашлял и отплевывался. Венгр стоял рядом и обидно смеялся. Странно, прошло уже много лет, а я все помню свою недоуменную обиду. Этому существу нравилось обижать маленького человечка, каким был я. По своему характеру он вполне мог служить в концлагере, этот нехороший человек. А может, и служил. Все это было в пятьдесят седьмом году, мне было четыре года, а со времени последней войны прошло всего тринадцать лет. Человеку, который меня обидел, радуясь этому, как развлечению, было лет сорок. Самое время отдохнуть от войны и забыть о том, что ты был эсэсовцем. Он не забыл. Но это уже зависит от состояния души. Второй бассейн казался неглубоким, и вода в нем запомнилась мне теплой. Еще его называли малечником, потому что в нем в основном купалась ребятня. Еще был огромный бассейн с изумрудной ледяной водой. В этом бассейне купались редкие мужики. Вот в малечнике я и утонул. Стоял, держась за железные поручни, и глазел на окружающих. Потом поскользнулся и пошел на глубину. В глазах закружились разноцветные пятна, а в ушах зазвенело. Я бы обязательно утонул, ведь было мне тогда всего пять лет, но мое отсутствие заметила сестра и вытащила меня, дав таким образом прожить еще сорок с лишним лет, да и это время, как мне думается, не предел. Что-то ждет меня впереди, знать бы только — что? Отец уходил в отпуск, и мы отправлялись на его родину. Дед Василий и баба Нюра жили на степной станции Панфилово, путь в которую лежал через пограничный город Чоп и столицу нашей Родины Москву. Ах, Москва! Помню ГУМ. «Все, кто потерялся, встречайтесь у фонтанов!» Изобилие игрушек. Автоматы, в которых можно было купить сигареты, спички, конфеты или просто подушиться одеколоном «Полет». Рестораны, в которых красиво и вкусно кормили. Зоопарк, который зачаровывал изобилием животных и где можно было прокатиться в тележке, запряженной пони. И знаменитое московское эскимо, которое стоило около трех рублей. Московский поезд, в котором подавался чай в тонких стаканах, установленных в тяжелые мельхиоровые подстаканники. К чаю полагались маленькая пачка печенья и тот самый дорожный чай в специфических пакетиках, о котором я почему-то вспоминаю с особой грустью. Чай был густого янтарного цвета и удивительно вкусен — с тех пор я такого чая не пробовал, хотя появилось столько сортов, только вот нет среди них того… Дед жил по улице Демьяна Бедного в доме номер тринадцать. В соседнем доме жил его брат Илья Степанович Сенякин. У него были сын Владимир и дочь Раиса. Дочь у него была подарком судьбы. Когда дед Илья вернулся с войны, жена Верка бросилась ему в ноги, а дочери было уже два или три года. При всем желании дед Илья не мог принять участие в ее рождении, но принял участие в воспитании. Кто из проезжавших солдатиков принял участие в судьбе Раисы, трудно было сказать, да и бабка Верка ни в молодости, ни в старости об этом особо не распространялась. Скорее всего этот солдатик был неудачливым, поэтому и судьба Раисы оказалась соответствующей. До одиннадцатого класса она была обычной приветливой девчонкой, бегала на танцы и ничем не выделялась из сверстниц. Но после школы на одном глазу у нее появилось бельмо, которого она очень стеснялась. Раиса стала нелюдимой, редко выходила из дому, а потом и вовсе стала затворницей, занимаясь только выпасом коз в полном одиночестве. Можно представить, что она передумала в то время, когда лохматые разноцветные козы и глупые овцы грызли траву на пустырях. Замуж она, несмотря на все попытки родителей, так и не вышла. Жизнь ее протекала в безвестности и глухой пустоте дома, где Раиса вязала на продажу пуховые платки, те самые платки, которыми славился север области и которые были ничуть не хуже оренбургских. Не знаю, сколько женщин ходит в оренбургских платках, но в воронежских и волгоградских платках буквальным образом ходит половина живущих в России. Тоскливая жизнь Раисы оборвалась после смерти деда Ильи и бабки Веры. Продав дом, она уехала к брату Владимиру, где через некоторое время скончалась от сердечного приступа. Ее брат Владимир с родителями жил не слишком долго. Однажды он влюбился, но его родители были категорически против его брака с любимой женщиной. Тогда Владимир уехал в Еланский район, где женился и народил пацана и двух девчонок. С родителями он долгое время не общался и только в конце их жизни немного отошел сердцем. Заграничного сына Николая с семьей дед с бабкой встречали трепетно и уважительно. Из-за границы отец всегда всем родственникам привозил подарки, каких невозможно было сыскать в сельпо. К тому же он был в то время строен, кучеряв, а форма придавала ему еще большее обаяние, и при этом все усугублялось наличием красавицы жены. При всем при этом семья наша, надо сказать, была патриархальной и хранила казачьи обычаи. Так, садясь за стол, никто не смел взять в руки ложку, пока это не сделает дед. Дед Вася степенно, как и подобает главе почтенного семейства, садился за стол, брал в руки и внимательно оглядывал расписную деревянную ложку и принимался хлебать борщ. Вслед за ним приступали к трапезе все остальные. Торопыга мог получить этой ложкой по лбу. Со мной так однажды и произошло. Но лоб у меня был крепкий, а ложке, видимо, уже пришло время — черенок треснул, и деду пришлось есть ложкой из нержавейки. Помню, иногда из Михайловки приезжала моя тетка Антонина Васильевна, которая была почему-то записана на бабкину девичью фамилию и таким образом была Ивиной. Она была невысокой и грудастой, так называемой казачьей красоты, какой ее в то время изображали романисты, пишущие о казаках. В то время я жаждал славы, поэтому нередко, подрисовав себе чернильным карандашом усы, выступал с сольными номерами, распевая перед родственниками популярные тогда песни типа «Мишка, Мишка, где твоя улыбка?» или «Прощай, Антонина Петровна, неспетая песня моя!». Последняя песня, исполняемая мною, в нашем доме пользовалась бешеным успехом. Подозреваю, что любой другой исполнитель, даже Бернес и Утесов, такого успеха в нашей семье не имели бы. Дед как раз затеивался строить новый дом, и в его доме часто ночевали снабженцы из разных колхозов. Благодаря знакомствам такого рода дед зарабатывал стройматериалы, необходимые для строительства дома. Мы отдыхали в Панфилове, общаясь с родственниками и знакомыми, изредка отец брал меня на рыбалку, но чаще мы отправлялись пешком на Американский пруд. Рядом с Панфиловом находился поселок Красная Заря, который еще почему-то называли «Америка». Прямо в него упиралась улица Партизанская, которой заканчивалась деревня. Воистину все смешалось в доме Облонских. По аналогии и пруд, расположенный там же, назывался Американским. Вообще-то это была цепочка из трех прудов, разделенных плотинами. На берегу первого находилась звероферма, на которой выращивали песцов и чернобурок. Во втором пруду купались. На третий пруд водили на водопой скот. Пруд, в котором все купались, еще в то время зарос камышом. Если заплыть в глубину камышей, можно было заметить, как темнеет вода. Казалось, что в глубинах пруда живет доисторическое чудовище. На плотине росли могучие ветлы, к ветвям одной из них была привязана веревка, которая могла унести раскачавшегося хорошенько смельчака на десятиметровую высоту, откуда тот вонзался в воду, разбрызгивая фонтаны брызг. На мелководье этого пруда бродили с бреднем. В бредень попадались красные как медь караси и черные от ила огромные раки, достигающие тридцати, а то и сорока сантиметров от хвоста до кончиков клешней. Раки возились в постепенно закипающей воде, краснели от тревоги и страха, впитывая в нежное свое мясо аромат укропа. Варили их сразу много. Не помню, пили ли взрослые под раков «жигулевское» пиво, но нам, малышне, восторгов хватало и без этого. В эти посещения станции Панфилово я обзаводился друзьями. Нередко над Панфиловом проливались дожди, превращая поверхность грунтовых грейдеров в сплошное глиняное месиво. Машины по нему пройти не могли, проходили только тракторы ДТ-54 и «Беларусь», причем последние выбивали в жидкой глине глубокие колеи. Колеи эти заполнялись водой, которая от воздействия южного солнца становилась совсем горячей. Мы с новыми моими друзьями выбирали колею попросторнее и залегали в воду, принимая, таким образом, грязевые ванны. Рядом в соседней луже не менее степенно возлежали свиньи. У нас с ними был нейтралитет, благо луж для общего пользования вокруг хватало. Иногда в эти же лужи с нами залезали и соседские девчонки. Залезали они голышом, но наши половые различия в то время были несущественны и особых волнений не вызывали. Вечерами взрослые устраивали на скамеечке перед домом посиделки. Посиделки эти обычно сопровождались игрой в карты и лузганьем подсолнечных семечек. Умные разговоры, которые они меж собой неторопливо вели, нам быстро наскучивали, и мы убегали в дом, где заводили патефон. Пластинки в основном были с русскими народными песнями, исполняемые хором имени Пятницкого, но имелась и эстрада — например, «Ландыши» и уже упомянутый «Мишка-Мишка». Изредка попадались пластинки с Руслановой, задорно исполнявшей «Валенки», а также с песнями, которые сипловато исполнял Утесов. Пластинки были невероятно хрупки, и если они трескались, их просто сваривали с помощью вплавленных патефонных иголок, после чего пластинки можно было слушать дальше — они заикались лишь на этих самых иголках В комнате у деда висела большая черная тарелка репродуктора, по которому передавали концерты и новости. Иногда шла трансляция радиоспектаклей, все их слушали с необыкновенным интересом. Уже позже, когда отец демобилизовался и мы все приехали в Панфилово, чтобы там жить, отец купил радиолу ВЭФ. На ней можно было слушать пластинки в тридцать три с половиной оборота, а установленная у дома антенна позволяла ловить разные станции. Несомненно, что этот приемник в глазах деревенских жителей являлся буржуйской штучкой, соответственным образом относились и к отцу. Но это было уже потом, когда Никита Сергеевич Хрущев посчитал армию слишком большой и начал ее сокращать. Отец демобилизовался, а поскольку он являлся офицером, а значит, человеком свободным от собственного угла — это тогда был единственный вид свободы, доступный кадровым военным, — встал вопрос, куда ехать жить. Точнее говоря, такого вопроса у отца не стояло. Дед уже давно замышлял построить новый дом, в котором хватило бы места всем. И мы поехали к новому месту жительства — на станцию Панфилово бывшей Сталинградской, а ныне нейтрально Волгоградской области. Тогда еще считали, что можно безнаказанно менять название города, тем самым изменяя его будущую историю. Царицын переименовали в Сталинград, Сталинград, после того как разделались с культом личности, назвали Волгоградом, а Сталинградскую битву, которой восхищался весь мир, одно время стыдливо называли битвой на Волге. Вообще фарисейство было всегда присуще нашим правителям. Когда пленные немцы более или менее восстановили город, то в нем они построили и здание планетария для обучения подрастающего поколения прогулкам среди звезд. Оборудование в нем поставили трофейное, вывезенное из Германии по праву победителя, Кажется, из города Магдебурга. На планетарии повесили стыдливую табличку, возвещающую, что он является даром благодарного немецкого народа русскому народу-освободителю. Ну, освободитель, это понятно, после окончания войны мы немцев много от чего освободили, в том числе и от оборудования планетария. Потом, правда, эту табличку так же стыдливо сняли. Увидел я ее впервые в детстве, а вот о том, что ее сняли, узнал уже ближе к своему пятидесятилетию, когда гулял по городу со смешливым питерским писателем Андреем Измайловым и захотел показать ему этот образец высшего административного творчества. Все дело в точке отчета. Венгрия конца пятидесятых была страной Лимонией, той самой Чемоданией. Из Венгрии офицеры привозили родственникам красивые иностранные шмотки. А уж во вторую очередь они там защищали мировую систему социализма. Слова из песни не выкинешь. Ах, какие в Венгрии были игрушки! Помню, отец подарил мне железную дорогу с мостом, семафорами и вагончиками, которые крепились к почти настоящему паровозику. Жаль, что игрушки у меня долго не держались — мне всегда хотелось заглянуть в их душу. Помню еще свою первую книгу. Это была книга хорошего детского писателя Аркадия Гайдара. Называлась она «Чук и Гек». Тогда я еще не знал, что с самой гражданской войны Аркадий Гайдар жил с кровоточащей душой. Нелегко было быть командиром полка и принимать решения, влекущие за собой смерть людей. А писатель был чудесный. Его «Школа» была долгое время одной из моих самых любимых книг. И еще я сразу полюбил восточные сказки «Тысячи и одной ночи». Арабские стихи я пропускал, как и любовные сцены. Мне нравились ифриты и джинны. Но вернемся к Гайдару. Вот интересно, время от времени раздаются голоса, требующие включить в школьную программу «Архипелаг ГУЛАГ» Александра Солженицына. Чего уж мелочиться! Давайте воспитывать наших детей на новой литературе: «Я — вор» Сухова или «Собор без крестов» Шитова. Тогда мы точно получим лагерное поколение, собственно, таким поколением мы все и являемся, литература свободы наложила на нас всех свой неизгладимый отпечаток. А по мне, лучше бывшие душегубы, которые осознали все, пусть и с запозданием осознали свое душегубство и написали книги, на которых можно воспитывать высокие качества наших детей, чем литераторы, что, руководствуясь благими побуждениями, растят из наших детей душегубов. Можно смело сказать, что понятие о писателе как о «инженере человеческих душ», запущенное Сталиным с легкой руки Юрия Карловича Олеши, исчерпало себя давно. Теперь многих писателей можно смело назвать золотарями, ведь они так бережно роются в дерьме, чтобы найти самое омерзительное. И выдают это за конечный продукт человеческой души. Номы-то знаем, что это конечный продукт нашего тела! Страна Лимония кончилась, когда Никита Сергеевич Хрущев, избавившись от своего друга Берии, а потом и от маршала Жукова, который помог ему этого Берию раздавить, решил, что армия слишком велика и для защиты Родины хватит ядерных бомб и ракет. Все остальное он считал вчерашним днем, как посчитали перед войной устаревшими и не соответствующими реалиям жизни тачанки. Наступали годы волюнтаризма. Нет, времена тогда были удивительными. Историю меняли запросто. Приходил в класс учитель и говорил: «Дети, откройте учебник на такой-то странице… Открыли? Возьмите ручку и вычеркните как следует четвертую строчку сверху. Зачеркнули? Теперь еще зачеркните двенадцатую и двадцать восьмую строчку. Когда придете домой, то аккуратно вырежьте портрет человека на восемнадцатой странице. Завтра я проверю, и кто этого не сделает, тот будет серьезно наказан». И все. С этого дня история уже выглядела совсем иным образом. Помню, как это было с Ворошиловым, Маленковым, Кагановичем и Молотовым. Сестра помнит, как все это было с Берией. Прошло совсем немного времени, и Гагарина в космос стал отправлять наш дорогой Леонид Ильич, а бессовестный Никита Сергеевич, скомпрометировавший себя разделением партии по промышленному и сельскохозяйственному признаку и насаждением нероссийской культуры — кукурузы, остался в памяти хулиганом, который стучал ботинком по трибуне ООН. Через двадцать лет, не успел дорогой Леонид Ильич огорчить советскую милицию отменой праздничного концерта в ее день, а это оказалось неизбежным вследствие его кончины, как история снова сделала зигзаг. Все, кто беззаветно заглядывал дорогому и неповторимому в анальное отверстие, стали наперебой кричать, что дух у эпохи застоя был крайне неприятным. А чего вы еще хотели, заняв свое место за спиной у Генерального Секретаря? Кто вешал ему ордена и медали на грудь? Почему вы теперь удивляетесь, что старый и больной человек элементарно надорвался? Он же не штангист Василий Алексеев, чтобы ставить рекорд за рекордом! Но за эти вопросы могли еще, очень даже могли… Нет, лагерей на Колыме уже почти не осталось, а вот психиатрических больниц закрытого типа было построено немало. Чего удивительного, коли у всей страны был единый диагноз — вялотекущая шизофрения! И началась она именно с зачеркивания портретов в учебниках и замены страниц в энциклопедических словарях! Быть может, она началась еще раньше — с того самого момента, когда мы начали рушить памятники царям, и царским генералам, вся вина которых заключалась в том, что они жили в эпоху царствования конкретного сатрапа. С каждым разрушенным памятником отмирала частица народной души. В конце концов мы превратились в Иванов, не помнящих собственного родства. У народа с разорванной душой и дети рождаются калеками. Тогда по малолетству я этого не осознавал. Панфилово окружала степь. В степи жили тарантулы и суслики. Суслики были забавны, а тарантулы — зловещи. И тех и других мы выливали из норок. Для того чтобы вылить одного тарантула, хватало ведра воды, для того чтобы вылить суслика, воды требовалось куда больше. Мокрые суслики выглядели жалко. Да и посвистывали они жалобно. Тарантулы смотрелись более достойно. Встав в боевую стойку, тарантул разглядывал тебя внимательно цепочкой глаз. Рост противника тарантула не путал, он защищался до последнего вздоха своих трахей. Чаще мы их не выливали, а ловили на горошину из смолы, которая привязывалась к нитке. Тарантул хватал смолу своими жвалами и прилипал к ней. Пойманных тарантулов мы сажали в банку. Там они пожирали друг друга. Жестокая забава. Сейчас бы я так не поступил. Сейчас мне жалко всех живых существ, даже пауков и тараканов мне не хочется убивать. С возрастом приходит понимание природы и жизни, исчезает неистребимая тяга к убийству, живущая в каждом ребенке. Семейными животными у нас были коты. Мудрые и самостоятельные животные. И очень независимые. Коты жили в нашем доме параллельно с людьми, интересы их с семейством Синякиных пересекались лишь изредка — когда требовалось поесть или хотелось немного ласки. Ночами начиналась их тайная жизнь, которая прорывалась в нашу действительность дикими криками и звуками драк, доносившимися со двора. Впрочем, дед всегда держал во дворе собак. «Чтобы брехали», — говаривал дед. Надо сказать, что старались они на совесть. Помню лохматого Шарика. Как сейчас понимаю, происходил он из южнорусских овчарок, отличался кротким нравом и повышенной добротой к детям. Зимой я запрягал его в савки и носился по заснеженным улицам Панфилова. Дед моих занятий не одобрял — хоперские казаки ездовых собак не знали и твердо верили, что собаки должны охранять дом. И только. Я в то время думал совсем иначе. Скорее всего потому, что именно в это время читал Джека Лондона. Исполнилось мне тогда восемь лет, и моим кумиром стал «Время-не-ждет». А кто бы в него не влюбился? Только вот семейная концовка в Солнечной долине меня тогда не особенно устраивала. Как всякий мальчишка, я полагал, что люди рождаются для подвигов и должны эти подвиги совершать всю жизнь. О том, что люди совершают подвиги не ради них самих, а при достижении определенных целей, тогда не понималось. Тем более я совершенно не представлял, чем должен заниматься человек, когда цели достигнуты. Старость в моем понятии начиналась с тридцати пяти лет, и по молодости я рассчитывал, что мне до нее не дожить — ведь я готовился к совершению подвигов. Ну, не двенадцати, как у Геракла, но один подвиг я надеялся совершить твердо. Если бы я когда-нибудь стал режиссером, я постарался бы поставить несколько фильмов. «Время-не-ждет» по Джеку Лондону, «Каторгу» и «Богатство» по романам Валентина Пикуля. И странное дело, на роли главных героев в этих фильмах я видел и вижу одного человека — Эммануила Виторгана. Все дело во внешности. У него внешность интеллигентного и романтичного уголовника. Жесткое лицо и мечтательные глаза. Именно то, что необходимо для задуманных мной фильмов. Увы! Я не стал режиссером, а Виторган постарел. Мечты, мечты… И космонавтом я не стал. Даже на военного летчика меня не хватило. После одного футбольного матча, в котором меня ударили по голове, зрение мое ухудшилось. Не вышло. Вместо того чтобы летать, я всю жизнь ловил жуликов. Вот ведь, блин, — мечтая о звездах, видишь их отражения в лужах. Собаки и волки, воющие в зимней колючей степи. Вот что такое — наши мечты. Хотелось, да не сбылось. Помню, как мне попался в руки Беляев. Была такая книга «Звезда КЭЦ», выпущенная в конце пятидесятых в Киргизии. В книгу поместили одноименный роман, «Голова профессора Доузля» и роман «Человек-амфибия». «Нам бы, нам бы, нам бы всем на дно, там под океаном пить вино…» Этот Ихтиандр будоражил мое воображение, «Двадцать тысяч лье под водой» Ж. Верна, прочитанные чуть позже, произвели не такое впечатление, хотя капитан Немо нравился мне даже больше Ихтиандра. И еще был «Ариэль». После него я начал летать во сне. Помню один и тот же сон, я лечу в ночном небе, чувствую, что устал, и помимо своей воли начинаю снижаться, а на пути у меня высоковольтные провода. Этот сон часто мне снился до одиннадцати лет. Я даже проверял, может, я и в самом деле умею летать? Увы, все заканчивалось падениями с лестницы, ведущей на чердак дома. Летать я продолжал только во сне. Наверное, все в жизни зависит от точки отсчета. Мироощущения тоже. Да, черт побери! Все дело в точке отчета. Как говорили классики марксизма-ленинизма, «бытие определяет сознание». Оно его и определило. Поэтому оставим философию. Поговорим о бытие. |
||
|