"Детский портрет на фоне счастливых и грустных времен" - читать интересную книгу автора (Синякин Сергей)

Часть вторая ГОРОД ДЕТСТВА НА ПРАВОМ БЕРЕГУ

Город стоял на берегу реки.

Провинциальный и тихий, нам после еще более глухой и тихой деревни он казался столицей. Мамаев курган был покрыт лесопосадками, на его вершине высилось какое-то сооружение, затянутое в леса, — тогда я еще не знал, что вскоре там появится разгневанная женщина с мечом, которая этим мечом почему-то грозит тем, кто живет за Волгой, хотя на деле немцы наступали с юга и с севера, с запада — откуда угодно, только не с востока.

Отец с матерью сняли квартиру. Это были три небольшие комнаты в полуподвальном помещении частного дома по улице Колодезной. Улица эта располагалась в поселке Второй километр, который всегда славился своей шпаной и хулиганами. Дом располагался у подножия Мамаева кургана, от кургана его отделял лишь глубокий овраг. Вот на Втором километре я и продолжил свое обучение. Восьмидесятая школа, в которую Меня определили, была одной из последних городских восьмилеток; она располагалась в старом двухэтажном здании на краю оврага, но этот глубокий овраг отделял поселок уже от района Газаппарата и Красных казарм. Здесь, на дне оврага., располагался богатый Шишкинский сад, который так назывался по имени своего создателя. Кем он был, как жил и как закончил свою жизнь, я так и не узнал, но в сад он вложил свою душу. К сожалению, несколько позже овраг начали замывать песком из Волги, и постепенно деревья скрылись под его многометровым слоем, а от озера, на берегу которого располагался сад, осталось лишь маленькое голубое блюдце, в котором мы купались в жаркие месяцы лета.

В школу я пришел уже после начала учебного года, где-то в октябре. Я пришел в свой класс на уроке химии. Войдя в учебный кабинет, я ощутил на себе десятки любопытных глаз, но это меня не особенно смутило. Оглядевшись, я заметил свободное место около симпатичной девочки. Подошел и сел за стол. Девочку звали Лена Данильченко, она была симпатичной, но обещала располнеть в самом недалеком будущем. Особого значения своему поступку не придал, и зря — уже на перемене ко мне подошел угрюмый парнишка и сказал, чтобы я отсел от Ленки, а не то… Остальное было понятно без слов, но во мне заговорило упрямство. Все кончилось легкой потасовкой с поклонником девочки, которого звали Володя Краюшкин. Ловкость и занятия боксом со Шкуриным помогли мне одержать верх, но тогда меня вызвал на беседу еще один, он оказался школьным шишкарем, как тогда называли лидеров. Шишкаря звали Боней. Вызов был обставлен просто — мне на голову надели грязный мешок, который служил половой тряпкой. Я снял мешок. Скрутил его в жгут и огляделся. Определить, кто меня ударил, оказалось не слишком сложно — он откровенно ухмылялся. Драка была короткой. Во время нее ко мне подскочил маленький парнишка, который зашипел мне в спину: «С кем ты связался? Это же Боня!» Я огрызнулся: «Откуда я знал, что это Боня!» Тем не менее держался я достойно. Тем самым я отстоял право сидеть, где мне вздумается, и вошел в число учащихся школы. А маленький парнишка, оказавшийся моим одноклассником, стал и моим другом. Это был Петя Жуков — влюбленный в историю и географию человек, который любил фантастику и вообще обожал читать книги, к тому же Жуков отличался недюжинной фантазией. Постепенно я обзаводился друзьями. В доме под радиоглушилкой, которая не давала свободы слова радиостанциям «Немецкая волна» и «Свобода», жили Саня Башкин и Вася Попков, рядом с Жуковым, который с родителями проживал в доме барачного типа, в таком же доме жил Витька Калинин по кличке Калин, по пути из школы ко мне домой жили Саня Ерохин и Саня Горюнов, которого звали Джимом. С Джимом мы считались приятелями, а с Ерохой сошлись значительно ближе.

В сарае у Петьки Жукова у нас была штаб-квартира. Именно там мы собирались и при свете свечи рассказывали разные жуткие истории. Здесь рождались первые фантастические рассказы и пересказывались сюжеты несуществующих книг, якобы прочитанных нами.

Во дворе дома, где жили Башкин и Попков, мы играли в «дыр-дыр» — подобие футбола с маленькими воротами и без вратарей, Это был не тот футбол, к которому я привык в Панфилове. Но все равно было интересно. Мы играли с азартом — падая и роняя, ругаясь и мирясь, забивая голы и безбожно промахиваясь по воротам.

С неудачливым воздыхателем Ленки Данильченко, которого на Втором километре все звали Краем или Краюшкой, мы подружились и ходили на Мамаев курган крыть сетками реплов и щеглов, а также раскапывать блиндажи, которых там еще оставалось более чем достаточно. Крыть сетками птичек очень увлекательно. Не менее увлекательно раскапывать блиндажи, в которых можно было найти много интересного и даже полезного. Кроме костей, мы находили наши и немецкие награды, ржавое оружие, которое при определенной сноровке оказалось легко привести в рабочий и даже товарный вид. Однажды мы нашли немецкий хлеб в полиэтилене. Его следовало опустить в воду, и тогда маленький прессованный брикет раздувался до обычной сайки. Хлеб чуточку горчил, возможно, из-за добавленных в него отрубей, но есть его было можно.


Именно тогда определялось будущее нас всех. С нами в классе учились разбитные хлопцы — Саня Чувакин, Витька Фокин, Серега Шевченко. Всем им, как и Краюшкину с Калиным, предстояло в недалеком будущем пополнить преступный мир. Если Чувакин, Фокин и Шевченко просто добросовестно отсидели за совершенные ими кражи из автомашин, то Краю и Калину пришлось пройти по долгим ступеням преступной иерархии и получить почетные ныне звания особо опасных рецидивистов. Впрочем, счастья это им не добавило. Края в пьяной драке убили родственники, Калинин Витька отсидел пять или шесть раз и, как я слышал, отправился сидеть за новое преступление.

Первые звоночки прозвучали уже в седьмом классе. С нами учился некто Нелюбин — прыщавый второгодник с блатными замашками, отсидевший в двух классах по два срока. Его компания поймала на Мамаевом кургане пионерку, которая вела телевизионную передачу «Пионерская зорька». В прыщавых телах взыграли прыщавые гормоны, и они попытались девочку изнасиловать. По возрастным причинам, из-за неопытности и торопливости это им естественным путем не удалось, и тогда они сделали это грязными немытыми пальцами. Всех их посадили, и от этого в школе стало лишь легче дышать. О них никто не жалел. Это была грязная накипь на кастрюле, в которой варили мужчин.

Мы были далеки от этого. Собираясь вечерами, мы рассказывали истории о бриге живых мертвецов, истории о черной руке и блуждающих кровавых пятнах, постепенно добираясь до таких высот, что, выходя из сарая, сами боялись идти домой. Еще были фантазии на сексуальные темы, причем каждый врал, что это с ним происходило на самом деле. Гормоны играли. Впрочем, это не мешало нам оставаться детьми. Хотя рассказы были ого-го какими!


Кстати о гормонах.

Иногда в летние выходные мы всей семьей выезжали на пляж.

Еще выезжала тетка со своим вторым мужем и ее друзья и подруги. Среди них выделялась томная плавная тетка Зоя, у которой из синего бюстгальтера выглядывали белые полушария грудей. Это было именно то, что мы в своем подростковом кругу всегда называли сиськами, стеснительно при этом хихикая.

Однажды суховатая и со злым лицом тетка Дина перехватила мой взгляд.

— Гляди, смотрит! — искренне удивилась она.

— Все они сейчас ранние, — лениво сказала тетка Зоя и щедрой рукой сдвинула ткань бюстгальтера в сторону, чтобы круглые запретные плоды были мне виднее. Стыда я не испытал, только жгучее любопытство и что-то похожее на желание вдруг зашевелились в глубине души. И я торопливо побежал купаться.

Вода в Волге всегда была прохладной. Она и позже успокаивала.

В глубине темной воды порой угадывались огромные серебристые рыбины. Глядя из-под воды, они видели тени, что бродили по песчаному берегу. Для рыбин мы казались ботами, неторопливо бредущими по суше — этой разделительной черте, отделяющей небо от воды.

В тихом зеркале природы…


Если пройти по берегу, пересечь волейбольную площадку пляжа, обогнуть деревянный ресторан «Волга» и миновать сухой потрескивающий ветвями сосняк, можно было выйти к небольшому озеру. Озеро поросло камышом, на спокойной черной поверхности его глянцево зеленели круглые листья, среди которых белыми кудрявыми кулачками светились лилии. Если встать на берегу, в глубине озера можно было заметить ленивый медный блеск. Малька здесь плескалось столько, что озеро напоминало инкубатор. Иногда на озере встречалась ленивая цапля, которая расхаживала по мелководью, разгребая клювом тину и ловко выхватывая оттуда мелких рыбешек и зазевавшихся лягушек.

Главным было — не испугать комаров. Одно неосторожное движение — и ты оказывался в дымном облаке, способном выпить из тебя всю кровь.

* * *

Все портила только конная милиция, которая вставала у дебаркадера, к которому причаливали катера. Милиция бдила за порядком, лошади лениво пили волжскую воду. Иногда на дебаркадере случались стычки, которые в зародыше гасили конные милиционеры. При этом самую активную роль играли лошади, теперь уже всадники лениво наблюдали с высоты лошадей за реакцией толпы.

Толпа реагировала правильно.


Вспоминая о том времени, я всегда думаю о тех развилочках судьбы, благодаря которым наша жизнь складывалась определенным образом. А ведь жизнь могла сложиться и совсем иначе. Тогда у нас не было иммунитета против зла, а компании всегда придерживались в своем поведении стайного и не всегда порядочного принципа. Я вполне мог оказаться однажды на скамье подсудимых, приняв участие в краже или будучи пойманным за хранение огнестрельного оружия. Долгое время я владел офицерским «вальтером», найденным в одном из блиндажей. Хорошая оказалась игрушка! А патронов к ней было немерено. Иногда мы с Краюхой забирались в овраг, выставляли у глиняного откоса пустые бутылки и банки и упражнялись в стрельбе, чувствуя свою взрослость и крутость.

Уже в восьмом классе я с другом гулял по набережной, где нас пытались ограбить. Несколько подростков с ножами в руках хотели освободить нас от лишних денег. Но лишних денег в пятнадцатилетнем возрасте просто не бывает. А вот «вальтер» у меня был под рубахой. Выстрел из него привел грабителей в состояние тупой покорности. Мы отобрали у них ножи, а потом в порядке компенсации очистили их карманы. У них оказалось семнадцать с половиной рублей, которые мы тут же потратили в кафе «Керамика» на вино «Фетяска» и мороженое. Уже позже я понял отчетливо, что в тот день моя судьба могла круто перемениться, ведь то, что мы сделали с дружком, называлось на языке уголовного кодекса просто и обыденно — разбой.

Вот интересно, кем бы я стал? Возможно, я стал бы не подполковником милиции, а крутым паханом или, как их теперь называют, «авторитетом». Родственники меня, конечно же, стыдились бы, а нынешнее поколение смотрело бы на меня с уважением, как раньше мы смотрели на летчиков, космонавтов и ученых. Во всем есть какая-то предопределенность. Эта предопределенность и повела меня по совершенно иному пути, о чем я нисколечко не грущу, наоборот — радуюсь, что судьба оберегла меня от опасных поворотов.

Я рад, что остался человеком.

Сломанные зоной люди, определившие свой воровской путь, лишь внешне напоминают людей. В душе у них пустота, а в глазах их никогда не бывает радуги. Откуда взяться радуге, если ты все видишь в черно-белом цвете? Я жалею этих людей. Я их очень жалею. Такие люди подобны чертополоху, расцветшему внезапно на заливном лугу, он может оказаться и красивым, но все-таки будет чужим пахучему разнотравью, его иголки не позволяют любить чертополох, как любят чабрец и донник, как любят горьковатую степную полынь, как обожествляют лазоревые цветы степи — неяркие и все-таки сумасшедшие тюльпаны.


Ладно. У каждого своя судьба. И все-таки я с тоской вспоминаю руки приятеля моего детства Володьки Краюшкина. Эти руки, уже принадлежащие коренастому и хмурому мужику, светились белыми шрамами, пересекавшими вены.

Они говорили за жизнь Вовки Края, куда больше, чем его немногословные рассказы, в которых привычные нам с детства слова были щедро посолены российским матом и поперчены блатными выражениями, известными нам двоим.

Знаете что? Вор и сыщик — это два берега одного жизненного потока. Они неотделимы друг от друга. Вор нуждается в сыщике, этого требует общество. Но и сыщик нуждается в воре, без этого стала бы невозможной его профессия. И эта тайная связь проходит между ними всю жизнь. Быть может, именно поэтому воры хотят, чтобы их похоронили на аллее, где чаще всего хоронят ментов. Сопричастность продолжается и после смерти. Только признаваться в этом воры не хотят. Как и сыщики.


Разумеется, что в школе, куда я пошел учиться дальше, была библиотека. Заведовала ею Вероника Федоровна Круг-лова, которая одновременно являлась нашим классным руководителем. Что и говорить, с Петькой Жуковым мы излазили библиотеку от нижних полок до верхних. Там имелось старое виньеточное издание «Тайны двух океанов» Адамова, еще там нашлись романы и сборники рассказов ныне забытого Вадима Охотникова, который целился только в ближайшее будущее. Впрочем, какого черта?! Говорят, он был милейшим человеком, активным изобретателем. А литература для него была отдушиной. Не надо из человека делать монстра. Читали его с интересом. Я читал, свидетельствую о том. Ну не Толстой (на выбор), ну не Достоевский. Но, в конце концов, и не сотни других, уже давно и напрочь благополучно забытых. И в школьной библиотеке преступно бесхозно лежало первое издание романа моих любимых Стругацких. Конечно же, это было «Возвращение». В библиотеку книга уже никогда больше не вернулась. Она сопровождала меня всю дальнейшую жизнь. Странствия, которые выпали на ее долю, казались бесконечными. Теперь они завершаются. На книге появился автограф Бориса Натановича. К сожалению, Аркадий Натанович уже ничего не напишет. Я опоздал. Ах какое было «Возвращение»!

Первое издание мне нравилось больше. Хотя бы тем, что в первом издании была робко намеченная линия любви девушки Ирины к космолетчику из прошлого Кондратьеву. Потом в других изданиях авторы эту линию сократили. Но разве бывает будущее без любви? Тогда этот вопрос передо мной просто не стоял. Я твердо знал, что без любви не бывает и настоящего.

Потому что в класс пришла Галка Малыгина.

В нее я влюбился сразу и бесповоротно, при этом так, что это стало видно всем.

Я смотрел на нее так, как смотрят верующие на иконы. Она являлась для меня иконой божества, в которое хотелось истово верить. Она была прекрасна. И при этом она почти не замечала меня. Что можно сделать, чтобы божество обратило на тебя внимание? Трезвомыслящий прагматик нашел бы варианты, но истово верующий на это не способен. Быть может, я оказался слишком молод для такого чувства, скорее всего это именно так.

Я писал плохие стихи и читал их своим друзьям. Друзьям эти стихи казались хорошими. А как же иначе? Стихи-то были про любовь, а любовь при этом оказалась не такой уж и отдаленной, она была видна всем, кто учился тогда рядом со мной.

Постаревший Петька Жуков и сейчас вспоминает происходившее тогда с умилением. Я сам уже мало чего помню. Помню только беззвучно орущее ощущение счастья, когда я шел рядом с Галкой и нес ее портфель.

Было хорошо оттого, что она есть. Достаточно оглянуться, увидеть ее серые глаза и смущенную улыбку.


Память, память, что ты делаешь с людьми!


Рядом с поселком высился Мамаев курган.

Вершина его была в лесах. Там скульптор Вучетич ваял что-то монументальное, что должно было в день открытия раз и навсегда поразить все прогрессивное человечество. Мы были трудолюбивыми муравьями, роющимися у подножия будущих монументов. Мамаев курган, был terra incognita нашего времени. В лесополосах, окружающих курган, можно было наткнуться еще на скелет в остатках мундира, раскопать блиндаж, посидеть в холодном и мрачном дзоте, а то и найти невзорвавшуюся авиабомбу. Ее можно было взорвать. Для этого ее надо было добросовестно обложить сухими ветками, поплескать бензином, провести дорожку к окопчику у обрыва и зажечь спичку.

— Не взорвется! — убежденно сказал Край.

— Должна, — неуверенно сказал я, изучивший устройство зарядов по книге «Артиллерия», изданной в пятидесятые годы. Между прочим, в этой книге были приведены сталинские слова, что артиллерия — бог войны, и в это нельзя было не поверить. Осколков на Мамаевом кургане было столько, что сразу всем становилось ясно — так гадить могут только боги.

— Фигня все это, — авторитетно сказал Витька Калин. — Полезу посмотрю. Может, костер погас.

Но костер не погас. Было самое время, когда Калин высунулся из окопчика. Ахнуло так, что раскаты еще несколько минут гуляли над курганом. Окопчик, в котором мы сидели, обвалился, и мы повисли на пятнадцатиметровой высоте.

— Вот мы дураки, — задумчиво сказал Калин. — Запросто накрыть могло.

Мы его слышали плохо. В ушах еще звенело. В воздухе пахло паленой пластмассой.

Последние пушки грохочут в кровавых спорах, Последний штык заводы гранят. Мы всех заставим рассыпать порох. Мы детям раздарим мячи гранат.[3]

Ну, что сказать? Раздарено было немало!

Ах развилки судьбы! Ведь еще тогда все могло кончиться. Но кто-то наверху рассудил, что мы должны пожить побольше, чтобы было время сыграть в казаки-разбойники не понарошку, а на самом деле. Калин и Край стали разбойниками, я же остался казаком. Игра наша затянулась до самой смерти. Большую часть жизни мы находились по разные стороны колючей проволоки. У каждого из нас была своя свобода. Уже много позже мой друг детства Володя Краюшкин, ставший особо опасным рецидивистом, пришел ко мне в кабинет, положил на стол руки в белых полосах шрамов на не единожды резанных венах и глухо сказал: «Устал!»

Время нас отбирало. Кому-то оно давало второй шанс, кого-то сразу отправляло на небеса. Кого-то оно делало разбойником, кого-то — казаком. Будущая смерть уравняет всех. Для нее все различия несущественны. Если вы мне не верите, посидите ночью на кладбище.


Восьмидесятая школа, в которой я учился, была двухэтажной, с каким-то легкомысленным флигельком на крыше. Класс наш оказался довольно шпанистым, нравы и отношение к учебе — легкомысленными, поэтому многие учителя на время урока запирали класс на ключ. Высшим шиком было во время урока выпрыгнуть со второго этажа в окно на кучу шлака. В отличники мы не годились.

Тем не менее учился я не так уж и плохо. По крайней мере аттестат у меня был не хуже, чем у премьер-министра России конца девяностых годов Виктора Черномырдина, удивлявшего страну своими филологическими изысками. Помнится, он хорошо сказал, в духе нашего Второго километра: «Если у кого-то чешется, чешите в другом месте». И еще он выдал афоризм, точно определивший душу России: «Хотели как лучше, а получилось как всегда!» Умри, Денис, а лучше не скажешь! Но, как мне помнится, всех затмил белорусский батька Лукашенко, когда ему вручали орден в православном храме на израильской земле. Он начал свою речь коротко и емко: «Я — православный атеист!»


И тут мы отвлечемся немного.


Нет, братцы мои, смесь политических и религиозных учений чаще всего получается гремучей. Возможно, я не прав. Обычно учение всегда заявляет себя как политическое, обретение им религиозности есть высшая ступенька, превращающая учение из эталона в идеал. Поэтому евангельские заповеди срабатывают, а Моральный Кодекс строителя коммунизма не сработал. Хотя надо сказать, марксизм-ленинизм даже стал одно время религией XX века. Вся беда в том, что у марксизма не было стержня — Учителя, вместо него были педагоги, которых, как ни круги, невозможно приравнять к богам. Попытка обожествления педагога не сработала, обожествить можно только Учителя.

Христиане сделали Богом Учителя.

Христианский Бог — это педагог, который помогает людям подняться из тьмы к сверкающим истинам Абсолюта, при этом он учит, как это можно сделать. Заповеди его были уроками, которые надлежало усвоить.

Время детского сада закончилось.

Нам потребовался наставник. Поэтому веселая греческая религия и уступила место христианской. Поэтому история христианской религии полна фигур проповедников, иначе говоря — Учителей. Каждому хочется добавить свой лучик к сияющей истине.

Создание эталонов жизни и поведения — вот смысл христианской религии. Столетие за столетием нам навязываются стереотипы поведения в обществе, стремление повести людей по однажды намеченному пути развития выдается за любовь и сострадание.

Без образа Учителя христианская религия зачахла бы, но Бог христиан сам был человеком, познавшим муки и страдания, а потому получившим право на нравственные поучения. Неудивительно, что языческим полнокровным, но сверхъестественным богам оказалось не под силу конкурировать с Богом, который был слеплен из плоти и крови и который пролил эту свою кровь во имя людей.

Примерно то же самое произошло и в мусульманском мире. Привлечение к воспитанию людей образа Учителя сделало Мухаммеда Пророком, сам же Учитель вошел в мусульманский мир, снял обувь и оглядел своих учеников. Мухаммед сделал единственное — его Бог был более строгим, чем Бог христиан.

Но, видимо, это уже азиатский менталитет: там, где европейцу достаточно ивовых прутиков, азиату необходимо браться за бамбуковую палку.

Мы вошли в школьный класс. Я не знаю, сколько продлится наше обучение, но я знаю, что к прежним играм возврата уже нет. Детство подходит к своему концу, и это очень печально.

Христианство и марксизм-ленинизм удивительно похожи.

Христианство отрицает все, что противоречит существованию созданного им Бога. И марксизм-ленинизм выхолащивает весь духовный мир, сводя все к обязательности «неизбежности классовой борьбы, и делает это в светлых целях торжества бесклассового будущего, которое на поверку неожиданно оказывается убожеством, где правит посредственность. Любая вера всегда вырубала самые светлые и сильные ростки человеческого духа. Выступая в интересах своих религий, человек противоречит интересам всех других; верующий выступает противником всех иных вер, и нет ничего опаснее человека, выступающего с позиций догматического поклонения своему Богу.

Марксизм-ленинизм, созданный как философско-политическое учение, овладел умами миллионов и привел к созданию гигантского государства, воплощавшего теорию в практику жизни. Без сомнения, надо назвать марксизм-ленинизм одной из религий XX века, имевшей своих ересиологов и догматиков. Возможно, что истина крылась посередине. Победили же догматики. Мы при жизни, как и христиане, получили Учителя, растолковывающего нам постулаты веры, а дальше произошло неизбежное — поклонение догме стало непреодолимым барьером перед всем новым, что могло бы обогатить Учение, но не вписывалось в установленные им нормативы. Вначале догматики от учения начали утверждать истины, казавшиеся им незыблемыми, затем отрицать все, что противоречило их учению, затем сократили само Учение до прописных истин и, выхолостив из него живое содержание, сделали обучение учению бездарно поверхностным, выпуская цитатники, содержание которых можно было использовать как кубики — куда цитату ни воткни, она будет правильной, а далее все свелось к маразматическим старым вождям, оторванным от остальных людей и никогда не раскрывавшим ни Маркса, ни Ленина, но с религиозным фанатизмом утверждавшим их единственность и уникальность для всей Вселенной, и не сознающим, что учению, как человеку, нужен глоток свежего воздуха, что мир развивается не догмами, а отклонениями от них, и истина — это тоска по ненайденному, потому что именно в неустанных поисках живет Природа. Вера в вечное развитие — вот Религия, которая достойна человека, достойна хотя бы тем, что в ней отсутствует Бог, и, следовательно, она лишена возможных и неизбежных для остальных Религий запретов.


Но меня унесло.

Помните, как писал Анчаров? Его повествование напоминало гуляку, который никуда не торопится. Идет себе по городу — туда заглянет, сюда забежит, увидит это, увидит то, отвлечется на беседу с прохожим. Видимо, меня подсознательно тянет к такому стилю изложения мыслей. Но там, где у Анчарова получается художественный текст, у меня выходит чистейшей воды графоманство.

Собственно, что такое графоманство? Всего лишь неистребимое желание писать. Но если это так, то я не графоман. Я испытываю отвращение при виде чистого листа. И вместе с тем меня тянет к нему. Я похож на кота, вдохнувшего запах валерианки из лужицы на полу. Запах этот вызывает отвращение и неистребимо притягивает к себе кота.

Хочется объять необъятное.

Я взрослел, а книги оставались необходимым условием моего духовного роста. Я был записан в три библиотеки. Собственная моя библиотека к тому времени составляла около сотни книг. Подавляющим большинством из них была фантастика. Плевать мне было на то, что говорили критики! Мне нравился «Марс пробуждается» Волкова, мне нравилась «Триада» Колпакова, но мне нравился и «Солярис» пана Станислава, и еще мне нравился роман Д. Гранина «Иду на грозу», который был написан на той грани, где фантастика перестает быть собою, а книга становится Высокой Литературой. Я читал и перечитывал «Золотой лотос», «Альфу Эридана», «Дорогу в сто парсеков», «Пылающий остров» Казанцева, «Далекую Радугу» и «Трудно быть богом» братьев Стругацких, в которых я влюбился раз и навсегда.

Шел одна тысяча девятьсот шестьдесят шестой год, а на улице Исторической имелся книжный магазин, где продавались новинки. И вот в феврале я зашел в этот магазин. Был мороз, а в магазине оказалось тепло. В разделе букинистической литературы лежало около десятка фантастических книг, да еще и на прилавки выставили «Эллинский секрет», очередной «Мир приключений» и «Фантастику, 1966, выпуск первый». Я был школьником, в кармане у меня жалко звенели двадцать пять копеек, и я изнемогал от тоски и обиды на несправедливости мира. Но тут я увидел, что продаются билеты «Книжной лотереи». Разумеется, в дикой и несбыточной надежде я тут же потратил свои двадцать пять копеек на билет. Бог не сволочь, он видит истинных любителей — мне достался максимальный выигрыш в пятьдесят рублей! И я произвел опустошение магазина, забрав все, что мне хотелось забрать. На трамвай и автобус денег у меня не было, я шел пешком, держа увязанные в стопки книги в обеих руках. Дома я разложил книги на полу и долго любовался ими, а потом начал читать. И в мою жизнь вошли зловреды и галакты из романа Сергея Снегова, удивительный Кандид из «Улитки на склоне» совсем необычных Стругацких, я взахлеб читал «Хождение за три мира» Абрамовых, слушал песни слепого Райслинга из рассказа «Зеленые холмы Земли» еще почти незнакомого мне, но такого близкого Хайнлайна. Это было пиршество!

Господи! Как я благодарен книгам, научившим меня думать! Как благодарен их авторам за то, что они сделали меня тем, кем я стал! Прошло около сорока лет, а я по-прежнему чувствую сумасшедшую радость того дня, радость, которой я больше не испытываю, ведь и сам я стал иной и жизнь — чёрт ее побери! — совершенно изменилась.

— Дай почитать! — заныл Петька Жуков, увидев книги.

Все это было похоже на болезнь — самая толстая книга читалась за ночь. До сих пор я думаю, что хорошая жизнь — это «Три мушкетера» на ночь и крупные черные сухарики со стаканом ледяного молока. Было блаженство запивать сухарики молоком и следить за никогда не пьянеющим Атосом, графом де ла Фер, которого я почему-то любил больше д'Артаньяна. Он был личностью, только Дюма об этом не подозревал. Или нет? Может быть, и вся книга написана из-за истории графа де ла Фер и его красавицы жены, которая стала миледи? Подвесь меня за руки на дереве и оставь умирать, я бы вообще стал драконом!


Оторва век!

Заглядывая во вчера, я вижу их нынешних — морщинистого и язвительного Петьку Жукова, толстого и самодовольного Саню Башкина, пьяного и пугливого Ваську Попкова, рассудительного и расчетливого Саню Ерохина, всех, с кем меня тогда сталкивала судьба, давая прожить детство. Иных уже нет. Время попробовало их на излом. Материал оказался непрочным. Из оставшихся в живых оно выкроило то, что получилось. Мы себе не нравимся. Однако мы производное нашего вчера.

Мы взрослели.

Медленно менялось время.

Романтика уступала место прагматизму. Никто уже не ехал на Север за туманом, туда ехали за длинным рублем. Книга превратилась в предмет роскоши, фантастика стала дефицитом. Ее стали продавать из-под прилавка.

Тогда я еще не понимал, как нагло и бессовестно меня обворовывали всю жизнь. Сколько книг я не прочитал вовремя! Если бы я прочитал их, то был бы совсем иным человеком — лучше, чище, добрей и, быть может, умней. Книжное изобилие свалилось на меня в конце жизни, когда мне уже поздно было меняться. Глупо меняться, да и невозможно — жизнь слепила из меня то, что она слепила. Как в старом бородатом анекдоте: «Моцарт… Бетховен… Что получится, то и получится!»

Вот — получилось. Стакан водки могу без закуски. Запросто. На мертвяков смотрю без какого-либо отвращения. Пишу, что думаю. Это не всегда нравится. Первое не нравится моей жене, второе не по нраву разным снобам, третье не нравится никому. Писать надо, что интересно людям, а не тебе самому. Так меня однажды поучал один любитель фантастики, укоряя, что я совершенно не думаю о читателе. Он как раз прочитал «Владычицу морей». Я был с большого бодуна, и мне не хотелось спорить. Я соглашался. Мне и в самом деле плевать было на читателя, особенно если он зануда, как мой собеседник. Я его только спросил: «Ну, ты книгу дочитал?» — «Да», — сказал он. «Бросал читать?» — «Нет, — сказал он. — Как сел, так за раз и прочитал». — «Так какого же?» — взъярилось во мне похмелье. Но я тут же махнул рукой. Какая разница, а?

Нет, все-таки хорошо, что хоть в конце жизни я поездил на разные конвенции. Узнал много хороших людей, попил с ними водки. Водка не была самоцелью, просто так складывалось, что она была приложением к приятному общению. Очень славные люди — Вячеслав Рыбаков, Андрей Измайлов, Юра Брайдер со своим соавтором Колей Чадовичем, немного меланхоличный Кудрявцев, задумчивый Игорь Федоров, лысобородый Слава Логинов, который Витман, да много кого там было.

Увидел кумира — Бориса Натановича Стругацкого. Питерский интеллигент. Приятно и восторженно было смотреть. Еще приятнее было его слушать. Жаль, что уже никогда не увижу Аркадия Натановича. Не судьба! Мне показалось, что рыцарская лихость и этакое гусарство в их произведениях исходили именно от Аркадия Натановича, Борис Натанович показался мне более спокойным и рассудительным. Потом это подтвердилось «Поиском предназначения».

Боже мой, сколько хороших писателей старательно лепили меня в детстве, даже не подозревая о моем существовании!

В детстве меня восхищали рассказы Роберта Шекли. Сподобил Господь на старости лет. Я Шекли увидел. В рассказах он был неистощимым оптимистом. Русский писатель для русских читателей! Через сорок лет он удивлялся, что более популярен в России, нежели у себя, где его почти забыли. Милый Роберт, а для кого ты, черт побери, писал? Только не для сытого американца. Он слишком быстро забывает то, что совсем недавно составляло его жизнь.

Шекли имел русские корни, недаром в старости он оказался очень похожим на бича. Кстати, слово «бич» чисто русского происхождения, оно служит для сокращенного обозначения бывшего интеллигентного человека. При встрече, несмотря на то, что его окружали функционеры от фантастики, Шекли мне показался похожим на русского мужика, поднявшегося из теплотрассы, ставшей его домом.

Не зря поднялся — наверху его ждало много дел.

Только вот старость никого не жалела — он стал писать хуже и неинтереснее.

Еще я видел знаменитого Пола Андерсона. Он ходил по гостинице с гордым видом. Был он сухой и прямой, кожа на его лице желто сползала складками к подбородку. Рядом ходила его жена, немного похожая на пухлую наседку, которой уже не нести яйца. Один из моих любимых авторов! Было немного грустно на него смотреть. Черт побери, каждый человек не должен стать старше самого себя. В противном случае станешь похожим на кадавра.

Еще тоскливее было заглядывать в зеркало. Смотреть в зеркало было совсем неинтересно. Я знал, что я там увижу!

И другой пример — на сцене появился Вадим Шефнер, чтобы получить «Палладина фантастики». Было это в две тысячи первом. Тело его было старческим, он с трудом стоял, он покачивался, и его поддерживал актер Жуков, который ежегодно традиционно вел конвенции «Странника». Но какая ясная голова была у Вадима Шефнера, какой голос!

Я понял, что умру раньше. У меня никогда не было жажды жизни, которая просматривалась у Шефнера.

В тот день он был лучшим. Все остальные призеры отставали от него на шаг. В его возрасте это означало — навсегда. Да и вообще он был хорошим писателем и ехидным поэтом. Жил где-то в глубине его души вечный ребенок. Его существование подтверждалось интонациями «Девушки у обрыва», «Исповедью человека с пятью «Не», «Скромном гении» и в его стихах, которых я помнил великое множество. Говорят, что ему очень досадил великий мэтр Д. Казанцев и в наказание Вадим Шефнер наклеил его фотографию внутрь унитаза. А чтоб не зазнавался и не плевался во все стороны! Говорят, Казанцев стучал.

Не хочу разбираться, кто в те самые времена на кого стучал. Бог их всех рассудит на небесах. Если только там есть кому и кого судить. Но ведь стучали! Стучали, граждане господа и товарищи. Почему? Почему? Места под солнцем не хватало? Счеты хотелось свести? Доказать таким способом свою правоту? Или это потребность иной творческой души? Помнится, и в более поздние времена иной критический отзыв глядел на автора зрачком ружейного ствола. Однажды Женя и Люба Лукины завладели внутренними рецензиями, которые на их сборник писали Казанцев, а еще чуть раньше Тупицын. Ну, братцы мои! Если это не политический донос, то я зря проработал в милиции долгих двадцать восемь лет. Но ради чего? Искренне верили в свою правоту? Так в этих критических опусах правотой и не пахло. А может, все прозаичнее — берегли свое место под солнцем от разных там Лукиных, Штернов, Рыбаковых, не к ночи они будут помянуты!

Эх, братцы-критики, люблю я вас. И прежде всего за то, что ваши критические отзывы теперь не грозят Магаданом или K°лымой, что бы там ни написали. Критикуйте, критикуйте, барон! Только, пожалуйста, без политических обвинений — ведь тогда критическую статью так легко спутать с доносом.

Не меня опять занесло. Я же пишу портрет юного человека. Кому какое дело, что он увидит и узнает в старости? Ну, кокетливо сказал внутренний голос, не в старости, скажем мягче — в зрелом возрасте.

* * *

В то время до зрелости мне было далеко.

Тогда я учился в седьмом классе и приезжал на каникулы к бабке с дедом. Наша половина дома была не заселена, в ней был нежилой дух, но в большой комнате стоял старый диван и книжный шкаф, на полках еще оставалось несколько десятков книг, которые не забрали пока в город. Иногда я ложился на диван и читал эти книги. Было несколько книг из популярной в пятидесятые годы серии «Военные приключения» — «Над Тисой», «Медная пуговица», «Голубая стрела» и еще старый жёлтый томик «Тысячи и одной ночи», которая увлекала восточными оборотами и невероятными приключениями героев.

Именно в этой комнате я в пятом классе листал подшивки «Вокруг света», которые приносил с работы отец. Я тогда не ходил в школу, по личной дурости я пытался выбить гвоздь из доски ногой в резиновом сапоге и, естественно, получил заражение крови. Нога раздулась и пульсировала, словно она была самостоятельным существом, но, перебивая боль, я читал «Вокруг света», открывая для себя Роберта Шекли и нового В. Сапарина, чьи рассказы теперь разительно отличались от всего, что он когда-то написал, как модные австрийские туфли отличаются от резиновых галош. Кстати, до «Суда над Танталусом» он как раз про самонадёвающиеся вечные галоши и писал, считаясь при этом фантастом, заглядывающим в таинственные глубины будущего.

— Смотри, — сказал Саня Галкин, открывая черный томик «В мире фантастики и приключений» за 1963 год. — Классная вещь!

Нет, Станислава Лема мы уже читали — «Магелланово облако» и «Астронавты» не произвели на нас особого впечатления. Но в этот раз мы столкнулись с мыслящим Океаном Соляриса. Трагедия людей на орбитальной станции, которые встретились с инопланетным разумом, взявшимся за моделирование их несчастий. Лем писал о трагедии человека, столкнувшегося с

Неведомым, бессильного этому Неведомому противостоять, ведь спасти себя и человека в себе можно было только бегством — это поражало воображение! Это была Литература! Время жестоких чудес завораживало и заставляло спорить.

Медленно обозначились полюса. Мир не был однообразным — он был похож на тельняшку, состоящую из двух цветов. Мы вступали в жизнь и начинали понимать, что черного в ней ничуть не меньше солнечного. Просто это черное еще не вступало в нашу жизнь. Нас от него берегли родители. Черные тени кружились где-то рядом, выбрасывая в нашу сторону длинные и липкие языки. Все еще было впереди. Все ещё было впереди!

Мы осваивали свою орбитальную станцию. Она называлась Панфилова К ней причаливали континентальные поезда.


Станция Панфилово середины прошлого века.

Она и сейчас такая. Ничего не изменилось. Это столицы меняются каждый год, хорошеют, приукрашиваются. Провинция меняется лишь в худшую сторону. Ветшают дома, мелеют пруды, зарастают крапивой окраины. Стареют люди.

Такие дела.

Вечерами мы играли в футбол. Днями я работал на элеваторе. Домой я приходил поздно, и на столе во дворе под жестяным эмалированным тазом с отбитыми краями меня ждала краюха домашнего хлеба, несколько огурцов и кружка холодного молока.

Под раскладушкой, на которой я спал, стопками лежали книги. Их я читал ночами. Нет, какое было время, какое время! Я читал Севера Гансовского, Илью Варшавского, «Открытие себя» Владимира Савченко и «Аксиомы волшебной палочки» такого необычного Владимира Григорьева, «Бульвар Целакантус» Львова и выпуски «Фантастики», в которых был напечатан милый моему сердцу Михаил Анчаров, и еще я читал Монтеня и Овидия, бегал в сельскую библиотеку и брал там тома «Библиотеки Всемирной литературы». Я читал бессистемно и жадно, и это была хорошая жизнь!

Стоял август, и с небес катились звезды. Можно было лежать на ступеньках крыльца и загадывать желания — звезд хватало сразу на все.

Вечером я ехал на велосипеде на хутор Михайловский, где жил мой дружок Саня Галкин. Мы спорили о книгах, и еще больше мы с ним спорили о будущем, которое казалось нам таким прекрасным.

Был шестьдесят восьмой год — в Прагу входили танки Варшавского договора. Нас это не интересовало ни капельки, мы спорили о том, каким будет коммунистическое будущее — таким, как у Стругацких, или таким, как у Ефремова. Мир «Возвращения» был человечнее, поэтому нам он нравился больше. Тогда казалось, что в будущем танкам нет места, ну разве что высшей защиты, чтобы преодолевать опасные маршруты на далеких планетах или бороться с последствиями технологических катастроф на Земле.

Если бы мне кто-нибудь сказал, что через три десятка лет мы будем штурмом брать бывший советский город Грозный, что танки на его улицах будут гореть точно свечки, а оборонять от нас город будут боевики, которых возглавят бывшие комсомольские секретари, я бы назвал этого человека идиотом.

Будущее казалось безоблачным. Чехословакия была далеко.


Именно тогда я начал писать. Боже мой, что я писал! Простите меня, испорченные листы! Простите меня, исписанные тетради!

Я сидел и мучился. Эти муки были муками творчества. Творчество было графоманским. Я не понимал, почему Куваев складывает слова во фразы и у него получается волшебство, а у меня сухой текст, на который не хочется смотреть. Почему у Валентина Катаева текст, а у меня лепет ребенка, которому простят всё и простят все, только не я сам. Ну почему, почему, у одного получается волшебство, а другой ходит с натертыми ногами? А потому, братцы мои, потому что талант не зависит от человека. Талант — это умение наматывать портянки. Достается либо от Бога, либо приходит с практакой. Надо много работать. Будешь лениться — все твои мозоли будут видны окружающими. А что в этом случае можно сделать? А не надевай сапоги! Иди учись наматывать портянки! Или по крайней мере прячь ноги под скамейку.

Хотелось заплакать.

Я сказал себе:

— Урод! Начни все сначала!

Это случилось через тридцать лет.

Плохо верилось в то, что во второй раз все получится. Если ты опозорился однажды в постели с женщиной, не думай, что получишь второй шанс. Тебя не простят. Если она не получила удовольствия в первое свое соитие, на хрен ей вторая попытка? Попытка нужна не читателю, а автору.

Хреново сознавать, что ты бездарен.

Но бездарность похожа на триппер: если уж она есть, то каждый раз ты будешь морщиться и кусать губы. И пытаться показать, что ты не просто здоров, ты — способен на многое. Хотелось и хочется таланта, но, видимо, когда его раздавали, я стоял в очереди за чем-то другим.

На кой черт мне сдались книги, в которых нахожу удовольствие лишь я сам? Нет, правда, иногда я открываю свою собственную книгу и вижу, насколько я на бумаге умней самого себя. Но это, к сожалению, бывает не всегда.

В обшарпанном деревенском Доме культуры показывали фильмы. Куда там нынешнему кино! Там я впервые увидел «Пес Барбос и необычный кросс», «Самогонщики», «Операцию «Ы», там я смотрел немецкие фильмы о Следопыте, в которых благородного индейца играл югослав Гойко Митич, и еще я там посмотрел фильм «Подвиги Геракла», который нам тогда ужасно нравился. Еще показывали различные итальянские фильмы с Марчелло Мастроянни и Софи Лорен, но на них приходилось ходить тайком — принцип запрещения просмотров детьми до шестнадцати лет тогда действовал неукоснительно.

Лето кончалось, и я возвращался в город.

Было интересно смотреть в окно, за которым проплывали знакомые места, было здорово возвращаться, возвращаться всегда очень здорово, от возвращений начинает жить заново человеческая душа.