"Красин" - читать интересную книгу автора (Кремнев Борис)

II

И Петербург всколыхнуло, В стране и столице шли студенческие беспорядки.

Хмурые мартовские улицы засверкали медными бляхами дворников, расцветились гороховыми пальто шпиков.

Извозчичьи биржи опустели. Толстозадые ваньки предпочитали отсиживаться в теплых трактирах, чем в промозглую предвесеннюю склизь возить городовых и приставов, препровождавших в участки мятежных студентов.

Техноложка гудела. По коридорам слонялись растерянные, как-то разом полинявшие педели. В аудитории их не пускали. Стулья, воткнутые ножками в ручки дверей, ограждали вход.

А за дверьми митинговали, вразнобой до хрипоты витийствовали, во всю мощь молодых глоток пели студенческие и разбойные про Стеньку Разина и Солнце красное песни.

Главная лестница, что вела от входа на этажи, патрулировалась студентами. В институт никто не допускался, Полная обструкция. Никаких наук и занятий. Вольность. Свобода.

С чего все началось? Многие толком и не знали. А если и знали, то позабыли в пылу разгоревшихся страстей.

Кто говорил, что всему виной арест двух студентов, которые нанесли пощечины директору и были сданы в дисциплинарный батальон.

А кто считал причиной несправедливое исключение студента Гецена, славного, симпатичного малого, схлестнувшегося с инспектором-держимордой Смирновым.

Но разве в причине дело? Тут следствие важно, не причина.

И вот уже который день бушует, не смолкает Техноложка. В большой чертежной — вече. Сдвинуты столы, скамьи, чертежные доски. Но в просторном зале такая давка, что и ластику негде упасть. Даже высокие подоконники облеплены людьми.

На нескончаемой сходке оратор сменяет оратора.

На трибуну, наспех составленную из столов, взлетает тоненькая фигурка. Гудит неокрепший басок. Опасно посверкивают огромные серые глаза. Горят румянцем смуглые щеки. Рука то отбрасывает с крутого лба черные как смоль волосы, то рубит воздух ребром ладони.

Слова. Звонкие, хлесткие, острые. Он, словно гвозди, вколачивает их в притихший зал. И всякий раз, как слова попадают в цель, чертежная вскипает криками, аплодисментами.

Говорит Красин.

Первое выступление на большом митинге.

Оно не осталось неуслышанным. Ни теми, к кому он обращал его, ни теми, против кого оно обращалось. Как говорится, не единым педелем живо начальство. Желающий слышать — услышит. Благо нужные уши всегда найдутся. Те, что невооруженному глазу не видны.

Выступление Красина дошло до охранки. Это выяснилось очень скоро.

Под вечер, весело цокая копытами, к институту подскакал отряд конных жандармов.

Следом за ними, деловито посапывая, подтянулись пешие городовые, околоточные, приставы. В полном параде, при медалях и орденах.

Полицейское воинство силой проникло в институт, перекрыло входы и выходы.

К студентам, согнанным в столовой, обратился петербургский градоначальник генерал Грессер. Речь его была краткой, но внушительной.

— Милостивые государи! Вы арестованы и будете доставлены в полицейские части. А там разберутся.

Первый арест. Начало предопределенного для всех, кто избрал борьбу, пути, с вехами, которые заведомо отмерены: разборка, высылка, тюрьма.

Первый арест как первый бой, его никогда не забываешь. Красин вспоминал о нем всю жизнь. В мельчайших деталях и подробностях.

И как ни странно, весело, с приятностью. И не только потому, что воспоминания, особенно юности, милы.

В тесной камере Коломенской части набилось видимо-невидимо народу — около сотни студентов. И в тесноте и в обиде. Но никто не обижался и никто не хандрил. Напротив, каждый бодрился, старался показать, что ему как заправскому революционеру все нипочем. С нар неслись анекдоты, шутки, смешные стихи.

Даже в первую ночь, когда на студентов накинулись остервенелые клопы — эти непременные спутники российских каталажек, — никто не приуныл, не забрюзжал. Все наперебой стали разрабатывать новейшие, наинаучнейшие способы клопоморения.

Заключение не только разъединяет, оно и объединяет. Несмотря на все старания — а быть может, именно благодаря им — человека не удается изолировать от человека, если, разумеется, людьми движет одна общая и благородная цель.

В зловонной, битком набитой камере Коломенской части Красин близко узнал тех людей, которых, возможно, и не приметил бы в повседневной суете институтской жизни. А ведь как раз им суждено было сыграть немалую роль в его дальнейшей судьбе.

Он ближе познакомился со студентом-старшекурсником Михаилом Брусневым.

С первого взгляда человек этот ничем не выделялся. Простое, неприметное русское лицо. Чуть вздернутый нос. Светлые, спокойные волосы, зачесанные на пробор. Такие же светлые, спокойные глаза.

Говорил он немного, негромко, не спеша, как бы боясь попусту растратить слова, вслушиваясь в них и вдумываясь в смысл каждого. Зато все, что он говорил, было до малейшей малости отмерено.

Настоящие люди походят на каменноугольные шахты. Богатство их не в бросающихся в глаза терриконах. Оно в скрытых от взоров глубинах.

За простотой и неброскостью Бруснева скрывались горячий темперамент борца и точный ум тактика, глубокое знание марксистской теории и недюжинный талант организатора, за мягкостью и душевностью — твердая воля революционера.

"Бруснев, — вспоминает Н. К. Крупская, — был чрезвычайно умным и каким-то необыкновенно простым человеком, целиком ушедшим в рабочее движение".

Так что, когда после нескольких дней отсидки пришел приказ — студенты, выходи! — Красин даже пожалел о Коломенской части. Не хотелось расставаться с интересным и славным человеком.

А расставаться приходилось. Волею начальства их пути шли врозь. По приговору профессорско-инспекторского ареопага студент третьего курса Леонид Красине 17 марта 1890 года подлежал увольнению из института с последующей высылкой из Петербурга.

Постановление педагогического совета, разумеется, не замедлил утвердить министр Делянов, и Леонид вместе с братом Германом (тот тоже участвовал в беспорядках и также был наказан) укатил в Казань. На сей раз на казенный счет. Слабое, но все же утешение.

Казанское лето промелькнуло вместе с сухими и жаркими ветрами; приехавшими на вакации курсистками, молоденькими, застенчивыми и суровыми; и Волгой, неправдоподобно огромной, манящей, захватывающей дух. Как-то он переплыл ее в оба конца, пробыв в воде без малого два часа.

И еще одним было отмечено лето в Казани — полицейской слежкой, тайной, или, как тогда именовали ее, негласной.

Хотя сей секрет полишинеля для Красина тайны не составлял. На каждом шагу он ощущал назойливый глаз охранки.

Директор департамента полиции Дурново уведомлял начальника казанской жандармерии:

"Департаменту полиции сделалось известно, что уволенный за участие в беспорядках из СПБ-го Технологического института Леонид Борисович Красин, проживающий ныне в Казани, поддерживает сношения с высланным из Москвы по такому же поводу студентом Петровской земледельческой академии Петром Михайловичем Функом, находящимся в Екатеринбурге. Сношения эти показывают, что означенные молодые люди представляют личности вредного направления.

Принимая во внимание, что Красин в месте настоящей} своего пребывания может иметь сношения с учащейся молодежью и оказывать на нее дурное влияние, департамент покорнейше просит обратить на деятельность и сношения Красина особое внимание" '.

Правда, длительных хлопот он казанским жандармам не доставил. Ближе к осени пришел ответ на прошение, которое они с братом подали сразу же после исключения. Начальство смилостивилось. Красиным было дозволено вернуться в институт: старшему — на третий курс, младшему — на второй. Студентами они были способными, старательными, что называется, подававшими надежды, острастка была им дана, да и события, отойдя назад, утеряли свою остроту.

И вот снова институт, тихий, присмиревший, как казалось начальству, склонному принимать желаемое за действительное (так спокойнее).

На самом же деле институт не присмирел, он притаился, скрытно и неодолимо готовясь к новому, еще более мощному рывку. В глубинных недрах института не только жили и раз-[3] множались нелегальные кружки, в Техноложке возникла социал-демократическая организация, группа людей, пытавшихся объединить разрозненные марксистские кружки Питера и даже всей России..

Этой группой руководил Михаил Бруснев.

"В 1890–1891 годах, — писал он, — в рабочей организации Петербурга назрела потребность отрешиться от кружковой замкнутости и выйти на более широкую арену политической борьбы… Только через рабочих вождей мы считали возможным повести широкую агитацию и пропаганду".

К тому времени жизнь и марксизм научили Бруснева, а под его влиянием и Красина непреложным истинам:

— центр революционной борьбы не в институтах и университетах, а на заводах и фабриках;

— студенческое движение нельзя принимать в расчет, как самостоятельную силу. Бенгальский огонь, хоть он и ярок, гаснет столь же быстро, сколь быстро воспламеняется;

— единственная реальная сила освобождения России — организованный рабочий класс. Помочь ему овладеть революционной теорией, вооружать ею и политически просветить — такова миссия социал-демократической интеллигенции.

Воспитать рабочих руководителей, выработать из рабочих кружковцев своих "русских Бебелей" — вот к чему стремились Бруснев и члены его группы: Голубев, Родзевич, Гурий Петровский, Баньковский, Бурачевский, Цивинский.

В Петербурге было создано до двух десятков рабочих кружков. Их возглавили рабочие, руководившие всей организационной стороной дела. Из них впоследствии выросли такие замечательные борцы революции, как Федор и Егор Афанасьевы, Николай Богданов, Гавриил Мефодиев, Петр Евграфов.

Кружок интеллигентов-пропагандистов входил в организацию как ее составная часть и имел своего делегата в центральном штабе группы, но самостоятельной руководящей роли не играл.

Штаб состоял из пятнадцати-двадцати человек и был строго законспирирован. Возглавляли его Бруснев и Голубев, студент-универсант по кличке "дядя Сеня". Он также был последовательным марксистом, решительно отвергавшим террор.

Брусневцы, соблюдая строгую конспиративность, настойчиво стремились к расширению своей организации. Они с оглядкой и придирчивым отбором выискивали нужных людей. Одним из них стал Красин. Впрочем, сперва не все в группе были согласны с привлечением его. Некоторые считали Красина молодым для такого трудного и ответственного дела. Решающее слово осталось за Брусневым. Молодость — рассудил он — единственный из недостатков, который проходит с годами.

Так что однажды, подслеповатым октябрьским деньком, когда в полутемной и без того институтской столовой из всех углов наползает сумрак, с Красиным, направлявшимся к выходу, поравнялся студент-старшекурсник Цивинский. Не останавливаясь, на ходу, но так, чтобы быть расслышанным в неумолчном стуке мисок и звяканье ложек и ножей, он проговорил:

— Есть кружок на Обводном канале. Из рабочих "Резиновой мануфактуры" и ткачей. Нужен интеллигент. Для систематических занятий и пропаганды.

Красин кивнул головой.

— Работать будете под конспиративной кличкой. Какая она у вас?

Красин покраснел. Конспиративная кличка — о таком он даже не мечтал!

— Будете Василием Никитичем, — с минуту помолчав, решил Цивинский.

И уже в дверях добавил;

— Моя кличка — Осип Иваныч.

Так Красин стал Никитичем, Отныне и на долгие годы. В условленный вечер он пришел к Брусневу на Бронницкую, скинул студенческую форму и переоделся в платье, что было уже приготовлено для него.

Надел косоворотку, натянул стоптанные, порыжелые сапоги, надел пальто с обтрепанными полами и рукавами и низко на лоб, чуть ли не по самые брови, нахлобучил мохнатую шапку.

Взглянув в зеркало, он для пущей убедительности выпачкал лицо и руки сажей из печной трубы.

Теперь, казалось им с Брусневым, он полностью походил на мастерового. Заблуждение, увы, свойственное в те времена многим интеллигентам. Ряженые студенты рядом с настоящими рабочими нередко выглядели жалкой рванью, "золотой ротой", вконец слившимися люмпенами.

Довольный своим видом, он вышел на улицу и зашагал к Обводному каналу.

На улице было безлюдно. Лишь в пелене тумана чернел силуэт будочника.

Обводный канал. Здесь тоже все спокойно. Пахнет сыростью близкой воды. С баржи, мигающей красноватым огоньком, доносится пьяная песня, то затихая, то срываясь на крик. Впереди только редкие пятна газовых фонарей в белесом венчике тумана.

Из подворотни вынырнул человек и пошел впереди скорым шагом, не оборачиваясь. Смешно подрагивали его лопатки, выпирая из-под узкого, в обтяжку, явно не по мерке пальто.

Это Цивинский, тоже переодетый.

На углу Екатерингофского проспекта Осип Иваныч вдруг остановился, оглянулся — нет ли где шпиков — и юркнул во двор большого углового дома.

Красин поспешил следом.

Они поднялись по темной, пропахшей котами и плесенью лестнице на пятый этаж, крутнули звонок — вокруг ручки таких звонков обычно вьется надпись: "Прошу повернуть" — и вошли в квартиру.

Лицо обдало сыростью и теплом. И запахами хлеба, щей, махорочного дыма.

Небольшая комната в два окна, чисто прибранная, опрятная, полутемная.

Из-за стола, на котором горела жестяная керосиновая лампа с треснутым, заклеенным полоской пожелтелой бумаги стеклом, поднялся человек. Сухопарый, сутуловатый, лет тридцати семи, с бледным, испитым лицом и горящими за стеклами очков глазами.

Он поздоровался. Рука его с тонкими, нервными пальцами ткача была горячей, но сухой. Это был Федор Афанасьев, организатор и руководитель подпольного кружка, питерский пролетарий, всю жизнь свою отдавший пробуждению сознания и организации рабочего класса.

— Вот тот самый Никитич, — сказал Цивинский и сел за стол, не снимая пальто, а лишь скинув картуз.

Договорились заниматься два раза в неделю, здесь, у Афанасьева.

Несколько дней спустя, вечером, так же как впервые, соблюдая правила конспирации, но на сей раз один, Никитич пришел к Афанасьеву.

Его уже ждали. Собрался весь кружок. Человек семь: Егор Афанасьев, браг Федора, две молоденькие девушки с "Резиновой мануфактуры" — Анюта и Верочка и другие.

Поначалу новый пропагандист был встречен сдержанно, с видимым недоверием. Уж очень юн был он с виду.

Девушки, те даже едва скрывали свою иронию. Верочка — это была В. Карелина, впоследствии активная участница революционного движения, — с досадой думала про себя:

"Вот так серьезный пропагандист! Какой-то мальчик, наверное, гимназистик какой-нибудь! Нечего сказать, нашли кого послать к таким бородачам-рабочим нашего кружка!"

Но по мере того, как он говорил, отношение менялось. Никитич, вспоминает В. Карелина, "начал объяснять что-то по политэкономии. Сразу почувствовала себя неловко за свою критику".

Он не только сам превосходно знал все, что рассказывал, он умел передать свои знания другим. Говорил Никитич просто, но не упрощая, умно, но не впадая в ученую заумь, увлекательно и красноречиво, но не увлекаясь собственным красноречием и не любуясь им.

Когда два часа подходили к концу, у пропагандиста установилась прочная связь со слушателями.

Она оставалась нерасторжимой и крепла на всех последующих занятиях. О чем бы он ни говорил — о новейших завоеваниях техники, об основах естествознания, физики, химии, геологии, политической экономии, — рабочие слушали не отрываясь.

Особенно вырастал их интерес тогда, когда речь заходила о самом остром и наболевшем — о положении рабочего класса. Тут уж нередко слушателем становился он, а слушатели — рассказчиками.

Рассказывать же было о чем. Все, что они говорили, было кровным, выстраданным.

Рабочий день по закону составлял 11,5 часа, но циркулярами министерства финансов разрешались сверхурочные. Тан что фактически рабочий день длился 14–15 часов в сутки.

Вот что писал о жизни рабочих хорошо осведомленный современник:

"Толпы бедно одетых и истощенных мужчин и женщин, идущих с заводов. Ужасное зрелище. Серые лица кажутся мертвыми, и только глаза, в которых горит огонь отчаянного возмущения, оживляют их. Но, спрашивается, почему они соглашаются на сверхурочные часы? По необходимости, так как они работают поштучно, получая очень низкую плату (ткачи, например, из афанасьевского кружка зарабатывали 18–20 рублей в месяц. — Б. К.). Нечего удивляться, что такой рабочий возвращается домой и, видя ужасную нужду своей домашней обстановки, идет в трактир и старается заглушить вином сознание безвыходности своего положения. После 15 или 20 лет такой жизни, а иногда и раньше мужчины и женщины теряют свою работоспособность и лишаются места. Можно видеть толпы таких безработных ранним утром у заводских ворот. Тан они стоят и ждут, пока не выйдет мастер и не наймет некоторых из них, если есть свободные места. Плохо одетые и голодные, стоящие на ужасном морозе, они Представляют собой зрелище, от которого можно только содрогаться, — эта картина свидетельствует о несовершенстве нашей социальной системы".

К отчаянию нужды прибавлялось и отчаянное унижение. Каждое утро молодых девушек наравне с мужчинами раздевали и обыскивали перед началом работы.

— Что же делать? — спрашивал Никитич. И отвечал:

— Бороться. За каждую копейку жалованья. За каждый час рабочего дня. Но борьба только за копейку мало что даст. Надо бороться не только с хозяином, но и с городовым, приставом, околоточным — со всем аппаратом царской власти. Только полное политическое освобождение избавит от экономической кабалы. Это борьба против капитализма, за социализм, против царизма, за вечное царство труда, в котором эксплуатация человека человеком будет возбуждать такое же изумление, как в нас — людоедство.

Никитич, подобно другим брусневцам, готовил рабочих к надвигающимся политическим схваткам с самодержавием, сеял, как он сам писал, "семена, давшие всходы впоследствии, в половине ЭО-х и начале 900-х годов".

Однако первые, пусть еще едва зеленеющие, ростки этих всходов стали уже проклевываться. В 1890 году в петербургском порту вспыхнула стачка. Повод был незначительный — административная неурядица, какие случаются почти что всякий день. Но руководили стачкой рабочие-брусневцы, и они постарались придать борьбе политический характер. Петр Евграфов собрал обильный фактический материал и передал Брусневу, а тот поручил Красину написать прокламацию.

И Красин написал ее, написал горячо, деловито, призывно и — что важнее всего — с поразительным проникновением в обстоятельства и условия рабочей жизни и борьбы. Когда прокламация пошла по рукам, читатели-стачечники говорили:

— Справедливая бумага. Сразу видать, написана своим братом — рабочим. Только, должно, очень башковитым.

Он не только сочинил прокламацию, но и переписал ее печатными буквами, а затем размножил на специальном аппарате — циклостиле. Получилось больше полусотни экземпляров.

Циклостиль, а за ним и пишущую машинку он раздобыл для группы, заручившись помощью влиятельного земляка-сибиряка.

Ничего, усмехался он, пусть капиталист, сам не зная того, примет участие в политическом просвещении пролетариата (в те времена печатные аппараты продавались только с особого разрешения градоначальника).

Брусневская группа вскоре стала выпускать свою газету. Неважно, что ее не печатала типографская машина. Неважно, что тираж составляли всего несколько листков, переписанных от руки под копирку. Важно, что газета была по-настоящему рабочей. Каждое слово в ней было правдой, и каждая заметка написана самими рабочими. Бруснев и Красин лишь обрабатывали литературно то, что писали с заводов и фабрик рабочие-корреспонденты. Не удивительно, что газета шла нарасхват и зачитывалась до дыр.

Просторная комната Красина на Забалканском проспекте стала и редакцией, и типографией, и складом нелегальной литературы.

Группа Бруснева в обход полицейских ежей и цензурных шлагбаумов связалась с далекой Женевой, и оттуда стали прибывать брошюры плехановской группы "Освобождение труда". Потом они шли в рабочие кружки.

Все это было опасным. Опасность постоянно находилась рядом с ним, вплотную к нему. Брат Герман (они по-прежнему жили вместе) по ночам, прежде чем уснуть, долго прислушивался к шагам на лестнице и вздрагивал при каждом позднем звонке. Ему все время казалось, что вот он, пришел тот самый момент, когда произносишь "прощай и прости" и многое дорогое в близкое уходит от тебя навсегда или очень надолго.

Никитич же постепенно приучил себя к опасности. Он был готов встретиться с ней, но не боялся ее. Иначе трудно, а пожалуй, вообще невозможно было бы жить в его положении. Ведь опасность бродила поблизости и могла появиться в любой момент, внезапно и неожиданно.

В декабре 1890 года в Петербурге проходила всеобщая перепись. В ней участвовали и студенты: четвертная, которую им за это положили, какой-никакой, а заработок.

И надо же такому случиться — Красину достался именно тот самый дом на углу Екатерингофского проспекта и Обводного канала, в котором он вел кружок.

Когда он — разумеется, в студенческой форме — ходил по квартирам, переписывая людей, его сопровождал старший дворник — здоровенный одноглазый детина, как и все дворники, слуга двух господ, один из которых — охранка.

Несколько дней спустя после окончания переписи в афанасьевскую комнату, где шло очередное занятие кружка, вбежал дежурный, стоявший, как всегда, у входной двери на карауле.

— Старший дворник! — прошептал он. Все повскакали. Федор Афанасьев достал из шкафа бутылку водки, расставил рюмки, и вся компания расселась вокруг стола. Никитич, как обычно, одетый рабочим, сел так, чтобы быть спиной к дворнику.

Когда одноглазый вошел, хозяин поднес ему стакан водки и пригласил выпить вместе со всеми за здоровье именинника. — Приятель, — объяснил он, — снимает угол в этом же доме. Вот попросил пустить на часок-другой в комнату, справить именины.

Дворник рванул стакан водки, утер кулаком бороду и вышел.

Пронесло. На этот раз.

Но не зря говорят в народе — чему быть, того не миновать. Не прошло и пяти месяцев, как беда нагрянула вновь. И на этот раз не прошла стороной.

В апреле 1891 года в Петербурге умер Николай Васильевич Шелгунов, революционный демократ, писатель, близкий рабочим, горячо защищавший их интересы.

Хоронить Шелгунова вышел весь Петербург. Погожим весенним днем улицы столицы заполнила толпа. Проводить катафалк, усыпанный цветами, пришли студенты, гимназисты, адвокаты, писатели, курсистки.

В толпе, следовавшей за гробом, выделялась импозантная фигура Н. Михайловского, Рядом с ним частил мелкими шажками сухонький старичок — П. Засодимский.

На похороны вышли и рабочие. Они двигались в голове все разраставшегося шествия, неся венок, на алых лентах которого белели слова; "Указателю пути к свободе и братству от петербургских рабочих".

Рядом с венком, как бы охраняя его от полицейских приставов и агентов охранки, во множестве рассеянных вдоль тротуаров, вышагивал приземистый рабочий с рыжей бородой. В руках у него была увесистая дубина.

Рабочая колонна на улицах Петербурга — такого еще не бывало. "Впечатление от этой демонстрации, — писал М. Брус нев, — огромное во всех слоях общества. В сущности, это первое выступление русского рабочего класса на арену политической борьбы.

Колонну пролетариев вывели на улицы брусневцы.

В день похорон Красин сдавал экзамен по органической химии, Бруснев не советовал ему участвовать в демонстрации. Руководителю кружка рисковать было неразумно. Но Красин не послушался (что поделать, молодо-зелено) и, едва покончив с экзаменом, поспешил на Волково кладбище.

А наутро, когда он собирался в институт* в комнату на Забалканском проспекте пришли околоточный надзиратель и агенты охранки. К счастью, они не стали утруждать себя обыском — студент привлекался за участие в демонстрации, его принадлежность к социал-демократическому рабочему движению осталась охранке неизвестной, — а арестовав его, немедленно препроводили в градоначальство.

Расправа была быстрой, решение коротким: исключить из института без права поступления в другие учебные заведения, выслать из столицы, на этот раз в Нижний Новгород.

Прощай, Питер!

Прощай, Технологический!

Прости-прощай, мечта детства и юности — высшее образование!

Впрочем, что за вздор! Разве это главное? "Главное же то, что образование уже получено, источник света найден, составлены, хотя по основным вопросам, определенные и, могу сказать, честные убеждения. Их не отнимут… Конечно, спокойнее было бы, если бы мы были чурбанами или людьми с полным отсутствием умственного багажа, но спокойнее — еще не значит лучшее.

Прощайте, нет, не прощайте, до свидания, друзья!

Где суждено этим свиданиям состояться? В тюрьме, на этапе иль на подпольной явке? Об этом ведомо одному лишь господу богу. Да разве что охранному отделению.

Проститься с ним пришли товарищи по институту; Бруснев* Классон, Кржижановский, Радченко, курсистки Люба Милови-дова и Надя Крупская.

Последние объятия. Скупые братские поцелуи. Соленая от слез Любина щека.

На прощание он подарил Брусневу свою фотографию. С броской, но рисковой надписью: "Оглянемся на Запад и встретимся на Востоке". Дескать, посматривай на Запад, откуда взошла заря марксизма, и будь готовым к Сибири, которой, по всем вероятиям, не миновать.

Лениво трусит на Николаевский вокзал тощая извозчичья клячонка.

В пролетке, что визгливо поскрипывает немазаными колесами, — Красин. И приунывший брат Герман. И скудный студенческий багаж.

Ночной Петербург во тьме. Лишь на Невском светят фонари электричества. Да на Фонтанке неусыпно горят огни в окнах большого дома.

У входа в него табличка: "Департамент полиции".

Внутри — анфилада комнат, заставленных маленькими черными ящичками. В них картотека с биографиями политически неблагонадежных лиц со всей империи.

Книга судеб! В нее внесено и имя Леонида Красина.

Дорога в Нижний пролегала через Москву.

Он сделал в ней остановку. И не только потому, что хотелось еще раз взглянуть на древнюю столицу государства Российского. Ее он любил. За уютную домашность и неторопливость.

Остановился он в Москве по поручению Бруснева, чтобы повидать нужного человека, студента университета Петра Кашинского. С ним он был связан прежде и теперь намеревался связать Бруснева. Это через Кашинского брусневцы получали из-за границы брошюры группы "Освобождение труда".