"ВАВИЛОНСКАЯ БАШНЯ" - читать интересную книгу автора (Генис Александр)

Кожа времени


В конце века, который мы сейчас провожаем, я рассматриваю номер “Лайфа”, вышедший в его середине: февраль 1953 года, журнал, помеченный важной для одного меня датой — днем моего рождения.

Как же выглядел, или, точнее, хотел выглядеть мир, когда мы с этим “Лайфом” в нем появились? Странно. Во всем номере нет ни одного негра, ни одного мужчины без галстука, ни одной дамы без шляпы. Банка супа “Кэмпбел” всего лишь банка супа, а не шедевр “поп-арта”. Рекламные ковбои. Светлые, отдающие флуоресцентом краски холодных тонов: “красных” здесь нет, хотя Сталин еще жив. Зато есть сухощавый и невзрачный Эйзенхауэр, который в своей инаугурационной речи наставлял Америку в идеализме: “…блюсти веру отцов в бессмертное достоинство человека, гарантированное вечными нравственными ценностями и естественными правами. В этом миссия страны, назначенная ей Судьбой”. Хиппи еще не появились, а битников не пускали в респектабельное общество — еще некому сбивать Америку с толку. развращая ее сомнениями.

25


Мне трудно представить себя в этом мире длинных автомобилен и дамских панталон. Я не мог бы быть тем веснушчатым шалопаем, который привычно складывает ладони в предобеденной молитве. И моим отцом не мог бы стать тот уверенный, слегка ироничный, деловитый, с ранней сединой мужчина, который держит рекламный стакан виски посреди всеобщего прогресса.

А где-то за обложкой обитает еще живая Мэрилин Монро. Она- высшая награда мужской Америке от женской — всегда готова отдать свою любовь скромному, работящему хозяину и добытчику, который ради нее и этих самых шалопаев каждый день на бирже и в конторе защищает свое скромное, умеренное счастье.

Странности этого безупречно причесанного и выглаженного мира оправданы тем состоянием бытийной нормы, которую безыскусно и потому искренне зафиксировал номер “Лайфа” от февраля 53-го года. Конечно же это вымышленная, иллюзорная, поверхностная норма, которая с высоты нашего времени кажется одновременно наивной и циничной.

Однако в чужом, отделенном временем и пространством опыте меня как раз и волнует поверхность жизни — ее кожа. Ощущение истории кажется мне прежде всего тактильным. Только потеревшись о шкуру эпохи, мы способны войти с ней в личный контакт. Мы двигаемся в истории, осознать которую можно лишь на ошупь. Сегодняшнюю дату определяет не газета, а воздух времени, оставляющий следы на наших внешних покровах — плащах, пиджаках, телах.

Опыт внешнего постижения мира чужд российским привычкам: мы — любители потрохов истории. В ней нас волнуют душа, смысл, предназначение, движущие силы, тайные энергии, подземные толчки, тектонические сдвиги — вечное, так сказать, de profundis*.

Но попади к нам путешественник из прошлого, то по-

____________________

* Из глубины (лат.).

26


трясли бы его не столько достижения прогресса, сколько выходки портных. Не этика, а этикет меняет ткань жизни, выкройку ее фасона.

Одержимая своей катастрофой, Россия погрязла теперь в прошлом не меньше, чем раньше в будущем. Известная русская болезнь — плохая ориентация во времени помешала ей заметить, что, помимо Октября, мир потрясали и другие, не менее важные и более актуальные катаклизмы. К концу века история вышла из социальных глубин на поверхность, чтобы заняться не тайным, а явным. Пока мы выгребаем против подспудных течений, мир колеблют волны житейского моря.

Наше время лишено глубины уже потому, что все главное происходит в сфере очевидного. Не слово, не речь, не спрятанный в глубь рта язык, а хищное око завоевывает мир, чтобы его ощупать — если не руками, то хоть глазами. Нынешние кризисы в Америке питаются самыми явными, самыми зримыми конфликтами, например между мужчинами и женщинами. Война полов — безнадежнее всех холодных и горячих войн — разделила общество куда более радикально, чем прежде, — не на классы, не на партии, не на поколения, а надвое.

Могли Герберт Уэллс, пугавший морлоками замороченное классовой борьбой общество, предвидеть, что в конце столетия самыми бурными проблемами Америки будут те, что рождает наша биологическая природа: аборты, особенности куртуазного ритуала, получившие юридическую кличку sexual harassment*, и право на добровольную смерть — эвтаназию?

История бежит от себя, возвращается вспять, чтобы заняться чуждыми ей вопросами — не об устройстве жизни, а о жизни как таковой. Теперь она решает примерно те же проблемы, что стоят перед всеми животными, начиная с амебы, — рождение, размножение, смерть. Впрочем, с такой триадой не соскучишься.

В мире, вышедшем на поверхность, все главное про-

____________________

* Сексуальные домогательства (англ.).

27


исходит снаружи, в области этикета, вопросами которого, например, занимается американский Верховный суд, решающий, можно ли джентльменам рассказывать дамам похабные анекдоты.

Пока остальные считают, что американцы бесятся с жиру, сами американцы говорят о конце истории. Опять трагическое несовпадение: Россия в нее еще только вступает, Америка — уже выходит.

И все же всех нас делает современниками календарь, так кстати подводящий черту и веку и тысячелетию, что невольно будит апокалипсические кошмары. Идея конца кажется потребностью индивидуального сознания, отравленного перспективой перетекания истории в биологию. Но мне всегда казалось, что прогноз экологической смерти служит эвфемизмом, скрывающим страх перед собственной кончиной. Крах и социальной, и технократической утопии вынуждает изменить масштаб предстоящего: экологическая катастрофа дает шанс не умереть в одиночку. Призрак гибели мира — последнее убежище личности, утратившей мечту о коллективном спасении. Все это — муки квазирелигиозного сознания, решившего приблизить Страшный Суд своими силами. Не худший вариант: растворить свои грехи в общих, придать смысл и завершенность мирозданию, пусть и за счет его ликвидации. В тени рукотворного апокалипсиса проще избавиться от ужаса персональной смерти.

В конце века я не верю в конец мира, потому что мне кажется это уж слишком легким выходом, избавляющим нас отличной ответственности.

Оптимизм ведь и в самом деле более ответственный склад сознания хотя бы потому, что свои трагедии труднее пережить, чем общие. Болезнь, развод, банкротство, кончина близких, а главное, скука, тоска обыденности страшнее глобальных катастроф: на миру и смерть красна.

Самое жуткое в апокалипсисе — это то, что его может

28


и не быть. Жизнь продолжается за пределами нашего о ней представления, отказываясь раскрыть нам свой сокровенный смысл.

Вот и XX век завершается совсем не так пышно и грозно как ждали. Мир лишь потерял глубину, вывернулся наизнанку, обнажив вместо историософского нутра гладкую кожу этикета.