"Россия без Петра: 1725-1740" - читать интересную книгу автора (Анисимов Евгений Викторович)

Бедная родственница, ставшая императрицей

ТАК НЕОЖИДАННО для всех в феврале 1730 года Анна Ивановна стала российской императрицей и тем самым, естественно, попала в фокус всеобщего внимания. В момент борьбы за власть ее никто не воспринимал всерьез — ни боровшиеся за нее сторонники самодержавия, ни противники самодержавного всевластия. Те, кто был при дворе, конечно, знали Анну и ее сестер, но относились к ним весьма пренебрежительно. Княжна Прасковья Юсупова, сосланная Анной в монастырь, говорила презрительно, что при Петре «государыню и других царевен царевнами не называли, а называли только Ивановнами». Она была мало известна и в дипломатических кругах. Сообщая в Мадрид о замыслах верховников, де Лириа писал, что на престоле скорее всего окажется «герцогиня Курляндская Прасковья». Да и откуда испанскому дипломату было знать, которая из дочерей забытого всеми царя Ивана была Курляндской герцогиней, — все они пребывали на задворках власти и всеобщего внимания. И вот «Ивановна» оказалась самодержицей с властью, равной власти Петра Великого.

В 1730 году появилась карикатура на новую императрицу некоего монаха Епафродита, который изображал Анну в виде урода с огромной, заклеенной пластырями головой, крошечными ручками и ножками и указующим в пространство пальцем. Подпись под карикатурой гласила: «Одним перстом правит». На допросе карикатурист дал пояснения: «А имянно в надписи объявлено, что вся в кластырех, и то значило, что самодержавию ее не все рады»1, — то есть ее здорово перед этим побили{4}.

Такой же карикатурно страшной увидела императрицу юная графиня Наталия Шереметева, невеста князя Ивана Долгорукого, сразу же после свадьбы сосланная по воле Анны в Сибирь вместе с мужем — фаворитом Петра II — и написавшая потом мемуары. Даже тридцать лет спустя она помнила то отталкивающее впечатление, которое оставила в ее душе Анна Ивановна, хотя она и увидела императрицу мельком: «…престрашнова была взору, отвратное лицо имела, так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и чрезвычайно толста».



Другой мемуарист, граф Э. Миних-сын, писал об Анне значительно мягче: «Станом она была велика и взрачна. Недостаток в красоте награждаем был благородным и величественным лицерасположением. Она имела большие карие и острые глаза, нос немного продолговатый, приятные уста и хорошие зубы. Волосы на голове были темные, лицо рябоватое и голос сильный и пронзительный. Сложением тела она была крепка и могла сносить многие удручения».

А на голштинского придворного Берхгольца она, будучи еще герцогиней, произвела весьма благоприятное впечатление; в 1724 году он писал: «Герцогиня — женщина живая и приятная, хорошо сложена, недурна собою и держит себя так, что чувствуешь к ней почтение».

А вот мнение испанского дипломата герцога де Лириа: «Императрица Анна толста, смугловата, и лицо у нее более мужское, нежели женское. В обхождении она приятна, ласкова и чрезвычайно внимательна. Щедра до расточительности, любит пышность чрезмерно, отчего ее двор великолепием превосходит все прочие европейские (неужто и Эскуриал с Версалем и Вену? — Е. #913;.). Она строго требует повиновения к себе и желает знать все, что делается в ее государстве, не забывает услуг, ей оказанных, но вместе с тем хорошо помнит и нанесенные ей оскорбления. Говорят, что у нее нежное сердце, и я этому верю, хотя она и скрывает тщательно свои поступки. Вообще могу сказать, что она совершенная государыня, достойная долголетнего цapc#964;вования»2.

Впрочем, весьма легкомысленного дипломата легко понять — он-то знал, что письма иностранных посланников перлюстрируются. Другие авторы, хорошо осведомленные о неприглядных делах Анны, идут по проторенной тропе тех мемуаристов, которые уверены (или делают вид, что уверены), что правитель очень добрый, но только излишне доверчивый, чем и пользуются его корыстные и низкие любимцы, на которых он так опрометчиво положился. У генерала Манштейна читаем: «Императрица Анна была от природы добра и сострадательна и не любила прибегать к строгости. Но как у нее любимцем был человек чрезвычайно суровой и жестокий (имеется в виду Бирон. — Е. А.), имевший всю власть в своих руках, то в царствование ее тьма людей впали в несчастье. Многие из них, и даже люди высшего сословия, были сосланы в Сибирь без ведома императрицы»3.

Запомним это утверждение — мы к нему еще вернемся.

Манштейну вторит сын фельдмаршала Миниха, граф Эрнст Миних: «Сердце наполнено было великодушием, щедротою, соболезнованием, но воля ее почти всегда зависела больше от других, нежели от нее самой»4, — имея в виду, конечно, Бирона, а не своего отца.

Не отступает от принятых тогда трафаретов и жена английского посланника леди Рондо, часто видевшая Анну на официальных приемах и куртагах: полнота, смуглолицесть, царственность и легкость в движениях. И далее: «Когда она говорит, на губах появляется невыразимо милая улыбка. Она много разговаривает со всеми, и обращение ее так приветливо, что кажется, будто говоришь с равным; в то же время она ни на минуту не утрачивает достоинства государыни. Она, по-видимому, очень человеколюбива, и будь она частным лицом, то, я думаю, ее бы называли очень приятной женщиной»5.

Нет, не повезло нам с проницательными наблюдателями!

Догадливый читатель уже понял, что автор не особенно жалует императрицу, и дело тут не в личных симпатиях — антипатиях: как ни абстрагируешься от стереотипов негативной к нашей героине историографии, сколько ни пытаешься взглянуть с новой точки зрения на Анну Ивановну (или, как ее часто называют на архаизированный манер, Анну Иоанновну), ничто не помогает. Сильнее стремления к переоценке традиций воздействие самого исторического материала, мощнейшая инерция документов. И все же попытаемся повнимательнее присмотреться к этой, прожившей не очень длинную — 47-летнюю — жизнь, женщине, чтобы понять, как сформировались ее характер, нрав, привычки и привязанности.

Анна Ивановна, родившаяся 28 января 1693 года, была одной из последних московских царевен (точнее — предпоследней, последней можно считать ее младшую сестру Прасковью, которая родилась 24 сентября 1694 года). Как и другие царские дети, Анна появилась на свет в Крестовой палате Московского Кремля, которая ко времени родов царицы специально убиралась с особым великолепием. В обычное время Крестовая использовалась как молельня, но на время родов туда переносили царскую кровать с постелью, и первое, что мог увидеть, хотя и не осознав, ребенок, — это дивный свет красок, цветное буйство настенных росписей, блеск золота и серебра иконных окладов, разноцветие уборов боярынь и мамок. Не уступали в красочности постели и стены дворцовых комнат, которые были затянуты сверху донизу сукнами зеленого, голубого и различных оттенков красного цвета (багрец, червленые, червчатые), причем цвета могли чередоваться в шахматном порядке. Нередко стены и потолок обивались атласом, златоткаными обоями ч редкостной красоты тисйеной золоченой кожей с изображениями фантастических птиц, животных, трав, деревьев. Из описания дворца мы точно знаем, что именно такими кожами были обиты в 1694 году стены комнаты царевны Анны Ивановны.

Я намеренно подчеркиваю, что Анна была одной из последних московских царевен. Но ее ждала иная судьба, чем ее предшественниц — царских дочерей, мир которых десятилетиями был неизменен и ограничен; Кремль, загородный дворец, церкви и, наконец, монастырская келья. Анне было суждено родиться не только на рубеже веков, но и на переломе российской истории, когда изменялись, переворачивались и переламывались судьбы и людей, и всей огромной страны. И героиня наша за свои 47 лет прожила как бы три различные жизни. Первые пятнадцать лет — тихое, светлое детство и отрочество, вполне традиционные для московской царевны, какой она волею судьбы родилась. В семнадцать лет волею грозного дядюшки-государя она обернулась Курляндскою герцогинею, и почти два десятилетия ей суждено было прожить в чужой, непонятной и враждебной стране. И наконец, волею случая и политического расчета ставшая в зимний день 1730 года императрицей, она последние десять лет жизни просидела на престоле могущественной империи. Эти три, столь различных, периода жизни, эти три, совершенно разных, тина культуры наложили свой отпечаток на ее личность, нрав, поведение, сформировали причудливый, сложный характер.

…«Санкт-Петербургские ведомости» — единственная газета, выходившая в России в 1730 году: «Из Москвы от 22 иуня 1730. Наша государыня-императрица еще непрестанно а Измайлове при всяком совершенном пожелаемом благополучии при нынешнем летнем времени пребывает». Там же, как сообщает газета, Анна присутствовала при упражнениях гвардии, принимала гостей.

То, что в официальных сообщениях замелькало название Измайлова, не случайно — старый загородный дворец царя Алексея Михайловича был отчим домом Анны, куда она, после двух десятилетий бесприютности, тревог и нужды, вернулась в 1730 году полновластной царицей, самодержицей всея России.

Измайлово для Анны было то же, что Преображенское и Семеновское для Петра I; примечательно, что именно там Анна организовала новый гвардейский полк — Измайловский, ставший в один строй с полками петровской гвардии — Преображенским и Семеновским.

С Измайловом у Анны были связаны самые ранние и, вероятно, — как это часто бывает в жизни, — лучшие воспоминания безмятежного детства. Сюда после смерти царя Ивана переселилась вдовая царица Прасковья с тремя дочерьми: пятилетней Катериной, трехлетней Анной и двухлетней Прасковьей. История как бы повторялась снова — точно так же в 1682 году в Преображенское перебралась вдова царя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, с десятилетним Петром и одиннадцатилетней Натальей. Но если будущее обитателей Преображенского дворца было тревожно и туманно, то для обитателей Измайлова политический горизонт был вполне чист и ясен: к семье старшего брата Петр относился вполне дружелюбно и спокойно. Дорога его реформ прошла в стороне от пригородного дворца царицы Прасковьи, до которого лишь доходили слухи о грандиозном перевороте в жизни России. Измайловский двор оставался островком старины в новой России: две с половиной сотни стольников, весь штат «царицыной» и «царевниных» комнат, десятки слуг, мамок, нянек, приживалок были готовы исполнить любое желание Прасковьи и ее дочерей.

Измайлово было райским, тихим уголком, где как бы остановилось время. Теперь, идя по пустырю, где некогда стоял деревянный причудливой формы дворец, который напомнил бы современному человеку декорации Натальи Гончаровой к «Золотому петушку» Римского-Корсакова, с трудом можно представить себе жизнь здесь в конце #935;VII — начале XVIII века. Вокруг дворца, опоясывая его неровным, но сплошным кольцом, тянулись тихие пруды, по берегам которых цвели фруктовые сады. Так и видишь трех царевен, одетых в яркие платья, которые медленно плывут на украшенном резьбой, увитом зеленью и цветными тканями ботике (не забудем, что свой знаменитый бот — «дедушку русского флота» — Петр нашел именно здесь, в Измайлове, где он служил царю Алексею Михайловичу исключительно для прогулок по Измайловским прудам) и бросают корм выплывающим из глубины рыбам. М. И. Семевский утверждал, что в Измайловских прудах водились щуки и стерляди с золотыми кольцами в жабрах, надетыми еще при Иване Грозном, и что эти рыбы привыкли выходить на кормежку по звуку серебряного колокольчика.

Есть старинное русское слово — прохлада. По Далю, это — «умеренная или приятная теплота, когда ни жарко, ни холодно, летной холодок, тень и ветерок». Но есть и более общее историческое понятие «прохлады» как привольной, безоблачной жизни — в тишине, добре и покое. Именно в такой прохладе и жила долгое время, пока не выросли девочки, семья Прасковьи Федоровны.

Нельзя, конечно, сказать, что Измайлово было полностью изолировано от бурной жизни тогдашней России — новое приходило и сюда. С ранних лет царевнам помимо традиционных предметов — азбуки, арифметики, географии преподавали немецкий и французский языки, танцы, причем учителем немецкого был Иоганн Христиан Дитрих Остерман — старший брат Андрея Ивановича.



Важно другое Прасковья Федоровна сумела найти в неустойчивом мире Петровской эпохи свое место, ту «нишу», в которой ей удавалось жить, не конфликтуя с новыми порядками, но и не следуя им буквально, как того требовал от других своих подданных Петр. Причина заключалась не только в почетном статусе вдовой царицы, но и в той осторожности, политическом такте, которые проявляла Прасковья. Мы хорошо знаем, что ее имя не попало ни в дело царевны Софьи и стрельцов 1698 года, ни в дело царевича Алексея и Евдокии 1718 года, а это что-то значит, ибо Петр, проводя политический розыск, не щадил никого, в том числе и членов царской семьи. Прасковья оставалась в стороне от всей этой борьбы и тем спаслась. Ее двор был вторым после Преображенского двора сестры Петра Натальи островком, на который изредка ступал царь. Он не чурался общества своей невестки, хотя и считал ее двор «госпиталем уродов, ханжей и пустосвятов», имея в виду многочисленную придворную челядь царицы. И из всех женщин семьи Романовых только Прасковью с дочерьми, сестер Наталью и Марию да всеми забытую царицу Марфу Матвеевну, вдову царя Федора, вывез Петр в свой «парадиз» — Санкт-Петербург.

Переселение семейства Прасковьи Федоровны произошло в 1708 году, когда Анне было пятнадцать лет. Пустынная и болотистая Городская (Петроградская) сторона, «регулярный», построенный «по архитектуре» неуютный дворец, туманы, сырость и пронизывающий ветер новой столицы — все это контрастно отличалось от родного Измайлова. В тот год для Анны кончилось детство московской царевны, начинался новый этап жизни.

Переезд в Петербург совпал с периодом, когда Прасковьей овладело беспокойство за судьбу дочерей. В старину такого беспокойства не было бы — царевны жили во дворце, а затем тихо перебирались в уютную келейку расположенного неподалеку, в Кремле же, Вознесенского монастыря. Под полом Вознесенского собора находили они и последнее пристанище. Замуж их не выдавали — против этого была традиция: «А государства своего за князей и за бояр замуж выдавати их не повелось, потому что князи и бояре их есть холопи и в челобитье своем пишутся холопьми. И то поставлено в вечный позор, ежели за раба выдать госпожу. А иных государств за королевичей и за князей давати не повелось для того, что не одной веры и веры своей оставить не хотят, то ставят своей вере в поругание».

Теперь в новой столице дули уже новые, свежие балтийские ветры. Беспокойство старой царицы понятно — Петр задумал целую серию браков с целью связать династию Романовых с правящими в Европе родами. Первым кандидатом стал сын царя Алексей, переговоры о женитьбе которого на Вольфенбюттельской принцессе Шарлотте Софии уже вовсю шли в 1709 году и закончились в 1711 году свадьбой в Торгау. Подумывал Петр о будущем и любимых дочерей — Анны и Елизаветы, система воспитания которых была призвана подготовить из девочек спутниц жизни европейских королей или принцев. Вторым эшелоном были дочери брата Ивана, надо было лишь подобрать им подходящие заморские княжества. Критерий при этом был один — польза государства. И в 1709 году появился жених — молодой Курляндский герцог, племянник прусского короля, Фридрих Вильгельм. Почему именно он достался в мужья, как вскоре выяснилось, нашей героине? Дело в том, что Петр активно пожинал созревшие под солнцем Полтавы дипломатические и военные плоды. В 1710 году ему сдались Ревель и Рига, а с ними в его руках оказались обширные прибалтийские территории Эстляндии и Лифляндии, которые Петр — и это сразу же было заявлено — не собирался никому уступать. Русские владения вплотную подошли к Курляндии — ленному, вассальному владению Польши, стратегически важному герцогству, по земле которого уже прошлась русская армия, изгнав из столицы герцогства — Митавы (нынешняя Елгава, Латвия) шведские войска. Забегая вперед, скажу, что Петр так и не смог проглотить Курляндию — эту задачу он оставил потомкам, Екатерине II, включившей герцогство в состав России по третьему разделу Речи Посполитой в 1795 году.

Положение Курляндии было уязвимо со всех сторон — ее территорию неоднократно пытались присоединить (инкорпорировать) как обыкновенное старостатство поляки Речи Посполитой, соседний прусский король не упустил бы этой же возможности, если бы она возникла, как и господствовавшие в течение XVIII века в Риге и Лифляндии (Видзема, Латгалия и Южная Эстония) шведы. Когда вместо шведских гарнизонов пришла еще более могущественная русская армия, ситуация в Курляндии, естественно, стала меняться в пользу России.

Однако так просто проблему расширения своей империи Петр решить не мог, ибо зыбкая устойчивость Курляндии напоминала устойчивость кольца, которое соперники (в данном случае — поляки, немцы и русские) тянут в три разные стороны и никто не может перетянуть. Применить грубую военную силу и сослать всех недовольных русским влиянием в Курляндии в Сибирь Петр тоже не мог — это вряд ли могло понравиться союзникам, а согласие с Пруссией и Польшей было чрезвычайно важно для решения иных, более крупных международных проблем. Поэтому, стремясь усилить влияние России в Курляндии, Петр предпринял обходной и весьма перспективный в отдаленном будущем маневр: в октябре 1709 года при встрече в Мариенвердере с прусским королем Фридрихом Вильгельмом I он сумел добиться его согласия на то, чтобы молодой Курляндский герцог Фридрих Вильгельм женился на одной из родственниц русского царя. В итоге судьба семнадцатилетнего юноши, который после оккупации герцогства шведами в 1701 году (а потом — саксонцами и русскими) жил в изгнании со своим дядей-опекуном Фердинандом, была решена без него. Да иного способа вернуть себе владение у него и не было. Поэтому-то в 1710 году он оказался в Петербурге.

Герцог не произвел благоприятного впечатления на формирующийся петербургский свет: хилый и жалкий юный властитель разоренного войной вассального владения, он, вероятно, не представлялся завидным женихом. Узнав от Петра, что в жены герцогу предназначена одна из ее дочерей, Прасковья Федоровна пожертвовала не старшей и любимой дочерью Катериной, которую звала в письмах «Катюшка-свет», а второй, нелюбимой, семнадцатилетней Анной. Думаю, что никто в семье, в том числе и невеста, не испытывал радости от невиданного со времен киевской княжны Анны Ярославны династического эксперимента — выдать замуж в чужую, да еще «захудалую», землю царскую дочь.

До нас дошел весьма выразительный документ — составленное, вероятно, в Посольской канцелярии письмо Анны Ивановны своему жениху:

«Из любезнейшего письма Вашего высочества, отправленного 11-го июля, я с особенным удовольствием узнала об имеющемся быть, по воле Всевышняго и их царских величеств моих милостивейших родственников, браке нашем. При сем не могу не удостоверить Ваше высочество, что ничто не может быть для меня приятнее, как услышать Ваше объяснение в любви ко мне. Со своей стороны уверяю Ваше высочество совершенно в тех же чувствах: что при первом сердечно желаемом, с Божией помощью, счастливом личном свидании представляю себе повторить лично, оставаясь, между тем, светлейший герцог, Вашего высочества покорнейшею услужницею»6.

Как не вспомнить «Путешествие из Москвы в Петербург» Александра Пушкина: «Спрашивали однажды у старой крестьянки, по страсти ли она вышла замуж? «По страсти, — отвечала старуха, — я было заупрямилась, да староста грозил меня высечь». Таковы страсти обыкновенны. Неволя браков — давнее зло». «По страсти» в XVIII веке выходили замуж и русские царевны, только старостою у них был сам царь-государь.

У знающих интеллектуальные возможности Анны нет сомнений в том, что она не сама писала это письмо. Сомнения мои в другом — читала ли она его?

Свадьба была назначена на осень 1710 года. 31 октября молодые, которым было по семнадцать лет, были повенчаны. Венчание и свадьба происходили в Меншиковском дворце. На следующий день был устроен царский пир. Его открыл Петр, взрезавший два гигантских пирога, откуда «появились по одной карлице, превосходно разодетых»7. На столе невесты они протанцевали изящный менуэт.

Собственно, свадьбы было две: Фридриха Вильгельма и Анны Ивановны, а позже — карликов Екима Волкова и его невесты. Можно представить, как это происходило: столы герцогской пары и их высокопоставленных гостей стояли в большом зале Меншиковского дворца в виде разомкнутого кольца, внутри которого помещался второй, низенький, стол для карликов-молодоженов и их сорока двух собранных со всей страны миниатюрных гостей.

Высокоумные иностранные наблюдатели усмотрели в такой организации торжества бракосочетания герцога Курляндского некую пародию, явный намек на ту ничтожную роль, которую играл молодой герцог со своим жалким герцогством в европейской политике. Я не думаю, что именно в этом состояла суть затеи Петра, — он всегда был рад позабавиться, и идея параллельной шутовской свадьбы могла ему показаться оригинальной.

Петр не дал молодоженам долго прохлаждаться в «парадизе» — спустя немногим более двух месяцев, 8 января 1711 года, герцогская пара отправилась в Курляндию. И тут, на следующий же день, произошло несчастье, существенным образом повлиявшее на всю последующую жизнь и судьбу Анны Ивановны, — на первом яме, в Дудергофе, герцог Фридрих Вильгельм умер, как полагают, с перепоя, ибо накануне позволил себе состязаться в пьянстве с самим Петром.

Анна, естественно, вернулась назад, в Петербург, к матери. Мы не знаем, что она думала, но можем предположить, что семнадцатилетнею вдовою владели противоречивые чувства: с одной стороны, она облегченно вздохнула, так как теперь уже могла не ехать в чужую немецкую землю, но, с другой стороны, даже безотносительно к тем чувствам, которые она испытывала к своему нежданному мужу, она не могла радоваться: бездетная вдова — положение крайне унизительное и тяжелое для русской женщины прошлого, и ей нужно было или вновь искать супруга, или уходить в монастырь. Впрочем, она полностью полагалась на волю своего грозного дядюшки, который, исходя из интересов государства, и должен был решить ее судьбу.

И в следующем, 1712 году Петр сделал выбор, скорее всего неожиданный для Анны: ей не нашли нового жениха, ее не отправили в монастырь, а попросту приказали следовать в Курляндию той же дорогой, на которой ее застало несчастье 9 января 1711 года. Это решение не могло обрадовать ни Анну, ни курляндское дворянство, получившее 30 июня 1712 года грамоту Петра, которой, со ссылкой на заключенный перед свадьбой контракт, предписывалось подготовить для вдовы Фридриха Вильгельма резиденцию, а также собрать необходимые для содержания герцогини деньги. Вместе с Анной в Митаве поселялся русский резидент П. М. Бестужев, которому она и должна была подчиняться. Впрочем, Петр и не рассчитывал, что приезд герцогини будет с восторгом встречен местным дворянством, — в письме Бестужеву в сентябре 1712 года он предлагал не стесняться в средствах для изыскания необходимых для содержания Анны доходов и при необходимости прибегать к помощи рижского коменданта и его драгун8.

Итак, с осени 1712 года потянулась новая, курляндская, жизнь Анны. В чужой стране, одинокая, окруженная недоброжелателями, не зная ни языка, ни культуры, она полностью подпала под власть Бестужева, который, по-видимому, через некоторое время стал делить с ней ложе. Она не чувствовала себя ни хозяйкой в своем доме, ни герцогиней в своих владениях. Да и власти у нее не было никакой. Герцогством после смерти Фридриха Вильгельма формально владел его дядя Фердинанд, которого судьба беженца от нашествия Карла XII забросила в Данциг, откуда он и пытался управлять делами герцогства.

А это было весьма сложно, ибо фактическая власть в герцогстве принадлежала дворянской корпорации. Поддерживаемые Речью Посполитой, дворяне фактически свели на нет власть герцога, оставив ему лишь управление собственным доменом да сборы некоторых налогов. На своей «братской конференции» в 1715 году дворяне лишили герцога власти за превышение полномочий и в связи с невозможностью управлять страной из-за границы. Польская комиссия 1717 года в споре дворянства с герцогом встала на сторону дворян, но Фердинанд, опираясь на содействие России, не хотевшей слияния Курляндии с Речью Посполитой, опротестовал решения «братской конференции» 1715 года и польской комиссии 1717 года. Тяжба затянулась на двадцать лет, вплоть до смерти Фердинанда в 1737 году.



Можно лишь посочувствовать Анне, которая в эток ситуации была для всех помехой или, по крайней мере, пустым местом. Ее пребывание в Митаве нужно было только русскому правительству, которое стремилось контролировать ситуацию в герцогстве. Удобнее всего это было делать под предлогом защиты бедной вдовы — племянницы русского царя.

Анна-герцогиня действительно была — для своего высокого статуса — бедна как церковная мышь. Ей выделили согласно брачному контракту вдовью часть герцогского домена. Прожить на получаемые с нее деньги было трудно. В 1722 году Анна писала Петру, что, приехав в Митаву, была вынуждена остановиться в заброшенном мещанском дворе и все необходимое для жизни покупала заново.

Другое письмо, от 11 сентября 1724 года, предназначалось Кабинету Петра; «Доимки на мне тысяча четыреста Рублев, а ежели будет милость государя батюшки и дядюшки, то б еще шестьсот мне на дорогу пожаловали по своей высокой милости». На челобитной Курляндской герцогини — резолюция Петра: «Выдать по сему прошению»9. Но так было не всегда — батюшка-дядюшка был прижимист.

Как только представлялась возможность, Анна уезжала в Россию, в Петербург. Но и здесь ей не было покоя — царица Прасковья, беспредельно добрая и ласковая к старшей дочери Катерине, была в весьма напряженных отношениях с Анной, притесняя ее непрерывными придирками. Анна явно боялась матери, которая лишь в конце жизни смягчилась. Незадолго перед смертью, в 1723 году, Прасковья написала дочери: «Слышала я от моей вселюбезнейшей невестушки государыни императрицы Екатерины Алексеевны, что ты в великом сумнении якобы под запрещением (или тако реши, — проклятием) от меня пребываешь, и в том ныне не сумневайся: все для вышеупомянутой Е. в. моей вселюбезнейшей государыни невестушки отпущаю вам и прощаю вас во всем, хотя в чем вы предо мною и погрешили»10. «Отпущает», как видим, только ради «невестушки».

Действительно, единственным человеком, который по-доброму относился к несчастной Анне, была императрица Екатерина Алексеевна, которая изредка посылала весточку митавской «узнице». Письма Анны к императрице лучше всяких слов комментария демонстрируют то униженное, жалкое положение, в котором оказалась Курляндская герцогиня. В 1719 году она писала Екатерине:

«Государыня моя тетушка, матушка-царица Екатерина Алексеевна, здравствуй, государыня моя, на многие лета вкупе с государем нашим батюшкой, дядюшком и с государынями нашими сестрицами! Благодарствую, матушка моя, за милость Вашу, что пожаловала изволила вспомнить меня. Не знаю, матушка моя, как мне благодарить за высокую Вашу милость, как я обрадовалась. Бог Вас, свет мой, самое так порадует… ей-ей, у меня, краме Тебя, свет мой, нет никакой надежды. И вручаю я себя в миласть Тваю матеренскую… При сем прашу, матушка моя, как у самаво Бога, у Бас, дарагая моя тетушка: покажи нада мною материнскую миласть: попроси, свет мой, миласти у дарагова государя нашева батюшки дядюшки оба мне, чтоб показал миласть — мое супружественное дело ко окончанию привесть, дабы я болше в сокрушении и терпении от моих зладеев, ссораю к матушке не была… Также неволили Вы, свет мой, приказывать ко мне: нет ли нужды мне в чем здесь? Вам, матушка моя, известна, что у меня ничево нет, кроме што с воли вашей выписаны штофы, а ежели к чему случей позавет, и я не имею нарочитых алмазов, ни кружев, ни полотен, ни платья нарочетава… а деревенскими доходами насилу я магу дом и стол свой в гот содержать… Еще прошу, свет мой, штоб матушка (Прасковья Федоровна. — Е. А.) не ведала ничево»11.

Как мы видим по этому письму, Анну более всего волновало «супружественное дело» — жить почти десять лет вдовой было во всех отношениях тяжело. Но найти для нее жениха было непросто: он должен был удовлетворять все заинтересованные стороны — Россию, Польшу и Пруссию — и в то же время не нарушить сложившегося неустойчивого равновесия сил вокруг Курляндии и внутри ее самой.

В 1726 году вдруг возник неожиданный и очень достойный кандидат на руку Анны — Мориц, граф Саксонский, внебрачный сын польского короля Августа II и графини Авроры Кенигсмарк. Молодому энергичному человеку надоела служба во французской армии, и он решил устроить разом свои династические и семейные дела.

Мориц сразу понравился и курляндскому дворянству, которое 18 июня 1726 года выбрало его своим герцогом, и самой Анне, которая, как только узнала, что в Курляндию едет с поручением Екатерины I Меншиков, бросилась ему навстречу и, как он описывал в письме к императрице, «приказав всех выслать и не вступая в дальние разговоры, начала речь о известном курляндском деле с великою слезною просьбою, чтоб в утверждении герцогом Курляндским князя Морица и по желанию о вступлении с ним в супружество мог я исхадатайствовать у Вашего величества милостивейшее позволение, представляя резоны: первое, что уже столько лет как вдовствует (пятнадцать — отметим мы. — Е. #913;.), второе, что блаженные и вечно достойные памяти государь император имел о ней попечение и уже о ее супружестве с некоторыми особами и трактаты были написаны, но не допустил того некоторый случай»12.

Но Меншиков, который, как сказочный медведь на теремок мышки-норушки и лягушки-квакушки, пытался взгромоздиться на престол Курляндии, охладил романтические порывы нашей вдовушки. Он сказал то, что думали тогда в Петербурге, — выборы Морица Курляндским герцогом нарушат создавшееся политическое равновесие, ибо он, как сын польского короля, будет поступать «по частным интересам короля, который чрез это получит большую возможность проводить свои планы в Польше»13. А этого — усиления королевской власти в Польше — никто из будущих участников ее разделов не хотел.

Анна, поняв наивность своих просьб, сникла и (по словам Меншикова) сказала, что ей более всего хочется, чтобы герцогом был сам Александр Данилович, который смог бы защитить ее домены и не дал ей лишиться «вдовствующего пропитания». Возможно, Меншиков и не придумал этот формальный ответ Анны, но он не отражал истинных чувств герцогини, судя по тому, что она сразу же поехала в Петербург, чтобы воздействовать уже на императрицу Екатерину I. Но «матушка-заступница» на этот раз не помогла — интересы империи были превыше всего. Анна вернулась в Митаву, где ее ждали непонятные, неприятные дела с местной шляхтой, пытавшейся урезать часть доходов герцогини.

Итог всей этой истории был печален: Морица, как помнит читатель, выгнали из Курляндии русские войска, и он навсегда покинул свою невесту и Курляндию и впоследствии, вероятно, радовался именно такому повороту событий, ибо, вернувшись во Францию, стал одним из самых выдающихся полководцев XVIII века, прославив себя на полях сражений. Самому Меншикову, ведшему себя в Курляндии грубо и бесцеремонно, тоже пришлось покинуть Митаву — Петербург не хотел раздражать своих союзников избранием его в герцоги под дулами пушек.

И опять мы читаем жалобное письмо Анны к русскому послу в Польше П. И. Ягужинскому, которое кончается фразой: «…за что, доколе жива, вашу любовь в памяти иметь [буду] и пребываю вам всегда доброжелательна Анна»14. Но и Ягужинский, которого также отозвали в Петербург, не помог Анне в ее вотчинных и супружественных делах. И вновь она осталась у разбитого корыта.

Правда, она не была одинока — роман с Бестужевым продолжался, и когда Анне стало ясно, что Морицу не быть ее мужем, она стала просить оставить при ней хотя бы Бестужева, который провинился перед Петербургом тем, что не сумел воспрепятствовать избранию в герцоги Морица Саксонского. Бестужева в Митаве тем не менее не оставили. И уже после отзыва Бестужева можно говорить о новом фаворите Анны — Бироне, с которым судьба связала ее на всю жизнь, и, умирая в 1740 году, она отдала ему самое дорогое, что у нее было, — власть над империей. И не ее вина, что он не сумел этот бесценный, подарок удержать в руках…

Может быть, так бы и состарилась бывшая московская царевна в ненавистной ей Митаве, если бы не яркая вспышка московских событий 1730 года, когда по указке Д. М. Голицына верховники посмотрели в ее сторону и тем самым решили ее судьбу.

Итак, в тридцать семь лет нищая герцогиня захудалой Курляндии стала императрицей. Мы не знаем, как восприняла она эту чудесную перемену s своей судьбе, но, начиная с этого времени, сохранилось много документов и писем, по которым мы можем представить себе ее образ жизни, характер, привычки и вкусы.

В 1732 году в Тайной канцелярии рассматривалось дело по доносу на солдата Новгородского полка Ивана Седова, (Позже, в главе о Тайной канцелярии, мы вернемся к нему.) Тот рассказывал: «Случилась Ладожеского полку салдатам быть на работе близ дворца Ея и. в. и видели, как шел мимо мужик, и Ея и. в. соизволила смотреть в окно и спрашивала того мужика, какой он человек, и он ответствовал: «Я — посацкой человек», — «Что у тебя шляпа худа, а кафтан хорошей?» И потом пожаловала тому мужику на шляпу денег два рубли»15.

Эта заурядная бытовая сцена не привлекла бы нашего внимания, если бы речь шла о лузгающей семечки мещанке, купчихе, барыне, которая смотрит на двор, где

Меж тем печально под окном Индейки с криком выступали Вослед за мокрым петухом; Три утки полоскались в луже; Шла баба через грязный двор Белье повесить на забор…

Нельзя забывать, что в нашем эпизоде речь идет об императрице, самодержице. Естественно, ничего странного и предосудительного в поведении Анны в принципе дет — не должна же она в самом деле целый день сидеть на троне в короне и мантии с державой и скипетром в руках. Но мелькнувший образ скучающей купчихи или помещицы, которая в полуденный час глазеет на прохожих, как-то неприложим, например, к императрице Екатерине II и даже к личности помельче — Елизавете Петровне. Но он, нам кажется, вполне приложим именно к Анне Ивановне, в психологии, нраве которой было как раз много от помещицы, имением которой было не село Ивановское с деревеньками, а огромное государство.

Именно такой помещицей — не очень умной, мелочной, ленивой, суеверной и капризной — предстает Анна и в своих письмах в Москву к С. А. Салтыкову. Семен Андреевич — близкий родственник императрицы по матери — после 25 февраля 1730 года сделал стремительную карьеру: уже б марта он был пожалован в генерал-аншефы, обер-гофмейстеры, действительные тайные советники и стал губернатором Смоленской губернии, а вскоре — «главнокомандующим Москвы» и российским графом. Именно Семена Андреевича, хотя и не особенно умного и благонравного, зато беспредельно преданного, Анна, переехав в Петербург, оставила своеобразным вице-королем в Москве, чтобы он, как предписывала инструкция-наказ, все «чинил к нашим интересам и престережению опасных непорядков». И на протяжении многих лет императрица могла быть за свою вторую столицу спокойна — главнокомандующий Москвы был надежен как скала.

Важно при этом отметить, что долгое время Салтыков пользовался личной доверенностью императрицы и выполнял ее частные, порой довольно щекотливые, поручения. Свыше двухсот писем Анны к Салтыкову сохранилось в архивах, и они дают нам возможность более определенно говорить о ее внутреннем мире. Ценность их повышается тем, что эти письма — как бы частного характера, шедшие не через официальные каналы. Я сказал «как бы» потому, что это все же не письма дамы к родственнику, приятелю, другу, это письма помещицы к своему приказчику по делам своего лучшего имения — Москвы и «людишек», ее населявших.

Читая их, можно подумать, что больше всего императрицу интересовали шуты, точнее — поиск наиболее достойных кандидатов в придворные дураки. 2 ноября 1732 года она писала: «Семен Андреевич! Пошли кого нарочно князь Никиты Волконского в деревню ево Селявино и вели роспросить людей, которые больше при нем были в бытность его тамо, как он жил и с кем соседями знался и как их принимал, спесиво или просто, также чем забавлялся, с собаками ль ездил или другую какую имел забаву, и собак много ль держал, и каковы, а когда дома, то каково жил, и чисто ли в хоромах у него было, не едал ли кочерыжек и не леживал ли на печи… и о том обо всем его житии, сделав тетрадку, написать сперва «Житие князя Никиты Волконского» [и] прислать».

Через четыре дня Анна уточнила: «К «Житию» Волконского вели приписать, спрося у людей, столько у него рубах было и по скольку дней он нашивал рубаху»16. Интерес Анны к таким интимным сторонам жизни своего подданного понятен: она берет Волконского к себе шутом и не желает, чтобы он был грязен, неаккуратен или портил воздух в покоях.



Поиск шутов для Анны был делом весьма серьезным и ответственным. В первой половине 30-х годов при ее дворе сформировался «штат» шутов: два иностранца — Педрилло и д'Акоста и четверо отечественных дураков: Иван Балакирев, князья И. Ф. Волконский и М. Голицын и граф А. П. Апраксин.

Дурак — столь часто употребляемый термин — в прошлом и применительно к шутовству имел более сложное содержание. Дурак — это шут, который должен был развлекать царя. Правда, благодаря литературе мы привыкли к известному стереотипу: сидящий у подножия трона шут в форме прибауток кого-то «обличает и разоблачает». Конечно, доля правды в этом есть, но все же в реальной жизни было много сложнее — шутов держали вовсе не для того, чтобы они «колебали основы». Шуты были непременным элементом института «государственного смеха», имевшего древнее происхождение, связка «повелитель — шут», в которой каждому отводилась своя роль, была традиционной и устойчивой во все времена.

Для всех было ясно, что шут, дурак, исполняет свою «должность» с четко обозначенными границами. В правила этой должности-игры входили и известные обязанности, и известные права. Защищаемый древним правилом: «На дураке нет взыску», шут действительно мог сказать что-то нелицеприятное, но мог и пострадать, если выходил за рамки, установленные повелителем. В системе самодержавной власти роль такого человека, имевшего доступ к повелителю, была весьма значительна, и оскорблять шута опасались, ибо считалось, что его устами мог говорить сам государь. Интересно, что Петр I, рьяно искоренявший все старомосковские обычаи, традицию шутовства перенял и развил. Как и все его предшественники на троне, он проходит через русскую историю, окруженный не только талантливыми сподвижниками, но и пьяными, кривляющимися шутами.

Конечно, шутов-дураков держали при дворе в основном для забавы, смеха. Но это не был просто смех, столь естественный для человека. Если бы нам довелось посмотреть на кривлянье шутов XVII–XVIII веков, послушать, что они говорят и поют, то многие из нас с отвращением отвернулись бы от этого — без преувеличения — похабного зрелища. И напрасно — все имеет свое объяснение. Его дал весьма удачно Иван Забелин, писавший о шутовстве #935;II#921; века как об «особой стихии веселости»: «Самый грязный цинизм здесь не только был уместен, но и заслуживал общего одобрения. В этом как нельзя лучше обрисовывались вкусы общежития, представлявшего с лицевой стороны благочестивую степенность и чинность, постническую выработку поведения, а внутри исполненного неудержимых побуждений животного чувства, затем, что велико было в этом общежитии понижение мысли, а с нею и всех изящных, поэтических, эстетических инстинктов. Циническое и скандальезное нравилось потому, что духовное чувство совсем не было развито»17.

Императрица была явная ханжа, строгая блюстительница общественной морали, но при этом жила в незаконной связи с Бироном. Отношения эти осуждались верой, законом и народом (о чем она точно знала из дел Тайной канцелярии). Не исключено, что шуты с их непристойностями позволяли императрице снимать не осознаваемое ею напряжение.

Шутовство — это всегда представление, спектакль. Анна и ее окружение были большими охотниками до шутовских представлений. Наблюдатель-иностранец — человек, чуждый русской жизни, — так и не понял всей сути развлечений Анны: «Способ, как государыня забавлялась сими людьми, был чрезвычайно странен. Иногда она приказывала им всем становиться к стенке, кроме одного, который бил их по поджилкам и чрез то принуждал их упасть на землю (это было представление старинного правежа. — Е. А.). Часто заставляли их производить между собою драку, и они таскали друг друга за волосы и царапались даже до крови. Государыня и весь ее двор, утешаясь сим зрелищем, помирали со смеху»18.

Конечно, за всеем этим стояло средневековое восприятие шутовства как дурацкой, вывернутой наизнанку традиционной жизни, непонятной иностранцу, шутовское воспроизведение которой поэтому и смешило зрителей до колик.



Живя годами рядом, шуты и повелители становились как бы единой семьей, со своим укладом, обычаями, принятыми ролями, проблемами и скандалами. Отзвуки их порой доносятся сквозь время и до нас. Так вдруг 23 апреля 1735 года Главная полицмейстерская канцелярия с барабанным боем разнесла по улицам «по всем островам» строгий именной указ российской императрицы о том, чтоб к шуту Балакиреву в дом никто не ездил и его к себе никто «в домы свои не пущали, а ежели кто поедет к нему в дом или пустит к себе, из знатных — взят будет в крепость, а подлые будут сосланы на каторгу».

«Что за странный указ?» — подумаем мы. «Да ничего особенного, — сказал бы петербургский житель тех времен. — Видно, шут Ванька Балакирев прогневил матушку-государыню, надрался как свинья а она — ой строга! — пьяных на дух не выносит».

И верно — «епитимью» с Балакирева сняли ровно через месяц — 23 мая, когда милостивая к своим заблудшим овцам матушка-императрица повелела: «…к помянотому Балакиреву в дом знатным и всякого чина людям ездить позволить и его, Балакирева, в домы свои к себе пускать без опасения, токмо под таким подтверждением: ежели те, приезжающие к нему, Балакиреву, в дом, или он к кому приедет, и будет пить, а чрез кого о том донесено будет и за то оные люди, какого б звания ни был, будут жестоко штрафованы»19. Вся эта «антиалкогольная кампания» российской императрицы напоминает расправу провинциальной помещицы со своим холопом Петрушкой, которого за пьянство посадили на неделю в «холодную», чтоб знал меру и при госпоже не появлялся в непотребном виде. Масштаб, правда, другой — делом Петрушки занялся бы приказчик, а дело царского шута вел столичный генерал-полицеймейстер Василий Салтыков.

Но, когда нужно, грудью защищала императрица своего непутевого «члена семьи». В феврале 1732 года она писала в Москву С. Салтыкову, что Балакирева обманул его тесть, Морозов, не выдав ему обещанные в приданое две тысячи рублей. Анна велит «призвать онаго Морозова и приказать ему, чтоб он такия деньги Балакиреву, конечно, отдал, а ежели станет чем отговариваться, то никаких его отговорок не принимать, а велеть с него доправить»20.

История другого шута — Михаила Голицына весьма трагична. Он был сделан шутом в наказание за женитьбу на католичке-итальянке, которую привез в Россию. Голицын был взят в Петербург, а его жена бедствовала в чужой стране. Анна справлялась о ней у Салтыкова, и тот довольно подробно описал ее отчаянную жизнь в Москве. Примерно через полгода из письма Анны видно, что бывшая жена Голицына арестована и доставлена в ведомство политического сыска. Там ее следы и теряются.

При всем сочувствии к Голицыну нельзя не отметить, что ни его происхождение из древнейшего рода, ни представления о чести личного дворянского имени, что уже стало распространяться в России, не помешали ему не только подчиниться воле императрицы и стать шутом, но и еще особо отличаться в угоду хохочущей над ним придворной камарилье. 20 марта 1733 года Анна сообщала Салтыкову: «…благодарна за присылку Голицына, Милютина и Балакиревой жены, а Голицын всех лучше и здесь всех дураков победил, ежели еще такой же в его пору сыщется, то немедленно уведомь».

Не все, конечно, подходили в шуты привередливой госпоже, и Голицыну нужно было немало потрудиться, чтобы угодить ей. В «подборе кадров» шутов императрица была строга — халтуры не терпела, и благодаря одному только княжескому титулу удержаться в шугах было невозможно. Не раз, просмотрев кандидата, Анна отсылала его обратно.

Большое старание угодить императрице в статусе шута проявляли и другие родовитые дворяне — князь Н. Ф. Волконский, граф А. Апраксин и другие. Причем видно, что ни сами они, ни окружающие, ни Анна не воспринимали назначение в шуты как оскорбление дворянской чести. Когда в августе 1732 года Анна потребовала прислать в Петербург Волконского, то, чтобы успокоить кандидата в шуты, вероятно напуганного внезапным приездом за ним гвардейцев, она писала Салтыкову: «…и скажи ему, что ему велено быть за милость, а не за гнев»21.

Именно как милость, как привилегированную государеву службу воспринимали потомки Рюриковичей и Гедиминовичей службу в шутах. Впрочем, издавна и весьма часто шутами в России бывали знатные люди. Известна печальная судьба шута — князя Осипа Гвоздева, убитого на пиру Иваном Грозным. Шуты из знати были и возле Петра Г Это неудивительно — титулованные высокопоставленные чиновники, князья, графы вместо запрещенной Петром подписи XVII века на челобитной: «Холоп твой Ивашка (или Петрушка) челом бьет…» — писали: «Раб твой государский, пав на землю, челом бьет». Так подписывался, к примеру, генерал-адмирал, кавалер и президент Адмиралтейской коллегии Ф. М. Апраксин. При Анне подписывались практически так же: «Всенижайше рабски припадая к стопам В. и. в…» Чаще же подписывались: «Вашего императорского величества всенижайший всеподданнейший раб — князь…», причем это не была какая-то форма унижения, сопровождающая слезную просьбу, это была обыкновенная форма подписи под рапортом, докладом на высочайшее имя. В списке придворной челяди вдовой царицы Евдокии Федоровны за 1731 год мы находим имя князя Д. Елышева — лакея. Естественно, что в обществе государственных рабов для князя не считалось зазорным быть шутом или лакеем, выносящим горшки, — это была государева служба.

Читая письма Анны, видишь, что для нее подданные — государственные рабы, судьбой, жизнью, имуществом которых она распоряжалась по своему усмотрению:

«Изволь моим указом сказать Голицыной — «сурмленой глаза» (кличка. — Е. #913;.), чтоб она ехала в Петербург, что нам угодно будет, и дать ей солдата, чтоб, конечно, к Крещенью ее в Петербург поставить или к 10 января» (декабрь 1732 года).

«Прислать Арину Леонтьеву с солдатом, токмо при том обнадежите ее нашею милостию, чтоб она никакого опасения не имела и что оное чинится без всякого нашего гневу» (8 февраля 1739 года).

Анну — человека переходной эпохи — тянуло прошлое с его привычками, нравами. Мир ушедшей, казалось, навсегда «царицыной комнаты» стал постепенно возрождаться в Петербурге. Старые порядки появлялись как бы сами собой, как ожившие воспоминания бывшей московской царевны, разумеется с новациями, которые принесло время. По документам видно, как Анна собирает свою «комнату». Тут и старушки-матушки, и тщательно подобранные шуты, тут и девочки с Кавказа («Отпиши Левашову (главнокомандующий русскими войсками в Персии. — Е. #913;.), чтоб прислал 2 девочек из персиянок или грузинок, только б были белы, чисты, хороши и не глупы» — из письма С. Салтыкову за 1734 год), тут и две «тунгузской породы девки», отобранные у казненного иркутского вице-губернатора А. Жолобова.

Как и у матушки-царицы Прасковьи Федоровны, у Анны появились свои многочисленные приживалки и блаженные с характерными и для прошлого века именами: Мать-Безножка, Дарья Долгая, Девушка-Дворянка, Баба-Катерина. Воспоминаниями об измайловском детстве веет из писем к Салтыкову: «Поищи в Переславле из бедных дворянских девок или из посадских, которая бы похожа была на Татьяну Новокрещенову, а она, как мы чаем, уже скоро умрет, то чтобы годны ей на перемену; ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, который бы были лет по сорока и так же б говорливы, как та, Новокрещенова, или как были княжны Настастья и Анисья Мещерская»22.

Конечно, не только «собиранием комнаты» и забавами шутов тешилась русская императрица. На нее в полной мере распространялась харизма самодержцев. Она тоже претендовала на роль «Матери Отечества», неустанно заботившейся о благе страны и ее подданных. В указах это называлось: «О подданных непрестанно матернее попечение иметь». В день рождения императрицы, 28 января 1736 года, Феофан Прокопович произнес приветственную речь, в которой, как сообщали на следующий день «Санкт-Петербургские ведомости», подчеркивал, что приятно поздравлять того, «который не себе одному живет, но в житии своем и других пользует и тако и прочим живет». А уж примером такой праведной жизни может быть сама царица, «понеже Е. в. мудростью и мужеством своим не себе самой, но паче всему Отечеству своему живет». Как не вспомнить Евгения Шварца: «Говори, говори, правдивый старик!»

Однако императрица понимала свою роль не так возвышенно, как провозглашал златоуст Феофан. Она ощущала себя скорее рачительной и строгой хозяйкой большого поместья, усадьбы, где для нее всегда были дела.

Очень нравилась императрице роль крестной матери, кумы, но все же особенно любила она быть свахой, женить своих подданных. Речь не идет об обычном, традиционном позволении, которое давал (или не давал) самодержец на просьбу разрешить сговоренную свадьбу. Анна такие высочайшие позволения также давала, но в данном случае имеется в виду, что императрица сама выступала свахой. И, как понимает читатель, отказать такой свахе было практически невозможно.

Лишь нечто из ряда вон выходящее могло помешать намеченному императрицей браку. «Сыскать, — пишет Анна Салтыкову 7 марта 1738 года, — воеводскую жену Кологривую и, призвав ее себе, объявить, чтоб она отдала дочь свою за [гоф-фурьера] Дмитрия Симонова, которой при дворе нашем служит, понеже он человек добрый и мы его нашею милостию не оставим». Через неделю Салтыков отвечал, что мать невесты сказала, что «с радостию своею… и без всякаго отрицания отдать готова», но дочери ее лишь 12 лет. Но обычно сватовство Анне удавалось. Вообще все, связанное с браком и амурными делами ее подданных, страшно интересовало императрицу, готовую при случае просто припасть к замочной скважине.

Интересы императрицы-сплетницы вообще чрезвычайно обширны и разнообразны. По ее письмам легко представить себе источники информации — в основном сплетни и слухи, которые, к великой радости повелительницы, приносили на хвосте ее челядинцы: «уведомились мы…», «слышала я…», «слышно здесь…», «слышали мы…», «чрез людей уведомились…», «известно нам…», «пронеслось, что…» и т. д. Благодаря этому оригинальному и вечному источнику информации создается забавное впечатление, что императрица, как бы пронзая взглядом пространство, видит, что «у Василья Федоровича Салтыкова в деревне крестьяне поют песню, которой начало: „Как у нас, в сельце Поливанцове, да боярин от-дурак: решетом пиво цедил“», что «в Москве, на Петровском кружале, стоит на окне скворец, который так хорошо говорит, что все люди, которые мимо едут, останавливаются и его слушают», что некто Кондратович, который «по указу нашему послан… с Васильем Татищевым в Сибирь, ныне… шатается в Москве», что «в украинской вотчине графа Алексея Апраксина, в деревне Салтовке, имеется мужик, который унимает пожары», что «есть в доме у Василья Абрамовича Лопухина гусли». Естественно, императрица немедленно требует гусли, «увязав хорошенько», прислать в Петербург, так же как и слова песни, скворца и мужика, а Кондратовича, как и многих других, за кем присматривает рачительная хозяйка, отправить на службу.

То мелочное, что было присуще характеру Анны Ивановны, проявлялось и в том, как жестоко преследовала она своих политических противников. 24 января 1732 года она предписывает послать в тамбовскую деревню к опальным Долгоруким унтер-офицера, чтобы отобрать у них драгоценности, причем особо подчеркивает: «Также и у разрушенной (так презрительно называли невесту умершего императора Петра II — Екатерину Долгорукую. — Е. А.) все отобрать и патрет Петра Втараго маленькой взять»23.

Поручение было исполнено, и вскоре мстительная царица могла перебирать драгоценности и Долгоруких, и Меншикова (которые потом Анна Леопольдовна отнимет у Бирона, а потом у Анны Леопольдовны заберет камушки Елизавета).

Не прошло и года, как Анну стали мучить сомнения — все ли изъято у Долгоруких, не утаили ли они чего? И вот 10 апреля 1733 года Семен Андреевич получает новый приказ: «Известно Нам, что князь Иван Долгорукий свои собственные пожитки поставил вместе с пожитками жены своей (Наталии Борисовны Долгорукой, урожденной Шереметевой. — Е. #913;.), а где оные стоят, того не знают. Надобно вам осведомиться, где у Шереметевых кладовая палата, я чаю, тут и князь Ивановы пожитки». Причем Анна приказывала не афишировать эту акцию, а служащего Шереметевых «с пристрастием спросить, чтоб он, конечно, объявил, худо ему будет, если позже сыщется». Более того, все слуги после обысков и допросов были вынуждены расписаться, «что оное содержать им во всякой тайности» под угрозой смертной казни.

Вообще-то шарить, когда вздумается, по пыльным чуланам своих подданных, проверять их кубышки и загашники принято у наших властей издавна, а уж Анне с ее привычками и сам Бог велел. «Семен Андреевич! Изволь съездить на двор [к] Алексею Петровичу Апраксину и сам сходи в его казенную палату, изволь сыскать патрет отца его, что на лошади написан, и к нам прислать (хорош вид у обер-гофмейстера Двора Ея императорского величества, генерал-аншефа, кавалера, графа и «главнокомандующего Москвы», который лезет в темный, пыльный чулан и копается среди рухляди! — Е. #913;.), а он, конечно, в Москве, а ежели жена его спрячет, то худо им будет».

Подглядывать и подсматривать за подданными, как и читать их письма, было подлинным увлечением императрицы. Узнав о каких-либо злоупотреблениях, Анна распоряжалась не расследовать их, а вначале собрать слухи и сплетни: «Слышала я, что Ершов, келарь Троицкой, непорядочно в делах монастырских, и вы изволь, как возможно, тайным образом исти проведать и к нам немедленно отписать» (27 июля 1732 года).

В других случаях императрица-помещица предпочитала просто ради профилактики пригрозить забывшимся холопам-подданным. Примечательно письмо Салтыкову от 11арта 1734 года по поводу некоего попа, который донес на своего дьякона прямо Анне, минуя московские инстанции: «…ты попа того призови к себе и на него покричи… Разыщите о последнем без всякой поноровки кто будет виноват, мне ничто ино надобно, кроме правды, а кого хочу пожаловать, в том я вольна».


Чем не Иван Грозный: «Жаловать есь мы своих холопов вольны, а и казнить вольны же». И не важно, что между ними пролегло более полутораста лет, — принцип самодержавия был прочно впечатан и в скромные мозги бывшей Курляндской герцогини. И действительно, она была вольна поступать с людьми, как ей заблагорассудится. Вот письмо к Салтыкову, которому даже не объясняется, за что он должен арестовать иноземца Наудорфа и «послать за караулом в Кольский острог, где его отдать под тамошний караул и велеть употребить в работу, в какую годен будет, а на пропитание давать ему по пятнадцати копеек на день»24. Здесь мы касаемся уже заповедных интересов Анны к сыску.

Тайная канцелярия, созданная в 1732 году, была для Анны тем слуховым аппаратом, который позволял ей знать, что думают о ней люди, чем они сами дышат и что пытаются скрыть от постороннего взгляда: пороки, страстишки, тайные вожделения — словом, то, что иным путем до императрицы могло и не дойти. Материалы Тайной канцелярии свидетельствуют, что Анна постоянно была в курсе ее важнейших дел. Начальник Тайной канцелярии А. И. Ушаков был одним из приближенных Анны и постоянно докладывал о делах своего ведомства. Он приносил итоговые экстракты закончившихся дел, делал по ходу следствия устные доклады. Важно заметить, что Анна активно влияла на расследование, давала дополнительные указания Ушакову, вносила коррективы в ход следствия. Сама она никогда не приходила в застенок, но не раз Ушаков передавал ее устные указы подследственным.

С особым вниманием следила Анна за делами об «оскорблении чести Ея и. в.» — весьма распространенном тогда преступлении. Судя по хорошему знакомству императрицы с делами Тайной канцелярии, у Анны не могло оставаться никаких иллюзий относительно того, что думает о ней ее народ, «широкие народные массы». В крестьянских избах, в канцеляриях, дворянских особняках, за кабацким застольем, в разговорах попутчиков, на паперти церкви можно было услышать крайне нелестные отзывы о царствующей особе. В основном это два криминальных суждения. Первое хорошо отражает известная русская пословица «У бабы волос долог, да ум короток» или фразы типа: «Владеет государством баба и ничего не знает», «Я бабьего указа не слушаю». Иначе говоря, очень популярна была «антиэмансипационная» тема, которая варьировалась в разных плоскостях и в таких выражениях, которые приводить не буду, чтобы не возмущать читающую публику. В других случаях речь идет о том, что «Бирон (иногда — Миних. — Е. А.) з государынею блудно живет» (или «телесно живет»), и соответствующие весьма непристойные уточнения и вариации25.

Приведу отрывок из допроса подмосковного крестьянина Кирилова за 1740 год, который выразителен и, вероятно, ординарен для распространенных представлений народа об императрице: «В прошлом 739-м году по весне он, Кирилов, да помянутые Григорей Карпов, Тихон Алферов, Леонтий Иванов, Сергей Антонов в подмосковной деревне Пищалкиной пахали под яровой хлеб землю и стали обедать, и в то время, прислыша в Москве пальбу ис пушек, и он, Кирилов, говорил: «Палят знатно для какой-нибудь радости про здравие государыни нашей императрицы» И Карпов молвил: «Какой-то радости быть?» И он же, Кирилов, говорил: «Как-та у нашей государыни без радости, она Государыня земной Бог, и нам велено о ней, Государыне, Бога молить». И тот же Карпов избранил: «Растакая она мать, какая она земной Бог, сука, баба, такой же человек, что и мы: ест хлеб и испражняетца и мочитца, годитца же и ее делать…»26

Весьма печально кончилось это дело для крестьянина Карпова, хотя и то, что говорил о земном Боге Кирилов, содержит довольно сильный оттенок язвительности.

Среди дел Тайной канцелярии есть такие, которые хотя и не принадлежали к наиболее важным политическим делам, но привлекали особое внимание императрицы, любившей покопаться в грязи. Это и дело двух болтливых базарных торговок — Татьяны Николаевой и Акулины Ивановой, подвергнутых тяжелым пыткам по прямому указу Анны, и дело баронессы Соловьевой, и дело Петровой — придворной дамы принцессы Елизаветы Петровны — и многих других людей, близких ко двору. Можно без сомнений утверждать, что жизнь постоянного оппонента Анны в борьбе за власть — Елизаветы Петровны, дочери Петра 1, — была, благодаря усердию ведомства Ушакова, под постоянным наблюдением императрицы. Под контролем Анны были и все дела о «заговорах»: дела Долгоруких, Голицына и Волынского.

На экстрактах многих политических дел мы видим резолюции императрицы, которая окончательно решала судьбы попавших в Тайную канцелярию людей. Иногда они были более жестокие, чем предложения Кабинета министров или Ушакова, иногда — наоборот — более мягкие. «Вместо кнута бить плетми, а в прочем по вашему мнению. Анна» (дело упомянутой И. Петровой, 1735 год)27. Но в своем праве решать судьбы Анна, конечно, никогда не сомневалась и такие решения никому не передоверяла.

Были люди, которых Анна люто ненавидела и с которыми расправлялась со сладострастной жестокостью. Характерна в этом смысле история княжны Прасковьи Юсуповой, которая по неизвестной причине (думаю — из-за длинного языка) была сослана в монастырь сразу же после воцарения Анны. И в Тихвине княжна не «укротилась». Вскоре до двора дошли ее крамольные речи о том, что если бы императрицей была Елизавета, то ее в такой дальний монастырь не сослали бы, и что при дворе много иноземцев, и что… одним словом, обычная болтовня. Но она дорого обошлась княжне и ее товарке Анне Юленевой, которую пытали в Тайной канцелярии. 18 апреля 1735 года Анна начертала на докладе Ушакова резолюцию: «Учинить наказание бить кошками и постричь ее (Юсупову. — Е. А.) в монахини; а по пострижении из Тайной канцелярии послать княжну под караулом в дальний крепкий девичий монастырь… и быть оной Юсуповой в том монастыре до кончины жизни ее неисходно»28.

Тайная канцелярия, делами которой так пристрастно интересовалась императрица, была как бы пыточным подвалом ее «усадьбы». Поднявшись из него, царица могла заняться и вполне интеллектуальными делами. Вот она велит Салтыкову найти «старинные книги и истории прежних государей, чтоб были в лицах, например, о свадьбах или о каких-нибудь прочих порядках». Думаю, впрочем, что интерес этот не столько научно-этнографический, сколько ностальгический.

О том, что императрица была не чужда и науке, мы можем заключить из ее указа генерал-лейтенанту князю Трубецкому от 8 октября 1738 года: «О найденной в Изюме волшебнице бабе Агафье Дмитриевой, которая, будучи живая, в допросе показала, будто она через волшебство оборачивалась козою и собакою и некоторых людей злым духом морила, и объявила и о других, которые тому ж волшебству обучались (из которых некоторые, також и оная баба сама, после допроса померли), а прочих, оговоренных от нея, людей послали вы сыскивать, и когда те люди, показанные от помянутой умершей бабы, сыщутся и по допросам в том волшебстве себя признают или другими обличены будут, то надлежит учинить им пробу, ежели которая из них знает вышеозначенное волшебное искусство, чтоб при присутствии определенных к тому судей (жаль, что не академиков. — Е. А.) в козу или собаку оборотились. Впрочем, ежели у них в уме помешания нет, о, справясь о их житии, оных пытать и надлежащее следствие по указам Нашим производить»29.

Ныне трудно сказать, каким государственным деятелем в действительности была императрица Анна. Думаю, что таковым она не была вовсе, и если вы увидите в указах Анны или газетах тех времен фразу о том. что императрица «о государственных делах ко удовольствованию всех верных подданных еще непрестанно матернее попечение имеет» или что Анна «изволит в государственных делах к безсмерткой своей славе с неусыпным трудом упражняться», не верьте этому. Пространные резолюции Анны по довольно сложным делам написаны канцелярским почерком и такими оборотами, которыми Анна явно не владела. Краткие же собственноручные резолюции типа: «Выдать», «Учинить по сему», «Жалуем по его прошению» и тому подобные об особенном даровании государственного деятеля не свидетельствуют.

Впрочем, Анна и не стремилась прослыть выдающимся государственным деятелем и мыслителем и явно не испытывала потребности начать философскую переписку, например, с Монтескье. Она жила в своем, довольно узком и примитивном, мире и была, по-видимому, этим довольна. Важными ей казались не только вопросы государственной безопасности или фиска, но и масса таких дел, которые покажутся нам смешными и недостойными руководителя государства.

Конечно, Анна выдерживала принятый со времен Петра официальный протокол. Она, приняв по сложившейся при Петре традиции чин полковника Преображенского и Семеновского полков, присутствовала на парадах. Слава Богу, у нее хватало ума в них не участвовать. Лишь однажды, летом 1730 года, в Измайлове, «как оные полки в парад поставлены. Сама, яко полковник оных полков, в своем месте стать изволила, отчего у всех при том присутствующих, а особливо у офицеров и солдат, неизреченную радость и радостное восклицание возбудила». Принимала императрица послов, «трактовала» орденоносцев тогдашних трех орденов, устраивала обеды и сменившие петровские ассамблеи куртаги, где со страстью «забавлялась» картами, причем ее карточные долги должны были платить подданные.

Присутствовала она и при спуске кораблей, а потом, как повелось при царе-плотнике, праздновала рождение нового корабля. Но по документам тех лет хорошо видно, что морские страсти Петровской эпохи поутихли, наступило время эпигонства. Вот как описывается в «Санкт-Петербургских ведомостях» торжество на борту только что сошедшего со стапеля 100-пушечного корабля «Императрица Анна» в июне 1737 года. Корабль основательно подготовили к празднеству в духе нового времени: на палубе натянули шатер, разложили персидские ковры и «индеанские покрышки», так что палуба боевого корабля «уподобилась великому залу». При Петре такого быть не могло — в домах, где проводились праздники, лишь постилали на пол толстый слой сена и соломы, чтобы гости, которые под сильным принуждением царя перепивались, не испортили паркетных полов всем тем, что изливалось из них при неумеренном потреблении горячительных напитков. При дворе же Анны пьяных, как мы уже знаем, не любили.

На палубе установили роскошный балдахин для императрицы и два стола — для дам и кавалеров. Между столов «италианские виртуозы, которые во время обеда разные кантаты и концерты пели, а в нижней части корабля (там, где при Петре, вероятно, грудами лежали павшие в сражении с Бахусом — Ивашкой Хмельницким. — Е. А.) поставлены были литаврщики и трубачи для играния на трубах и литавренного бою, что с наибольшим радостным звуком отправлялось, когда про всевысочайшее Ея и. в., также императорской фамилии и их высококняжеских светлостей герцога и герцогини здравие пили». Но вновь скажем, что пили умеренно и пьяных безобразий вроде лазания на мачты с кружками в зубах, как при Петре, не было и в помине.

Весь этот пассаж с кораблем в рассказе о личности императрицы Анны не кажется мне случайным. Действительно, банальный образ России — только что спущенного на воду корабля — неразрывно связан с Петровской эпохой, временем самодержавного романтизма, смелых, головокружительных замыслов о плавании русских кораблей в Мировом океане и русском флаге на Мадагаскаре и в Индии. Да, в послепетровское время инерция мощного толчка еще сохранялась, и Россия еще напоминала только что спущенный со стапеля корабль, но теперь, во времена одной из преемниц великого преобразователя России, он был украшен персидскими коврами и «индеанскими покрышками», и вместо грохота пушек с его бортов слышался страшный «литавренный» грохот, и слух повелительницы ублажало пение скрипок итальянских виртуозов.

В сущности, этот грандиозный корабль, — «Императрица Анна», — который современники считали самым большим в мире, был не нужен уже при закладке: в Мировой океан Россия больше не собиралась. И корабль этот, который для большего удобства императрицы и ее свиты подтащили вверх по Неве к самому Летнему дворцу, более напоминал тот ботик, на котором по тихим прудам Измайлова некогда «в прохладе» катались царевны — дочери царицы Прасковьи Федоровны. Правда, «ботик» стал побольше, а приятный пикник на воде приобрел вид торжественной церемонии, но суть осталась та же.

Собственно, вся петербургская жизнь Анны была возвращением к измайловской «прохладе». Когда читаешь официальные сообщения о времяпровождении императрицы, то мелькают весьма характерные для состояния «прохлады» выражения: Анна «при всяком высоком благополучии нынешнее изрядное летнее время с превеликим удовольствием препровождает», или «при выпавшем ныне довольном снеге санною ездою забавлялась», или слушала концерт «к своему высочайшему удовольствию», а также «изволила по перспективной гулять» (то есть прогуливаться по Невскому). Летом чаще всего подданные узнавали из газеты, что императрица в Петергофе «с особливым удовольствием забавляться изволит». Конечно, это делалось исключительно «к несказанной радости всех верных подданных».

Но было у Анны еще одно пристрастие, необычайное для московской царевны, о котором стоит сказать подробнее. Она была прекрасным стрелком, может быть, — по тем временам — даже на уровне чемпионки мира среди женщин, а может, и среди мужчин, — столь поразительных успехов она достигла на этом поприще. Да и в оружии она, по-видимому, знала толк.

Как известно, дед Анны, царь Алексей Михайлович, был страстный охотник, и в том, что его внучка пристрастилась к любимой потехе русских царей — травле, то есть зрелищу драки собак с медведями, волками, оленями или науськанных друг на друга крупных хищников, нет ничего удивительного. Указаниями на такое времяпровождение пестрят страницы государственной газеты: «Вчерашняго дня гуляла Е. и. в. в Летнем саду и при том на бывшую в оном медвежью травлю смотрела» (31мая 1731 года).

По-видимому, при Зимнем дворце был устроен специальный зверинец и манеж наподобие древнеримского цирка, куда и приходила развлечься императрица. Так и надо понимать часто повторяемую информацию «Санкт-Петербургских ведомостей»: «Едва не ежедневно по часу пред полуднем» императрица «смотрением в Зимнем доме бывающей медвежьей и волчьей травли забавляться изволила». 14 мая 1737 года изволила Анна «забавляться травлею диких зверей. При сем случае травили дикую свинью, которую, наконец, Е. и. в. собственноручно застрелить изволила».

Вот тут-то мы и должны удивиться. Охотничьи увлечения Анны ничем не были похожи на соколиные охоты царя Алексея Михайловича или на охоты с борзыми, где огромную роль играли знание повадок зверей, умелая организация гона и чутье охотника. Не сама охота привлекала Анну, а стрельба в живую мишень. Такую охоту скорее можно было назвать отстрелом. В окрестностях Петергофа, откуда все царствование Анны слышалась, как при осаде Очакова, непрерывная пальба, были организованы большие загоны, куда со всей страны свозили различных зверей и птиц. В этих загонах, прогуливаясь по парку, и «охотилась» наша коронованная Диана. Убить зверя в этих условиях ей не составляло никакого труда, хотя стреляла она в самом деле отлично.

Еще легче было «охотиться» из «ягт-вагена» — особого экипажа. Он ставился посередине поляны, куда загонщики с собаками сгоняли дичь с огромных пространств леса. На последнем этапе звери попадали в высокий парусиновый коридор, который сужался как бутылочное горло и выходил на поляну, где и стоял «ягт-ваген». Сидевшие в нем в полной безопасности «охотники» открывали непрерывную стрельбу. После этого понятны выдающиеся охотничьи успехи Анны, о которых сообщали «Санкт-Петербургские ведомости» 8 августа 1739 года: за летний сезон императрица самолично лишила жизни девять оленей, шестнадцать диких коз, четырех кабанов, одного волка, 374 зайца, 608 уток и шестнадцать больших чаек — итого 1024 особи. А если подсчитать, скольких же она убила за те пять-шесть лет, в течение которых «забавлялась» в Петергофе? Какой-то мясокомбинат получается.

Конечно, такие «охоты» требовали большого количества дичи, которой в Петербургской губернии уже не было. И тогда во все концы страны рассылались указы о ловле зверей и птиц, которыми пополнялись зверинец и «менажерии» — птичники. Сделать это было не всегда легко. Генерал Румянцев — военный администратор Украины — в конце 1739 года сокрушался, что указ «о добытии в Украине зверей, диких кабанов и коз и о ловле куропаток серых» выполнить не может «за весьма опасным от неприятеля… и за приключившеюся в малороссийских полках продолжающеюся опасною болезнью».

По птицам императрица била прямо из окон дворца (благо ружья всегда стояли в простенках) или прогуливаясь по аллеям парка и вдоль залива: «Наша монархиня находится здесь (в Петергофе. — Е. А.) со всем придворным статом во всяком возделенном благополучии и изволит всякий день после обеда в мишень и по птицам на лету стрелять» (19 августа 1735 года). Как видим, стрельба по живым целям для разнообразия сменялась стрельбой по недвижной мишени. Так и проходили дни: «Е. и. в. для продолжающейся ныне приятной погоды иногда гулянием, а иногда стрелянием в цель забавляться изволит» (21 июля 1735 года).

«Стрелять всегда, стрелять везде — из любого положения, при первом удобном случае» — таков был лозунг нашей Артемиды. Если на дворе была непогода — значит, стрельба в цель или в зверей в манеже, чуть просветлело — из окна по галкам, да и в дороге можно: «Во время пути изволила Е. в. в Стрельной мызе стреляньем по птице и в цель забавляться» (11 августа 1735 года). А потом — снова в путь, до следующей мишени.

В документах мы не встречаем никакого объяснения этому увлечению Анны, хотя знаем, что, как правило, дамы только присутствовали на охоте или, в крайнем случае, спускали на дичь связки гончих, но уж никак не добивали ее собственноручно. Конечно, здесь можно порассуждать о «комплексе амазонки», обратить внимание на мужеподобные черты и грубый голос императрицы, сделать из этого далеко идущие выводы и окончательно запутать доверчивого читателя. Но я делать этого не буду, ибо ни шуты, ни стрельба не могли вытеснить другой — самой главной — страсти императрицы…