"Дремучие двери. Том I" - читать интересную книгу автора (Иванова Юлия)

ПРЕДДВЕРИЕ

«Нет единой и неделимой России… Перед нами открылась величественная картина борьбы между двумя Россиями, Россией буржуазной и Россией пролетарской. На арену борьбы выступили две большие армии: армия пролетариев и армия буржуа, и борьба между этими двумя армиями охватила всю нашу общественную жизнь». — Из статьи Иосифа.

«Либо буржуазия с её капитализмом, либо пролетариат с его социализмом». /«Анархизм или социализм?»/ «Теперь нас интересует то, как из отдельных идей вырабатывается система идей /теория социализма/, как отдельные идеи и идейки связываются в одну стройную систему — теорию социализма, и кем вырабатываются и связываются. Масса даёт своим руководителям программу и обоснование программы или руководители — массе?» /из письма Иосифа/.

Биографическая справка:

1907 г. Издание газет «Бакинский пролетарий» и «Гудок», борьба на их страницах с меньшевиками и эсэрами. Кампания по выборам в 4 Госдуму. Избран членом Бакинского Комитета РСДРП.

1908 г. — арест. В тюрьме — статьи, руководство вышеназванными газетами. Ссылка в Вологодскую губернию на два года. Сольвычегодск. Едва не умер от тифа. Побег.

Продолжает революционную работу в Баку и Тифлисе, созыв Тифлисской партконференции. Издание газеты «Тифлисский пролетарий». Пишет «Письма с Кавказа».

«…пролетарская партия — это не философская школа и не религиозная секта, а партия борьбы, которая руководит борющимся пролетариатом».

«Боевая группа руководителей должна быть по количеству своих членов гораздо меньше класса пролетариев, по своей сознательности и опыту стоять выше его и представлять собой сплочённую организацию». / «Класс пролетариев и партия пролетариев»/ «До сегодняшнего дня наша партия была похожа на гостеприимную патриархальную семью, которая готова принять всех сочувствующих. Но после того, как наша партия превратилась в централизованную организацию, она сбросила с себя патриархальный облик и полностью уподобилась крепости, двери которой открываются лишь для достойных».

Ещё в одном месте Иосиф говорит, что членство в партии — «святая святых», — комментировал АХ, — в другом — назвал её «своего рода орденом меченосцев внутри государства Советского».

1910 г. — уполномоченный ЦК Партии /агент ЦК/. Резолюция о переносе центра руководства партийной работой в Россию. Арест, выслан по этапу в Сольвычегодск. Письмо в ЦК «Из Сольвычегодской ссылки».

«Закованная в цепях лежала страна у ног её поработителей. Ленские выстрелы разбили лёд молчания, и — тронулась река народного движения. Тронулась!.. Всё, что было злого и пагубного в современном режиме, всё, чем болела многострадальная Россия — всё это собралось в одном факте, в событиях на Лене». /Статья Иосифа в газете «Звезда» по поводу Ленского расстрела./ «Мы, коммунисты — люди особого склада. Мы скроены из особого материала. Мы — те, которые составляют армию великого пролетарского стратега, армию товарища Ленина… Не всякому дано быть членом такой партии. Не всякому дано выдержать невзгоды и бури, связанные с членством в такой партии. Сыны рабочего класса, сыны нужды и борьбы, сыны неимоверных лишений и героических усилий — вот кто, прежде всего, должны быть членами такой партии».

1911 г. — Иосиф нелегально выезжает из Вологодской губернии в Петербург, где устанавливает связи с петербургской парторганизацией.

Снова арест и высылка в Вологду…

Допотопная телеграфная лента, на которой проступал текст, белым серпантином сползала с экрана, по дощатому полу в вечность.

…1912 г. На 6-й Пражской конференции заочно избран членом ЦК. Побег из ссылки. Революционная работа в Баку и Тифлисе. Выполнение решений Пражской конференции. Петербург — «Звезда» и первый номер «Правды» со статьёй «Наши цели». Арест…


* * *

«Освещать путь русского рабочего движения светом международной социал-демократии, сеять правду среди рабочих о друзьях и врагах рабочего класса, стоять на страже интересов рабочего дела — вот какие цели будет преследовать «Правда»/ «Наши цели»/.

«Кавказские большевики примазывались к разного рода удалым предприятиям экспроприаторского рода; это известно т. Сталину, который в своё время был исключён из партийной организации за прикосновенность к экспроприации»./Свидетель Мартов/

Из беседы с Э. Людвигом:

— В вашей биографии имеются моменты, так сказать, «разбойных» выступлений. Интересовались ли Вы личностью Степана Разина? Каково Ваше отношение к нему как «идейному разбойнику»?

— Мы, большевики, всегда интересовались такими историческими личностями, как Болотников, Разин, Пугачев и др.

«В статье «Как понимает социал-демократия национальный вопрос» Джугашвили, указав на то, что социал-демократическая партия назвала себя российской, а не русской, пояснил, что этим она хотела продемонстрировать собственное стремление собрать под своим знаменем не только русских пролетариев, но и пролетариев всех национальностей России и что, следовательно, она примет все меры для уничтожения воздвигнутых между ними национальных перегородок». /Свидетель Р. Такер/ «Из Курейки он прислал законченную рукопись своего труда по национальному вопросу. Он просил переслать эту рукопись за границу, Ленину, который ждал эту работу». /А. Аллилуева/


* * *

Побег из ссылки. Петербург. Руководство кампанией по выбору в 4 Госдуму, борьба с меныпевиками-ликвидаторами. Редактирует «Правду», печатает свои статьи, в том числе «Наказ петербургских рабочих» для В. Ленина.

Нелегально приезжает к Ленину в Краков, участвует в заседании ЦК РСДРП.

При возвращении в Петербург руководит работой социал-демократической фракции 4 Госдумы. Пишет работу «Национальный вопрос и социал-демократы». Прокламация «Годовщина Ленской бойни». Арест.

1913 г. Выслан по этапу в Туруханский край. Переписка с Лениным, критика оборонческой линии Плеханова. Участие в деятельности политических ссыльных.

1917, март — возвращение в Петроград.


СЛОВО АХа В ЗАЩИТУ ИОСИФА:

Святая Русь…

Конечно, народ свят не был. Мрачная дикость средневековых казней сменилась атеистическим распутным беснованием пришедшего с Запада Ренессанса. Русь прошла опричнину, бироновщину. И Медных всадников, и Николаев Кровавых. Но Русь была и оставалась неустроенной, не укорененной. Грешащей, поклоняющейся разнообразным идолам, жестокой, но мучающейся грехом своим. Никогда не умеющей упиваться грехом, накопительством, властью. Русь всё время чего-то искала и не могла успокоиться, интуитивно чувствуя неправду «лежащего во зле» мира.

— «Она в семье своей родной казалась девочкой чужой…» — процитировал АГ, — «А ведь для чего-то я родился», «Ты выпускаешь меня из подвала…», «А он, мятежный просит бури» — ты об этом?

— Я о том, что бывают люди-иноки, а бывают страны-иноки. Как сказал поэт:

Его души незримый мир Престолов выше и порфир. Он не изменит, не обманет; Всё, что других влечет и манит: Богатство, сила, слава, честь — Всё в мире том в избытке есть; А все сокровища природы… — То всё одно лишь отраженье, Лишь тень таинственных красот, Которых вечное виденье В душе избранника живёт! О верь, ничем тот не подкупен, Кому сей чудный мир доступен, Кому Господь дозволил взгляд В то сокровенное горнило, Где первообразы кипят, Трепещут творческие силы!

— Да, я об этой самой «варварской» стране, где «все воруют» и в которой «порядка нет». Слишком высоко поднята смысловая планка, а «Кому больше дано, с того больше спросится». Вот народ и бесится, когда сходит с пути, не соответствует своему предназначению…

«Пусть сильнее грянет буря!»

Ты проснёшься ль, исполненный сил?

Иль, судеб повинуясь закону, Всё, что мог, ты уже совершил. — Создал песню, подобную стону, И духовно навеки почил?..

Русская революция была лишь внешне и отчасти «социалистической». Она была духовной, хоть внешне «безбожной», даже «богоборческой». Расхожая точка зрения объявляет её «бунтом против Божьего порядка», в связи с этим и Ивана Карамазова поминают с его «слезинкой младенца» и так далее.

Но уж ты-то, Негатив, прекрасно знаешь, кто сейчас на земле хозяин, кто «правит бал»… А Божий порядок — это то, о чем мы просим в молитве: «Да будет Воля Твоя на земле как на Небе». То есть «сойди к нам. Господи, избавь от лукавого…» От всего, чему ужасались в России Радищев, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Достоевский, не говоря уж о разночинцах — все, у кого жива была ещё совесть в душе, то есть жив Бог…

«Обличи оковы неправды, рабов отпусти на свободу — вот угодный Мне пост», — говорит Господь. Праздный, распутный, недостойный образ жизни одних, темнота и рабский труд других. Невозможность исполнить Замысел, предназначение своё… Отмена крепостничества — прекрасно! Но тут же все эти Штольцы бескрылые, Лопахины, самодурствующее купечество… Петербург Достоевского, «высший свет» Толстого, теплохладное духовенство, во многом превратившееся в «опиум для жирных», перефразируя Маркса.

— Поясни, не понял…

— Всё ты прекрасно понял, сын тьмы. Уговаривали богатеньких пожалеть бедненьких!.. А жалеть-то как раз надо богатых. Которые пируют, подобно Евангельскому богачу, в то время как где-то рядом страдают их братья, нищие Лазари. Только за это, как ты помнишь, богач был низвергнут в ад, хотя, наверное, убийцей не был. Ан нет, был он убийцей. И не Лазаря, как ты подумал, а прежде всего самого себя, дерзнувшего нарушить Замысел. А духовенство убаюкивало таких…

Не может быть угодным Богу порядок, ежечасно порождающий соблазны зависти, вражды, похоти, розни, бунта. Ни хищники, ни распутники не войдут в Царствие — разве их не жаль? Особенно жаль «вампиров поневоле», пленников своего социального положения, неправедного порядка, из которого порой было просто невозможно вырваться — вспомним хотя бы Льва Толстого.

В таком государстве все — пленники друг друга и твоего хозяина. Негатив. Оно — Вампирия, несмотря на фарисейское облачение, оно поделено на «мы» и «они». Оно — зло и грязь, где всего страшнее — быть облечённым неправедной властью:

«Князья твои законопреступники и сообщники воров, все они любят подарки и гонятся за мздою; не защищают сирот, и дело вдовы не доходит до них». /Ис. 1, 23/

В том, что безбожники видят только «злого бога», виноваты прежде всего те, кто пользуется именем Божиим для низких и корыстных земных целей, для поддержания Вампирии.

«Молчанием предаётся Бог». Соборная совесть лучшей части российского общества вошла в непримиримое противоречие с молчаливым невниманием православного духовенства к судьбе и боли простого народа, к назревшим духовно-нравственным проблемам страны.

Исполнилось уже приведенное выше пророчество:

«И сказал: вот какие будут права царя, который будет царствовать над вами: сыновей ваших он возьмёт, и приставит к колесницам своим, и сделает всадниками своими, и будут они бегать пред колесницами его; И дочерей ваших возьмёт, чтоб они составляли масти, варили кушанье и пекли хлебы. И поля ваши и виноградные и масличные сады ваши лучшие возьмёт и отдаст слугам своим. От мелкого скота вашего возьмёт десятую часть; и сами вы будете ему рабами. И восстенаете тогда от царя вашего, которого вы избрали себе; и не будет Господь отвечать вам тогда». /I Цар. 8, 11, 13, 14, 17, 18/

— Ты уже это цитировал…

— Извини, очень уж актуально и для текущего момента в России, и для монархистов всех сортов под лозунгом: «Царь — удерживающий».

Он удерживающий, когда он удерживает. Когда он пастырь, а не волк в окружении волчих, волчат и стаи.

Кстати, в своё время Иосиф не утвердил михалковскую строчку в Гимне Советского Союза: «Нас вырастил Сталин — избранник народа». Помня, наверное:

«И восстенаете тогда от царя вашего, которого вы ИЗБРАЛИ себе».

И написал своей рукой: «Нас вырастил Сталин на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил…» «Мы» — это народ. Иосиф вырастил, воспитал свой народ на верность народу, то есть на служение друг другу и — Целому в соответствии с Замыслом — таков смысл утверждённого Иосифом текста.

Народ не избирал Иосифа. Иосиф верил, что назначен СВЫШЕ.


* * *

Денис сидит на кожаном диване нога на ногу в облаке душистого дыма. Ему двадцать три. Родители в долгосрочной зарубежной командировке, приезжают на месяц-другой в отпуск. Прежде, пока не вырос, брали с собой. Теперь он живёт на попечении бабки в огромной квартире, забитой диковинными, со всего света вещами, похожей на музей. Родители присылают им поздравления с праздниками на красивых заграничных открытках и посылочки с оказией. Денис заканчивает режиссёрский факультет ВГИКа.

Но это она узнает потом.

Потёртые обтягивающие джинсы, потёртые мокасины на «платформе», потёртая замшевая куртка песочного света, в черно-желтую клетку свитер и такой же вязки шарф. Гарнитур, как сказали бы теперь.

В толпе восьмидесятых-девяностых он бы затерялся среди таких же пёстрых юнцов, дымящих заграничными сигаретами, но на дворе — конец пятидесятых. И сегодня, много лет назад, на фоне серых редакционных стен и дерматинового потёртого дивана, окутанный, словно маг, непривычно душистым облаком, Денис и впрямь смотрится залётной экзотической птицей.

Он встаёт им навстречу во все свои метр восемьдесят два, и Яне хочется зажмуриться.

— Вот, перед вами Иоанна Аркадьевна, — Хан подчёркнуто церемонен.

— Годится. Иоанна — это что? Аня?

— Жанна, — злобно буркает она. Она всегда злится, когда выбита из колеи.

— Денис! — тоже рявкает он. Господи, он, кажется, ее передразнивает. Яна беспомощно оглядывается на Хана.

— Только общайтесь, пожалуйста, где-нибудь там, — Хан указывает на дверь,

— У меня сейчас планёрка.

— Планёрка — это серьёзно, — Боже, теперь он передразнивает Хана — что-то неуловимо меняется в лице — вылитый Хан. Но Хан этого не замечает /или не хочет замечать/. Впрочем, не замечает и сам Денис. Яна ещё не знает, что дразнится он автоматически, машинально фиксируя любую неестественность в поведении другого гримасой или голосом. — Пойдём, Жанна, мы чужие на этом празднике жизни, — Денис берёт её за локоть, подталкивая к выходу. Хан брезгливо отворачивается. Мол, терпи, раз завела таких друзей.

Павлин бесцеремонно суется во все двери, и не думает «общаться» в коридоре. Всюду народ, любопытные взгляды, шепот. Вытаращенные глаза, разинутые рты. А Павлин уже на чужой территории.

— Что вы, здесь горком!

Он опять молниеносной гримасой передразнивает её священный ужас. На пути, слава Богу, буфет.

— Всё, швартуемся.

Стоим в очереди, время обеденное. Горкомовские и наши за столиками опять пялятся. Куртку Павлин снял, но от этого не легче. Фирменный черно-желтый свитер действует на присутствующих, как красное на быка. Для бывших фронтовиков /а таких здесь немало/ расцветка вообще «мессершмиттовская».

Какие светлые у него глаза! Волосы тоже светлые, русые, но по сравнению с глазами куда темнее. Модный онегинский зачёс не кажется приклеенным, как у Люськиного хахаля. Будто Павлин так и родился с этим зачёсом. И вообще во вызывающе «не нашем» обличье Денис естественен, как ядовитой окраски рыба в морской пучине.

Он сообщает, что ему надо снимать диплом, есть возможность втиснуться в план студии документальных фильмов, но только по госзаказу.

О комбригаде, они там теперь все помешались на комбригадах. Он несколько дней листал журнальные и газетные подшивки, едва у самого крыша не съехала, такая медвежатина, пока не натолкнулся в «Комсомолке» на её материал о бригаде Стрельченко. И дочитал до конца, и ещё раз прочёл, и сам себе поразился — верю! Как сказал бы Станиславский. И почти что захотелось в эту бригаду, чтобы также верить в светлое будущее, в любовь и дружбу, ставить Шекспира и слушать Моцарта, а после работы стучать с ребятами в волейбол и строить детскую площадку вместо того, чтобы в Метрополе тянуть через соломинку всякую дрянь, губя мозги и печень. Тогда он воскликнул «Эврика!», добыл в редакции адрес и… вот я у ваших ног.

Яна в ужасе, потому что Стрельченко — мираж, дым. То есть бригада, конечно, имеется, все пятеро, и звание им присвоено, и работают хорошо, и в гости друг к другу ходят, и в самодеятельности, и в волейбол, но… Но нет главного, во что поверил Павлин. Все их размышления, чувства, характеры придуманы ею. Это ее джинны. Стрельченко — им начальство все дыры затыкает, на заводе его считают выскочкой. Пахомов в бригаду пошел из-за квартиры. Разин с женой вообще на грани развода, хоть та и ждёт второго ребёнка, в Омске у него зазноба. Бригадир ему радиолу купил, чтоб подождал с разводом. А у Ленки в голове одни шмотки, на дублёнку зарабатывает.

Их очередь.

— Добрый день, мисс. Кофе, само собой, не держите? Тогда давайте всё остальное. Неужели кофе есть? Это такой тёпло-светленький из бачка? А от сгущёнки его отделить можно? Нет, зёрна не надо. Давайте две осетрины, две буженины, две с капустой свинины и всё остальное. Жанна, что значит: «Зачем?» Деловой комплексный обед на двоих. Уговорила — биточки отставить. Вместо биточков — «печень из говядины». Сильно сказано.

Буфетчица Леля прыскает. Они таскают к столику еду, привлекая общее внимание, плещутся о пальцы жаркие волны щей — подносы в столовых появятся позже.

Как ни странно, съедят они всё.

Денис великолепен своим мессершмиттовским оперением, онегинским зачёсом, полуулыбкой уголком рта, абсолютным иммунитетом к повёрнутым к ним осуждающе-любопытным физиономиям. И конечно, изысканно-редким в те годы именем. Де-нис. День и солнце. Денис — солнечный день.

Яна в панике поглощает щи. Можно, конечно, отправить Павлина на завод — пожмёт квадратными своими плечами и уедет восвояси. Не будет же он ей, в самом деле, предъявлять претензии! Да пусть себе предъявляет — что с него взять? Скажу — не знает жизни, не любит людей, не видит в них хорошего, передового, не умеет расположить к себе человека, заставить его раскрыться… Да мало ли! Все будут за неё. Вон как смотрят…

Но тут же ей становится стыдно за свои подленькие мыслишки и она говорит правду.

Павлин ни капли не удивится, даже скажет, что нечто в этом роде ждал, потому и поехал не на завод, а сначала к автору, и коли Яна уж такая сказочница, не написать ли ей и сказочный сценарий — вывести размышления героев за кадр, диктор прочтёт с выражением, а в кадре… в кадре пусть работают, стучат в волейбол, поднимают штангу — что угодно, это уж его забота, что снимать. Пусть только будет лихо написано, чтоб худсовет принял. Главное, есть ли там палуба?

— Песня такая — «На палубу вышел, а палубы нет». Снимать нечего. Там есть, что снимать? А то, может, завод допетровский, в клубе ещё Ярославна плакала, а эти Стрельченки…

Тут Павлин выдаст серию таких гримас, что Яна совершенно неприлично поперхнётся со смеху компотом, и он будет хлопать её по спине, окончательно шокируя аудиторию. Откашлявшись, Яна заверит его, что Стрельченки как Стрельченки, вполне симпатичные, а на завод и в клуб всегда иностранцев возят — лучшие в районе.

— Ладно, поехали, — Павлин решительно встаёт, — Покажешь, что к чему.

Яна говорит, что это никак невозможно, что ей сегодня сдавать материал в номер, а на завод топать в другой конец города.

— Дотопаем. Туда-сюда, с доставкой на дом. Я на колёсах.

Скромный Денисов «Москвичек», одна из первых моделей, подарок отца к двадцатилетию, кажется Яне и всем, кто приклеился к окнам, роскошной каретой, поданной отбывающей на бал Золушке. И когда она, откинувшись на сиденье и всем видом показывая Павлину, что для неё такие балы и кареты — дело привычное, понесётся по знакомым до малейшей подворотни улочкам их городка в дурманяще-душистом сигаретном тумане, и Павлин, крутя баранку, будет то ли нечаянно, то ли нарочно касаться её плеча, Яна окажется в каком-то ином временно-пространственном измерении, где до завода можно добраться за какие-нибудь четверть часа, просто полулёжа в тепле на сиденье, обгоняя продирающихся сквозь промозглый день и лужи прохожих.

Иоанна ловит себя на том, что ей это измерение нравится. Боже, неужели она такая дешёвка? Она презирает себя, но ей нравится ехать в машине этого пижона, вдыхать запах пижонских сигарет и чувствовать прикосновение рыжего замшевого рукава пижонской куртки. Спустя годы она будет стоять в комиссионном на Октябрьской перед вывешенной для продажи антикварной люстрой в немыслимую четырёхзначную сумму /смехотворно низкую, как потом окажется/, золочёной бронзы, всю в подсвечниках, металлических цветах и хрусталинах, старинных, казалось, вобравших в себя всю игру зимнего погожего утра и сумеречную тайну горевших когда-то на ней свечей. Она понимала, что люстра слишком громоздка для их трёхметрового потолка в двадцатиметровой столовой, но ничего не могла с собой поделать. И знакомая продавщица-искусительница отлично это знала, одновременно соблазняющая и презирающая падших, паря над посетителями с их страстишками, как крупье казино над игорным столом. Господи, зачем мне это? — тоскливо будет думать она, а продавщица уже будет выписывать чек с продлением, чтоб раздобыла денег, и со снисходительно — брезгливой улыбкой спрячет протянутую Яной пятидесятирублевку.

Потом Яна бросится звонить, клянчить, метаться на машине в сберкассу и по знакомым, чувствуя себя втянутой потусторонними мистическими силами в какую-то идиотскую унизительную игру, выбраться из которой у нее нет ни сил, ни желания. Потому что она желала эту совершенно не нужную ей люстру, и при одной мысли, что ее может купить кто-то другой, пересыхало во рту и колотилось сердце. И когда, наконец, добыв нужную сумму и оплатив чек, посрамив тоже жаждущих люстры «лиц кавказской национальности», чающих, чтоб у её машины по пути в магазин отвалилось колесо или мало ли что, она втащит с помощью какого-то бородача упакованную драгоценность в машину. Бородач попросит его подвезти. Яна будет бояться, что он её по дороге пристукнет с целью овладения люстрой, потому что действительно может отвалиться колесо. /Боялась она не за себя, а за проклятую люстру/. Потом она с риском для жизни призвала вечно пьяного монтера и помогала её вешать, и одна из тяжеленных старинных хрусталин, сорвавшись, едва не пробила ей голову.

Потом она будет несколько дней любоваться покупкой, но начнёт «кричать» кое-какая несоответствующая люстре мебель, придётся что-то переставлять, что-то менять, вновь бегать по антикварным за красным деревом и карелкой, влезать в долги и завидовать обладателям четырёх-пяти метровых потолков. Потом, наконец, интерьер более-менее утрясётся, и Иоанна, ухлопавшая уйму времени и денег, материально и духовно разорённая вдрызг, обнаружит, что вспоминает о проклятой люстре лишь когда ахнет какой-либо гость или пора вытирать пыль.

Она ещё не ведает, во что ей обойдётся Денис Градов и сколько нулей в пришпиленном к его рыжей куртке ценнике. Пока ей просто нравится то, что никак не должно нравиться.

В её спортивно-журналистской юности мальчикам места не было. Она, сколько себя помнит, вечно что-то придумывала, записывала, организовывала, выпускала, соревновалась. Измерялась та жизнь секундами, планками, оценками, похвальными грамотами и газетными номерами. Она, конечно, знала, что, возможно, когда-нибудь выйдет замуж и будет иметь детей, но мысль о щах, стирке, пелёнках, а именно такие ассоциации вызывала у неё семейная жизнь — восторга не вызывала, равно как и перспектива номенклатурной карьеры. Она грезила о личном совершенствовании, физическом и духовном, о всё выше и выше поднятой планке, о служении Высокому, Светлому и Доброму, чего она не видела на земле, но всем сердцем жаждала, чтоб это было. В смутных своих мечтах она видела себя, строгую, одинокую и подтянутую, получающую какую-то высшую награду за какую-то свою потрясающую книгу. Тут же отдающую все деньги на борьбу против рака и под гром аплодисментов возвращающуюся в их с мамой комнату, чтобы написать что-либо ещё более великое и нужное. Некоторые это называют «мессианской идеей». Она «чувствовала в груди своей силы необъятные», очень жалела «лишнего» Печорина, Рудина, Базарова и мечтала, чтобы «не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое».

В мире, откуда пришел Денис, воспринимать что-либо серьёзно считалось «моветоном». Книгу Островского уместно было вспоминать, лишь когда с кем-то приключалась неприятность. Это называлось «Артём устроился в депо» или «Не удалось Артёму устроиться в депо». Кстати, так же неприличным считалось среди российской элиты эпохи Тургенева говорить о духовном и возвышенном. «Аркадий, друг мой, не говори красиво». Она тоже старалась «не говорить красиво», она хотела достойно «быть». Но лучшие слова были опошлены и затасканы то ли сдуру, то ли целенаправленно, а других она не знала. Потому и было ей так трудно оживлять своих джиннов, хоть и считалась она специалистом по проблемам общественным и духовно-нравственным. И презрение к материальным благам было в ее глазах необходимым атрибутом всякой достойной жизни, и если она ещё не спала на гвоздях, то просто потому, что не знала, как их вбить в пружинный матрац.

— Завод как завод, клуб как клуб, массы как массы, — пожмёт Павлин несколько разочарованно рыжими замшевыми плечами, подытоживая впечатление от «Маяка», — Всё зависит от сценария. Должна быть нетленка. Чтоб худсовет принял на ура. Они обожают нетленки. Дерзнёшь?

— Я?!

Павлин уморительной своей гримасой передразнит её испуг.

— Пиши себе рассказ, только всю дорогу держи перед глазами изображение.

Помнишь?

— Кавказ подо мною, один в вышине… — тут тебе и орёл парит, и потоков рожденье, и обвалов движенье, и тучи, и утёсы, мох тощий, кустарник сухой…

«— А там уже рожи, зелёные сени, где птицы щебечут, где скачут олени», — подхватывает Яна, — До чего здорово!

— А еще ниже — люди, овцы, Терек играет и воет… Хоть сейчас бери и снимай.

— Ну и получится пособие по географии, — хмыкнет Яна, — Закон вертикальной зональности.

— Вот ты и напиши текст, чтоб было не пособие, а трагедия свободолюбивой одинокой души в тисках самодержавия. Чтоб не хуже Пушкина.

«Вотще! Нет ни пищи ему, ни отрады, теснят его грозно немые громады…» А? Тогда и худсовет примет, и договор заключат, и аванс дадут.

Павлин называет астрономическую по её понятиям сумму, мгновенно ставящую ее творчество в один ряд с его экзотическим оперением, персональным «Москвичом» и всем тем развращённым беспринципным миром, откуда он залетел в их края.

Яна скажет, разумеется, что не в деньгах счастье. Что человек не может писать, как Пушкин, если он при этом думает о гонораре. Хоть «рукопись и можно продать». Что так понравившийся Павлину своей убедительностью эпизод встречи Стрельченко с американским миллионером, у которого жизнь отравлена мыслью, что любовь подчиненных, детей, молодой жены прямо пропорциональна его счёту в банке, что эпизод этот потому и убедителен, что ей вместе со Стрельченко было искренне жаль этого мистера, не доверяющего даже самым близким. Потому что чем больше капитал, тем уязвимее его обладатель, и у окружающих больше соблазна чего-нибудь подсыпать в его бокал виски с содовой. Чем выше поднимаешься, тем сильней одиночество и пустота вокруг. Это тоже закон вертикальной зональности, в это Яна верит вместе со Стрельченко. Как верит, что нельзя писать одно, а думать другое. Безбожно.

Она так и скажет «безбожно», и Павлин глянет на неё с любопытством. Скажет, что, в общем-то, согласен с такой постановкой вопроса, хоть на проклятом Западе и нет такой уж пропасти между богатыми и бедными, что Маркс ошибался, когда писал о неизбежно возрастающих там классовых противоречиях и надеялся на мировую революцию. Он не учёл, что монополиям придётся делиться своими сверхприбылями с населением, в том числе с рабочим классом, ибо если все будут нищими и никто у этих монополий ничего покупать не будет, откуда взяться сверхприбылям?

«Москвич» уже давно стоит у дверей редакции, стоят её неотложные дела, во дворе темным-темно, а она всё слушает байки Павлина о сладкой жизни пролетариата на разлагающемся Западе. И когда позволяет себе усомниться, он сообщает, что жил там несколько лет, что отец у него дипломат, что учился он в капиталистической школе и своими глазами убедился, как они там загнивают. Но что Жанна всё равно молодец и пропаганду делать умеет, и бить их туда, где действительно рвётся, а если уж она такая идейная и не хочет думать об авансе, пусть думает хоть о Папе Римском, лишь бы получилась устраивающая худсовет нетленка. И если она согласна рискнуть, ей даётся неделя — это крайний срок, чтоб успеть втиснуться в план. Ну, а не выйдет — придётся ему снимать предложенную студией муру. Но это уже его проблемы.

Ангел-Хранитель, как и спустя много лет в магазине на Октябрьской, шепчет ей, что надо бежать, но она смотрит на ценник со многими нулями, приколотый к рыжей куртке залётного Павлина с его гонорарами, заграницами, папой-дипломатом и несогласием с Марксом, с его «Москвичом», из которого так не хочется вылезать. Смотрит на его юное лицо с непробиваемо — самоуверенной улыбкой конькобежца с плаката, что висят в их спортзале: «Уступи дорожку!». Несущегося мимо прочего человечества.

— Беги! — повторяет Ангел-Хранитель. Но она уже протягивает руку за чеком.

Денис. Солнечный день.

— Ладно, я попробую.

Павлин суёт ей бумажку с номером своего телефона /если будут вопросы/, ахает, взглянув на часы. Ему вечером должен некто звонить. Не иначе, Николай Крючков или Грета Гарбо. Яна презирает себя за унизительно-ревнивое чувство к этому «некто». Она уже забыла, как тяжело болела когда-то Люськой. Она ещё обманывает себя, весело описывая сгорающей от любопытства редакции и их посещение буфета, и поездку на «Маяк», и про худсовет, и про папу-дипломата, посмеивается, шутит, иронизирует, с ужасом чувствуя, что чем яростнее перед ними высмеивает сегодняшний день, тем более от них отдаляется. Что-то рухнуло, она уже безнадёжно не с ними, а несётся по шоссе в Денисовом «Москвиче», видит его уверенно лежащую на руле руку, чуть высокомерную полуулыбку уголком рта и уголком обращенного к ней глаза.

— «Уступи дорожку!» Денис — солнечный день.

Иоанна отправится в библиотеку и, к счастью, в читалке окажется сборник сценариев итальянского кино, который она проглотит, как голодный пёс кусок колбасы — останется лишь ощущение чего-то неправдоподобно вкусного, и… ещё больший голод. По этим фильмам, которые вдруг до смерти захочется поглядеть, по отточенным диалогам, таким живым персонажам и этому самому «есть, что снимать».

Значит, вот они какие, сценарии… Её очерк, само собой, никуда не годился. Но ни на секунду не мелькнёт у неё мысль заказать разговор с Москвой и выложить какую-либо уважительную причину вроде срочного редакционного задания или свалившей с ног внезапной хвори.

Надо написать для Дениса Градова нетленку, вот и всё. Там должны быть характеры, диалоги и «что снимать». Кто знает, что более питало эту её наглость — желание облагодетельствовать Павлина или утереть ему нос? Отторжение «чужака» или влюблённость в него? Так или иначе, коктейль из этих весьма противоречивых эмоций породит вдохновение и, получив от газеты негласный недельный отпуск, она будет мотаться по реденькому предзимнему лесу, хлюпать ботами, вязнуть в месиве размокших тропинок, и будет идти необыкновенно белый снег. Огромные тяжёлые хлопья. Хрупкая немыслимая белизна, исчезающая, едва коснувшись земли. То тут, то там призрачные островки белизны, мгновенно впитывающие, как промокашка, чавкающая хлябь, и тут же сами становящиеся такой же хлябью. Жадной ненасытной поглотительницей белизны.

И с орешника будут срываться прямо за шиворот ледяные капли, будет бешено рваться куда-то из собственных корней ива, и вода в пруду будет мелко покорно дрожать в предчувствии долгого мёртвого сна.

И она будет, подобно снегу, в который раз касаться белизной земли, превращаясь в ненасытную хлябь — свою противоположность. И рваться из самой себя, подобно иве, и передастся ей нервная дрожь ожидающего таинства пруда. Она будет бегать кругами по тропинкам осеннего леска и плести, ткать для Дениса Градова совсем другую историю. Пока не побегут по осенней хляби белые бумажные змеи телеграфа, опутают и утащут снова в просмотровый зал экзистенционального времени.