"Дремучие двери. Том I" - читать интересную книгу автора (Иванова Юлия)

ПРЕДДВЕРИЕ

Просмотровый зал, треск проектора, две пары ног в сандаликах. От белых сандаликов пахнет хлоркой.

— Свидетель Герцен об идеалистах сороковых годов:

«Что же коснулось этих людей, чьё дыхание пересоздало их? Ни мысли, ни заботы о своём общественном положении, о своей личной выгоде, об обеспечении; вся жизнь, все усилия устремлены к общему без всяких личных выгод; одни забывают своё богатство, другие свою бедность, — идут не останавливаясь, к разрешению теоретических вопросов. Интерес истины, интерес жизни, интерес науки, искусства, юманите, поглощает всё». «Где, в каком углу современного Запада найдёте вы такие группы отшельников мысли, схимников науки, фанатиков убеждений, у которых седеют волосы, а стремления вечно юны?» О русских мальчиках, «решающих проклятые вопросы», говорит и Достоевский.

Свидетель Иван Тургенев:

«Мы всегда в философии искали всего на свете, кроме чистого мышления».

«Лучшее, что в мире — это мечта», — говорит Киреевский.

Свидетель Виссарион Белинский:

«Я не хочу счастья и даром, если не буду спокоен насчёт каждого из моих братьев по крови…» «Судьба субъекта, индивидуума, личности важнее судьбы всего мира и здоровья китайского императора».

— А китайский император, это что, не личность? — возразил АГ.

— Здесь вообще много противоречий, но сколько огня!..

«Я теперь в новой крайности, — это идея социализма, которая стала для меня идеей новой, бытием бытия, вопросом вопросов, альфой и омегой веры и знания. Всё из неё, для неё и к ней», — «Заметь, сколько библейских терминов! — отметил АХ, — Совсем, как у Иосифа…» — «Я всё более и более гражданин вселенной. Безумная жажда любви, всё более и более пожирает мою внутренность, тоска тяжелее и упорнее».

«Я начинаю любить человечество по-маратовски: чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я, кажется, огнём и мечом истребил бы остальную».

А вы: «Иосиф, Иосиф…» — опять вздохнул АХ.

«Социальность, социальность или смерть».

— Вот интересно, что Белинский под ней понимает? Уж конечно, не просто передел собственности… Судя по уже приведённому нами «Письму к Гоголю» — это страстное желание сейчас же, немедленно, осуществить Правду Христову.

— Утопическая идея Царства Божия на земле, «сведение Небес на землю», по выражению свидетеля Достоевского, — оживился АГ. — Новая «Вавилонская башня». Величайший грех!

— Э, нет, сын тьмы, не так всё просто. Твой хозяин опять сознательно напутал да и свидетеля Достоевского с толку сбил… Почему же человекам тогда заповедано молиться: «Да будет Воля Твоя на земле, как на Небе?» Это ли не «сведение Небес на землю?» Причём тут Вавилонская башня!.. Сам Господь «стал человеком, чтобы мы обожились», то есть «сошёл на землю».

«Да приидет Царствие Твоё…» Ну хорошо, пусть это о Царствии, которое «Внутри нас есть». Но какое уж тут Царствие, когда из человека ежедневно раба и скота делают? И выходит, к лучшему ничего менять нельзя? Пусть рабство сменяется феодализмом, потом капитализмом, а к лучшему — ни-ни. Грех! Утопия. Славно придумано! Только кем?.. Почерк знакомый.

— Стараемся. Народ доволен.

— А я тебе скажу, почему доволен:

«Суд же состоит в там, что свет пришёл в мир: но люди возлюбили более тьму нежели свет, потому что дела их были злы.

Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идёт к свету, чтобы не обличились дела его, потому что они злы:

А поступающий по правде идёт к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге соделаны». /И. 3, 19/ — Вот и иди себе пожалуйста один к свету… — проворчал АГ. — И не мешай людям жить.

— А вместе, значит, нельзя? К капитализму можно, а к свету нельзя?

— За церковной оградой — можно и вместе.

— А на улице, значит, нельзя? Где это сказано? Покажи!

— У Достоевского и сказано:

«Социализм — это не есть только рабочий вопрос, или так называемого четвёртого сословия, но по преимуществу есть атеистический вопрос — вопрос современного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строительство без Бога, не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю». — Я про Писание спрашиваю. Или про свидетельства святых отцов в таком важном вопросе. А Достоевский в карты играл. И в рулетку…

— И часто проигрывал, — вздохнул AГ, — По крупному. Но не будем судить.

— А я тебе вот что скажу, сын тьмы, — это долдонят те, кто «ненавидит свет и не идёт к свету, чтобы не обличились дела его, потому что они злы».

— Ладно, не нервничай, береги силы для Иосифа.

— Это имеет прямое отношение к Иосифу, будто не знаешь! «Не будет богатых, не будет бедных, ни царей, ни подданных, но будут братья, будут люди и по глаголу апостола Павла, Христос даст свою власть Отцу, а Отец-Разум снова воцарится, но уже на новом небе и над новой землёй».

— Здесь безусловная ошибка Белинского. «Отец-Разум». Дань моде того времени. Скорее трогательная, чем крамольная. Очень даже крамольная. Всё бы тебе всех оправдывать…

Свидетель Бердяев: «Русский атеизм родился из сострадания, из невозможности перенести зло мира, зло истории и цивилизации. Нужно организовать иное управление миром, управление человеком, при котором не будет невыносимых страданий, человек человеку будет не волком, а братом. Раненые страданиями человеческими, исходящими от жалости, проникнутой пафосом человечности, не принимали империи, не хотели власти, могущества силы».

— Я бы добавил «не принимали неправедной империи, неправедной власти и силы». А разве Господь считал иначе? Вот классический пример расхождения церкви Христовой и церкви социальной. Результат — атеизм. Отвергая искажённое учение, «мальчики» отвергали Бога. С водой выплёскивали ребёнка.

Белинский, слава Богу, это понимал. Да и многие другие. Белинский сказал: «Люди так глупы, что их насильно нужно вести к счастью». И ещё:

«Не в парламент пошёл бы освобождённый русский народ, а в кабак побежал бы пить вино, бить стёкла и вешать дворян».

— Что-то мы про Герцена забыли, ты не находишь?

— Изволь. Герцен свидетельствует:

«Под влиянием мещанства всё изменилось в Европе. Рыцарская честь заменилась бухгалтерской честностью, гуманные нравы — нравами чиновными, вежливость — чопорностью, гордость — обидчивостью, парки — огородами, дворцы — гостиницами, открытыми для всех /то есть для всех, имеющих деньги/».

«Все хотят казаться вместо того, чтобы быть». «Скупости мещан имущих, противополагается зависть мещан неимущих: с одной стороны — мещане-собственники, упорно отказывающиеся поступиться своими монополиями, с другой — неимущие мещане, которые хотят вырвать из их рук их достаток, но не имеют силы, то есть с одной стороны скупость, а с другой зависть. Так как действительного нравственного начала во всём этом нет, то и место лица в той или другой стороне определяется внешними условиями состояния, общественного положения». — Наверное, читая эти строки, Иосиф думал об оборотнях, о своих дружках, дерущихся в пыли из-за мелочи. Пролетарий — лишь изнанка буржуа — это он хорошо усвоил!

Кстати, вопрос на засыпку. Кому принадлежат слова:

«Пролетариат — люди наиболее обесчеловеченные, наиболее лишённые богатств человеческой природы. Они отравлены завистью и ненавистью»?

— Неужели Иосифу?

— Ну уж нет, — усмехнулся AX, — Иосиф умел скрывать свои мысли и убеждения. — Это — сам Карл Маркс.

— И этим людям мы доверили революцию! В идеалы не верят, в пролетариат не верят…

— Зато верят в Мамону.

«Капитализм есть религия золотого тельца. Капитализм есть не только обида и угнетение неимущих, он есть, прежде всего, обида и угнетение человеческой личности, всякой человеческой личности. Раб и сам буржуа, появление пролетариата — порождение человеческого греха», — свидетельствует Бердяев. «Буржуа — раб видимого мира, в котором он хочет занять положение. Он оценивает людей не потому, что они есть, а потому, что у них есть. Гражданин «мира сего»; царь земли. Устроился, вкоренён, доволен, не чувствует суеты, ничтожества земных благ. Единственная бесконечность, которую он признаёт — бесконечность экономического обогащения». «Буржуа — всегда раб. Он раб своей собственности и денег, раб воли к обогащению, раб буржуазного общественного мнения, раб социального положения, он раб тех рабов, которых эксплуатирует и которых боится». «Он создал огромное материальное царство, подчинился ему сам и подчинил ему других. В буржуазной роскоши гибнет красота». «Буржуа имеет непреодолимую тенденцию создавать мир фиктивный, порабощающий человека, и разлагать мир подлинных ценностей. Буржуа создаёт самое фиктивное, самое нереальное, самое жуткое в своей нереальности царство денег. Буржуа — не то, что он есть, а что у него есть».

— Назовём это буржуинское царство Вампирией, — сказал AX, — ввергающей весь мир в рабство Мамоне. Именно оно было главным врагом Иосифа. Именно его клеймило Писание, и именно его почему-то охраняла и благословляла официальная церковь.

Религиозный философ Николай Бердяев был выслан Лениным из России. Однако, это не помешало ему подвести итоги:

«Старый режим сгнил и не имел приличных защитников. Пала священная русская империя, которую отрицала и с которою боролась целое столетие русская интеллигенция /и не только она, добавим мы от себя/. В народе ослабели и подверглись разложению те религиозные верования, которые поддерживали самодержавную монархию. Из официальной фразеологии «православие, самодержавие, народничество» исчезло реальное содержание, фразеология эта стала неискренней и лживой… Для русской левой интеллигенции революция всегда была и религией, и философией… Русские атеизм, нигилизм, материализм приобрели религиозную окраску. Русские люди из народного трудового слоя, даже когда они ушли из православия, продолжали искать Бога и Божьей правды, искать смысла жизни… Русская идея — эсхатологическая, обращённая к концу. Отсюда — русский максимализм. Но в русском сознании и эсхатологическая идея принимает форму стремления к всеобщему спасению. Русская религиозность носит соборный характер. Христианство понимается прежде всего, как религия Воскресения».

Бога и Божьей правды искал Иосиф. Вне Вампирии и благословляющей её официальной церкви. Потому он и ушёл из семинарии.

Добролюбов и Чернышевский тоже были семинаристами. Глубоко религиозный и аскетичный Добролюбов в детстве бичевал себя, если съедал слишком много варенья… «Его возмущает духовно-низменный характер жизни православного духовенства, из которого он вышел, он не может примирить веру в Бога и Промысел Божий с существованием зла и несправедливых страданий. Отсюда — увлечение вульгарным материализмом, помешательство на естественных науках / «Природа — не храм, а мастерская»/ и т. д».

«Нигилизм обвиняли в отрицании морали. В действительности в русском аморализме есть сильный моральный пафос, пафос негодования против царящего в мире зла и неправды, пафос, устремлённый к лучшей жизни, в которой будет больше правды. Неприятие мира, лежащего во зле, — оно было в православном аскетизме, эсхатологизме, в русском расколе». /Свидетель Ник. Бердяев/

«Он ничего не хотел для себя, он весь был жертва. В это время слишком многие православные христиане благополучно устраивали свои земные дела и дела небесные», — это свидетельство о Ник. Чернышевском, о котором везущие его на каторгу жандармы говорили:

«Нам поручено везти преступника, а мы везём святого…»

«Лучшие из русских революционеров соглашались в этой земной жизни на преследования, нужду, тюрьму, ссылку, каторгу, казнь не имея никаких надежд на иную потустороннюю жизнь. Очень невыгодно было сравнение для христиан того времени, которые очень дорожили благами земной жизни /

— Причём, за счёт других! — прошипел АГ/ и рассчитывали на блага жизни небесной».

— Всех в ад! — захлопал АГ в ладошки, — не пойму ты-то за кого? За тех, кто забыл, что «нельзя одновременно служить Богу и Мамоне», или…

— Я за Иосифа, а те… Господь им судья. Я только хочу сказать, что русский богослов Бухарев признал «Что делать» «христианской по духу книгой». Соблюдая свято Истину, русская церковь отказалась от проповеди социальной справедливости и человеческого достоинства в Образе Божьем. Эту социальную правду искали нигилисты, петрашевцы, затем народники, которых сами крестьяне зачастую выдавали властям.

Тогда и пришли террористы и марксисты…

— Ты про Герцена опять забыл! — возмутился АГ, — «К топору зовите Русь…» Мол, губит её «вера в добрые намерения царей…» — Протест принимается. Иосифу, разумеется, был знаком этот призыв. Прочёл он и «Катехизис революции» террориста Нечаева. Провозглашается железная дисциплина, жёсткая централизация, аскеза покруче, чем у сирийских монахов. Ничего своего, личного не должен иметь революционер, как и монах — ни семьи, ни собственности, ни посторонних интересов, кроме интересов революции, даже имени.

При пострижении в монашество тоже меняли имя. Этим широко пользовались и русские революционеры, включая Иосифа.

Раскол между Церковью Христовой и церковью социальной особенно подтверждает речь на процессе свидетеля Желябова:

— Подсудимого Желябова, — поправил АГ.

— Это у них он был подсудимым, а у нас — свидетель:

«Крещён в православие, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю. Эта сущность учения среди моих нравственных побуждений занимает почётное место. Я верю в истину и справедливость этого учения и торжественно признаю, что вера без дел мертва есть и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за право угнетённых и слабых, а если нужно, то за них пострадать: такова моя вера».

— Я только хочу сказать, что когда церковь отмахивается от «проклятых вопросов», ими начинают заниматься всякие материалисты, атеисты, нигилисты и, к сожалению, террористы. И заканчивается это, в конце концов, революцией. Смывающей нераскаянные грехи кровью, чаще всего праведной, невинной. Говорят, что революция пожирает своих сынов. В первую очередь, самых лучших сынов.

«Живу Я! говорит Господь Бог; за то, что овцы Мои оставлены были на расхищение, и без пастыря сделались овцы Мои пищею всякого зверя полевого и пастыри Мои не искали овец Моих и пасли пастыри самих себя, а овец Моих не пасли, — за то, пастыри, выслушайте слово Господне.

Так говорит Господь Бог: вот Я — на пастырей, и взыщу овец Моих от руки их и не дам им более пасти овец, и не будут более пастыри пасти самих себя, и исторгну овец Моих из челюстей их, и не будут они пищею их». /Иез. 34, 8-10/

«Посему так говорит им Господь Бог: вот, Я Сам буду судить между овцою тучною и овцою тощею.

Так как вы толкаете боком и плечом, и рогами своими бодаете всех слабых, доколе не вытолкаете их вон, То Я спасу овец Моих, и они не будут уже расхищаемы, и рассужу между овцою и овцою.

И поставлю над ними ОДНОГО ПАСТЫРЯ, который будет пасти их, раба Моего Давида; он будет пасти их и он будет у них пастырем». /Иез. 34, 20–23/

— Тебе это ничего не напоминает?.. Мальчик мечтал — он, Иосиф, примет из рук Давида «жезл железный» и станет пастырем Господа… «Давид» — это одна из партийных кличек Иосифа.

А между тем у английских пуритан, переселенцев в Америку, уже появился девиз: «Бог любит богатых». Материальное благосостояние считалось признаком «небесного избранничества». Их называли не иначе, как «отцы-пилигримы». Мессианизм, американский образ жизни постепенно становится доктриной молодого «царства мамоны» служить которому и покровительствовать должен был, по их разумению, сам Господь Бог.

В связи с этим хочу спросить: что лучше — вера в злого несправедливого бога, покровителя вампиров и хищников, или атеизм, который Бердяев назвал «входом к Богу с чёрного хода»?

«Воинствующее безбожие есть расплата за рабьи идеи о Боге, за приспособление истинного христианства к господствующим силам. Атеизм может быть экзистенциональным диалектическим моментом в очищении идеи Бога. Отрицание духа может быть очищением духа от служебной роли для господствующих интересов мира. Не может быть классовой истины, но может быть классовая ложь и она играет немалую роль в истории». /Ник. Бердяев/

— Забавно. Ты что же, оправдываешь атеизм?

— Я его объясняю. Во всяком случае, Господь предпочитает «холодных» «теплохладным»:

«Знаю твои дела: ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч!

Но как ты тепел, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих». /От. 3, 15–16/

Евангельский богач и многие иже с ним спокойно пировали, пока на ступенях его дома страдал голодный и оборванный нищий Лазарь. Только за это богач попал в ад.

Толстой в положении Евангельского богача чувствовал себя несчастнейшим из людей, он мучился и искал. Может быть, не так и не там, но он не был «теплохладным».

Не плоть, а дух растлился в наши дни, И человек отчаянно тоскует… Он к свету рвётся из ночной тени И, свет обретши, ропщет и бунтует. Безверием палим и иссушён, Невыносимое он днесь выносит… И сознаёт свою погибель он, И жаждет веры — но о ней не просит… Не скажет ввек с молитвой и слезой, Как ни скорбит пред замкнутою дверью: «Впусти меня! Я верю, Боже мой! Приди на помощь моему неверью!.». /Свидетель Ф. Тютчев/

— Заканчивая часть, подведём итоги. Свидетель Сергий Булгаков:

«С развитием исторических событий всё яснее раскрывается религиозный смысл русской драмы, которая, выражаясь в политическом и социальном кризисе, коренится в духовном распаде и внутреннем раздоре русского народа. Мы опытно познали, что нельзя безнаказанно нарушать заповедь: «Ищите прежде всего Царствия Божия и правды Его, и вся прочая приложится вам». Мы заботились исключительно об этом прочем, оставляя в небрежении духовный мир человека, эту подлинную творческую силу истории. И мы потеряли духовное равновесие и разбрелись в разные стороны в погоне за этим «прочим», которое всё более дробилось и разъединяло людей… Рождение нового человека, о котором говорится в беседе с Никодимом, может произойти только в недрах человеческой души, в тайниках самоопределяющейся личности… Не в парламентах или народных собраниях происходит теперь самое решительное столкновение добра и зла, но в душах людей, и исторические судьбы России решаются ныне в той незримой внутренней борьбе, и к нам, в которых она совершается, вполне применимо грозное слово Моисея, предсмертное завещание пророчествующего вождя Израиля к своему народу, предопределившее его земные судьбы: «Призываю во свидетели небо и землю: жизнь и смерть положил Я тебе, проклятие и благословение. Избери же жизнь, да живёшь ты и семя твоё!» / «О противоречиях современного безрелигиозного мировоззрения»/ Кончается часть, а может, рвётся, гаснет проектор и…


* * *

Один за другим, будто по линейке, прочерчивают Красную площадь до самых трибун ряды белых рубашек, стриженых затылков и косичек с разноцветными бантами. Яна оглядывается — сзади площадь также линуют двигающиеся от Охотного ряда колонны.

Будто кто-то пишет ровные строчки на листе! Ниже, ниже, до самого нынешнего ГУМа.

Исписанная площадь-страница. Фразы, слова, буквы. Дружины, отряды, и они, — Вали, Пети, Саньки, и она, Яна Синегина, одна из тысяч букв! Справа, слева, спереди, сзади такие же дети-буквы, маленькие, но очень важные. Стоят плечом к плечу. Яна чувствует их тепло, дыхание, И знает: они испытывают то же, что и она.

Невидимый, вдохновенный голос откуда-то с зубчатой кремлёвской стены летит над площадью:

— Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик… Площадь повторяет звонким раскатистым эхом. Шумно взлетают, кружатся над головами вспугнутые голуби.

— Обещаю жить и учиться так, чтобы стать достойным гражданином своей социалистической Родины…

— Галстуки надеть!

И вот /о чудо!/ расцветает площадь алыми огоньками пионерских галстуков. Яна в ожидании, когда придёт её очередь выйти из ряда и, чётко печатая шаг, приблизиться к вожатому Мише, почти теряет сознание от волнения. А когда это мгновение наступит, и Миша обовьёт её шею огненно шелестящим шёлком, Яна вдруг осознает, что отныне должна у неё начаться совсем иная прекрасная жизнь, в которой не будет места ни Люське, ни набегам на колхозный сад, ни тройкам по арифметике, ни вранью, ни разным там глупым сказочкам.

Она дала клятву. Она станет достойной.

Случится так, что буквально через несколько дней она сама решит покреститься вместе с Люськиным братишкой Витькой, и даст ещё одну клятву, самую главную, только уже не Богу Ксении, а Богу пришедшего крестить Витьку священника, который повелит Яне поклясться вести себя хорошо, слушаться маму, не врать, учиться на отлично, любить свою Родину и больше всего — Бога и ближних. То есть товарищей, как поняла Яна. А Бога она и так любила, хоть Бог батюшки был построже Бога Ксении.

В конце войны объявили, что Бог не то чтобы есть и не то чтобы опиум для народа, как прежде считалось, а что-то вроде феи-волшебницы из фильма «Золушка», защитник правды и справедливости. Ведь Фея была не просто фея, а Золушкина крестная, и была в фильме волшебная страна, похожая на Царство Небесное, где исполняются все желания…

«Когда-нибудь спросят: а что вы собственно, можете предъявить? И никакие связи не помогут сделать ножку маленькой, душу — большой, а сердце — справедливым…» — весьма прозрачный намёк на Страшный суд.

«Есть грозный судия, он ждёт.

Он не доступен звону злата, И мысли, и дела Он знает наперёд…» То есть Бог по-прежнему оставался в сказочном измерении, но Он стал как бы положительным персонажем, нашим советским Богом. Он помогал громить немцев, спасал в бою, послал на Русь лютые морозы, чтобы вывести из строя живую силу и технику врага. Если раньше Бог как бы помогал «тёмным силам», которые «злобно гнетут», дурить и грабить простой трудовой народ, то теперь Бог «перевоспитался» и перешёл к нашим.

Бог, Фея-крёстная, дед Мороз. Сказочные силы, земные и небесные, помогайте России в смертельной схватке с «лежащим во зле» миром и фашисткой гидрой! Всё для фронта, всё для победы.

«Он вас, непрошеных гостей, уложит спать под ёлками, Он проберёт вас до костей холодными иголками».

Короче говоря. Бог — сказка, но эта сказка теперь добрая. Стали открываться церкви, но уцелело их мало, и сердобольные батюшки в гражданской одежде ездили по городам и весям, освящая дома, исповедуя и причащая желающих, собирая записки с поминанием о здравии и об упокоении и крестя на дому детей войны. Делалось это потихоньку, полулегально, но делалось, и власти закрывали на это глаза. И однажды Люська, раздуваясь от гордости, сообщила Яне, что завтра, в воскресенье, к ним в барак придёт батюшка, все будут молиться, чтоб скорее кончилась война, чтоб никого не ранило и не убило, будет выгонять из барака чертей, а потом — крестить детей. И её с Витькой покрестят, и Яшку со Светкой, и Маринку косую с третьего барака…

— А меня?! — обмерла Яна.

— Мамка сказала, что твоя мать не разрешит, потому что она еврейка.

Яна в слезах помчалась домой, приготовившись к жесточайшему сражению, но мама неожиданно сказала:

— Ты уже взрослая, решай сама.

Достала из комода чистую рубашку, дала денег на свечку и крестик, написала для батюшки расписку, что против крещения своей дочери Иоанны не возражает.

У всех детей были крёстные. Яна назвала своей крестной, конечно же, Фею, воспитательницу детского сада в эвакуации. Но она не помнила, как её звали и нарекла её Ксенией. И представила себе бабу Ксеню в белом платье, в венчике и в цветах, как она полетела к Богу; но лицо у крёстной было юное, девичье, как у Феи из детсада, и она держала в руках волшебную палочку и умела делать чудеса, как Фея, Золушкина крёстная.

Во время крещения Яна всех поразила, прочтя наизусть «Отче наш».

Никто не сказал ей, что пионер не должен верить в Бога, или что верующий православный не должен вступать в пионеры. Может, ей просто повезло, но лишь однажды, увидев на первой странице букваря профили Ленина и Сталина, она ясно осознала, что на первой странице должен быть Тот, Который всё сотворил, и Который Везде, Всё и Всегда. Так получилось, что с первых шагов жизни Бог, Отчизна и Вождь заняли в её бытии верные по иерархии места.

Она дала клятву Богу, Родине и товарищу Сталину. Она станет достойной.

Это будет в самом деле удивительная жизнь. Подхватит, понесёт пионерку, а затем комсомолку Яну Синегину стремительный водоворот сборов, слётов, костров, спартакиад, пионерлагерей — всё это в те первые послевоенные годы ещё было не засушено, живо. Как-то само собой выйдет, что она сразу станет активисткой — председатель совета отряда, комсорг класса и, наконец, редактор школьной стенгазеты «Орлёнок».

И по-прежнему каждый вечер перед сном — «Отче наш». О Родине, о Сталине, о ближних. Бог был на небе. Родина и товарищ Сталин — на земле, вот и всё. Не Бог, а земная церковь была для неё тогда табу, там обитали злобные старухи в чёрном и вообще было всё непонятно. Видимо, повлияло чтение гоголевского «Вия», от которого классик, вроде бы, к концу жизни отрёкся.

Как-то само собой выйдет, что отныне она будет у всех на виду, и ей уже станет неприлично получать не только тройки, но и четвёрки, придётся выбиваться в отличницы. И уж никак нельзя будет в трудную минуту не защитить спортивную честь школы то в эстафете, то в стометровке, то в прыжках, придётся часами истязать себя в спортзале. И на выпускном вечере подвыпивший физрук будет каяться, что если б он не был корыстным гадом и убедил Синегину заняться с настоящим тренером чем-то одним, то она б давно стала мастером, а то и повыше.

И получится, что не будет у Яны в этой новой разнообразной, насыщенной и стремительной жизни свободной минутки, придётся её, жизнь, стиснуть гранитными берегами строгого режима — уроки, спорт, общественная работа. Домой она будет приходить лишь переночевать да переодеться, даже обедать — в школьной столовой и заниматься — в читальном зале.

Ей будет казаться, что их это тоже устраивало. Маму и отчима. К тому времени уже появится отчим. Лучшие годы? Может быть. Никаких сомнений, тревог, мучительных бесплодных раздумий. Только действие. Энергия гребца, плывущего по течению, уверенного в правоте реки, несущей к неведомой цели. Она будет уверена, что живёт правильно, и потому счастлива. Никаких сказочек. Статьи, фельетоны, басни, рассказы из школьной жизни. Ежегодные призы за лучшую в районе стенгазету. Ставшее аксиомой: «Необычайно одарённая девочка, гордость школы». И ледяная отповедь уже поглядывающим на неё мальчикам — только дружба! И, наконец, Лёва Кошман, в узеньком своём засаленном пиджачке, с жёлтыми от никотина пальцами — ей он тогда покажется сошедшим прямо с Олимпа.

— Я из районной газеты «Пламя». Мы решили предложить тебе стать нашим нештатным корреспондентом, будешь освещать жизнь не только своей школы, но и других комсомольских организаций. В общем, выполнять задания редакции. Согласна?

— Так ведь у неё и без того нагрузок! — ахнет завуч Мария Антоновна. — А потом, видите ли, выпускной класс…

— Я согласна! — не своим голосом завопит Яна. — Марь Антонна, миленькая, я справлюсь!

И вновь так же весело и стремительно проносится Яна через ту свою жизнь. Коммунистический моральный кодекс был её искренним убеждением, совпадая с совестью, с записанным в сердце Законом. Высокие помыслы, внутреннее духовное восхождение, все люди — хорошие, только их надо воспитывать, забота об их нуждах, о справедливости, нравственная чистота, осуждение в себе и других эгоизма, жадности, обывательщины, ненужной роскоши — всё это совпадало и с её внутренней религиозностью. Очень рано она поняла, что народ в своей массе — паства неразумная, а власти и интеллигенция — охрана, «удерживающие» от последствий первородного греха, «пережитков прошлого», призванные служить мостом между Небом и народными массами, «сеять разумное, доброе, вечное». Недаром культура — от слова «культ». Служение Небу Память фиксирует мгновения, хаотичный монтаж из обрывков каких-то уроков, сборов, заседаний школьной редколлегии, тренировок. То она попадает в лето 51-го, когда её премировали путёвкой в Артек, сидит на перевёрнутой спасательной лодке, у ног плещется море, всё в огненных брызгах разбившегося о горизонт солнца. Рядом — кареглазая малышка Мадлен, дочь французского коммуниста, очень похожая на девушку с картины «Шоколадница». Яна с неподдельным интересом расспрашивает о положении коммунистов во Франции, как вдруг Мадлен кладёт ей голову на плечо и шепчет, старательно выговаривая русские слова:

— Я иметь гарсон во Франции. Мальчик, понимать? Амур. Я за него скучать, понимать?

И вот уже совсем другое лето, в предстартовой лихорадке она слоняется вдоль трибуны стадиона. Хочется смешаться с толпой болельщиков и удрать.

Она всегда тряслась перед стартом. Перед экзаменом, первой строчкой… Страх перед началом.

Участники забега на тысячу метров, на ста-арт!

Яна видит боковым зрением профили соперниц. Боже, только не последней! Она не имеет права подвести школу. Господи, помоги! Пальцы впиваются в белую меловую черту старта, врастают в грунт, каждый удар сердца вбивает их всё глубже, будто молоток. Кажется, уже никакая сила не выдернет пальцы из красной кирпичной крошки и это — ужас, позор… Помоги, Господи!

— Приготовили-ись!

Стартового выстрела она не слышит, просто вдруг понимает, что уже бежит. В ней, будто лопнув, бешено раскручивается пружина, быстрей, быстрей… Соперницы сзади. Впереди уже виден второй поворот, и Яна знает, что именно там обычно кончается завод, она начнёт выдыхаться, а за третьим поворотом начнётся и вовсе сущий ад — на последнем издыхании она будет глотать раскалённый воздух, боль в боку станет нестерпимой, но надо всё выдержать. Тогда она окажется в первой пятёрке, — поставленная тренером задача, ниже отступать некуда, иначе их не пошлют на областные соревнования… Вся школа смотрит. Господи, я ведь не могу их подвести. Ты же знаешь!

Последний поворот. Всё как всегда. Кинжалы впиваются в бок, воздух обжигает лёгкие, соперницы дышат в затылок. И не могут догнать.

— Я-на! Я-на! — слышит она будто над смертной бездной отчаянный вопль трибун, и бежит вдоль этой бездны, хота должна бы давно туда свалиться, в вожделенную прохладную недвижность. Не может, но бежит. Впереди никого.

— Не могу же я придти первой, — думает она, вернее то, что от неё осталось, — так не бывает. Я умираю. Ну и пусть.

Она перескакивает эту грань через «не могу», ведущую к смерти, но бежит.

Она придёт первой и покажет лучшее в своей жизни время. Ей даже удастся отдышаться и вкусить лавры победителя. Но спорт она с тех пор бросит, останется лишь глубокое преклонение перед этими людьми, перед их смертельным поединком с собой.

И недоумение. Неужели это можно выдерживать ради денег?

Благодарю Тебя, Господи, за прекрасное мое военное и послевоенное детство, за чудесные фильмы-сказки: «Золушка», «Кащей Бессмертный» «Василиса Прекрасная», «Каменный цветок»… За «Александра Невского» и «Ивана Грозного», за «Волгу-Волгу» и «В шесть часов вечера после войны», за «Девушку с характером» и «Небесный тихоход»… В чём-то приукрашенные, чисто по-детски наивные, как святочные истории, как жития святых, они учили бескорыстию, самоотверженности, мужеству, верности, предостерегали от гибельных страстей, недостойных высокого звания человека. За «Лебединое озеро», «Щелкунчик», «Аиду», за «Чайку», «Без вины виноватые», за «Оптимистическую трагедию» и «Синюю птицу»… Раз в месяц дребезжащий носатый подшефный автобус обязательно возил нас в Москву на какое-нибудь культурное мероприятие, и пропущенная сквозь цензурный отбор культура, именно от слова «культ», советская и золотого века, заменяла нам проповеди, ибо сама вышла из проповеди — попытка расчистить образ Божий в человеке от завалов мусора, грязи, безумия. Всему лучшему в себе она была обязана этой подцензурной культуре, в условиях религиозного голода явившейся тем «соевым молоком», которое, возможно, спасло тогда несколько поколений от духовной смерти. А отсеянное, запретное, за редким исключением /Достоевский, Булгаков, Религиозное возрождение серебряного века/, - эти запретные книжки, спектакли, фильмы, которые она разыскивала тайком на маминых и библиотечных полках, а потом все эти ходящие по рукам рукописи, ксероксы, подпольные просмотры — голода не утоляли. Оказывались, как правило, однодневками — будоражащими, развращающими, «будящими зверя»… В общем, как правило, бесовщиной.

Благодарю за детские книжки — Аркадия Гайдара, Маршака, Бориса Житкова, за «Как закалялась сталь» и «Молодая гвардия», за сказки Пушкина и Андерсена, издававшиеся огромными тиражами, как и Лев Толстой, Чехов, Гоголь, Лермонтов, Пушкин… Конечно, и классика прогонялась сквозь цензуру, вроде «Гавриилиады», но сам автор был бы за это, скорее всего, премного обязан. Благодарю за Рихтера, Ойстраха и Гилельса, за концерты Игоря Моисеева и «Берёзку»… После них хотелось жить чисто, честно, становиться лучше и строить светлое будущее. Пусть во многом упрощённый, лубочный, приукрашенный и тепличный мир (вершились в то время и кровавые разборки), но нас, детей, маленьких и взрослых (ибо наставление «будьте, как дети» всегда отличало настоящих «совков») — тщательно оберегали от бурь, грязи, борьбы за власть, метаний, крови и страстей, всего того, что называется «морем житейским». Мы, дети от пяти до семидесяти пяти знали, что где-то есть это грозное «море». Катастрофы, борьба за власть, за золото и место под солнцем, безработица, нищета, мафия и прочие ужасы, кое-что мы узнавали из запретных книг, скабрезных или злобных «просветительных» листков — «прочти и передай другому», «вражьих голосов» и забугорных изданий. Как правило, нас берегли от того, в чём потом следовало бы по канонам православия каяться. Берегли от зла и от тех, кто ратовал за свободу зла.