"Стрела времени, или Природа преступления" - читать интересную книгу автора (Эмис Мартин)Часть перваяГЛАВА 1 Как аукнется, так и откликнетсяЯ подался вперед, очнулся от крепчайшего сна и очутился среди Стоявшие вокруг меня врачи, конечно, были одеты как на отдых; от них так и сыпались искорки загорелого мужества, а еще веяло единодушием численного перевеса. Если вспомнить мое состояние, я бы мог счесть их подход оскорбительно небрежным. Но меня утешила вульгарность этих врачей, этих бегунов и культуристов, этих дипломированных живчиков — я имею в виду их упорное стремление к красивой жизни. Красивая жизнь, во всяком случае, лучше, чем некрасивая. Это виндсерфинг, например, и очаровательные фьючерсные сделки, а еще стрельба из лука, полеты на дельтапланах и изысканные обеды. Во сне мне привиделся… Нет, не так. Попробую сформулировать иначе: над мраком, из которого я выплыл, царила некая мужская фигура с совершенно невообразимой аурой, сочетавшей красоту, ужас, любовь, похоть, а самое главное — власть. У этой мужской фигуры, или сущности, кажется, было белое одеяние (накрахмаленный медицинский халат). И черные сапоги. А еще такая улыбочка. Наверное, этот образ являлся призрачным негативом врача номер один — в спортивном костюме, парусиновых туфлях и с удовлетворенной гримасой, — который, качая головой, указывал на мою грудь. Время потекло незаметно, целиком поглощаемое борьбой с постелью, больше похожей на ловушку или укрытую сетями яму, и ощущением начала страшного путешествия к какой-то страшной тайне. С чем была связана эта тайна? С ним, с ним: с тем ужасным человеком в самом ужасном месте и в ужаснейшее время. Ко мне явно возвращались силы. Врачи с тяжелыми руками и тяжким дыханием уходили и приходили, чтобы подивиться моим гуканью и хныканью, моему эффектному дрыганью, моим атлетическим спазмам. Частенько оставалась одна лишь медсестра на чудесное ночное дежурство. Ее кремовая униформа похрустывала — этот звук казался утехой всех моих томлений и веры. Потому что к тому моменту мне стало несравненно лучше, я просто прекрасно себя чувствовал. Просто как никогда. Осязание со всеми его благами вернулось сначала в левую сторону (неожиданным рывком), потом в правую (восхитительно незаметно). Я даже заслужил похвалу от медсестры за то, что смог более или менее самостоятельно согнуть спину, когда она подставляла мне посудину… В общем, трудно сказать, сколько я так лежал, тихо радуясь, до рокового часа — и санитарок. Пижонов-врачей я научился терпеть, медсестра являлась безусловным плюсом. Но потом явились санитарки и применили ко мне электричество и воздух. Их было три. Эти не церемонились. Они ворвались в комнату, затолкали меня в мою одежду и вытащили в сад. Точно, в сад. Потом они прикрепили к моей груди два толстых провода, похожих на телефонные (белых — добела раскаленных). В конце, перед тем как уйти, одна из них поцеловала меня. Кажется, я знаю, как называется такой поцелуй. Его называют поцелуем жизни. После этого я, должно быть, отключился. Очнулся я со звучным хлопком в ушах, сознанием полного одиночества и чувством восторженной любви к своему обиталищу, к этому большому вялому телу, которое в тот момент уже было занято: равнодушно тянулось над клумбой с розами поправить ослабшую подвязку на ломоносе у деревянного забора. Большое тело двигалось медленно и уверенно: да, оно знает свое дело. Мне все хотелось отдохнуть и получше рассмотреть сад. Но что-то не сработало. Почему-то не все получается. Тело, в котором я нахожусь, не слушается приказов моей воли. Я говорю: посмотри по сторонам. Но шея не повинуется. Глаза двигаются по собственному усмотрению. Это что, серьезно? С нами что-то не так? Я не поддался панике. Я довольствовался боковым зрением, благо, оно не намного хуже. Разглядел вьющиеся растения, которые покачивались и подрагивали, как пульс, как тихое биение крови в висках. И всепроникающую бледную зелень с полосками, оттененную светлым, как… как американские деньги. Я копался там, пока не стало темнеть. Сложил инструменты в сарай. Минуточку. Почему я иду к дому Какой-то порядок, во всяком случае, установился. Кажется, я понемножку осваиваюсь. А живу я здесь, в Америке, в безоблачной Америке, в Америке почтовых ящиков и бельевых веревок, приветливой, многоцветной, многоязыкой Америке. Зовут меня Тод Френдли. Тод Т. Френдли. Вот он я, вот он — в «Днях салата» или пошел в «Скобяной мир Хэнка», а то на газончике возле местного «белого дома», выпятил грудь, руки в боки, с видом типа «хо-хо-хо». Вот такой я парень. Вот я — вот он. В овощном, на почте, с непременными «Привет», «Пока» и «Хорошо-хорошо». Но звучит это не совсем так. Звучит это так: — Ошарах, ошарах, — говорит аптекарша. — Ошарах, — подхватываю я. — Ыв как а? — Яньдовес ыв как? — Угу, — говорит она, распаковывая мой лосьон. Прикоснувшись к шляпе, я пячусь к выходу. Я говорю не по своей воле, так же как делаю все остальное. Честно говоря, до меня не сразу дошло, что звучащее со всех сторон жалкое чириканье — на самом деле человеческая речь. Ей-богу, даже воробьи и жаворонки щебечут с большим достоинством. Из любопытства перевожу эти человеческие трели. Я быстро научился их понимать. Теперь я точно овладел этим языком, потому что могу говорить на нем во сне. Тод знает еще один, второй язык. Иногда мы смотрим сны и на нем. Вот мы идем в нарядной шляпе и хорошей обуви, с «Газетой», мимо коротеньких подъездных аллей (ПЛОТНО ЗАСЕЛЕНО) и почтовых ящиков (Уэллс, Коэн, Резика, Мелигро, Клодзински, Шеринг-Кальбаум и бог знает еще кто), мимо излучающих тихую гордость домовладений («Пожалуйста, уважайте права хозяина»), минуя набитые детьми автобусы, желтый знак «ОСТОРОЖНО — ДЕТИ» и черную тень торопливого мальчугана с портфелем в руке. (Конечно, он не смотрит, куда идет. Лишь бы бегом. Наклонился и смотрит вниз. На машины не обращает внимания: головой вертит исключительно от избытка энергии.) Когда мимо меня в «Гастрономе» пробегают такие малыши, я добродушно ерошу им волосы. Тод Френдли. Мне недоступны его мысли — но я купаюсь в его эмоциях. Я как крокодил, плывущий по густой реке его чувств. А знаете что? Каждый взгляд, обычный прищур искреннего внимания — каждая пара глаз что-то пробуждает в его душе, и я ощущаю приступ страха и стыда. Это то, к чему я иду? А страх Тода, когда я внимательно его анализирую, и Смотри-ка, мы молодеем. Молодеем. Набираемся сил. Даже Ежедневно, покончив с «Газетой», мы относим ее в киоск. Я внимательно слежу за датами. Меняются они так. Вслед за 2 октября идет 1 октября. А за 1 октября приходит 30 сентября. И как это понимать? Говорят, у сумасшедших в голове идет что-то вроде фильма или спектакля, который они сами ставят и оформляют — и живут в нем. Но Тод, по всей видимости, в здравом уме, да и не один в своем мире. Только мне и кажется, что фильм крутится в обратную сторону. Я не то чтобы совсем уж наивен. Например, оказывается, я владею неким количеством свободной от оценочных суждений информации, базовых сведений, если угодно. E = mc2. Скорость света составляет 186000 миль в секунду. Медленнее он не может. Вселенная конечна, но безгранична. Знаю планеты: Меркурий, Венера, Земля, Марс, Юпитер, Сатурн, Уран, Нептун, Плутон — бедный Плутон, ниже нуля, ниже нормы, весь из льда и камня, так далеко от тепла и света. Жизнь — это вам не миска вишни. Она водит кругами, с горки да в ямку. Что-то находишь, что-то теряешь. Она сглаживает, она выравнивает. Как аукнется, так и откликнется. 1066, 1789, 1945. У меня великолепный словарный запас (монада, ретрактильный, некрополь, палиндром, антидизистеблишментарность), и я легко владею всеми правилами грамматики. Апостроф во фразе «Please Respect Owner's Rights[1] не на том месте. (И на плакате на Шестом шоссе «Rogers' Liquor Locker»[2] — тоже.) За исключением слов, обозначающих движения или процессы, которые мне всегда хочется поставить в кавычки («давать», «падать», «есть», «испражняться»), письменная речь вполне осмысленна, в отличие от устной. Еще анекдот: «Она звонит и говорит: "Приезжай, дома никого". Ну, я приезжаю, и что же вы думаете? Дома никого». Марс — бог войны у римлян, Нарцисс влюбился в собственное отражение — в собственную душу. Если когда-нибудь соберетесь заключать сделку с дьяволом и он захочет что-нибудь взять взамен — не давайте ему свое зеркало. Только не зеркало, оно — ваше отражение, ваша копия, ваш тайный совладелец. К чести дьявола надо сказать, что он всегда действует по собственной инициативе, а не просто выполняет чьи-то приказы. Тода Френдли нельзя обвинить в любви к своему отражению. Напротив, он его видеть не может. Он приводит себя в порядок на ощупь, бреется электробритвой, а стрижет себя жуткими кухонными ножницами. Бог его знает, как он выглядит. В доме, понятно, есть несколько зеркал, но он никогда в них не заглядывает и не останавливается перед ними. Порой мне удается что-нибудь увидеть в затененной витрине магазина; да еще, бывает, — искривленный промельк в ноже или никелированном кране. Надо сказать, что любопытство мое сильно охлаждается боязнью. Его тело отнюдь не вдохновляет: кожа на тыльной стороне рук покрыта пятнами, торс облачен в обвислую плоть, пахнущую курятиной и мятой, про ступни и говорить нечего. Мы встречаем на улицах Уэллпорта старых американцев — бочкообразных дедов и кряжистых морских волков, они «чудесно выглядят». Тод совсем не чудесно выглядит. Пока что нет. Он пока еще весь разбитый, согбенный, боязливый и пристыженный. А его лицо? Однажды ночью, в перерыве между кошмарами, он доковылял до темной ванной и стоял, ссутулившись, над раковиной, чувствуя себя потерянным и потерявшим себя, стараясь успокоиться, пытаясь водой из-под крана унять отчаяние. Тод застонал, распрямился перед темным зеркалом и потянулся к выключателю. Ну вот и все, подумал я. Это Я предполагал, что внешность у меня говенная, но тут стало даже смешно. Бог ты мой. А видок-то у нас и Мне только кажется или все и впрямь так странно устроено? Вот например, вся жизнь, все средства существования и смысл его (и немалые денежные суммы) происходят от одного-единственного бытового приспособления: рычажка на сливном бачке унитаза. В конце дня, перед кофе, я захожу туда. А он уже там: этот унизительный Есть — тоже довольно неприглядно. Сперва я складываю чистые тарелки в посудомоечную машину, работающую, по-моему, прекрасно, как и все прочие кухонные приспособления, до появления какого-то жирного ублюдка в комбинезоне, который портит их своими инструментами. Но пока что все в порядке; затем берем грязную тарелку, собираем туда остатки пищи из мусорного ведра и усаживаемся ждать. В рот начинает отрыгиваться всякая всячина, и после искусной обработки языком и зубами я переправляю результат на тарелку для окончательной рихтовки ножом, вилкой и ложкой. Это, по крайней мере, имеет хоть какой-то терапевтический эффект, если только речь не о супе или еще чем-нибудь жидком, вот уж настоящее наказание. Затем следует утомительная процедура замораживания, разборки и раскладывания по полкам, пока не придет пора отнести эти продукты в «Гастроном», где меня ждет, надо полагать, быстрое и щедрое вознаграждение за труды. Там я таскаюсь по проходам с тележкой или корзинкой, расставляя банки и пакеты по их законным местам. Что еще не на шутку расстраивает меня в этой жизни, так это чтение. Каждый вечер я выволакиваю себя из постели, чтобы начать день — и с чего? Не с книги. И даже не с «Газеты». Нет. Два-три часа с брехучим таблоидом. Я начинаю с конца столбца и медленно подымаюсь по странице до самого верха, где каждая история нравоучительно подытожена шрифтом дюймового размера. МУЖЧИНА РОДИЛ СОБАКУ. СТАРЛЕТКУ ИЗНАСИЛОВАЛ ПТЕРОДАКТИЛЬ. Грета Гарбо, читаю я, в следующей жизни родилась кошкой. Всякий вздор о С течением лет появились и некоторые плюсы. Эпоха Рейгана, по-моему, чудесно повлияла на настроение Тода. Физически я в отличной форме. Перестали вечно болеть лодыжки, колени, спина и шея — по крайней мере, они уже не болят все разом. Я стал куда быстрее, чем раньше, добираться до места, например до дальнего угла комнаты. Не успеешь оглянуться, а я уже там. Осанка у нас почти что царственная. Трость я давно уже продал. Мы с Тодом так здорово себя чувствуем, что записались в клуб и занимаемся теннисом. Возможно, поторопились. Потому что — по крайней мере, сперва — у нас из-за этого начала препаскудно болеть спина. Я нахожу, что теннис — довольно дурацкая игра: мохнатый мячик вылетает из сетки или из ограждения корта, и мы вчетвером лупим по нему, пока его не прикарманивает — на мой взгляд, исключительно по собственной прихоти — подающий. Но мы весьма жизнерадостно прыгаем, пыхтим и отдуваемся. Мы пошучиваем и подтруниваем над нашими грыжевыми бандажами и налокотниками. «Пап», — щелкают ракетки. Тод популярен, народ его тут любит. Я не знаю, как Тод к ним относится, вот только железы его сообщают мне, что он прекрасно обошелся бы без повышенного внимания, да и без всякого внимания вообще. Большую часть времени мы там, в клубе, играем в картишки. В клубе я могу увидеть по телевизору президента. Ага, эти старички, пятнистые старикашки с фруктовыми соками, все они тащатся с президента: как он нахмурился, как ляпнул чего-нибудь, какие у него классные волосы. Тоду в клубе нравится, но есть тут человек, которого он боится и ненавидит. Этого человека зовут Арт — очередной гориллообразный дед со смертоносным хлопком по спине и голосом тысячелетнего вторжения и владычества. Даже я перепугался, когда это случилось в первый раз. Арт подвалил к нашему столику, отвесил Тоду подзатыльник, чуть не сломав ему шею, и произнес невероятно громко: — — Вот как. Зачем же? — сказал Тод. Тот пригнулся поближе: — Всех остальных ты можешь провести, Френдли, но я-то знаю, зачем ты сюда ходишь. — Ах, это все сплетни. — Все бегаешь за ними? — проорал Арт и отвалил. Всякий раз, когда мы пытаемся незаметно прошмыгнуть мимо столика Арта, следует пауза, а вслед за ней густой шепот, слышный по всей комнате: «Тод Френдли: срака шире стульчака». Тоду это не нравится. Вот этот эпизод ему совсем не нравится. Тем не менее теперь в «Гастрономе» взгляд Тода действительно стал задерживаться на телах здешних фройляйн, толкающих коляски. Лодыжки, верхняя часть бедер, ямки над ключицами, волосы. К тому же выяснилось, что у Тода есть шкатулка с женскими фотографиями. Жизнерадостные старые бабы в нарядных платьях и коричневых брючных костюмах. Перевязанные ленточками письма, медальоны, любовные безделушки. Дальше в шкатулке, где Тод не часто роется, женщины становятся заметно моложе и запечатлены в шортах и купальниках. Если все это означает то, что я предполагаю, то скорей бы уже. Мне и впрямь не терпится. Не знаю, стоит ли говорить, как утомляет меня компания Тода. Мы всегда и везде вместе. Но жить в таком одиночестве, как он, вредно. Он-то совершенно один. Ведь он не знает о моем присутствии. Мы все время обзаводимся новыми привычками. Понятное дело, плохими: одиночество все-таки. Тод грешит в одиночку… Он приучился к алкоголю и табаку. С этих пороков начинается его день — стаканчик красного винца, цигарка в задумчивом умиротворении, — но ведь считается, что это очень вредно? А еще вот что. Без особого увлечения, да и без особого успеха, насколько я убедился, мы начали заниматься сексом сами с собой. Это происходит — если получится — сразу после пробуждения. Затем мы кое-как встаем, подбираем с пола одежду, сидим и пускаем слюни в стакан, понуро попыхивая папиросой, и задумчиво пялимся в таблоид со всяким отвратительным вздором. Не могу взять в толк — а не мешало бы понимать — добрый ли человек Тод. А если недобрый, то насколько. Он отнимает игрушки у детей на улице. Правда-правда. Ребенок стоит себе возле суетливой мамаши или здоровенного папаши. Подходит Тод. Ребенок, улыбаясь, протягивает ему игрушку, крякающую уточку или что-нибудь в этом роде, Тод берет ее. И пятится назад, гнусно скалясь при этом, что называется, залупившись. Лицо у ребенка становится пустым, он отворачивается, исчезают и улыбка, и игрушка: Тод забирает и то, и другое. Потом он несет игрушку в ближайший магазин сдавать. И ради чего? Ради пары баксов. Можно верить такому типу? Он готов отнять конфету у младенца, если за нее дадут пятьдесят центов. Тод ходит в церковь, все как полагается, по воскресеньям он ковыляет туда в шляпе, в темном костюме, при галстуке. Всепрощающий взгляд, которым на вас смотрят при входе туда, — похоже, Тод испытывает потребность в нем, во всеобщем утешении. Мы усаживаемся рядами и поклоняемся трупу. Но мне совершенно ясно, зачем туда ходит Тод. Господи, какой же он бессовестный. Он всегда берет из чаши очень крупную купюру. Здесь так странно. Я знаю, что живу на свирепой волшебной планете, которая выделяет и источает дожди или даже мечет удар за ударом золотые стрелы электричества в небосвод со скоростью 186000 миль в секунду; она одним движением тектонических плит может за полчаса воздвигнуть город. Творение… Это легко и быстро. Кроме того, по-видимому, существует Вселенная. Но я не выношу вида звезд, хотя и знаю, что они там и никуда не денутся, и даже вижу их, потому что Тод, как все, смотрит вверх по ночам, водит пальцем и бормочет. Большая Медведица, Сириус, собачья звезда. Для меня звезды — как булавки и иголки, как маршрут грядущего кошмара. Не соединяйте точки… Лишь одну из звезд я могу созерцать без боли. Да и та — планета. Они зовут эту планету вечерней звездой, утренней звездой. Пылкая Венера. В той черной шкатулке у Тода — я же знаю — любовные письма. Я велю себе набраться терпения. Между тем иногда я складываю, небрежно запечатываю, а затем отправляю письма, написанные не мной. Тод создает их из огня. Вон там, на каминной решетке. Потом мы плетемся на улицу и бросаем их в наш почтовый ящик, на котором написано: Т. Т. ФРЕНДЛИ. Эти письма адресованы мне, нам. Пока у нас только один корреспондент. Какой-то парень из Нью-Йорка. Всегда одна и та же роспись внизу страницы. Да и письмо, если уж на то пошло, всегда одно и то же. Он пишет: «Дорогой Тод Френдли! Я надеюсь, Вы в добром здравии. Погода здесь по-прежнему устойчивая! С наилучшими пожеланиями. Искренне Ваш…». Такие письма приходят раз в год, примерно в середине лета. Мне они быстро наскучили своим вкрадчивым однообразием. Но Тод испытывает совсем иные чувства. Ночи напролет перед приходом письма его организм свидетельствует о настороженном страхе и трусливом облегчении. Что я люблю, так это смотреть на Луну. Ее лицо в это время месяца по-особому малодушно и бесхарактерно, как изгнанная и униженная душа Земли. |
||
|