"Осада Бестрице" - читать интересную книгу автора (Миксат Кальман)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЭСТЕЛЛА

Нельзя сказать, чтобы люди обладали высоко развитым чувством справедливости. Знавал я когда-то одного старого грека, дядюшку Дугали, который всякий раз, когда при нем рассказывали какой-нибудь эпизод из греко-турецких войн (о том, скажем, как турок, поймав грека, беспощадно его закалывал), с негодованием восклицал:

— О, проклятый язычник! Проклятый язычник!

Но когда рассказчик, продолжая свое повествование, описывал, как грек, поймав турка, режет его на куски или живьем окунает в кипящее оливковое масло, Дугали кротко бормотал:

— Что было делать бедняге! (То есть что было делать бедняге-греку, кроме как окунуть врага в кипящее оливковое масло? Ведь жарить турка на сале ему не по карману!)

Таково понятие о справедливости у всех людей, в том числе и у историков. Например, борьба куруцев с лабанцами[1] тоже дошла до нас уже в преломлении двух противоположных мерил справедливости. Однако сейчас незачем ворошить эти события, тем более что к нашему повествованию они не относятся.

Одно лишь достоверно: когда все куруцы были перебиты, императору в Вене пришло в голову, что неплохо бы истребить и тех куруцев, которые позднее могут родиться на свет. Император в своем замысле превзошел даже Ирода. Но что было делать бедняге австрийскому императору?!

И вот была принята статья 42 закона 1715 года, по которой предписывалось срыть все крепости. Ведь орлы выводятся в орлиных гнездах. А посему не бывать гнездам: орлы больше не нужны, да здравствует и процветает во веки веков один-единственный орел, двуглавый!

Крепости подлежали уничтожению, но (такое «но» всегда имеется в венгерских законах, а если и нет, так его отыщут)… но замки можно было сохранить. Что произошло после издания этого закона, ясно и без слов: крепости, принадлежавшие влиятельным фамилиям, стали именоваться замками и их не трогали, тогда как скромные поместья беззащитных вдов или малолетних сирот объявлялись крепостями — и дни их были сочтены.

Крепость Недец только потому и уцелела, что ее признали замком. Правда, крепость эта, построенная в виде двух огромных прямоугольников, стоит не на горе, не на мрачном утесе и напоминает скорее гигантские казармы. Но в действительности это самая настоящая крепость — с бастионами, с подъемным мостом, с башней, казематами, с собственной капеллой, подземными ходами и западнями. Даже свою артиллерию имел Недец: штук восемь старых, заряжавшихся с дула пушек.

Вот в этой самой крепости не так давно — лет десять тому назад, не больше — и проживал граф Иштван Понграц.

Между Жолной и Варной находится гора Семирамида, прозванная так потому, что там стоял когда-то дворец королевы Людмилы — словацкой Семирамиды. Это уродливая, лысая, старая-престарая гора, на которой ровным счетом ничего не растет, кроме редкого ковыля. Говорят, в недрах Семирамиды все время что-то гудит, а иногда вдруг рявкнет ночью, да так, что рев этот доносится до самого Будетина. Окрестные жители подозревают даже, что древняя гора способна когда-нибудь извергнуть пламя. Да только где уж там! Старой Семирамиде и плюнуть-то лень.

Впрочем, уродливость горы с лихвой возмещает романтичная живописная дорога между Стречной и Оваром, пролегающая среди тысячелетних деревьев, горных потоков, с грохотом низвергающихся в долину, скал самых причудливых очертаний, в которых немало глубоких пещер. (В одной из таких пещер жил могучий орел Нотак, тот, что похитил младшую дочь короля Святоплука,[2] и унес к себе в гнездо, и, имел от нее детей.)

Это как нельзя более подходящее место для крепости, обиталища какого-нибудь феодала, здесь и поныне — царства древних, а не современных чудовищ: не паровоз пугает окрестных жителей лязгом колес и шипением, а одноглазый леший Яринко — своим кашлем. Кашлянет леший — и с лица земли исчезает пара лаптей, иначе говоря — один словак. И так всякий раз: кашлянул — нет словака. Нетрудно представить, что делается в окрестных деревнях во время холеры, когда леший простудится!

Эх, вот бы убить, извести как-нибудь этого Яринко! Тогда к чему и кладбища — их можно была бы тотчас засеять овсом.

Глубокая, жуткая, гнетущая тишина царит среди этих величественных, громоздящихся до самого неба скал. Сюда-то уж не доберется XIX столетие!

Вот почему жить здесь было для Иштвана Понграца одно удовольствие: граф, пожалуй, чем-то напоминал Яринко. Правда, глаза у Понграца находились там же, где у всех людей, а не как у лешего — на затылке, но взор его был словно обращен куда-то назад, в прошлое.

А между тем граф был статным мужчиной, высоким, бравым, с пышущим жаром лицом и лихо закрученными усами. Вот только прихрамывал слегка на левую ногу. Но и охромел он, если можно так выразиться, по собственной воле. Однажды во время бурной атаки лошадь его, прыгая через ров, споткнулась, и Понграц, неудачно упав, сломал себе ногу.

Разумеется, тотчас же позвали костоправа из соседней деревни Гбела, старого Матько Стрельника, который умел вправлять вывихи, соединять кости при переломах, лечить от укуса собаки и превзошел все тонкости сложного знахарского искусства.

Граф Иштван прикрикнул на него:

— Можешь вылечить мне ногу?

— Нога будет, ваше сиятельство, такой, как и прежде, — отвечал Матько.

— Ну, тогда начинай. Да смотри, если будет очень больно — видишь этот пистолет? — уложу наповал! А если не будет больно — получишь пять золотых.

— Ой, ваше сиятельство, без боли никак нельзя, — возразил Матько. — Разве что не впрявлять кости на старое место. Но тогда на всю жизнь хромым останетесь.

— Дурак ты, Матько! — расхохотался молодой граф. — На что барину нога? Нога только мужику потребна, дурень. Ну чего ради моим костям обязательно на старое место водворяться, если при этом без неприятностей не обойтись! Лечи, старик, да смотри, чтобы не было больно!

Так и остался он на всю жизнь хромым, к величайшему сожалению дам, которые, видя его, всякий раз вздыхали: "Как жаль, что он хромает!" Ведь эти легкомысленные создания только и думают что о танцах. А для танцев, как известно, и барину свои собственные ноги нужны. Об этом граф Понграц, верно, не подумал.

Впрочем, он вообще не очень-то много думал о женщинах, и тщетно барышни и дамы из соседних поместий пытались поймать его в свои сети. Там, где властвует Марс, нет места Амуру. А граф все свое время проводил в войнах…

— В войнах? В каких войнах? Ведь давно уже венгерскую землю не топтали вражьи кони, да и мы давненько не ходили походами в чужие края! — недоумевает, верно, читатель.

Все это так, но граф Иштван Понграц вел войны на свой страх и риск. До сих пор, согласно рецепту Монтекукколи,[3] считалось, что для ведения войн необходимы три вещи: деньги, деньги и еще раз деньги. Но, разумеется, кроме денег, нужны еще две поссорившиеся державы — воюющие стороны. Однако Понграцу в последнем не было никакой необходимости: он вел войны сам с собой.

При Недецком замке было порядочное имение. Понграц отдавал свои пашни и луга в пользование окрестным крестьянам с условием, что те будут служить в его армии. Каждый раз, как на замковом шпиле взвивалось знамя с изображением герба Понграцев — на синем поле рука, сжимающая боевую трубу, — и с башни замка раздавались звуки фанфары, крестьяне должны были собираться на замковом дворе, где они тотчас же обращались в солдат. На всякий случай гайдуки[4] Понграца с вымазанными овечьей кровью саблями обходили одну за другой крестьянские хаты и кричали по-словацки:

— Эй, люди, собирайся на войну! Война будет!

Оружейный зал замка был битком набит старинными рыцарскими доспехами и одеяниями, от униформы "черной армии" короля Матяша[5] до стальных лат немецкого рыцаря. В эти наряды и впихивали бедных словацких крестьян. Один становился турецким спаги, другой — бригадным генералом эпохи Ракоци,[6] третий — рыцарем Швехлой,[7] четвертый — крестоносцем. Казалось, эти средневековые воители разом, по звуку трубы Михаила-архангела, поднялись из своих могил и все заговорили вдруг по-словацки, даже палатин Гара,[8] одежда которого веками хранилась в замке Недец, а теперь красовалась на могучих плечах Петро Моравина, мельника из деревни Гбела.

Затем раздавалась новая команда:

— Хлопцы, делись на две ватаги!

Предводительствовал противником отставной его императорского и королевского величества майор Форгет, который проживал в Гбеле и по своей должности главнокомандующего ежегодно получал от Понграца жалованье — пятьдесят мер пшеницы да откормленного борова. В зависимости от того, что ему выпадало по жребию, он со своей армией или штурмовал замок, или защищал его. Форгет и Понграц бросали жребий на игральных костях или метали монету, и тот, кому выпадал «орел», имел право выбрать по желанию — штурм замка или его оборону. Иной раз яростная битва за замок затягивалась на несколько дней, а то и недель, к вящему удовольствию всей округи-. Во время вылазок и кулачных боев перед стенами крепости противник — господин Форгет — порой так отделывал Иштвана Понграца, что бедного графа приходилось укладывать в постель.

Разумеется, все происходило по правилам, средневековых войн: после боя, если победителем оказывался граф, в замковой капелле служили благодарственный молебен, на который приглашали дам и господ из окрестных поместий. За молебном следовало великое празднество: солдатам для пиршества жарили целого вола, а для господ хозяин давал бал в верхних залах замка. Однако господа познатнее не очень-то позволяли своим женам и дочерям посещать Недецкий замок, так что женская половина гостей преимущественно состояла из небогатых дворянок. Магнаты же говорили: "Раз в доме нет хозяйки, то и нам не пристало привозить с собой своих жен и дочерей". Услыхав однажды такие объяснения, Иштван Понграц расхохотался:

— Что ж, заведу и я в доме хозяйку!

На ближайшей ярмарке в Жолне, где какая-то потрепанная труппа цирковых артистов показывала свои таланты, Иштван Понграц приметил среди комедиантов "донну Эстеллу" — девицу в коротенькой, выше колен, атласной юбочке. Полюбовавшись ее головокружительными трюками, он поманил к себе хозяина цирка и спросил:

— За сколько продашь мне эту красотку?

Хозяин цирка сорвал с головы шапку и, подобострастно кланяясь, ответил:.

— За шестьсот форинтов.

Граф Иштван вынул из кармана бумажник и заплатил.

— А теперь пусть эта особа слезает с лошади, и ты, хозяин, прикажи отвести ее к моему экипажу. Он стоит во дворе у большой корчмы.

Донна Эстелла была смазливая девица, хорошо сложенная, с высокой грудью, гибкая, как стальной клинок. Огненно-рыжие волосы удивительно шли к ее ослепительно-белой, слегка веснушчатой мордашке. Глаза актрисы были не то синие, не то черные, и необычный их разрез в сочетании со своеобразным цветом делал Эстеллу особенно пикантной: казалось, две спелые бестерецкие сливы поблескивали, сияли из-под огненно-красных ресниц.

Она действительно напоминала японку, хотя можно было с уверенностью сказать, что хозяин цирка вывез Эстеллу отнюдь не из Японии, и даже не из Гранады, — ибо донна Эстелла (если не считать, что она немного болтала по-немецки и по-словацки) говорила только по-венгерски, да и то с провинциальным гёмёрским выговором.

Словом, находка для графа была невелика. И глаза, и лицо, да и весь вид Эстеллы говорили о том, что жизненный опыт у нее богатый. А богатый опыт украшает лишь мужчину.

Впрочем, граф Иштван и не питал к артистке никаких нежных чувств. Он хотел лишь одного — чтобы отныне в его замке жила какая-нибудь женщина, "хозяйка".

"Черт возьми, а она неплохо будет выглядеть в замке, — размышлял граф. — Старинные шкафы в коридорах до отказа набиты шитыми золотом юбками, дамскими жакетами, расшитыми бисером башмачками, маленькими сафьяновыми сапожками. Надо же их кому-то носить! Глупо? Пускай себе глупо, зато и недорого!"

Так донна Эстелла попала в Недецкий замок и мало-помалу стала совершенно незаменимой для графа, продолжавшего свои чудачества.

До полудня Понграц проводил "малые учения" с дворовой прислугой и новобранцами, муштровал их, заставляя ходить в ногу по команде "сено — солома, сено — солома" (к одной ноге «солдата» был привязан пучок сена, к другой — солома). Эстелла, одетая маркитанткой, в коротенькой юбочке, с изящным патронташем на поясе и двумя фляжками на боку, угощала солдат вином и водкой. А самым понятливым разрешалось даже поцеловать Эстеллу. Во время походов она в костюме амазонки гарцевала на лошади и сражалась рядом с графом.

Ровно в полдень с башни замка труба возвещала окрестным жителям до самого Мойша и Подзамека, что владелец Недеца садится обедать. Все происходило строго по ритуалу. В огромный старинный рыцарский зал, служивший столовой. Эстелла входила уже одетая средневековой дамой, в парчовом платье и берете с перьями. Во время обеда за ее спиной стоял белокурый паж в шелковых чулках, в синем бархатном, с серебряными цветами, фраке и белом атласном, тоже расшитом серебром, жилете.

Прежде чем сесть за стол, все обедавшие по очереди целовали «госпоже» ручку: первым — сам граф Иштван Понграц, на рыцарский манер преклоняя правое, здоровое, колено, за ним «полковник» (на деле управляющий имениями графа) Янош Памуткаи, затем "придворный капеллан" Михай Голуб и «адъютант» Янош Ковач — комендант замка, после них "мой собственный поляк" (как граф именовал Станислава Пружин-ского) и, наконец, писарь Ференц Бакра, который в своей келье, в одной из башен замка, каллиграфическим почерком, на настоящем пергаменте, как это было принято в старину, писал историю военных походов графа. Каждое блюдо первым отведывал комендант замка, и если у него не было заметно никаких признаков отравления, блюдо шло по кругу. Когда приносили жаркое, Иштван Понграц поднимался со своего кресла и провозглашал всякий раз один и тот же тост в честь короля Франца-Иосифа. И тотчас со стен крепости гремел салют из трех пушек. За следующим блюдом вставал кто-нибудь из присутствующих — чей был черед — и в высокопарных выражениях превозносил достоинства хозяина Недецкого замка, его военную доблесть. Этот тост также подкреплялся салютом из трех пушек на бастионе перед замком.

После обеда хозяин закуривал трубку, выходил со свитой на балкон и, подозвав коменданта замка, отдавал ему каждый раз одно и то же распоряжение:

— Принести казну!

Янош Ковач приносил «казну» — холщовый мешок, набитый главным образом медяками, хотя иной раз среди них попадались серебряные монетки.

У крепостной стены, под балконом, к этому часу уже собирались ребятишки, нищие и просто бездельники со всей округи в ожидании ежедневного разбрасывания денег. Графу Иштвану доставляло необыкновенную радость выхватить из мешка пригоршню медяков и размашистым движением, подобно тому как сеятель бросает в землю зерно, рассыпать их под балконом. При этом Понграц старался кинуть монеты так, чтобы они закатились как можно дальше: в канаву, в бурьян, в заросли колючих кустарников. Начиналась толкотня, шум, свалка; люди кидались на добычу, кувыркались, лезли друг другу на спину. А граф Иштван, стоя на балконе, хохотал и от удовольствия, как ребенок, хлопал в ладоши.

Выкурив трубки, господа покидали балкон и переходили в так называемый "костяной зал". Только капеллану не разрешалось входить туда.

— Слуге Господню не пристало таскаться по вертепам дьявола, — всякий раз предупреждал его граф Иштван.

И капеллан не ходил в "костяной зал", который назывался так потому, что его украшала мебель, выточенная целиком из оленьих рогов. Но лучшим украшением зала была, разумеется, Эстелла, которая ожидала прихода господ в трико и коротенькой газовой юбочке, весело порхавшей при каждом движении, словно крылья бабочки.

Зал был переоборудован для упражнений на трапеции, и Эстелла с готовностью проделывала свои головоломные трюки.

Представление продолжалось до тех пор, пока граф Иштван, возлежавший на диване, не засыпал. Господа вместе с Эстеллой осторожно, на цыпочках, уходили из зала. Возле графа оставался лишь паж, чтобы свежесрезанной зеленой веткой отгонять мух от чела спящего феодала, навевая на него легкую прохладу.

Однако этим распорядок дня не исчерпывался. Проснувшись, Иштван приказывал запрягать и выезжал на прогулку — правда, Эстелла, которая делала вид, что без ума влюблена и ревнует графа, иногда не разрешала ему покидать замок. Конечно, то была лишь хитрость, бывшая комедиантка рассчитывала таким путем устроить свое счастье. "Если я буду вести себя умно, — рассуждала она, — этот дурак граф в конце концов возьмет и женится на мне".

И она старалась вести себя умно.

Однажды, когда граф собирался ехать с визитом в соседний замок, где были молодые барышни, Эстелла, улучив момент, бросилась на землю перед четверкой фыркающих лошадей. Волосы ее растрепались, лицо горело страстью. Она кричала:

— Вы поедете туда только через мой труп!

В другой раз, когда четверка уже тронулась, она ловким прыжком вскочила на спину коренника и уселась там. Лошади бешено неслись, гордо вскидывая головы, а Эстелла вынула из кармана спицы и клубок, пряжи и преспокойно принялась вязать. Ее длинное синее платье развевалось по ветру, подобно облачку. В этот момент она была поистине необычайно хороша, напоминая юную ведьму.

Встречные, и в самом деле, завидев ее в этой позе, осеняли себя крестами, а граф Иштван хохотал и злился:

— Не ехать же мне с нею к Мотешицким, всем на посмешище!

Вернувшись домой, он взял плетку и выпорол Эстеллу, словно набедокурившего озорника, отделал ее так, что она добрую неделю ходила с синяками на спине.

Но Эстелла только крепче сжимала свои мелкие, как у мыши, зубки, а про себя думала: "Ничего! Бей, сколько хочешь, а графиней Понграц я все-таки буду!"

Однако это казалось маловероятным, так как граф не видел в Эстелле женщины и любил ее, как любят, например, породистую собаку или другое какое животное. Прекрасная комедиантка тщетно ждала год за годом, что как-нибудь после ужина граф пожелает собственноручно расшнуровать ей корсаж.

Нет, нет, — ведь время после ужина было отведено совсем для другого. После ужина граф оставался с глазу на глаз со своим поляком Станиславом Пружинским (что это за замок, если там нет поляка!), пил вино да слушал анекдоты и забавные истории, которыми был начинен Пружинский, накопивший их во время своих странствований.

Ровно в одиннадцать часов вечера граф Иштван вставал и говорил, похлопывая Станислава по плечу:

— Славный ты малый, мой полячок, всегда у тебя есть что рассказать! Ну а теперь иди к себе и ложись отдохни. Я велю слуге принести да положить тебе под подушку флягу с вином, чтобы, проснувшись ночью, ты мог глотнуть из нее раз-другой.

Затем он отправлялся в свою спальню, раздевался и призывал к себе пажа и «дьяка» Бакру.

Паж чесал ему пятки, а Бакра читал вслух главы из истории предков графа. Предки убаюкивали сумасбродного внука, который в своих сновидениях продолжал их деяния, а проснувшись поутру, совершал наяву то, что пригрезилось ему ночью.

Был ли Иштван Понграц сумасшедшим? Трудно сказать. Мнения окрестных господ на этот счет разделялись. Можно ли считать человека сумасшедшим только потому, что он живет, как король? Только на том основании, что у него воля оказалась сильнее, чем у других: "Не хочу жить в девятнадцатом веке и возвращаюсь в семнадцатый, потому что мне там больше нравится. Пусть проходит время, мне до этого нет дела, и я буду жить так, как мне угодно".

Был ли у него нормальный мозг и лишь небольшие странности или в самом деле не хватало какого-то колесика? Была ли его игра в феодалы желанием порисоваться или болезнью? Кто знает? Ведь обо всех остальных предметах он рассуждал и мыслил совершенно здраво.

Весьма вероятно, что внешние обстоятельства определяют не одну лишь судьбу человека, но и образ его мыслей. Не унаследуй Иштван Понграц Недецкого замка, быть бы ему адвокатом, или врачом, или еще кем-нибудь. Но он получил в наследство замок, громкое имя и — стал "последним феодалом", как он и подписывался в своих письмах.

Вообще говоря, безумие — понятие относительное. Людям ненормальным кажутся странными здоровые. И как знать, если бы сумасшедших было больше, чем нормальных, может быть, здоровым пришлось бы переселиться на Липотмезё.[9]

Но нет, я не стану углубляться в эти вопросы, а просто расскажу вам со всей правдивостью историю Иштвана Понграца.

Граф Понграц знал, что его считают сумасшедшим, и это, казалось, даже нравилось ему. Однажды в Подзамеке он подозвал к себе молоденькую крестьяночку и спросил:

— Как тебя звать?

— Анчуркой, — отвечала дрожащим голосом девушка, побелев как полотно.

— Ну, чего ты испугалась? Тебе, наверное, наговорили, что я — сумасшедший? Смотри не ври, сознавайся, ведь тебе так говорили? Вот приставлю палец к твоему носу и сразу узнаю, врешь ты или нет…

— Ага, говорили…

— Ну, вот видишь! Эх, люди, люди! — Понграц грустно улыбнулся. — А ведь я, ты сама видишь, никого не обижаю. Я хороший человек, — добавил он и погладил крестьяночку по белокурым волосам. — Но и ты тоже хорошая девочка. Что привезти тебе из города?

Девочка покраснела, спрятала лицо в передник и стыдливо пролепетала:

— Коли можно, привези, барин, румян!

— Ах ты, распутница! — неожиданно рассердился граф и отвесил девчурке две таких пощечины, что ей уже не нужна была никакая краска.

Иногда Понграцу противны становились люди, разумеется ныне живущие. Сердце его принадлежало людям былых веков, и граф порой часами смотрел на портрет Екатерины Медичи (в которую был влюблен), приносил ей цветы — гвоздики и гиацинты — и собственноручно украшал ими раму портрета. Ведь Екатерина любила гиацинты!

Так он и жил, не проявляя ни малейшего интереса к настоящему, — даже газет не выписывал. Жизнь его текла по привычному руслу, и годы не вносили в нее никаких изменений: утром — молебен, затем военные занятия, после обеда — разбрасывание денег и просмотр цирковых номеров на трапеции в "костяном зале", а вечером пьянка с поляком. Люди, окружавшие графа, жили тоже вне времени и мало-помалу стали такими же чудаковатыми, как их господин, — уже начинали всерьез верить, что служат при дворе средневекового феодала и что все идет так, как и должно. Только придворный капеллан Голуб, заключая контракт на очередной год, выговорил себе право вместе с прочими господами после обеда посещать "костяной зал". (И правильно, почему бы и ему не наслаждаться искусством?) Так, может быть, никогда и не произошло бы никаких перемен в жизни владельца замка (и тогда я не написал бы своей повести), если бы по соседству с графом Понграцем не жили два сумасброда: барон Пал Бехенци и его сын Карой.

Над Лапушнянской каштановой рощей, неподалеку от излучины стремительного Вага, где плавает только "словацкая флотилия" — плоты, на которых словаки перевозят дрова да скудный урожай со своих полей, — высится замок Бехенци. Замку этому, должно быть, тысяча лет, не меньше; старинные его стены потемнели, словно от копоти. Он стоит заброшенный и безлюдный, постепенно разрушаясь от времени; левое крыло уже развалилось, но правое все еще держится, увенчанное высокой башней с колоколом, который звонит лишь в том случае, если где-нибудь на белом свете хоронят кого-то из рода Бехенци. Когда-то Бехенци были несметно богаты; отец барона Пала призвал к себе перед смертью сына — это было в Вене — и сказал ему:

— Оставляю я, сынок, столько золота, сколько тебе за всю жизнь не истратить, даже если бы ты, растопив, стал хлебать его ложкой вместо супа и пить вместо вина.

Было у них два крупных имения в комитате[10] Тренчен (доставшиеся им от славного рода Турзо), еще одно на Алфёльде, дворцы в Вене и Будапеште, а кроме того, тьма-тьмущая денег и ценных произведений искусства.

И все же от этого состояния вскоре не осталось и следа. Пал Бехенци не собирался, конечно, обращать золото в суп и вино (тогда бы ему и в самом деле не осилить такого богатства), — он попросту разменял его на женские поцелуи, на этот подлинный нектар.

А то, что уцелело после дам, которые сами себя размалевывают, унесли другие дамы — те, что намалеваны на игральных картах Гиргля.[11]

Словом, все, что было, сплыло. К сорока годам барон Бехенци был гол как сокол, не имея ничего, кроме подростка-сына по имени Карой и ветхого замка на берегу Вага, давшего родовое имя баронам; что же до имения, то оно давным-давно отошло к ростовщику-еврею.

У барона Бехенци не осталось и клочка земли, — если не считать той, на которой стоял замок, — и не сделались они бездомными бродягами лишь потому, что жена Бехенци-старшего (урожденная графиня Цобор), покинутая мужем и умершая в Граце, завещала мужу и сыну пожизненную ренту: по десять тысяч форинтов в год каждому.

Деньги выплачивались баронам дважды в год. И каждый раз бароны кутили напропалую до тех пор, пока не спускали все до последнего гроша. Сын проматывал свои денежки в Вене, отец — в Будапеште, иногда наоборот, но никогда — вместе… Но надолго ли хватало им пяти тысяч форинтов! На каких-нибудь десять — двадцать дней! И вот к концу первого месяца очередного полугодия безденежье снова сводило их в старом Тренченском замке, где они и влачили жалкое существование в течение пяти долгих месяцев (до очередного выезда), подобно коню Миклоша Толди.[12]

Кроме отца и сына Бехенци, в замке жила старушка, которая вела хозяйство и могла бы готовить баронам… Но ведь для того, чтобы готовить, нужна, помимо поварихи, еще и кладовая с припасами, а ее-то в замке и не было. Поэтому бароны Бехенци жили, как кочевники: питались дичью, когда удавалось её подстрелить, или рыбой, когда случалось ее выловить из быстрого Вага.

Ну, а если нет дичи, сойдет и домашняя живность. Увы, человек устроен столь несовершенно, что чувство голода нельзя утолить даже сознанием того факта, что он — барон. Эту элементарную истину подтверждала печальная участь многих крестьянских кур и гусей, неосторожно приближавшихся к замку. А молодой барон как-то в сумерках подстрелил даже невинного теленка, безмятежно пасшегося в люцерне Миклоша Слаби.

И теленок, и куры, и гуси принадлежали бедным окрестным крестьянам, которые всякий раз поднимали шум, скандалили, жаловались, куда только можно было пожаловаться. Но, боже; мой, не выводить же баронов Бехенци — да еще из-за такого пустяка — из палаты магнатов![13] Кончалось тем, что деревенские старики сами утешали своих негодующих потомков:

— Эх вы, ослы! Ну чего вы ходите и жалуетесь на то, что господа Бехенци бедны, голодны и с голоду берут у вас эту малость? Это еще по-божески. Да так оно и положено. Одна-две курочки — подумаешь важность! А посмотрели бы вы на этих баронов лет сорок назад, когда они были богаты и сыты. Какой у них был отменный аппетит! Вот когда они драли с нас шкуру, обирали до нитки.

Летом баронам жилось еще неплохо: можно было ходить в гости к соседним мелким дворянам или попам, а вот с приходом зимы наступала воистину печальная пора, кроме, разумеется, первого веселого месяца после получения полугодовой ренты. Четыре-пять месяцев в таком мрачном дупле, как их замок, отрезанном от всего мира бездорожьем и глубокими снегами, без кредита, без каких-либо жизненных удобств — это поистине целая вечность.

Летом нищета как бы поддразнивает человека, зимой же она становится откровенно невыносимой. Правда, есть одна хорошая черта и у нищеты: она сближает тех, кто попал под ее власть. И в самом деле, стоило отцу с сыном получить деньги в начале полугодия, как изобилие отталкивало их друг от друга, подобно тому как горшок с супом раздвигает уголья в печи, а нищета, будто лопата золу, сгребала их опять вместе.

В один из таких зимних периодов отец и сын, на радость господу нашему, жили в полном мире и согласии. Они честно делили между собой житейские невзгоды, и старик нередко говаривал своему чаду:

— Опять у нас с тобой все на исходе: и вино, и табак, и съестные припасы. Сходил бы ты поискал что-нибудь!

Барон Карой был ловкий, находчивый и изворотливый молодой человек приятной наружности. Плутовства ему тоже было не занимать стать, и если уж он отправлялся на добычу, то назад никогда не возвращался с пустыми руками, доставал на несколько дней чего-нибудь съестного: всегда ведь найдется чей-то кошелек, которому можно сделать легкое кровопускание. Бог мудро устроил этот мир — и дураков сотворил не без причины. Они-то и есть самая полезная часть человечества.

К тому времени, как трофеи молодого барона начинали иссякать, старый барон (впрочем, он был не так уж стар, всего лишь сорока семи лет) обязательно выдумывал что-нибудь новенькое и добровольно вызывался идти на добычу: "Теперь мой черед!" Эта взаимная поддержка отца и сына была поистине трогательна — ведь долг платежом красен! Даром ничто не дается. Болтовня это все, будто святого Илью кормил ворон. А если и кормил, значит, у ворона были на то какие-то особые причины.

Однажды к концу зимы баронам Бехенци стало совсем невмоготу. К весне в горах и всегда-то голодно, особенно если по осени не уродился картофель. Провидение объясняется со словаками только через посредство картошки. Богат урожай картофеля, значит, бог благоволит к ним и как бы говорит: "Я люблю вас, миленькие словаки, плодитесь себе на здоровье!" Не уродилась картошка, значит, боженька гневается:. "И зачем вы только существуете на белом свете, словаки?" Тогда-то и начинаются приступы кашля у лешего Яринко.

Нищета, царившая вокруг, еще более усложняла жизнь обитателей старого замка. Вот уж поистине горе-арифметика: к одному нулю прибавляется второй нуль и оказывается, что это гораздо меньше, чем один. А между тем так оно и было. И вот настал день, когда экономка баронов Бехенци, тетушка Рожак, выскребла деревянной ложкой из бидона остатки смальца, зажарила на нем последних уцелевших в замке трех голубей, затем предстала перед господами баронами и, торжественно снимая поварской передник, спросила:

— Ну, а что мы будем есть завтра?

— Вам лучше знать, тетушка Рожак! Что там еще осталось у вас?

— Варить больше нечего.

— А жарить? — спросил барон Пал.

— Только вот этот чиж! — усмехнулась повариха и показала на маленькую клетку, в которой, нахохлившись, сидел тощий чиж. — Во всем замке, кроме него, нет больше ни одной живой твари. Даже кошка и на сбежала: не вынесла, бедняжка, этой голодухи. Только ее и видели.

— А жаль, что сбежала. В крайнем случае можно было бы и ее съесть.

— Но ничего, не беспокойтесь, дорогая тетушка Рожак! (В голодные дни бароны всегда именовали старушку не иначе, как "дорогой тетушкой", зато в дни изобилия ее постоянный титул был "старая ведьма".) Правда, нас преследуют неудачи, но все как-нибудь обойдется… придумаем что-нибудь с сыном. А вы дорогая тетушка лучше спуститесь-ка в погребок и пошарьте граблями в песке — может, найдете еще бутылочку вина.

Тетушка Рожак отправилась в погреб, но, разумеется, ничего там не нашла: скорее в дырявом кармане нищего можно найти миллион, чем в погребке баронов Бехенци бутылку вина.

Тем временем бароны съели трех зажаренных поварихой голубей (жаль, что они не были нафаршированы!) и обсудили план действий на ближайшее будущее. Было решено, что молодой барон пойдет в деревню Криванка к священнику, который был когда-то его товарищем по школе, и попросит у него взаймы форинтов" этак десять. Ну, а даст пять — что же, и это недурно.

Сразу после обеда молодой барон отправился в путь. Старик наказал сыну — обязательно купить у лапухнянского лавочника пачку табаку, два фунта мяса, немного сахару и кофе и теперь поджидал его с нетерпением.

Но наступил вечер, а молодой Бехенци не возвращался. Напрасно прождав до полуночи, старик лег спать. Спал Бехенци беспокойно, просыпался от малейшего шороха; под конец не выдержал, встал и разбудил старуху Рожак.

— Подумайте только, молодого барона все еще нет.

— Ну, а мне-то что за дело, — проворчала со своего ложа кухарка и, сладко зевнув, перевернулась на другой бок. — Паршивая овца нигде не пропадет.

— Боюсь я, тетушка Рожак, очень боюсь…

— Чего же вы боитесь?

— А что, как его съели волки?

При этих словах у кухарки сразу пропал сон, она поднялась, оделась и заплакала.

— А ведь и в самом деле волки! Очень даже может быть, сударь. Особенно если они такие же голодные, как мы с вами. Барон Пал ушел к себе и долго сидел молча, уронив голову на стол. Он был, казалось, глубоко взволнован и даже всплакнул. В голове его роились мысли одна страшнее другой: а вдруг Карой не достал денег?! Или достал, но промотал их! А может быть, с ним и в самом деле стряслась беда по дороге?

— Бедный барин, — вздохнула тетушка Рожак, видя, как горюет старый Бехенци. — Знать, не такой уж плохой он человек. Смотри, как любит сыночка!

И она до тех пор уговаривала старика лечь спать, пока он не внял ее совету:

— Да ложитесь, ложитесь! Ничего с ним не случится. Не тратьте даром сил, не терзайтесь попусту! Прилягте, ваша милость, отдохните. А я уж посижу, подожду. А как молодой барин придет, я разбужу вас!

Всю ночь барона Пала мучили кошмары: ему снилось, что па опушке Лапухнянского леса на Кароя напал волк и разорвал его на куски. Пожирая молодого барона, волк наткнулся на табак в кармане бедняги, который тот нес от еврея-лавочника, понюхал и чихнул, да так громко, что старый барон проснулся.

Был уже ясный день, в чихнул не волк, а он сам, Пал Бехенци, потому что ему в нос попал табачный дым, клубами валивший из трубки его сына Кароя. Молодой барон сидел у постели отца и беззаботно курил.

— Как, ты уже вернулся? — радостно воскликнул старик. — Черт побери, наконец-то! Ну, рассказывай поскорей! Добыл деньжонок?

Карой Бехенци вместо ответа похлопал себя по карману, где зазвенели монеты.

— Сколько же он дал?

— Десять форинтов, — весело сказал сын.

— Вот что значит однокашник! Видишь, все-таки есть какая-то польза от того, что ты ходил в школу. Может быть, попроси ты у него двадцать форинтов…

— Ничего, получим и больше, — загадочно отвечал молодой человек. — Это всего лишь задаток.

— Какой задаток? За что? — спросил старик тупо.

— На этот раз мне удалось схватить счастье за шиворот.

— Да что ты говоришь?!

— Ты ведь знаешь, криванковцы построили себе церковь. Уже и колокольня готова, нет только колокола. Поп рассказал мне, что деньги они уже собрали — шестьсот форинтов — и завтра отправляются в город Бестерцебаня покупать колокол. Вот он и говорит мне: "Хорошо бы нам достать такой звонкий, как у вас в замке". Слово за слово, я и продал ему наш колокол!

Старый Бехенци слушал рассказ сына, затаив дыхание, но при последних словах покраснел, как вареный рак, и выпрыгнул из кровати.

— Ах ты, выродок, ах ты, негодяй! — заорал он, бросаясь с кулаками на Кароя, который в испуге попятился к двери. — Да как ты смел продавать колокол, эту священную реликвию! В него звонили за упокой твоих предков! Нет! Ни за что на свете! Вон из моего дома, ублюдок! Видеть тебя больше не хочу, будь ты проклят!

Он поднял руки для проклятия, лицо его дышало аристократической надменностью, присущей всем баронам Бехенци.

Но тут в комнату вбежала охваченная ужасом тетушка Рожак и грудью встала на защиту Кароя, а он тем временем схватил со стены пальто, альпеншток, нахлобучил шляпу набекрень — и был таков. Выйдя из замка, он весело засвистал и направился прямиком в Недец, к графу Иштвану Понграцу.

К полудню гнев барона Пала Бехенци немного утих, и он позвал заплаканную тетушку Рожак:

— Ну чего хнычешь, старая карга? Лучше одевайся поскорее, натягивай сапоги и живо отправляйся в деревню Криванка. Передай тамошнему священнику, что я кланяюсь ему и что он хоть сегодня может присылать своих, людей за колоколом.

Старуха испуганно перекрестилась. — Господи боже мой! Но почему же тогда вы так осерчали на бедного барича?

Старый барон хитро улыбнулся:

— Да я и не сердился на него, тетушка Рожак. Это так просто, политика!

Конечно, барон Пал был прав. — Разве можно баловать ребенка и делить с ним шестьсот форинтов? Мир достаточно велик. Пуст" идет и сам добывает себе деньги.

Между тем изгнанный из дому молодой барон Бехенци явился прямо к графу Понграцу. В своем поношенном ядовито-зеленом пальтишке, промокший до нитки и продрогший до костей, с покрасневшим носом и обмороженными ушами, он был похож на бродячего чернокнижника.

Граф Понграц с трудом узнал его.

— Э, да это, никак, молодой Бехенци! Ну чего ты хочешь от нас? (Он любил, говоря о себе, употреблять местоимение «мы», по старинному обычаю владетельных князей.)

Молодой барон был тонкий психолог и всегда умел приноровиться к собеседнику, он тотчас же принял картинную позу и произнес:

— О храбрый рыцарь, я прибыл к твоему двору, дабы найти здесь свое счастье.

Его слова ласкали слух графа, но все же он остановил барона-:

— Тогда, мой дорогой, ты обращаешься не по адресу. Здесь обитает не счастье, но — честь.

— Именно потому я и принес сюда свой древний меч, — продолжал молодой барон с пафосом, — чтобы верно служить тебе.

— Древний меч? — захохотал Иштван, и смех его был страшен, так как напоминал хохот сумасшедшего. — Какой это меч! Это же дубинка, ха, ха, ха!

Однако молодой барон нимало не смутился и с улыбкой повертел в воздухе свою длинную палку.

— И палка — грозный меч в руках смелого человека, дорогой граф! И, наоборот, меч в руках труса стоит не больше кочерги, клянусь честью.

— Прекрасно сказано! Садись! — Граф только сейчас предложил гостю сесть. — Ну, а теперь рассказывай, каким ветром тебя занесло к нам?

Карой рассказал, как он поссорился с отцом из-за того, что тот хотел продать криванковской церкви старинный, времен Ракоци, колокол, что висел у них в замке на башне, а он, барон Карой Бехенци, не мог перенести такого надругательства над, священной реликвией, над этим вестником радостей и печалей его предков, не мог примириться с мыслью, что под его благородный звон будут хоронить каких-то чумазых крестьян, созывать к обедне и вечерне грязноногих словацких девок, — и в негодовании покинул опозоренный кров своих предков.

— И правильно сделал! Молодец! — воскликнул Понграц. — С этого момента можешь чувствовать себя здесь как дома. Но погоди! На какую же должность мы тебя определим? Потому что здесь у меня все работают. Что ты умеешь делать?

Барон Карой задумался.

— Все, — ответил он, немного помолчав.

— То есть ничего! М-да… Я мог бы взять тебя на должность придворного поляка, но у меня уже есть поляк. Каким наукам ты обучался?

— Я изучал медицину. Был студентом-медиком.

— Это ты-то, венгерский барон?

— Выполняя волю матери… У моей матери были больные нервы; ее постоянно мучили видения, галлюцинации. И вот однажды какой-то бесенок шепнул ей: "Тебя исцелит твой сын". С тех пор она всеми силами старалась сделать из меня врача.

Граф Иштван вздохнул:

— Слышал я кое-что об этом. Твоя мать была последней в роде графов Цоборов. По-видимому, она оказалась права. Ведь, говорят, она умерла с горя, убитая твоим поступком. А смерть и есть исцеление. Выходит, ты и исцелил ее.

Последний представитель рода Бехенци в знак раскаяния понурил голову, и на его большие черные глаза навернулись слезы. Он был отличный актер.

— Ах, как я сожалею об этом своем поступке! Но ведь то была лишь мальчишеская шалость.

— Ты подделал подпись матери на векселе, не так ли?

— Да, — дрожащим голосом ответил барон Карой и разрыдался.

Иштван Понграц, который не выносил плачущих мужчин, нервно забарабанил пальцами по столу и вдруг сердито прикрикнул на Бехенци:

— Не реви, дурень! Не будь бабой! Возьмись за ум! Ты был еще мальчишкой. Ну оступился, и — кончено! Такое не считается. Подростки всегда глупы, умны только младенцы. Младенцы — вот настоящие гении! Я не знаю ни одного ребенка моложе десяти лет, который не был бы гением. Человек начинает глупеть в десятилетнем возрасте и остается дураком довольно долгое время. Но сейчас не об этом речь, Бехенци. Давай поговорим о твоем будущем. Раз ты изучал медицину, беру тебя к себе придворным врачом. С сегодняшнего дня не комендант, а ты будешь снимать пробу с блюд за столом. Только понимаешь ли ты хоть что-нибудь в медицине?

— Понимаю.

— Смотри не ври. Если соврешь, я сразу уличу тебя.

— Я не лгу.

— Гм!

Хозяин замка поднялся, беспокойно прошелся по своему просторному кабинету, потом, остановившись перед портретом Екатерины Медичи, трижды поклонился ей. Подойдя к молодому барону, он положил ему на плечо свою большую волосатую руку и сказал:

— Ну, коли ты, малый, говоришь, будто понимаешь в медицине, осмотри меня и определи: сумасшедший я или нет. Показать язык? — И он высунул длинный, похожий на окровавленный меч язык.

Молодой барон Бехенци со смехом возразил:

— Незачем показывать язык, дорогой дядюшка. Язык у тебя нормальный, здоровый. Лучше я тебя попрошу просчитать от десяти до единицы.

Граф Понграц не усмотрел в этом шутки и быстро принялся считать:

— Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один.

— Браво! Прекрасно, граф Иштван. Тебе нечего бояться. Какой ты сумасшедший! Ты человек не менее здравомыслящий, чем Ференц Деак.[14]

— Ты говоришь правду?

— Клянусь честью.

— И это видно по тому, как я считал? А ну, как ты это объясняешь?

Молодой Бехенци поспешил придать своему лицу серьезное, умное выражение:

— Видишь ли, и в больном мозгу колесики еще движутся. Ведь безумец подчас машинально произносит слова и даже целые фразы, которые представляются нам связными. С ним можно разговаривать часами, и его рассуждения будут казаться вполне логичными. Сумасшедший может и считать, потому что он давно привык, что после цифры «один» идет цифра «два», затем «три» и так далее. Но вот сосчитать в обратном порядке умалишенный уже не в состоянии. Для этого нужно известное напряжение ума. И таким путем можно безошибочно поставить диагноз помешательства. В университете этому не учат, но старики знахари именно так определяют, в своем ли уме человек или нет.

Граф Иштван горячо потряс ему руку:

— Умный ты малый, Карой. Оставайся у меня и будь моим придворным врачом. Возможно, что я использую тебя и во время моих военных операций. Тем более что летом предстоят большие дела, — добавил он. Глаза его радостно заблистали, и он с довольным видом погладил свою желтоватую бороду. — Летом начинаем войну!

Лето действительно сулило важные события. Будетинский замок, некогда принадлежавший семейству есенецких Супёгов (ныне это имение графов Лажанских), в то время был превращен в казармы. Начальник гарнизона, тоже один из графов Понграцев, славный веселый человек, посетив однажды хозяина Недецкого замка, предложил ему:

— Дорогой Иштван! Летом мы проводим маневры. И поскольку задача наша — овладеть укрепленным пунктом, разреши нам взять штурмом настоящую крепость — твой замок, который ты со своими войсками будешь защищать против моих.

Граф от восторга готов был броситься на шею майору: еще бы, настоящая война! Настоящие солдаты настоящего императора! Это уже не игрушки!

— Ура! Принимаю вызов!

И на другой день конный герольд, с гербом графов Понграцев на груди, отвез офицерам будетинского гарнизона белую перчатку. А на башне замка целый день попеременно то бил набат, то призывно пела труба.

Сходившимся на замковый двор «военнообязанным» крестьянам "начальник штаба" кричал с балкона:

— Солдаты, в Петров день начинается война! Его сиятельство граф, ваш барин, и его армия выступают против будетинского гарнизона его императорского величества!

Словаки весело, по-военному, «щелкнули» бочкорами[15] и, разойдясь по деревням, разнесли боевой клич: Вйиу. — Идем войной против императора!

Больше четырех веков прошло с тех времен, как такие слова всерьез звучали в этих долинах, когда крупный феодал граф Понграц Сентмиклошский объявлял войну королю Владиславу,[16] а позднее старому Хуняди.[17] Быть может, многовековые дубы, что высятся у подъемного моста замка, когда-то уже слышали эти слова. До Петрова дня было еще далеко, но окрестности уже оглашались шумом военных приготовлений. Со времен войн Ракоци эти края не видали такого столпотворения. Граф Иштван занял под залог своих имений крупные суммы. Прослышав, что в Пожони[18] прогорела какая-то театральная труппа, комендант Недецкого замка поспешил туда и скупил с аукциона весь гардероб театра к историческим пьесам для пополнения склада военной амуниции. Чтобы увеличить число находившихся у него под ружьем солдат, граф Понграц распорядился разделить и раздать в пользование добровольцам целое имение «Клойка» вместе с окрестными лугами. Почуяв запах жаркого, в замок один за другим слетались знаменитые разбойники с Бескидских гор. Они не ошиблись в своих расчетах: в замке их хорошо встретили, приняли на службу, обмундировали.

Боевой задор охватил всю округу: кому не по душе такая война, на которой не предвидится убитых. Ведь и ад станет совсем недурным местечком, если выкинуть оттуда котлы со смолой, где должно вариться грешникам. С ранней весны, как только начала распускаться сирень, и до самой середины лета, когда уже стала осыпаться мальва, шли военные занятия; они проводились не только на дворе замка, но и в селах — по отделениям, под командой капралов. Даже ребятишки, стащив из амбаров пустые бочонки из-под водки, целыми днями барабанили в них, маршируя строем по деревне.

Да что там ребятишки, когда и взрослые крестьяне всерьез приняли весть о войне и радовались этой "игре"!

— В серьезных делах, что затевают большие господа, немало глупости, — говорил Пал Мелиторис, священник из деревни Гбела, — значит, и в глупостях их должно быть что-нибудь серьезное.

— Бог весть, чего не поделил наш барин с королем, — рассуждали другие, — но что бы там ни было, а господина нашего в обиду не дадим!

А простой люд вообще боготворил своего помещика… Оно и понятно. Понграц был человек не скупой, деньги же, когда они заводились у него, не вез проматывать в Будапешт, проигрывать их в карты, как это делали другие магнаты, а, развлекаясь военными играми, в конечном счете тратил на крестьян и то, что родилось на его полях, и то, что не родилось. Ведь чего бог не даст, обязательно даст ростовщик. Так что поземельная книга графа, разумеется, была уже вдоль и поперек испахана бесчисленными бороздами записей о закладах.

Работы по укреплению замка шли полным ходом, согласно проектам господина Форгета, однако жизнь здесь текла по прежнему руслу. Молодой Бехенци, возведенный в ранг и должность стольника, чувствовал себя на новом месте превосходно. Обходительный авантюрист потихоньку сумел покорить сердца всех обитателей замка. За обедом и во время ужина он был столь обаятельным собеседником и преподносил такие остроумные идеи, что граф не раз восторженно восклицал:

— Этот парень — настоящий клад! В знак особенного признания его заслуг Иштван Понграц на троицын день назначил Бехенци предводителем и шефом полка, состоявшего из беглых головорезов с Бескидских гор. Разумеется, эта часть армии графа была полком только номинально, ибо, чтобы называться полком, ей недоставало ровно девятисот девяноста двух солдат. В «полку» Бехенци было восемь отпетых негодяев, которых повсюду разыскивали комитетские власти. Но, по мнению господина Форгета, они как нельзя лучше подходили к должности артиллеристов, ибо старинные орудия в Недецком замке представляли большую опасность для стрелявших, чем для тех, на кого они направлены.

Новоиспеченный шеф полка жил в Недеце припеваючи. Но время шло, близилось начало июля (а значит, очередные пять тысяч форинтов), и блестящая карьера, которую Бехенци сделал при дворе графа Понграца, постепенно стала терять свою привлекательность в его глазах. (А между тем такой баловень судьбы мог бы дослужиться и до генерала.) Он наглел с каждым днем, а под конец стал и вовсе помыкать графом: то и дело подсмеивался над ним, дразнил его, отпускал колкости. Но Понграц с удивительным терпением сносил все эти выходки Бехенци — так огромный пес лениво отмахивается от надоедливо жужжащей мухи.

— Знаешь, Иштван, ты просто смешон с этими своими нелепыми военными комедиями. Охота тебе растрачивать жизнь на такой вздор! — бросил как-то барон.

Хозяин замка смерил его равнодушно-презрительным взглядом и высокомерно улыбнулся. Вероятно, такое выражение было бы у Шекспира, если бы кто-нибудь сказал ему: "Послушай-ка! Охота тебе понапрасну бумагу изводить!"

— Однако! — только и сказал Иштван Понграц и щелкнул своего неблагодарного фаворита в лоб. (В этом безумце было что-то от великого человека, как и во всяком гении есть нечто от безумца.)

Но однажды в замке произошли странные события. Прогуливаясь по парку, граф увидал в оранжерее великолепную распускающуюся розу. Садовник, вырастивший розу, гордился ею и не мог нахвалиться:

— Такому цветку место на груди королевы. Понграц недовольно пробормотал:

— Помолчи, дурень! Где я возьму для твоей розы королеву?

— В округе немало красивых девиц. Вот хотя бы мадемуазель Мотешицкая, — заметил «полковник» Памуткаи, который уже давно хотел сосватать своему господину богатую невесту. — Получше будет иной королевы.

— Ну и пошлите ей эту розу, мне-то что за дело!

Памуткаи ухватился за этот «приказ» и тут же велел берейтору оседлать коня и отвезти великолепный цветок красавице Эржебет Мотешицкой в ее имение Бардони.

Всадник вернулся домой не с пустыми руками: он привез пакет. Красавица приняла розу, но шипы отослала обратно. В пакете находилась книга Сервантеса "Дон-Кихот Ламанчский".

"Придворный поляк", которому не хотелось, чтобы граф женился, ибо он собирался прожить в Недеце до конца своих дней, обратил внимание графа Понграца на книгу:

— Неспроста эта злючка прислала книгу. Говорят же про нее: сатана в юбке.

— Намек, говоришь? — отвечал Понграц и приказал своему «дьяку» вечером вместо семейной хроники читать произведение Сервантеса.

Книга произвела сильное впечатление на графа Иштвана.

— Читай, читай! — подгонял он дьяка.

И тот читал ему всю ночь напролет. А наутро граф, печальный и мрачный, оделся и вышел в замковый парк.

В парке каждая ветка, каждая травинка смеялась и ликовала на чудесном празднике весны. Только что зацвели яблони, и их ветви, густо усеянные бледно-розовыми цветочками, тихо покачивались под легкими порывами утреннего ветерка. Граф Иштван набросился на эти цветы и стал поспешно срывать их один за другим — так садовник обирает гусениц с плодовых деревьев.

Тут и застала его Эстелла, вдруг появившаяся за спиной графа в костюме маркитантки.

— Граф, что это вы делаете? — ласково-приветливо окликнула она его.

Иштван вздрогнул, потом сердито ответил:

— То же самое, что и царь Ирод: убиваю младенцев, будущие яблочки. Я борюсь с самим богом! Всякий, кто уничтожает что-нибудь живое, восстает против бога.

— Пойдемте, граф, вам надо прилечь и отдохнуть. Мне сказали, что вы сегодня всю ночь не спали, — потому-то у вас такое дурное настроение.

— Не настроение у меня дурное, дурень я сам. Видишь ли, Эстелла, умный человек снимает с деревьев гусениц, чтобы они не ели будущих плодов, а я срываю завязи плодов, чтобы червяку нечего было есть. Результат почти один и тот же, не правда ли, Эстелла? Ну отвечай, коли я спрашиваю, да смотри умно отвечай, а не то — прибью!

В словах его звучала бесконечная горечь, гнев, а на лбу уже собирались черные тучи. Когда его спрашивали о чем-нибудь, он отвечал нехотя и вообще вел себя очень странно. Полковнику Памуткаи, например, сказал, что скоро распустит свою армию. Когда же капеллан упрекнул графа, что он пропустил обедню (это случилось с ним впервые за двадцать лет), Понграц спросил, с сомнением поглядев на него:

— Разве есть бог?

— Есть, — благочестиво отвечал капеллан.

— А ты его видел? — рявкнул граф и отвернулся.

И раньше случалось, что этот человек с помутившимся рассудком, который обычно и мухи не обидит, без всякой видимой причины вдруг распалялся, становился придирчивым, впадал в гнев. Но теперь ко всему этому присоединилась какая-то бесконечная подавленность, даже раскаяние. Еще до обеда граф приказал оседлать рыжую кобылицу Белку и отправился в город Будетин, к начальнику гарнизона, который принял его очень приветливо:

1 Добро пожаловать, дорогой родственник. Ну, что привез новенького?

— Мир. Я приехал известить тебя, что войны не будет.

— Да что ты? Почему это вдруг?

— Так ведь смеяться все станут!

— С каких это пор ты стал таким стеснительным?

— Решил и я записаться в умники, — отвечал граф и тут же ускакал.

Напрасно начальник гарнизона кричал ему вслед:

— Иштван, Иштван, одумайся, что ты делаешь?

Домой он поспел как раз к обеду, который и в этот день прошел, как всегда: с обычными тостами, с орудийными салютами. Только барон Бехенци пробовал кушанья несколько рассеяннее обычного. Так уж всегда бывает: если какое-нибудь занятие становится обязанностью, оно приедается человеку. Пресытившись яствами, пробы с которых ему полагалось снимать, барон захотел иного лакомства: захотелось ему поцеловать красные пухленькие губки Эстеллы.

Правда, судя по всему, дело это было не такое уж трудное, но известная подготовка все-таки требовалась. Ведь даже на какой-нибудь жалкий суп и то подуть нужно, прежде чем ко рту нести.

После четвертого или пятого стакана Бехенци-младший, рассуждая с капелланом о Малой и Большой Медведицах, о Косце, Плеядах и прочих небесных телах, незаметно для других несколько прижал ногой ножку Эстеллы.

Девица некоторое время терпела молча, но под конец вспылила:

— Послушайте, Бехенци, оставьте меня и мои ноги в покое! Если вам что-нибудь нужно, скажите прямо. Чего вы хотите от меня?

При этих неожиданных ее словах все весело захохотали, один лишь капеллан стыдливо зарделся. Памуткаи схватился за живот от смеха, а Пружинский зычно крикнул: "Ну и плут!" Поляк хотел было шутливо похлопать сидевшего рядом с ним барона по макушке, но, повернувшись к Бехенци, похолодел от ужаса: барона за столом уже не было…

— Пресвятая дева Мария! — воскликнула Эстелла, и мертвенная бледность залила ее лицо, еще мгновение назад такое розовое и задорное.

Она первая увидела, как земля бесшумно разверзлась и в мгновение ока поглотила барона Бехенци вместе со стулом и с салфеткой, лежавшей у него на коленях, так что бедняга даже рта открыть не успел.

Воцарилось гробовое молчание. У Понграца проступили на лбу багровые пятна, не предвещавшие ничего доброго.

— Так мы, Понграцы, расправляемся с каждым, — заявил он холодно и резко, как бы поясняя происшедшее, — кто за нашим столом оскорбляет стыдливость женщины.

Некоторое время никто не решался нарушить тягостное молчание. Все были поражены исчезновением Бехенци. Одному лишь коменданту были известны тайны старого замка, — знал он и о кнопке в столе, при нажатии которой замаскированная в полу западня открывалась и поглощала жертву.

Ах, Эстелла, коварная Эстелла! Не так уже сильно была оскорблена ее стыдливость, и «поползновения» смазливого Бехенци-младшего вовсе не были ей неприятны. Она попросту хотела обратить на себя внимание Иштвана Понграца, сказать ему: "Неужели ты не видишь, разиня, что я красива и привлекательна! А вот другие видят!"

Тщеславие бессердечной Эстеллы было наконец удовлетворено. Иштван Понграц возмутился и убрал с дороги дерзкого ухаживателя, своего соперника. О, каким торжеством забилось ее сердце и как стремительно прилила к ее лицу кровь, отхлынувшая было на мгновение. А как кокетливо заблестели ее глаза! Ведь поступок Иштвана был как бы молчаливым признанием.

Голос Эстеллы сделался нежным, игривым.

— О сударь, нельзя же быть таким жестоким! За какой-то пустяк так сурово наказать этого несчастного!

— А что, разве он хотел какого-нибудь пустяка? — спросил поляк с напускным простодушием.

— Он не сказал, чего хотел, — с такой же детской наивностью ответила Эстелла, — ему не дали для этого времени. Откуда же мне знать?

Эта милая, шутливая игра в наивность так шла к ней, что иной зацеловал бы ее до смерти.

— Чего бы он ни хотел, — продолжал плести нить застольной беседы Пружинский, — но, уж наверное, не того, что с ним случилось.

— Надо думать! Но где же он сейчас?

— Внизу, в замковой темнице, — отвечал граф Иштван, к которому был обращен вопрос Эстеллы.

— В темнице? Боже милостивый! — воскликнула бывшая цирковая наездница, испуганно всплеснув руками. — И как долго он там пробудет?

— До тех пор, пока я его не выпущу, или…

— Как! — удивилась Эстелла. — Есть еще какие-то "или"?

— …Или пока я не прикажу отрубить ему голову.

Сидевшие за столом переглянулись. Этого еще недоставало! В самом деле, со вчерашнего дня поведение графа начало внушать опасения.

— Но это невозможно! — невольно вырвалось у Эстеллы.

— Почему же невозможно? — казалось, удивился граф. — Ведь у нас в арсенале есть палаш.

— Палаш-то есть, — откликнулся Памуткаи, стараясь успокоить графа мягким, ласковым тоном. — Но у нас уже нет права его применять.

— Ерунда, отрубает голову не право, а меч.

В этот день после обеда разбрасывание денег не состоялось, граф даже не закурил, как обычно, и не вышел на балкон, а заперся у себя в кабинете. Озадаченные «придворные», оставшись в столовой, собрались в кружок, чтобы обсудить необычное происшествие.

— Граф влюблен в вас, мадемуазель, — убежденно высказался поляк. — И он легко может выкинуть такую штуку, которая кончится скандалом на всю Венгрию. Одна безумная выходка — и все мы пойдем по миру. Ведь граф теряет рассудок буквально с каждой минутой. Нам нужно что-то предпринять. Идите же к нему и уговорите графа помиловать Бехенци.

— Если бы я знала, если бы я только могла предполагать!.. — ломала руки Эстелла. Но в ее причитаниях сквозила плохо скрываемая радость. — Впрочем, если и так, то до сих пор он утаивал это от меня.

— Ой ли? — ехидно осклабился капеллан.

Однако Эстелла, хотя и понимала, что наступил час ее торжества, видела в то же время, что рассудок графа болезненно напряжен. В любой момент может лопнуть какая-то струна, выпасть какой-нибудь винтик. Недаром поведение его и странно и страшно.

Эстелла поспешно переоделась во все черное. Было в гардеробе среди прочих нарядов точь-в-точь такое же платье, в каком была изображена на портрете Екатерина Медичи; длинное, со шлейфом, бархатное платье с малахитовыми пуговицами, отделанное жемчугом по талии и на рукавах, и чудесная диадема из аметистов: когда-то графини Понграц устраивали здесь домашние спектакли.

Эстелла надела платье, запрятала свои локоны под диадему и, приказав пажу нести за нею шлейф (цирковая наездница знала, как любит граф всякие церемонии), медленными, величавыми шагами направилась в кабинет Понграца.

Граф сидел задумавшись, устремив неподвижный, тупой взгляд в одну точку. Увидев в дверях фигуру в черном, он вздрогнул и прошептал:

— Екатерина!

— Нет, сударь, это только я — Эстелла!

— Ну, чего тебе? — недовольно буркнул граф.

Эстелла сделала знак пажу, чтобы тот удалился, и, подойдя к графу, бросилась перед ним на колени:

— Пощади Бехенци! Пощади!

— Не мели вздора, — отвечал граф равнодушно. — Пусть бесстыжий пес поплатится за свою наглость!

— Но, сударь, он, в сущности, не сделал ничего дурного.

— Он — неблагодарная свинья! Я приютил его у себя, когда он был бездомным бродягой. Так как же он посмел лезть к тебе, не зная, вдруг ты — моя любовница?

На лбу у него снова проступили багровые пятна, глаза засверкали, он весь задрожал от гнева, и его хромая нога, судорожно подрыгивая, застучала об пол.

Эстелла решила, что пришел момент, когда нужно самой взломать врата счастья. Быстрым движением она метнулась к графу, но теперь уже не встала перед ним на колени, а обхватила Понграца руками за шею:

— Иштван, ты любишь меня!

Граф Иштван захохотал и движением, выражавшим отвращение, попытался отстранить ее от себя.

— Оставь, оставь! Ну чего ты трешься об меня? С ума ты сошла, что ли? Да как тебе в голову-то могла прийти такая блажь, будто я люблю тебя? Ей-богу, Эстелла, ты глупее гусыни! Отпусти, не висни у меня на шее! Да отпусти, говорю, шлюха, а не то возьмусь за плетку!

Девица отскочила, вскрикнув, будто от укуса змеи. Глаза ее наполнились слезами, но под слезами уже загорались гневные огоньки. В дверях она вдруг обернулась.

— Значит, не любишь?

— Убирайся! — с совершенным равнодушием бросил Понграц.

Эстелла вышла. За дверью она вытерла слезы и отправилась к коменданту замка.

— Беда, дядя Ковач! — сказала она. — Граф, наверное, велит отрубить голову барону Бехенци.

У бедного честного Яноша Ковача от этакой вести начались колики:

— Эй вы, там! Живо помогите мне улечься в постель, несите пареного овса и подогретую тарелку на живот! Душечка моя, — стонал он, — да ведь мы все за это в тюрьму угодим! Боже мой, боже мой! Неужто граф последнего рассудка лишился? У бедняжки и без того не слишком-то много было ума, всего капелька. Ровно столько, сколько нам было нужно. А теперь, видно, ничего не осталось! Что ж нам теперь делать, голубка моя, барышня?

— Не делайте ничего, дядя Янош, — отвечала Эстелла. — Зажмурьте глаза покрепче и не открывайте их долго-долго. Остальное доверьте мне. Я все беру на себя.

Старик сразу же смекнул, что от него требуется, зажмурил глаза и отвернулся к стене, а Эстелла, привстав на цыпочки, проворно сняла со стены над изголовьем коменданта висевший старый, ржавый ключ от замковой темницы.

Все так же на цыпочках она выскользнула из комнаты и, обернув вокруг талии длинный шлейф своего бархатного платья, спустилась по сырым лестницам в подземелье. Найти камеру, в которой сидел Бехенци, не представляло труда, потому что барон, беснуясь в своем заточении, поднял невообразимый шум.

Огромный ключ заскрежетал в замке, и хриплый вой Бехенци-младшего разнесся по подземному коридору.

— Отопри, граф, а не то я разозлюсь не на шутку.

Отворив дверь камеры, Эстелла в темноте не сразу разглядела узника, впрочем, в тот не разобрал сначала, кто к нему пришел.

— Что за глупые шутки, я этого не потерплю! — кричал Бехенци, уверенный, что к нему пришел сам граф Иштван.

— Полегче, Бехенци, — спокойно сказала Эстелла. — Это я. Шуметь не советую. Тем более, что дело принимает нешуточный оборот.

— Как так? Уж не хотите ли вы сказать, что меня всерьез бросили в темницу? Меня — венгерского барона! Такого беззакония не видано с тех пор, как стоит мир!

— Молчите! Мир стоит давно, и с тех пор на земле многое случалось. И теперь может случиться так, что граф Иштван прикажет отрубить вам голову.

— Мне? — переспросил ошарашенный барон, и зубы у него застучали. — Но боже мой, почему? За то, что я дотронулся до вашей ножки?

— Потому что этот человек окончательно теряет рассудок.

— Да, но ведь вмешается закон, парламент…

— Вмешаться-то он вмешается, но головы обратно вам уже не приклеит. И поскольку у вас только одна голова…

— Разумеется, одна…

— Короли в старину, к сожалению, даже баронам не давали двух или, скажем, трех голов.

— Да если бы и дали, — с юмором висельника заметил Бехенци, — я все равно давно бы их промотал. О Эстелла, — вдруг захныкал барон, — дорогая моя Эстеллочка, спасите меня, спасите меня! Ведь вы, только вы, во всем виноваты. Вернее, моя великая любовь к вам и то, что вы меня выдали за обедом.

— Ладно, будет! Ведь я затем и пришла, чтобы вызволить вас. Но выбраться отсюда нелегко, ведь надеяться можно лишь на побег. А выход отсюда только один — на замковый двор, — то есть практически никакого выхода, потому что во дворе вас немедленно схватит стража. Ну ничего, может быть, мне что-нибудь и удастся придумать…

— О, Эстелла! — патетически воскликнул барон. — Я женюсь на тебе, если ты спасешь меня. Ты станешь баронессой.

К сожалению, темнота помешала барону увидеть, какое впечатление произвело на Эстеллу его обещание, однако в ее ответе прозвучала явная насмешка:

— Подумаешь, какое счастье — стать вашей женой, баронессой! Быть вечно голодной кошкой с шелковым бантиком на шее. Может быть, вы пообещаете мне еще что-нибудь?

— Мою вечную верность!

— Ну, что ж, вечная верность — дело неплохое. Но прокормиться ею два человека с хорошим аппетитом, даже сварив или зажарив, едва ли смогут.

— А мои десять тысяч форинтов ежегодной пенсии? Через неделю будет первое июля, и я загребу свои пять тысяч полугодовых. Если их тратить с толком, мы с тобой сможем жить на них счастливо, как воркующие голубки на веточке!

— А если веточка обломится?

— Не мучай меня, Эстелла, а лучше поцелуй. Фу, на какую-, мерзкую жабу я наступил! Это подземелье так и кишит жабами и крысами. Не убегай, Эстелла!

Бехенци бросился к девице, чтобы обнять ее, но та отскочила к двери.

— Неужели ты даже поцеловать меня не хочешь? — тяжело дыша, воскликнул Бехенци.

— Нет.

— Значит, ты меня не любишь и не хочешь освободить меня? — прохрипел он сдавленным голосом.

— Жди, — шепнула Эстелла. — Я приду за тобой.

Она выскользнула из камеры, заперла дверь на ключ и подземным коридором вышла на второй замковый двор, где слуги, конюхи и солдаты, сбившись в кучки, толковали о том, как провалился под землю Бехенци. Слово за слово припомнили они множество легенд о коварной западне, устроенной, наверное, еще при древних владельцах крепости, скорее всего, при одном из Недецких.

Ведь там, где был замок, всегда находились и галантные рыцари, любители приволокнуться, которые сперва появлялись под окнами с лютней, а затем проникали и в столовую. А прелестные, словно феи, хозяйки замка, портреты которых висят в голубом зале, наверное, не прочь были вкусить от запретного яблока (хвала исключениям!). Одни из них сами, как Ева Адама, соблазняли своих обожателей отведать запретный плод, другие же давали возможность уговорить себя. И вот, когда хозяин замка все это замечал, лучшего помощника, чем западня, и придумать было трудно. Недаром люк был устроен именно под тем стулом, на который хозяйка обычно усаживает самого дорогого своего гостя.

— Эй, Матько, оседлай мою лошадь! — приказала Эстелла одному из конюхов.

Пока седлали маленькую вороную лошадку, Эстелла переоделась в свое обычное платье, надела короткий красный доломан, длинную темно-зеленую юбку и легко, даже не коснувшись стремени ногой, вскочила в седло. Выехав за ворота, она обернулась к часовым, взявшим при ее появлении "на караул".

— Слушай, Маковник! (Капрал Йожеф Маковник был один из часовых.) Я заказала в деревне мешок розовой картошки. Если принесут без меня, пока я сама не взгляну, не принимайте. А то меня и в прошлый раз обманули.

— Слушаюсь, барышня!

— Скажите, пускай подождут. А не захотят ждать, пусть приходят завтра утром.

— Слушаюсь, барышня, понял.

Эстелла кольнула свою Ласточку крохотными шпорами и ускакала. Часовые некоторое время смотрели красотке вслед, а Маковник, крутя ус, плутовато заметил:

— Лакомый кусочек. Прямо-таки для господ испеченный. Вскоре всадница скрылась из виду в облаке пыли, которое в лучах склоняющегося к западу солнца казалось молочно-белым и походило на настоящее небесное облако. Порой лошадь и всадница на мгновение показывались снова, но лишь едва различимым силуэтом, будто муха в стакане молока.

Остановилась Эстелла у домика на самом краю деревни, где в единственном оконце с синими наличниками красовался горшок с розмарином.

Она наклонилась с седла и постучала в окно:

— Анчура, ты дома?

Из окна выглянула миловидная нарядная крестьяночка с ярким румянцем на щеках.

— Дома, барынька! (Так здесь величали Эстеллу.)

— А муж твой где?

. — В лес ушел, по дрова.

— Вот это хорошо, — отвечала Эстелла и, спрыгнув с коня, на поводу ввела его через калитку во двор.

— Отведи лошадь в конюшню, да поживей. У нас мало времени. А потом приходи в комнату и раздевайся.

Коня крестьяночка привязала быстро, что же до приказа Эстеллы раздеваться, он показался ей чудным. Она потупила глаза и не двигалась с места.

— Ну что ты, дурочка? Я же не мужчина!

— Все равно, барынька, стыдно мне.

— Да смотри, ведь и я тоже раздеваюсь. Мне нужно поменяться с тобой платьем.

Это объяснение, а особенно два золотых, которые Эстелла сунула ей в руку, придали Анчурке смелости. По мере того как многочисленные юбки крестьяночки одна за другой падали на пол, все яснее очерчивалась ее стройная фигура. И не поймешь, откуда исходил аромат, наполнивший комнату: от цветущего ли розмарина или от молодого здорового женского тела.

— И сорочку тоже снимать?

— Конечно.

— Ой, только не смотрите на меня, барынька.

Когда переодевание было закончено, Эстелла превратилась в красивую крестьяночку, а Анчура — в барыню.

— А теперь неси свои сафьяновые сапожки да большой глаженый холщовый платок, голову повязать.

— Господи боже мой, что же теперь будет?

— Ничего не будет, глупышка! Иди-ка лучше в кладовку и насыпь мне мешок картошки, да возьми мешок подлиннее. Ну, живо, живо! Поворачивайся!

Анчурка пошла, но в длинной господской юбке она едва могла двигаться, то и дело спотыкалась, падала и работала так неловко, словно всю жизнь только и делала, что распивала кофе В конце концов Эстелле самой пришлось насыпать картошку в мешок. Затем она легко, словно это была кашемировая шаль взвалила мешок себе на плечо (для ее стальных мускулов такая ноша была не тяжелее пушинки) и упругой горделивой походкой направилась по дороге к замку.

— Pochvalen bud pan Jezus Kristus! [Слава Иисусу Христу! (словацк.)] — приветствовала она часовых у ворот.

— Во веки веков, аминь, сестренка, — отвечал один из часовых. — Нет дома паненки, уехала кататься. А тебе велела подождать.

Озорной Маковник тут же начал приставать к смазливой крестьяночке.

— Эге, смотри, какой червяк ползет у тебя по спине! — И под этим предлогом ущипнул женщину в белоснежное плечико, с которого под тяжестью мешка чуть-чуть ниже обычного соскользнул вырез сорочки.

Крестьяночка не смутилась; вызывающе качнув гибким станом, она озорно ответила:

— Ежели вы червяк, то я кошка. Вы щипаете, а я царапаться буду. Фу, какой большой да противный червяк!

С этими словами она исчезла под сводом ворот, а двое часовых с высоко поднятыми пиками продолжали шагать вдоль стен, глядя, как внизу у подножья холма дымятся трубы в селе Варин. Веселее всего курился дымок над поповским домом. Интересно, что-то сегодня стряпает на ужин попадья?

Все вокруг уже готовилось ко сну. Небо, на котором еще час назад смеялось солнце, бросая мириады ярко-золотых пляшущих блесток на леса, на почернелые соломенные крыши деревни, теперь лишь слабо улыбалось, остывшее и спокойное. Немые сумерки неслышно шагали по земле, а усталое солнце вяло опускалось за зубчатую изгородь синих гор. Это было уже не прежнее величавое раскаленное светило. Не в силах больше греть и светить, оно словно боялось, что люди потеряют к нему уважение; ведь что такое солнце без тепла и света? Никчемная безделушка, плывущий по небу яичный желток.

Добрые полчаса спустя крестьяночка снова показалась под сводчатыми воротами, где со стен свисали булавы, кирки и кожаные ведра. Вдали на варинской колокольне зазвонили к вечерне. Крестьянка будто нарочно дождалась минуты, когда часовые станут молиться и им будет не до заигрываний с нею.

— Что, дяденька, не возвращалась еще барынька? Не могу я больше ждать.

— Ну, тогда ступай себе с богом, сестренка. Барыня велела передать, чтобы ты завтра утром пришла.

Сердце Эстеллы отчаянно колотилось. Она боялась: не дай бог кому-нибудь из часовых вздумается пощупать ее мешок!

Выбравшись за ворота замка, она вздохнула с облегчением и уже увереннее зашагала по узкой тропинке, которая, извиваясь среди кустов орешника и высоких папоротников, спускалась к лесу по названию Рог. Эстелле хотелось пройти этот путь как можно скорее, но мешок был тяжел даже для нее, хорошо натренированной акробатки. Только в лесу, среди мохнатых елей, она опустила мешок на землю, тяжело дыша и отдуваясь.

— Ну, вылезай. До чего же ты тяжелый!

Она развязала мешок, и из него выбрался барон Карой Бехенци. Первым делом он привел в порядок волосы, подкрутил усы и полной грудью вдохнул лесной, напоенный запахом дикой малины воздух.

— Фу, чуть не задохнулся в этом проклятом мешке! Ну, ничего, зато мы здесь. А вот теперь куда нам податься? Как вы полагаете, баронесса?

Эстелла с улыбкой взглянула на него, вытирая платком пот с разгоряченного лица. Ее красивые огненно-рыжие волосы тоже порядком взмокли.

— Куда хочешь, проказник! — сказала она и любовно, игриво потрепала барона ладонью по левой щеке.

Вокруг стояла глубокая тишина. Лес так и дышал поэзией. Лишь изредка где-нибудь на ветке или в гнезде шевельнется птица, да ящерица пробежит, шурша травой, и снова воцарится тишь. Казалось, можно было слышать, как дышит земля… если бы не мешало доносившееся и сюда кваканье лягушек в лапуш-нянском ируду. Наступил вечер, тот момент, когда природа переодевается и тонкие прозрачные ткани ее ночного одеяния спускаются с неба медленно и незримо. — Самая стыдливая женщина не могла бы так незаметно переменить сорочку, как это умеет делать природа. Цвета беспрестанно меняются, краски гаснут, уступая место коричневым тонам. Кажется, какая-то невидимая гигантская рука размешивает краски в огромном тигле (который мы называем миром), неустанно подбавляя к белой краске коричневую — все более темных тонов, — пока на землю не опустится ночь.

— Ну, идем, баронесса, нужно торопиться. А то как бы не послали за нами погоню…

А теперь нам пора вернуться к сумасшедшему Иштвану Понграцу.

Впрочем, был ли он в самом деле сумасшедшим? Бог весть. Кому под силу с помощью заурядной человеческой головы судить о том, что происходит в голове других людей?

Это было бы по меньшей мере бессовестно, даже самый мудрый человек должен быть очень скромен в таких вопросах. Ведь в чем, собственно, состоит его великая мудрость? Только в том, что он видит на какие-нибудь полвершка дальше, чем человек с заурядным умом. А что значит полвершка в гигантском океане познания, раскинувшемся на миллиарды километров? Вот и выходит, что величайшая дальновидность и прозорливость — не что иное, как та же слепота, только в меньшей степени. Так стоит ли из-за подобных пустяков поднимать шум, делить людей на умных, неумных и на дураков, сортировать их, словно зернышки мака: крупные — в одну кучку, мелкие — в другую.

Конечно, нам хотелось бы прийти к окончательному заключению о состоянии рассудка Понграца: полный ли там беспорядок, или только отдельные нарушения, или, может быть, водянка у него? Но — в наших ли это силах? Эх вы, мудрецы, где вам знать, что внутри головы, когда вы не можете сказать даже, какой высоты тулья цилиндра, висящего на стене! А вы еще хотите делать выводы, насколько велико или мало то, что находится внутри человеческого черепа!

Нет ничего легче, как назвать Понграца сумасшедшим. Но родись граф Иштван лет на четыреста раньше и имей армию этак тысяч в двадцать солдат — хотел бы я тогда знать ваше мнение о нем.

Разумеется, тогда вы судили бы о нем совсем по-другому! Поэтому о Понграце можно сказать лишь одно, а именно, что он — чудом уцелевший представитель вымершей породы бизонов, человек, опоздавший родиться. Ведь бывают же люди, о которых говорят: "Он опередил свой век", — и которых обладающие заурядным умом современники тоже готовы отправить в желтый дом.

Вот вам, люди, еще пример вашей пресловутой мудрости: вы требуете прежде всего, чтобы каждый человек точно в свое время появился на белый свет! Это и есть ваша архимедова точка опоры, став на которую вы беретесь судить о чем угодно. Но у человека, опередившего свой век, есть хотя бы то утешение, что его признают и оценят по заслугам грядущие поколения, которые будут с сожалением улыбаться, читая о вас, глупцы, не сумевших понять гения! А что делать тому, кто, как наш граф Понграц, опоздал родиться? Его век никогда уже не возвратится, чтобы подтвердить, что он, этот Понграц, в здравом уме. Вот почему нужно судить весьма осторожно и весьма снисходительно о таком опоздавшем родиться человеке.

Поздно вечером, когда граф Понграц был уже в постели и паж, по обыкновению, чесал ему на сон грядущий пятки, в опочивальню графа вошел дьяк, Ференц Бакра, с хроникой под мышкой и доложил, что Эстелла как уехала после полудня верхом на прогулку, так до сих пор еще не возвращалась.

"Ничего, пусть немножко остынет на свежем воздухе", — подумал Понграц, вспомнив свой разговор с девицей после обеда, и велел дьяку приступать к чтению.

Но не успел Бакра прочесть и двух страниц, как вдруг по всему замку разнесся звон башенного колокола. Били набат, часто, отрывисто ударяя языком по одной стороне колокола: бим-бом, бим-бом!

Хозяин Недеца стремительно выпрыгнул из постели: это был сигнал, означавший опасность, а мысль об опасности была так приятна графу, что к нему вернулись отличное расположение духа и былая энергия. Зато дьяк так перепугался, что даже забыл загнуть уголок страницы.

Граф быстро оделся и через минуту, не больше, вышел к перепуганным обитателям замка, толпившимся во дворе.

— Что случилось? — спросил он звонким, мужественным голосом.

— Узник бежал, — прохрипел комендант крепости Ковач.

— Не беда, — спокойно и холодно сказал Понграц. — На то вы и здесь, чтобы его изловить. Немедленно снарядить в погоню восемь конных «казаков». Пусть они поймают его и приведут ко мне.

Минуту спустя «казаки» уже сидели в седлах. Граф Иштван любил и быстроту, и шум, и воинственный вид замка, и мерцающие в ночи огни фонарей, и лязг оружия, и топот уносящихся во тьму лошадей, — все это словно вернуло ему прежнюю веселость, и он даже прищелкивал пальцами от удовольствия.

…Однако каким образом барону Бехенци удалось бежать? Это был первый вопрос, вставший перед графом. А ну-ка поскорее созвать трибунал, начать следствие, допросить свидетелей! Зажечь факелы, разбудить капеллана, чтобы явился немедля, да принес с собой распятие! Под присягой показания будут снимать. И горе тому, кто способствовал преступлению!

Докопаться до истины было совсем нетрудно. Собственно, и не нужно было до нее докапываться, поскольку истина, как огромное бревно, лежала поперек дороги догадок. Часовые видели, как крестьянка с мешком картошки входила в замок, комендант замка, господин Ковач, нашел в пустой тюрьме кучу высыпанного на пол картофеля, часовые снова видели ту же крестьянку с мешком на спине, когда она уходила из крепости. Значит, либо Бехенци превратился за время своего заключения в картошку (что мало вероятно), либо женщина вынесла его из замка в мешке, и тогда эта крестьянка с мешком картошки была не кто иная, как Эстелла. Все было ясно, как божий день. Однако какая дерзость, какое хитроумие! Видно, сам сатана, не иначе, выпестовал эту особу!

— Девица Эстелла совершила два преступления, полковник, — сказал граф Иштван, обращаясь к Памуткаи и с довольным видом поглаживая бороду. — Во-первых, помогла бежать моему узнику, что является вероломством и изменой, во-вторых, сама бежала из замка.

— Но она-то не была узницей!

— Она моя собственность, черт побери! Я же купил ее за деньги, шестьсот форинтов заплатил за нее. А ну, сосчитай-ка, Бакра, сколько это составит за семь лет с простыми и сложными процентами.

Дьяк бросился в канцелярию произвести вычисления, а хозяин Недеца отправил еще восемь конных «казаков» с приказом достать хоть из-под земли и, заковав в кандалы, привести в замок не только Бехенци, но и Эстеллу.

— Слышишь, Ковач, объясни им все получше! Ведь если мы что-нибудь упустим из виду, больше у нас нет в запасе «казаков». (Постоянная кавалерия графа Понграца состояла из шестнадцати «казаков» в красных шароварах.)

Затем граф повернулся к Пружинскому и, дружески похлопав его по плечу, сказал:

— Чуяло мое сердце, что должно произойти что-нибудь такое, ты ведь сам видишь, полячок, больно уж пуста, бесцветна и скучна стала жизнь в последнее время. Я порой уже подумывал: пришло, видно, мне время расстаться…

— Со мной? — испуганно воскликнул Пружинский.

— Да не с тобой, а с жизнью.

— Не говори так, Иштван! — пролепетал поляк, расчувствовавшись. — Что бы я стал делать один, без тебя?

— Ну, сейчас об этом не может быть и речи. Однако, прежде чем ложиться спать, выпьем, Пружинский, по чарочке. Как ты смотришь на это, старый приятель?

— Черт возьми, за мной дело не станет! — отвечал поляк.

Граф распорядился принести в кабинет вина и кубки. Первый кубок он осушил залпом во славу Екатерины Медичи. Второй тост он предложил за Польшу. Пружинский, выслушав тост, разрыдался, как ребенок; Иштвану стало его жаль, и он принялся утешать поляка:

— Ну, хватит реветь, старый каплун! Перестань, а то я рассержусь!

— Бедная моя родина, несчастная Польша! — зарыдал пуще прежнего Пружинский.

Граф с силой стукнул кулаком по столу, и глаза его вспыхнули лихорадочным огнем.

— Ладно, не плачь, я восстановлю Польшу. Ежели я рассержусь, так сделаю и это!

Он закатал рукава и потряс в воздухе огромными мускулистыми кулаками. Вскипела кровь в жилах, в висках застучало.) В эту минуту он твердо верил, что стоит ему только захотеть, и он ради Станислава Пружинского восстановит его расчлененную Польшу.[19]

Пружинский обнял графа и поклялся всеми святыми, что после кончины Наполеона Первого мир не знал другого такого отважного сердца.

Так они просидели за вином до самого рассвета, когда в замок начали поодиночке возвращаться посланные в погоню «казаки». Все они доносили одно и то же: беглецов и след и след простыл.

— А между тем девицу надо изловить. Да я ее из-под земли достану! Дураки вы, а не казаки!

На другой день граф выслал на разведку пройдоху-дьяка Ференца Бакру, поручив ему объехать окрестные города и пронюхать, где поселились Бехенци и Эстелла.

Вместе с Бакрой в разведку настойчиво просился и поляк, которому захотелось кутнуть денька два в Жолне, а потом в Тешине, для чего попросил взаймы у графа десять золотых.

— Не дам, — отвечал граф Иштван, хитро улыбнувшись. — Не будь, Станислав, таким легкомысленным! Сейчас нам с тобой нужно беречь каждый грош для великой цели. Ведь мы же собрались восстановить твою родину!

Однако Пружинский все-таки был легкомысленным, и после долгих препирательств (граф Иштван не любил давать в долг наличными) они сошлись на том, что пусть уж граф лучше не восстанавливает расчлененную Польшу, но даст Пружинскому хотя бы пять золотых.

Ференц Бакра и Станислав не показывались в замке целую неделю. Вернувшись же, они доложили графу, что барон Бехенци и Эстелла укрылись в городе Бестерцебаня, где и живут как два воркующих голубка.

— Недолго им придется ворковать, — спокойно заметил Иштван Понграц. — Напиши-ка, domine [Господин (лат.)] Бакра, поскорее письмо магистру города Бестерцебаня, чтобы девицу, как мою собственность, немедленно выслали обратно с подателем сего письма. За образец стиля возьми послание славного предка нашего, Понграца Сентмиклошского, которое он в свое время написал жителям города Пожонь. Напишешь, принеси мне на подпись.

Писарь удалился и круглыми старинными буквами, с витиеватыми росчерками, похожими на поросячьи хвостики, и заглавными буквами, выведенными красными чернилами, начертал следующее послание:

"Иштван Понграц, наследственный владетель Недецкого замка, граф Оварский и Сентмиклошский, приветствует магистрат города Бестерцебаня! Понеже юноша, именуемый бароном Кароем Бехенци, похитив у нас принадлежавшую нам на правах собственности девицу Эстеллу, каковую мы приобрели у жолненских комедиантов за шестьсот форинтов, бежал и укрылся за стенами города Бестерцебаня, предлагаем уважаемому городу вышепоименованную девицу задержать и передать в руки подателей сего письма, унтер-офицера Пала Сурины и капрала Дёрдя Комара.

Остаемся благосклонными и проч.

Граф Иштван Понграц".

Граф Иштван просмотрел рукопись, с довольным видом кивая головой и прищелкивая языком.

— Хорошо, очень хорошо, но вставь-ка вот еще что: В противном случае от Бестерцебани не останется камня на камне ибо я сровняю город с землей. Главное, amice [Друг (лат.)], ясность, откровенность. Не пристало нам кота в мешке продавать.

Дьяк вписал и эту угрожающую фразу, граф Иштван подписался, посыпал свою подпись песком, затем приложил к манускрипту кольцо-печатку, на которой изображена была руна с фанфарой и над нею — звезда, и лично снес послание Сурине и Комару, которые уже ожидали в седлах.

— Скачите, ребята, нигде не останавливаясь, и передайте вот эту бумагу бестерецкому городскому голове.

Гонцы отправились в путь, ведя в поводу и третью лошадь, низкорослую серую кобылицу, заседланную желтым дамским седлом, — для Эстеллы.

Обитатели замка с нетерпением ожидали возвращения гонцов. Особенно волновался капеллан. На другой день он даже вышел тайком им навстречу и добрался до самого моста через речку Жолна: заблудшая овца всегда дорога господину, поэтому и слуге пристало отнестись к ней со вниманием.

Но — увы! — посланцы графа вернулись лишь на третий день и одни, без Эстеллы. Часовой на башне, еще издали увидев двух всадников на варинской дороге, затрубил условно. Обитатели замка высыпали к воротам, даже сам граф вышел встречать гонцов.

— А где же девица? — крикнул он грозно.

Сурина соскочил с лошади и дрожащим голосом доложил, что, приехав в Бестерцебаню, он вручил письмо бургомистру. Тот надел очки, прочитал бумагу и сказал:

— Передайте вашему барину, пусть лучше холодный душ принимает, чем такие письма писать!

На лбу у графа, как всегда в подобных случаях, проступили багровые пятна.

— Так и сказал? — прохрипел он. — Не врешь?

— Слово в слово передаю, ваше сиятельство. А потом и прочим господам стал письмо давать. Те от смеха за животы держались. Но мы с кумом Комаром не отступились и заявили, что без девицы и шагу не сделаем из города. Тут бургомистр разозлился да как гаркнет: "Вот я прикажу моим гайдукам кнутами прогнать вас через весь город!"

Потомок Понграца Сентмиклошского взревел, как раненый лев:

— Моих послов — кнутами?! Ах, негодяи! Эй, Кореняк, бей в набат! Созывай народ! — крикнул он часовому на башне, а остальным приказал: — Всем быть наготове! Наточить сабли, вычистить ружья и пушки. Завтра утром выступаем в поход против Бестерце!

Два часа без перерыва призывно гудел колокол, пока все «военнообязанные» окрестные крестьяне не собрались во дворе замка.

— Завтра идем войной против Бестерце! Проститесь с семьями, а наутро всем до одного собраться во дворе замка, оружие получать!

Ой, погибель пришла тебе, Бестерце! Был и больше не будет города с таким названием. Книготорговцам придется выбросить на свалку все свои географические карты! Бедные книготорговцы! (Пружинского занимало почему-то именно это следствие грядущей катастрофы.)

Всю ночь шли лихорадочные военные приготовления. В Недеце никто не сомкнул глаз. Граф Иштван не терял ни минуты, сам наблюдал за исполнением своих приказов и отдавал все новые распоряжения. Шум, оживление, суета нарушили покой старинных стен, освещенных мерцающим светом факелов. Зато наутро все было готово к походу. С восходом солнца по будетинской дороге, извиваясь, как огромная змея, потянулась армия Понграца. Если бы Марса не уволили из сонма богов неблагодарные земные черви (из-за них и эта должность теперь не более устойчива, чем другие!), уж он-то от всей души порадовался бы, взирая с небес на воинственный табор!

Впереди на вороной английской кобыле по имени Ватерлоо гарцевал сам Иштван Понграц. Он был в венгерском кунтуше со стоячим воротником а-ля Зрини[20] и в высокой папахе; на обнаженной сабле озорно играли солнечные зайчики.

Слева от него, на молоденьком, еще не объезженном жеребце Палко ехал вооруженный фринджией[21] комендант замка Ковач.

За ними следовал Матяш Мравак, высоко держа родовое знамя Понграцев. Игривый ветерок шелестел тонким шелком стяга, то собирая в складки, то натягивая парусом вытканный на нем голубой герб. Вслед за знаменем на маленьких пони трусили рысцой два пажа. Их длинные белокурые волосы ниспадали на расшитые серебром доломаны. Мальчики были вооружены небольшими кинжалами, один из них вез флягу главнокомандующего, другой — молитвенник с украшенной рубинами крышкой.

За ними следовал богатырь Деметер Краль; выпятив с достоинством грудь, он гордо нес серебряную, великолепной работы, фамильную булаву Понграцев.

Чуть поодаль философского вида осел лениво тащил на спине огромный барабан. Видно было, что осел нимало не гневается на Бестерце.

Позади осла два словака в бочкорах несли на палках фонари на случай ночных переходов.

В обозе, защищенные от солнца ветхим зонтиком, тряслись на телеге повар и капеллан. Против них сидели две кухарки, которые то и дело фыркали со смеху.

За поварской телегой шествовал знаменитый лапушнянский духовой оркестр, состоявший из: восьми человек. Музыканты были в красивых, отделанных черной шнуровкой домотканых поддевках и новеньких лаптях, а на шляпы они для пущей красоты повязали по связке обыкновенных садовых улиток.

Но что это? Какая сила подняла в воздух такое огромное облако пыли, что, казалось, даже солнце спряталось в испуге? Это едут «казаки»! Посмотрите только, как танцуют их кони, сверкая подковами, как ослепительно блещут их пики! Шестнадцать отборных всадников, стройных, ловких, смелых; в папахах с красными кистями, в красных доломанах и шароварах, издали похожие на полевые маки, алеющие в море пшеницы!

Эй, девицы-красавицы, скорее открывайте окна, едут "казаки"!

Колонну «казаков» сменяет артиллерия — вереница из восьми пушек на маленьких колесиках; орудия тянут приземистые горные лошадки, и на каждой пушке восседает бескипский разбойник с трубкой в зубах, которая, по-видимому, Составляет часть униформы артиллеристов.

Над "колонной плывет разноголосый гам — выкрики, песни; хохот.

Один из пехотинцев, следовавших колонной за орудиями, увидел в канаве у дороги лягушку и, ловко подцепив её на пику, закричал во всю глотку:

— Первый убитый! Первый убитый!

Хорошо, что главнокомандующий далеко впереди, иначе он не спустил бы солдату такую неуместную шутку.

Пехоту (сто с лишним человек) ведет бравый Бакра. Да это сама венгерская история проходит парадом в костюмах и вооружении наших предков! Маковник, например, обряжен в тяжелые латы, голову его прикрывает шишак с перьями, а на груди красуется крест времен Готфрида Бульонского. Сурина одет воином из "черной армии" короля Матяша, с черепом и скрещенными костями на шапке. Мундир Яноша Слимака некогда носил один из воинов Матэ Чака, большую голову Дюро Баринки украшает желтый полинялый турецкий тюрбан, а полы длинного кафтана бьют по загнутым кверху бочкорам. Могучую фигуру Пала Ковача плотно облегает зеленая атилла с разрезными рукавами. На Андраше Контопеке, как на жерди, висит голубая форма пеших гвардейцев… Да разве всех перечтешь! И прилежному портному не хватило бы жизни изучить покрой всех этих нарядов.

В хвосте войсковой колонны двигались боевые колесницы — две окрашенных в желтую и черную краску телеги. Это были списанные за негодностью патронные повозки, которые граф Иштван приобрел у интендантов будетинского гарнизона. В боковых стенках повозок было прорезано по три дырки, из которых угрожающе зияли жерла мортир.

Каждую повозку тащили три пары быков, рога которых были оснащены невиданным боевым приспособлением: на них было насажено по железному кольцу, от которого во все стороны веером торчали небольшие острые копья. Быков этих предполагалось выпрячь из телег у самых ворот Бестерце и напустить на население города. Как видно, господин Форгет обладал незаурядным военным талантом — ведь это он изобрел такое грозное оружие!

Шествие замыкала провиантская телега, где громоздились мешки картофеля, большущий бочонок водки и груда свежеиспеченных булок. На вершине пирамиды из мешков с картошкой дремал, лежа на опине, Станислав Пружинский. У бортов телеги было подвешено по огромному куску свиного сала. Как на грех, колеса телеги то и дело задевали сало, прорезав настоящие колеи в почтенной закуске, и всю дорогу целая свора собак с яростным лаем сопровождала аппетитную телегу.

Процессия все же двигалась в полном порядке, величаво извиваясь по будетинской дороге. Солнечные зайчики то весело плясали на наконечниках копий и пик, то перепрыгивали на стволы ружей и пистолей. Озорной ветер теребил пышные султаны киверов, а пшеница вдоль дороги под его порывами вдруг испуганно бросилась бежать вдаль, и сосновый бор все время, пока войско шло через него, казалось, шептал:

— Берегись, Бестерце! Беда грозит тебе, Бестерце!

И стонала земля под копытами коней, под колесами пушек…