"Осада Бестрице" - читать интересную книгу автора (Миксат Кальман)

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

НОЧЬ

Весть о том, что Эмиль Тарноци находится в заточении в Недеце, молниеносно распространилась по всей Жолне и тут же обросла всевозможными подробностями и догадками, особенно после того, как адвокат Курка спустя несколько дней снова посетил Недецкий замок, чтобы показать и дать на подпись Понграцу составленное им прошение.

Говорили, будто граф задал адвокату вопрос: что такое "capitis dimmivtio" [Ограничение в правах (лат.)], остается ли еще в силе "jus gladii" [Право меча (лат.)] и какое наказание ждет того, кто незаконно воспользуется этим древним правом.

— Разумеется, смертная казнь, — отвечал Курка.

Иштван Понграц, уставившись на него тупым, неподвижным взглядом остекленевших глаз, после долгого молчания спросил:

— А если это сделает сумасшедший?..

Известие об аресте Тарноци со всеми зловещими подробностями до тех пор передавались из уст в уста возмущенными друзьями молодого адвоката, пока вся эта история (разумеется, не без пикантных добавлений) не попала в одну из будапештских газет под заголовком "Самодурство магната". Газетная заметка пришлась весьма кстати жаждавшему сенсаций депутату от оппозиции, и тот немедленно сделал запрос в парламенте: известно ли об этом инциденте министру внутренних дел и что он намерен предпринять?

Министр внутренних дел отвечал, что он не располагает официальными сведениями по этому вопросу, что газетам доверять нельзя (как видите, уже и тогда нельзя было верить газетам, а все-таки их читают и по сей день), однако он намерен официально запросить о происшедшем и в зависимости от полученных сведений принять необходимые меры (шумные возгласы одобрения справа).

Парламент, этот огромный, неповоротливый организм, перешел к обсуждению следующего вопроса, но министр прямо из зала заседания послал тренченскому губернатору депешу с приказом немедленно доложить по существу дела.

Губернатор, до которого уже дошли слухи о брошенном в темницу адвокате, спешно отправил в Недец с конным нарочным письмо, в котором дружески советовал Иштвану Понграцу немедленно отпустить на свободу заточенного в замке адвоката (хотя и у него, губернатора, душа радуется, когда этим обдиралам приходится солоно); но все дело в том, что министр ждет доклада и он, губернатор, хотел бы изобразить все дело так, будто никакого заточения и в помине не было, а была лишь веселая шутка в духе старых времен, когда человека против воли удерживали в гостях, и вышеупомянутый адвокат в настоящее время в замке Недец уже не находится.

Граф Иштван, получив письмо, перечел его несколько раз. Он уже вставал с постели, но был еще очень бледен, и в мутных глазах его сквозил несвойственный ему страх.

Напрасно гусар комитатской управы битый час ожидал под стенами замка, сидя на горячем коне.

— Ты не собираешься писать ответ? — напомнил наконец о нарочном Пружинский.

Граф вздрогнул и в недоумении пожал плечами:

— Что же я ему отвечу?

— Сперва я должен знать, в чем дело.

— Ты наглец, Пружинский. Не скажу я тебе, что там написано. Когда собаки лают, бог спит. В такую пору надо ходить на цыпочках.

Взор Иштвана блуждал по портретам предков, висевшим на стене. Речь его становилась все более бессвязной.

— Меня преследуют, Пружинский, — заявил он и скомкал письмо, потом, повернувшись к предкам, закричал на них: — Ну, чему, чему вы удивляетесь, предки мои?!

— Ты очень возбужден, Иштван.

— Чепуха! Дай мне карандаш, Пружинский! Поляк подал карандаш и лист почтовой бумаги.

— Ха-ха-ха! Вот потеха! Я говорю: "Подай мне карандаш", — вместо того чтобы потребовать меч! Что за век! Все посходили с ума. Но так должно быть! Да, Пружинский, знаешь, что мне приснилось сегодня ночью: подошел ко мне седой, бородатый старик, наклонился над кроватью, положил на сердце руку и говорит: "Остановись!" И с той минуты сердце мое в самом деле остановилось, оно больше не бьется!

— Что ты выдумываешь, быть не может.

— Посмотри сам, пощупай, Пружинский, — сказал граф, расстегивая жилетку.

Пружинский засунул руку под жилетку графа и стал божиться, что сердце Понграца превосходно работает, будто мельничный жернов в высокую воду.

— Неправда. Ты меня обманываешь. Поклянись! Пружинский произнес полный текст официальной присяги, чтобы успокоить графа, но Понграц с убитым видом покачивал головой:

— И все-таки оно больше не бьется.

— Не думай об этом, дорогой граф. Думай лучше о чем-нибудь другом. Лучше напиши ответ.

— В самом деле, надо ответить.

Понграц схватил карандаш и в сильном волнении начал писать. Буквы были кривые, строчки наползали друг на друга. Вот что он нацарапал:

"Кошка, если захочет, может поймать мышь и съесть ее. Но ленивец не поймает кошки, а значит, не сможет и съесть ее, если кошка того не хочет. Так говорит тебе кошка Крошка. Стряпчего вам не видать, как своих ушей.

Иштван Понграц IV граф Оварский и Сентмиклошский".

Он сложил исписанный лист и сам отнес его вниз гусару. Но предварительно приказал часовым взять у ключницы побольше тухлых яиц и забросать ими губернаторского нарочного, когда тот будет выезжать из ворот.

Губернатор, кое-как разобрав по буквам каракули Понграца, понял, что граф окончательно потерял рассудок. Но адвоката нужно было как-то выручать из заточения, и, посоветовавшись с вице-губернатором, он послал против Недеца отряд жандармов под командой жандармского комиссара.

Часовой на башне еще издали заметил приближение отряда по облаку пыли, медленно плывшему по дороге, о чем поспешил доложить графу. Понграц приказал запереть ворота и выпалить по отряду из старинной пушки.

Жандармский офицер, услыхав выстрел, сказал солдатам:

— Ну, ребята, чудно стрекочет эта сорока!

Однако, на свое несчастье, отряд продолжал путь к замку. Когда офицер ударил в ворота бронзовым молотком, его грубо окликнули:

— Чего вам надо?

— Именем закона приказываю отворить ворота.

— Сейчас позову его сиятельство, — прошепелявил за воротами все тот же голос. Казалось, у говорившего рот был полон каши.

Жандармам пришлось ждать больше получаса; наконец, вместо графа пришел Памуткаи и крикнул в смотровую щель:

— Зачем вы явились?

— Мы никого не тронем, — ответил жандармский офицер. — Нам нужен всего только ваш узник. Отворите!

— Сейчас, сейчас!

Наконец заскрипели петли тяжелых ворот, обитых гвоздями, но каков был ужас жандармов, когда на них ринулись восемь разъяренных быков, на рога которых были надеты обручи с короткими, торчащими во все стороны копьями. Спасайся, кто может! И жандармы бросились наутек, куда глаза глядят. Некоторых сразу же подняли на рога или стоптали на бегу быки. Кое-кому удалось добежать до леса, остальные прижались к заборам и огородным плетням, и «казаки», вылетевшие из замка вслед за "боевыми быками", до синяков избили их древками алебард.

— Лупи их по голове, по спине, а ног не тронь! Не то охромеют, удирать не смогут! — покрикивал Пружинский, наслаждавшийся зрелищем сверху из окна.

В несколько минут с отрядом жандармов было покончено: они разбежались кто куда. Только жандармского комиссара поймал Янош Слимак. (За его поимку была назначена премия — ведро виноградной водки.) Слимак и подоспевший ему на помощь Миклош Стречо связали офицера и приволокли к графу Иштвану, наблюдавшему сражение с башни.

Понграц тотчас же созвал в геральдическом зале военный совет, который должен был решить, как поступить с пленным. Председательствовал граф; однако он молча сидел в своем троноподобном кресле, устремив в одну точку бесстрастный, неподвижный взгляд. За него говорил Пружинский. Ковач высказался за то, чтобы пленного жандармского комиссара отпустить на свободу, а Памуткаи зашел еще дальше, предложив заодно освободить и адвоката Тарноци: "Ведь мы победили и показали, на что мы способны, так покажем же и свое великодушие".

Услыхав такие речи, граф Иштван с налитыми кровью глазами бросился на Памуткаи и принялся его душить, вцепившись ногтями в горло старика.

— Замолчи, негодяй! Замолчи! — хрипел Понграц. — Разве ты не знаешь, что он хочет отнять у меня Аполку?

И не успел утихнуть этот припадок гнева, как Иштван внезапно разрыдался. Забившись в угол, он упал ничком на большой, окованный железом сундук и громко, неутешно плакал, как маленький ребенок; слезы стекали по его рыжей бороде.

"Придворные" сидели бледные, перепуганные и шептали друг другу: "Конец ему пришел!"

Несколько человек, незаметно выскользнув из геральдического зала, собрались в соседней комнате на совещание: как быть с графом?

Капеллан считал, что граф уже несколько дней обнаруживает признаки помешательства, и предлагал сообщить об этом властям и родственникам или же обманом вывезти его в Вену или Будапешт и там сдать в дом умалишенных.

— Как бы не так! — с негодованием оборвал его Пружинский. — Наоборот, нужно как можно дольше сохранять все в тайне. Если мы сообщим властям или отправим графа в желтый дом, родственники тотчас же наложат лапу на Недец и разгонят нас отсюда. А мне совсем не улыбается среди зимы очутиться на улице. Если это вам по вкусу, господа, я не стану вас удерживать. Не понимаю только, почему, если граф сошел с ума, сходить с ума и нам. Только гусеницы, живущие на яблоне, уподобляются ее сучкам. Но и эти дрянные существа поступают так не по глупости, а из хитрости, для маскировки.

В подтверждение своих слов Пружинский привел целую кучу примеров из истории, между прочим, и имевший место в XVI веке случай, когда родственники кашшайского епископа целых полгода после его смерти хранили на леднике труп, чтобы пользоваться доходами от его имений.

— Поверьте, мне, господа, — добавил он в заключение, — самое благоразумное — сохранить все в тайне. Запрем ворота и не будем впускать никого из посторонних, чтобы из замка не просочились слухи о состоянии рассудка графа.

Старый Ковач одобрительно кивнул головой, Бакра тоже поддержал Пружинского, только Памуткаи обиженно бормотал:

— Все это так, но он мне чуть глотку не перервал. Клянусь честью, ни от кого другого не стерпел бы я такого, если бы даже мне предложили за это весь замок.

Они вернулись в геральдический зал; граф Иштван уже пришел в себя и, казалось, обрел былую энергию. Вообще настроение его теперь менялось часто и резко. Бывали и просветы, когда граф был весел, говорил вполне разумно и ему приходили в голову блестящие идеи. Особенно если перед этим он выпивал много черного кофе. У него на столике всегда стоял большой серебряный кофейник, из которого он иной раз выпивал по пятнадцати чашек кряду.

— Ну, господа! — воскликнул он весело. — Я принял решение относительно пленного жандармского комиссара.

— Ждем приказаний вашего сиятельства, — покорно отвечал господин Ковач.

— Нет, я все сделаю сам.

Граф спустился на замковый двор; похлопав по плечу связанного жандармского офицера, он улыбнулся ему кротко и милостиво:

— Военное счастье переменчиво, сударь. Поэтому не стыдитесь своего поражения. Я освобождаю вас, передайте мой нижайший поклон его превосходительству господину губернатору и его высокоблагородию господину вице-губернатору.

Затем он повернулся к стоящим вокруг «казакам» и приказал, поскольку лошадь комиссара была заколота быком, посадить господина офицера, все так же связанным, на осла и двум «казакам» проводить его до полпути.

На спину офицеру, по приказу Понграца, повесили лист бумаги, на котором Бакра по-словацки крупными разборчивыми буквами написал:

Напрасно жандармский офицер молил и заклинал графа не подвергать его такому позору, а уж лучше застрелить.

— Нет, — топнул ногой неумолимый Иштван. — Пускай прочитают надпись в деревнях, пусть все знают, что ожидает тех, кто осмелится помешать Понграцу в чем бы то ни было.

Комитатские власти были кровно оскорблены самоуправством Понграца. Это уже не шутка, такой позор нельзя стерпеть. Тут и мертвый возмутится! И комитатские власти зашевелились: против Иштвана Понграца возбудили дело, обвинив его в незаконном лишении свободы адвоката Тарноци и бунте против властей. Но это ведь долгая песня. Сперва суд должен запросить верхнюю палату парламента, чтобы она разрешила своего члена, графа Понграца, предать суду. Верхняя палата, может быть, и пошла бы на это, но у нее имеется специальная комиссия по вопросам депутатской неприкосновенности, так что дело перепоручат ей. Между тем всем известно, что члены упомянутой комиссии не любят встречаться друг с другом, поэтому бедняга Тарноци успеет поседеть, прежде чем его выпустят на свободу.

Однако комитатские власти, не дожидаясь, пока парламент соизволит дать согласие на предание графа Понграца суду, обратились к начальнику будетинского гарнизона майору Понграцу за военной помощью; ничего не поделаешь, придется брать Недец штурмом, выручать этого адвоката.

— Конечно, не ради самого адвоката, — заметил вице-губернатор, — пиявок и в болоте хоть отбавляй, — но для поддержания порядка и авторитета комитатских властей.

— Правильно, — согласился начальник гарнизона, — адвоката нужно освободить. К тому же он на редкость честный малый. Я знаком с ним.

— Итак, вы предоставите нам необходимые военные силы?

— Разумеется. У меня уже и приказание свыше есть на это.

— Но когда?

— Немедленно.

— Прекрасно. Сколько человек вы можете нам дать?

— Одного.

Вице-губернатор нервно заерзал в кресле. Он знал, что майор Понграц — родственник хозяина Недеца, и недоверчиво уставился на начальника гарнизона.

— Одного? Вы, я вижу, тоже поиздеваться решили над нами?

— И не думал. Но для проведения этой военной операции нужен один-единственный человек. А верней сказать, полчеловека, — отвечал майор и, выглянув в адъютантскую, велел прислать к нему Поскребыша.

Это был коренастый малорослый цыган, с суконной звездочкой на мундире, самый маленький солдат в гарнизоне, из-за своего роста прозванный Поскребышем. Войдя в комнату, он откозырял.

— Вот видите, до настоящего человека ему чего-то не хватает, — весело сказал майор Понграц. — И все же он освободит узника.

— Ну, хотел бы я это видеть!

— Нет ничего проще, дорогой господин вице-губернатор. Между Будетином и Недецем имеется подземный ход, который Поскребышу очень хорошо известен. В старые времена, если одному замку приходилось туго, его обитатели через этот туннель спасались в другой.

— Тысяча чертей! — воскликнул вице-губернатор. — Как же мы не знали этого раньше!

— Что же вы меня не спросили? А теперь, господин вице-губернатор, выкурим по трубочке, а ты, братец Поскребыш, положи в ранец провианту, бери ключи и отправляйся с богом под землю да приведи нам поскорее этого адвоката.

— Но как он проникнет в замковый каземат?

— Подземный ход как раз и соединяет казематы обоих замков. Нужно только отворить дверцу в стене. Пленник просто не мог заметить ее из-за кромешной тьмы в подземелье. Этот потайной ход некогда приказал прорыть Иштван Сунёг, чтобы проникнуть в недецкую темницу и спасти из заточения прекрасную графиню Недецкую, урожденную Эржебет Цобор. И вызволил-таки, плут! Подумать только, стоило ради женщины рыть такой длинный туннель!

Что и говорить, водились сумасброды и в старину!

* * *

Лети, лети, пчелка, жужжи, собирай нектар с диких гвоздик в недецком парке! Мне не о чем тебя спросить. Ведь ты ничего не знаешь о девушке, которая тоже когда-то порхала по этому парку, наслаждаясь ароматом гвоздик и роз. Может быть, только предки твои в двадцатом колене видели, как она проходила вот по этой тропинке, слышали, как скрипит под ее маленькими башмачками желтый гравий. А ты, пчелка, уже ничего не можешь знать об этом. Другое дело те старые деревья. Они-то, наверное, слышали горестные вздохи бедняжки. Первое время она говорила: "Ах, когда же он бежит отсюда?", а потом, с еще большей грустью, стала повторять: "Ах, когда же он вернется?" Все это они слышали, но не понимали, почему девушку печалит и то, что он не бежит, и то, что он не возвращается… Между тем и в том и в другом был смысл, — только первые слова Аполки относились ко времени, когда Тарноци томился в темнице, а вторые она произносила позже, когда он загадочным образом исчез из заточения.

Однако до чего коварны, тщеславны и капризны садовые цветы: с тех пор как женщина не ласкает их своим взором, они одичали, огрубели; фиалки поблекли, розы, которые были когда-то одеты в сотни пышных лепестков, так опустились, что носят теперь лишь одну юбочку. Тебя, жужжащая пчелка, все это не интересует, так лети же, лети своим путем! Мне не о чем тебя спросить.

А вот ты, старый филин, хохочущий по ночам на полуразрушенной башне, с которой некогда труба Кореняка собирала в замок ополченцев, ты, уж наверное, помнишь те дни. Должно быть, ты и тогда хохотал на развалинах какой-нибудь башни, созывая привидения, призраки, тени, способные проникнуть туда, куда и птица не залетит, и змея не проползет, — сквозь закрытые ворота и окна. И они собирались в замок — пугать хозяина, наводить на него страх, ходить за ним по пятам, звать его на разные голоса и дразнить, ускользая от него.

Кто наслал вас на него, бесплотные духи, фантасмагории; тени? Откуда вы пришли и куда делись потом? Ведь если вы существовали когда-то, здесь ли, там ли, значит, вы всегда существуете!

Коршун, каждодневно терзавший Прометея, был ангелом по сравнению с вами: ведь он клевал только печень героя, а вы пожирали мозг несчастного графа.

За что? Кто знает! Кто может сказать, почему именно так, а не иначе поступает великий горшечник — рок? Ведь люди в его руках — горшки, и он один решает, как и когда их разбить.

И хотя ты, наверное, что-то знаешь, старый филин, хохочущий на башне, с которой трубил Кореняк, я не стану тебя расспрашивать. Ведь меня интересует «что», а не "почему".

Исчезновение узника Тарноци из темницы, которое никто из обитателей Недецкого замка не мог объяснить, окончательно сломило Иштвана Понграца.

Его охватил ужас, преследовали странные предчувствия.

— Они отнимут у меня девушку! — постоянно повторял он, и зубы у него стучали от страха.

Тщетно пытались успокоить его «друзья», уверяя, что никто не заберет у него Аполку, а если и заберут — невелика утрата. Да и кто может ее забрать? Тарноци небось рад, что сам убрался подобру-поздорову. Едва ли он рискнет еще раз появиться в замке. В Жолне девиц достаточно — больше, чем диких маков во ржи, — найдет он себе другую.

Но Понграц качал головой: это черт освободил Тарноци, ему помогают сверхъестественные силы. Черт мстит ему, Иштвану Понграцу, и когда-нибудь явится и утащит его самого. Аполку нечистая сила не тронет. О, разве может она коснуться Аполки! Но за нею придет любовь, которая сильнее черта, ведь она по женской линии приходится племянницей лукавому (хотя по мужской — в родстве с небесами).

Ночью Понграц не знал покоя: его мучили галлюцинации, он то и дело просыпался и звал на помощь. Иногда видения преследовали его даже днем, и он спасался от них во двор. Однажды граф выскочил наружу нагишом. Ковач и Пружинский кинулись за ним и, поймав его, силой водворили в спальню; когда ему положили на голову ледяной компресс, он затих.

Бедняга таял как свечка, с каждым днем теряя человеческий облик. Иногда он жаловался, что у него в груди поселилась змея, и она внушала ему такой ужас, что капеллану приходилось повсюду сопровождать его, а когда граф садился отдохнуть где-нибудь в саду или в коридоре, тот должен был очерчивать вокруг него заклятый круг, чтобы дьявол не мог переступить через него.

— Не балуй, не подходи ко мне, Асмодей! — кричал он невидимому врагу. — Не то я тебе задам!

Тяжело было видеть этого обезумевшего, сломленного согбенного человека, еще недавно такого крепкого и бравого! Он хирел со дня на день: глаза глубоко ввалились, подернулись какой-то серой пеленой (лишь когда граф гневался, они вновь сверкали зловещим зеленым огнем); синяки под глазами становились все больше. Взглянув на себя в зеркало и приметив их, Понграц всякий раз жаловался:

— Это следы копыт Асмодея, он всю ночь лягал меня ногой в лицо.

В дни, когда Понграц был спокоен (выпадали еще и такие), он часами сидел молча, уставившись в одну точку с добродушным видом. А то ложился на устланный коврами пол и часами тасовал карты, сдавал их и играл сам с собой. Если Аполка, придя навестить его, спрашивала, как он себя чувствует, граф с важным, таинственным видом шептал ей: "Сейчас играл в карты с богом. И выиграл". Выигрывая, он весело улыбался, когда же проигрывал, был крайне удручен.

А если Аполка, бывало, спросит, на что они играют с богом, граф только понурит голову, иногда заплачет, но тайны ни за что не откроет.

В хорошие свои дни он что-то мурлыкал себе под нос, был покладист, ходил смотреть, что поделывает его паук-крестовик (тот, разумеется, ничего не делал), а после обеда шел на конюшню угостить сахаром любимую кобылу Ватерлоо, гладил ей гриву, похлопывал по холке, иногда целовал в белую звездочку на лбу. А то шел в парк. Гуляя по аллеям, он никогда не прикасался к благородным садовым цветам — камелиям, гиацинтам, магнолиям; зато, найдя на меже среди травы полевые цветы, срывал их и украшал ими свою шляпу.

Обычно сумасшедшие любят полевые цветы, — верно, потому, что они растут дико и расцветают в траве где попало, по безумной прихоти земли. Но ведь и мысли безумца — это дикое цветение его чувств, коих не касаются ножницы садовника-разума. Словом, они — братья.

Спустившись в ту часть парка, где на берегу пересохшего ручья стояла беседка, граф Иштван подолгу рылся в галечнике, выбирая самые цветистые камешки, и набивал ими свои карманы. Особенно он радовался, находя гальки шафранового цвета. Он высыпал свои трофеи на пол посередине геральдического зала, где лежала уже целая груда речной гальки, и, когда к нему заходил Пружинский или Памуткаи, с такой гордостью указывал на нее, словно это были сокровища сказочной Индии.

— Вот собрал кое-что для моей дочурки. Хватит ей на жизнь, когда меня не станет.

Мысль об Аполке никогда не покидала его… Это была маниакальная привязанность, особенно ярко проявлявшаяся в его трудные дни, когда он бесновался, ломал и сокрушал все вокруг. Его преследовали галлюцинации — из стен, из мебели раздавались голоса, то еле слышные, то оглушительные. Перед ним бродили и плясали призраки, которых никто, кроме него, не видел; к нему обращались предки — и лишь он один слышал их голоса и беседовал с ними; он боролся с незримыми врагами, швырял в них дорогие вазы и все, что попадалось под руку. Тогда бежали за Аполкой. Девушка приходила и с упреком говорила больному:

— Ради всего святого, Иштван Четвертый, что вы делаете? Ай-яй-яй, Иштван Четвертый!

Больше всего нравилось графу, когда его именовали "Ишт-ваном Четвертым". Но и одного взгляда Аполки было достаточно, чтобы он утихомирился; горящие лихорадочным огнем глаза наполнялись слезами, руки опускались, хрипы в груди прекращались, и дыхание становилось ровным. Из зверя он мгновенно превращался в беспомощного человека, которого девушка брала за руку, уводила, словно ручного барашка, в переднюю, где всегда стояло ведро ледяной воды; Аполка мочила полотенце и накладывала больному на виски холодные компрессы.

Больного приводила в ужас холодная вода, он дрожал всем телом, у него стучали зубы, но все же он терпел, не осмеливаясь сопротивляться, и только умолял, сложив иссохшие руки:

— Пощади, Аполка!..

Галлюцинации и наваждения лишь изредка были как-то связаны с действительностью. Однажды вечером он выбежал из спальни, крича, что Маковник и Комар украли с неба луну, что он своими глазами видел, как они по длинной лестнице взобрались на небо. Негодяй Маковник при этом ногой сшиб на землю одну звезду. Граф был возмущен проступком своих солдат и приказал немедленно же заковать их в кандалы.

Пришлось подчиниться и выполнить его приказ, так как луны действительно в этот момент не было на месте (она спряталась за небольшое облачко). Граф Иштван сам наблюдал, как воров забивали в кандалы, на другой день несколько раз ходил поглядеть, как они сидят в заточении, а вечером, когда луна снова взошла, он сломя голову помчался в подземелье освобождать заключенных, — ведь они уже вернули миру похищенное ночное светило.

— Правда, эти прохвосты успели откусить изрядный кусок месяца!

Когда с ног похитителей луны сняли оковы, Понграц поманил к себе Маковника и плутовато, как заговорщик, подмигнул ему левым глазом:

— Ну и дураки же вы! Что луна, какая в ней корысть для вас и для всего света! Луна только свечка для жаб и лягушек! А уж если вы решили воровать, — зашептал он на ухо Маковнику, — украдите солнце! Слышишь, Маковник? Вот будет переполох на земле!

Преданный Маковник приложился к ручке и покорно склонился перед графом.

— Слушаемся, ваше сиятельство, украдем солнце, коли вам так угодно!

Понграц несказанно обрадовался и тотчас же позвал Маковника, а заодно и Памуткаи, к себе в кабинет для интимной беседы.

— Вот это здорово! Замечательная идея. Нет, ты не понимаешь, Памуткаи! Маковник, ты украдешь солнце. Только не завтра и не послезавтра, а… я потом тебе скажу когда! А тебе, Памуткаи, я дам много, очень много денег, и ты скупишь по всей Венгрии все, какие есть в продаже, свечи и свечное сало. А когда Маковник стащит солнце и наступит кромешная тьма, мы втридорога их распродадим. Ну, что ты скажешь, Памуткаи? Разве я не хитрец? А?

Тут граф принялся плясать, хлопать в ладоши, радуясь своей выдумке, потом сунул руку в карман и великодушно подарил Маковнику синий камешек:

— Вот тебе, Маковник, небольшой задаток! Какие-то ниточки, видимо, еще связывали его мысли одну с другой, но как же тонки они стали! Что-то будет, когда и они оборвутся?

После этого разговора граф частенько вспоминал о Маковнике, спрашивал, что он поделывает, — но всегда украдкой, шепотом, как замыслившие преступление справляются о своих сообщниках. В то же время он намекал Бакре и другим на какие-то предстоящие большие перемены.

Однажды заговорили о календаре. Граф Иштван с видом профессора важно откинул голову и заявил:

— Ерунда все это! Люди, Пружинский, глупы, как пробки!

Они отличают день от ночи и ведут им счет, руководствуясь только цветом. Кусок черного цвета — ночь, кусок белого цвета — день; еще один кусок черного — две ночи, еще кусок белого — два дня. А вот как они станут считать дни, когда наступит вечная тьма и весь мир станет черным? Вот будет потеха! А ведь именно так и будет, Пружинский! Тебе я могу сказать это по секрету. Только смотри никому не проболтайся.

Словом, какие-то взаимосвязи, закономерности еще жили в его помутившемся сознании. Колесики еще цеплялись зубцами одно за другое, и мозг как-то работал. Окружающие даже радовались, что Понграц столь последовательно готовится вступить в эту вечную ночь.

А она подкрадывалась неторопливо, осторожно, на цыпочках — правда, лишь к нему одному.

Внешние события только ускоряли ее приход: от бургомистра Жолны, господина Блази, пришло письмо, где сообщалось, что пребывающая в Недецком замке Аполлония Трновская объявлена наследницей всего имущества покойного Петера Трновского, а опекуном и исполнителем воли умершего по завещанию назначен он, господин Блази. Ввиду этого бургомистр просит его сиятельство графа Понграца соблаговолить передать вышеупомянутую девицу в руки законного опекуна, одновременно предъявив ему счет на все издержки и расходы, понесенные графом по содержанию девушки. В противном случае дело должно быть передано в суд и т. д.

Прочитав письмо, Иштван Понграц воскликнул:

— Ну и передавайте, господин Блази, в суд! Аполку я не выдам, потому что она — моя военная заложница, а не квартирантка на полном пансионе. А не сегодня-завтра она станет моей дочерью, графиней Понграц.

Граф приказал тут же всыпать двенадцать палок посыльному, принесшему письмо, а под окнами и перед дверьми Аполкиных покоев с тех пор днем и ночью стояли два вооруженных стража, чтобы девушку не похитили.

Теперь уж и у господина Блази не оставалось иного пути, как обратиться к закону; Блази и Тарноци объединили свои усилия: один добивался свободы для своей подопечной, другой — для невесты. Нужно было торопиться, поскольку из замка продолжали просачиваться зловещие слухи, говорившие о резком ухудшении психического состояния графа. Оставлять девушку в руках безумца дальше нельзя. Кто знает, что может случиться? Прежде всего необходимо было помешать удочерению Аполки Понграцем. Это оказалось не так уж сложно, потому что министр (по-видимому, под влиянием информации" полученной им от депутатов парламента из комитата Тренчев) сам решил не посылать его величеству прошения Понграца написав pro memoria [Для памяти (лат.)] карандашом на полях прошения: "Отчасти невменяем". С такой бюрократической резолюцией этот документ был погребен в куче бумаг, обреченных на вечный покой.

Блази и Тарноци побывали в Вене, посетили императора, министерство внутренних дел, депутатов парламента. Увы, им пришлось убедиться, что граф Понграц (этот достойный сожаления калека, которому его слуги подчинялись лишь из сострадания и для того, чтобы подольше покормиться возле него) по-прежнему оставался страшной силой там, где просто человек значит так ничтожно мало. Ничего не поделаешь, — корона о девяти зубцах придает человеку совсем иной вес: он этими девятью зубцами сразу в девять дверей стучится!

Таких особ, как граф Понграц, нужно щадить. Умный человек не станет совать свой нос в дела, творимые под сенью графской короны. И люди сановные, а стало быть, умные, только пожимали плечами:

— Ваши требования законны, так что потерпите, суд обязательно решит дело о девушке в вашу пользу.

Решит, но когда? В суде скопилась целая кипа обвинений против Иштвана Понграца, да что толку, если комиссии верхней палаты по вопросам депутатской неприкосновенности никогда не удается собраться на заседание.

Наконец, когда опекун и жених побывали уже повсюду и огласили "историю жолненской пленницы" в газетах, но так ничего и не добились, все тот же начальник будетинского гарнизона подал им дельный совет:

— Выручить девушку проще простого. Надо только найти верный ход. Я хорошо знаю Иштвана. Правда, мне неизвестно, в каком состоянии сейчас его рассудок, потому что меня вот уже несколько месяцев не пропускают в замок. Это, конечно, подозрительно, поскольку его окружают прохвосты и паразиты. Но если у Иштвана осталась хоть малая толика здравого смысла, то сохранилась и самая основа его характера — культ рыцарской чести. Ведь девушка находится у него в качестве военной заложницы. Значит, он не отдаст ее до тех пор, пока магистрат города Бестерце не возвратит ему Эстеллу. Но если уж возвратит, — голову даю на отсечение, — он без разговоров вернет вашу Аполку. Хочешь пари, Блази?

— В самом деле! — воскликнул молодой адвокат, жадно хватаясь за эту простую мысль. — Как это до сих пор не пришло мне в голову!

— Н-да, — протянул Блази. — Можно, конечно, попробовать. Но где нам взять эту Эстеллу?

— Иголку в стоге сена и ту можно найти, если захотеть. А заполучить депутацию славного города Бестерце и вовсе ничего не стоит: вчера я прочел в какой-то газете, что труппа Ленгефи находится сейчас в Лошонце.

План майора Понграца понравился Тарноци, и адвокат на другой же день отправился в Бестерце на поиски Эстеллы. Там ему удалось только узнать, что Эстелла вместе с Бехенци несколько лет назад переехала в Эршекуйвар. Сапожник, сообщивший эти сведения Тарноци, добавил:

— Передайте барону Бехенци, если вам удастся его разыскать, что пора бы ему уже вернуть мне ту сотню форинтов, что он у меня одолжил.

В Эршекуйваре адвокат встретил своего коллегу, который вспомнил, что несколько лет назад Бехенци действительно проживал у них в городе с одной миловидной дамочкой, но вскоре перебрался в городок Вагуйхей, задолжав и ему семьдесят форинтов.

— Напомните ему, если где-нибудь встретите, — сказал Эмилю на прощание его коллега.

Тарноци и ему обещал напомнить барону о долгах и поехал в Вагуйхей. Там, прослышав, что кто-то спрашивает про Бехенци, к Тарноци сбежалось человек сорок ростовщиков-евреев, которым Бехенци также задолжал. (Видно, здесь господин барон задержался на более длительный срок.) И вместо того, чтобы разузнавать, где сейчас находится Бехенци, молодому адвокату пришлось самому отвечать на хитрые вопросы, вроде: а зачем вам понадобился Бехенци-младший — и тому подобное. Евреи, надо сказать, знали о Бехенци решительно все: знали, например, что сейчас как раз то время года, когда оба барона живут вместе в своем старом замке, неподалеку от деревни Криванки, и Эстелла, должно быть, при них, если еще не сбежала с каким-нибудь армейским офицером.

— А что, разве у нее был здесь роман с каким-нибудь офицером?

— И не с одним.

— И вы думаете, что кто-нибудь похитил ее у Бехенци?

— Это такая особа, что сама кого угодно похитит.

Один из кредиторов барона — Армии Брюль — галантно заступился за даму:

— Вовсе не так, я видел ее вместе с бароном два года назад в Кашше.

— Два года! Да с тех пор она десять раз могла сбежать.

— Не думаю, — коверкая венгерские слова, возразил Брюль, — чтобы теперь на нее позарился какой-нибудь офицер.

Итак, лелея надежду найти наконец Эстеллу, Тарноци без промедления отправился в Криванку разыскивать ветхое прибежище баронов.

До села Криванка еще можно было доехать, но дальше пришлось идти тропой, которая змеилась по долине, взбегала на крутые скалы, перебиралась через горы и спускалась в ущелья. Замок был так ловко запрятан среди гор, поднимавшихся до облаков, что нетрудно было догадаться, для каких целей служил он в старину баронам Бехенци: там можно было надежно хранить сокровища, упрятать за его стены какую-нибудь красавицу возлюбленную, чтобы ревниво оберегать ее и никому не показывать, поскольку она не была законной женой.

Там, глубоко в горах, была небольшая долина, а на ней, словно прыщ, возвышался холм площадью в два гектара; на этом-то холме, засаженном благородными каштанами, и стоял, в окружении столетних елей, напоминавших штыки часовых, маленький замок Бехенци.

Да в том-то и беда, что стоял. Нынешние Бехенци в душе не раз пожалели, что замок нельзя то и дело передвигать с места на место!

Может быть, баронам не нравились эти края? Вовсе нет! Природа здесь была на редкость живописная, да что толку!" Больно уж хорошо знали их все далеко вокруг. А вот если бы каждый год переезжать на новое место, можно бы жить припеваючи.

Тарноци пришлось идти в замок Бехенци пешком, оставив во дворе криванкинской корчмы нанятую им подводу: пускай возница покамест посидит в распивочном зале да полюбуется на портрет Яношика,[35] который был когда-то самым знаменитым в этих краях разбойником и к тому же славился щедростью: он умел и поесть, и выпить, и другого угостить (после обеда Яношик отпускал ремень на семь дырок).

В проводники Тарноци взял себе деревенского паренька, который уверял, что хорошо знает и дорогу, и обоих баронов.

— Да бывал ли ты у них в замке-то?

— Еще сколько раз!

— Значит, и красивую барышню видел там? Парнишка вытаращил глаза от удивления:

— Нет у них никаких барышень, одна экономка; такая образина, сморщенная, как сушеный гриб.

— Знаю, это тетушка Рожак. А кроме нее…

— Не-е… тетушка Рожак давно уже распрощалась с ложкой…

— Что ты хочешь этим сказать?

— Что она теперь и без еды обходится. Да ей и при жизни не очень-то часто приходилось есть, мир ее праху.

— Значит, она умерла?

— Конечно, об этом-то я вам и толкую. По правде сказать, бедняжка потому и померла, что ничего не ела.

— Почему же она не хотела есть?

— Она бы ела, да бароны не давали.

— А почему они не давали?

— Да потому, что у них у самих ничего не было.

— Вот как… Так ты говоришь, у них теперь новая экономка?

— Новая…

— А других женщин, кроме нее, в замке нет?

— Нету!

Тарноци с досады покусывал свои маленькие, соломенного цвета усики и палкой сбивал по сторонам тропинки увядшие цветы, покрытые легким серебром инея.

— А как зовут новую экономку?

— Эстелла.

— О, тогда идем скорее, ради бога! — весело крикнул Тарноци и чуть ли не бегом стал подниматься по склону горы Кокол.

С ее вершины парнишка уже мог показать рукой, где запрятался замок Бехенци.

— Это там, где дымок курится? — спрашивал адвокат.

— Нет, ближе. В замке редко курится дымок. А тот дым — от пастушьего костра.

Не прошло и четверти часа, как они добрались до редкого ельника под названием «Болото»; на повороте тропинки из чащи вышел лохматый человек в огромных сапогах, в потрепанной куртке и барашковой папахе, заломленной на затылок. Парнишка ткнул адвоката в бок:

— Смотрите, это и есть старый барон.

Тарноци знавал старого барона, встречался с ним раза два в Жолне, но кто бы мог подумать, что тот элегантный мужчина с моноклем и этот старик, взлохмаченный и бородатый, — одно и то же ЛИЦО! Только подойдя поближе, Тарноци признал в оборванце барона Бехенци. Впрочем, что же… Здесь ведь нет поблизости ни парикмахера, ни модной лавки.

— Добрый день, господин барон, — приподнял шляпу Тарноци.

— Т-шш! — прошипел барон и стал делать знаки: отойдите, мол, подальше.

Адвокат и его проводник подчинились, отойдя в сторону шагов на сорок; барон последовал за ними и наконец, приблизившись к Тарноци, с любезной улыбкой протянул ему руку:

— С кем имею честь?

— Эмиль Тарноци, адвокат из Жолны. Я надеялся, что вы узнаете меня.

— Конечно, конечно, — радостно воскликнул барон, хотя видно было, что он не помнит молодого юриста. — Рад, что встретился с вами! Какое счастье, черт побери! — добавил он, потирая руки. — Вы меня извините, что я так невежливо вас встретил. Я боялся, как бы вы не распугали моих иволг в ельнике. Сегодня предвидится богатый улов, богатый улов!

— Ах, понимаю, господин барон…

— Да, да, и я боялся, что вы наступите на мои силки.

— Силки?

— Да… Боже мой, у меня здесь столько свободного времени, ну как тут не заниматься спортом? Охотиться здесь на львов я не могу по той простой причине, что… — Тут барон взглянул на свою засаленную куртку и, смутившись, несколько невпопад закончил предложение:

— …По той причине, что у меня нет пороху. Впрочем, это не оправдание… и черт меня побери, я собирался сказать лишь, что здесь нет львов.

— Правильно.

— Поэтому я решил заняться птицами. О, какое это замечательное развлечение! Не нужно ни убивать, ни крови проливать. Вот идеальный спорт в наш гуманный век! Птицы сами суют голову в петлю силка. Кстати, и другие аристократы в столице занимаются подобным спортом, возглавляя различные банки и страховые компании, не правда ли? Впрочем, об этом потом. А теперь расскажите, как вы очутились здесь, куда лишь птицы залетают?

— Я искал вас, господин барон, вернее, вашего сына.

— Так-с, — подозрительно посмотрел на Тарноци барон. — Верно, какой-нибудь должок?

— Нет, что вы, у меня дело совсем особого рода.

— Секрет?

— Нисколько.

— Тогда рассказывайте. Привезли нам что-нибудь?

И Бехенци с ласковой улыбкой дружески подхватил молодого адвоката под руку, словно они целый век знали друг друга.

— Наоборот, хочу у вас кое-что забрать.

Бехенци очень удивился и стал было прикидывать в уме, что у них еще можно забрать, но ничего такого не нашел.

— Хочу забрать у вас Эстеллу, — пояснил адвокат свою мысль.

Барон даже рот открыл от изумления. Забрать Эстеллу? Словно Тарноци сказал ему, что приехал собрать мох с крыши их замка. Бехенци недоумевал: кому и зачем вдруг понадобилась бывшая цирковая наездница?

— Эстеллу? — переспросил барон, пристально посмотрев Тарноци в глаза. — В самом деле?

— Да, за этим я к вам и приехал.

— Так. А зачем она вам?

— От нее зависит все счастье моей жизни.

Барон невольно усмехнулся, хотел было покачать головой, да удержался; в конце концов de gustibus non est disputandum [О вкусах не спорят (лат.)]. Ведь бывают же странные, непонятные страсти: некий Артос Флугенциус был влюблен в свою бабушку; Джемс Клартон питал самые нежные чувства к женщине с изуродованной ногой; возможно, что и мисс Пастрана[36] тоже нравилась кому-нибудь. Важно, что тут может и баронам перепасть кое-что, а это было бы весьма кстати, так как они изрядно отощали. Старый барон уже несколько дней ждал такой вот манны небесной. Но он все еще сомневался и, опасаясь оказаться в дураках, осторожно спросил:

— А когда вы видели Эстеллу в последний раз?

— Я никогда ее не видел.

— Тогда я решительно ничего не понимаю, молодой человек, — заявил барон, и в голосе его звучали горечь и разочарование.

— Не беда, я по дороге все вам объясню!

Тарноци сделал проводнику знак, чтобы тот отстал и следовал за ними издали; рука об руку с бароном они стали спускаться в долину по лесной тропинке, где пахло можжевельником. Тарноци откровенно рассказал барону, как его невеста попала в качестве заложницы в руки ополчившегося против Бестерце графа Понграца вместо Эстеллы, и объяснил, что единственный способ освободить Аполку — это вернуть Понграцу Эстеллу.

Повеселевший барон Пал одобрил его план, заметив, однако:

— Очень разумная мысль, но боюсь, что сын мой воспротивится этому. Он, видите ли, так привык к бедняжке за эти долгие годы. О, они очень привязаны друг к другу.

— Значит, по-вашему, барон, я зря приехал?

— Ну, этого я бы не сказал, однако…

— Говорите откровенно.

— Есть ряд препятствий.

— Например?

— Хотя бы то обстоятельство, что Эстелла сейчас служит у нас экономкой. Что мы будем делать, если вы лишите нас такой умелой, ловкой хозяйки? Кого мы найдем взамен ее? Мы — люди бедные, для нас Эстелла — прямо сокровище. Кто нам компенсирует это?

— Если речь идет о денежной компенсации, господин барон, то я готов…

Бехенци-старший потер руки от удовольствия, но лицо его выразило что-то вроде оскорбленного самолюбия.

— О, что вы, сударь! Я имею в виду не низменную материальную сторону этого вопроса, а привязанность Эстеллы к нам, ведь она согревает нас, и если Эстелла уйдет, нам будет сильно ее недоставать. А деньги? Что они для нас? К черту деньги! Ни я, ни мой сын не примем от вас ни гроша. Этого еще не хватало! Другое дело, если бы добрый друг предложил нам небольшую сумму взаймы, — мы, конечно, не отказались бы.

— Я к вашим услугам!

— Что же, дорогой друг, я охотно помогу вам, — ответил барон и, словно внезапно решившись, пожал руку адвокату. — Признаться, я чувствую к вам симпатию! А мои правила таковы: когда речь идет о благородном поступке, я готов жертвовать собой. Я всегда был другом молодежи, черт побери!..

— Благодарю вас, господин барон. Насколько я понял, вы замолвите за меня словечно перед вашим сыном.

— Даю вам честное слово, что сегодня же, самое позднее — завтра, вы получите Эстеллу. Куда вам ее доставить?

— Нельзя ли отправиться за ней сейчас же?

— Ну вот! Разве можно так спешить? Juvenilis ventus [Юность ветрена (лат.)]. Терпение прежде всего. Знаете пословицу: "Поспешишь — людей насмешишь". Надобно время, чтобы уговорить их обоих. Положитесь на меня и ступайте спокойно на свою квартиру. Все будет в порядке. Где вы остановились?

— В корчме, в селе Криванка.

— Ну так сегодня или завтра Эстелла будет у вас. Договорились?

Тарноци горячо поблагодарил старика, и после крепких рукопожатий они расстались неподалеку от овечьего загона Палудяи, откуда с громким лаем им навстречу кинулась целая свора сторожевых овчарок.

Тарноци повернул обратно в сторону Криванки, а барон поспешил к своему замку. Однако не успел барон пройти и двух шагов, как он, якобы что-то вспомнив, окликнул молодого адвоката:

— Алло! Дорогой мой, вернитесь на минутку! Я забыл вас кое о чем спросить.

Тарноци живо подбежал к барону:

— Прошу вас, сударь!

— Видите ли, — начал барон, несколько смущаясь. — Дело, конечно, щекотливое, не из приятных, но чем скорее мы с ним покончим, тем лучше… Я имею в виду деньжонки… взаймы! — Барон пренебрежительно скривил губы. — Сын мой легкомысленный малый, так уж он был воспитан, тут есть доля моей вины, но и он виноват тоже. Впрочем, сейчас уж дела не поправишь. Однако я должен сказать сыну, что вы согласны ссудить нам известную сумму. Ничего не поделаешь… Ах, этот проклятый век! Даже самый благородный поступок связан с низменной прозой. Черт бы побрал этот девятнадцатый век! Так какую же сумму я могу ему назвать?

Тарноци после некоторого колебания произнес:

— Право, не знаю. Сотни две, я думаю.

Пал Бехенци презрительно расхохотался:

— Только-то! Двести форинтов. Да моему бездельнику это на один день! Ах, сударь, вы себе и представить не можете, как дурно воспитан мой сын! А потом, примите во внимание, сударь, что Эстеллу сам Иштван Понграц купил в Жолне за шестьсот форинтов. И у кого? У простого бродячего комедианта! Нет, вы слишком скупы по отношению к барону Бехенци. Вы настоящий Гарпагон. — Тут барон шутливо похлопал адвоката по плечу. — За предмет, который стоит добрых шестьсот форинтов, вы даете всего двести.

— Да, но тогда Эстелла была, по-видимому, красивее, — весело возразил Тарноци.

— Ну, так что же? Вы-то берете ее не за красоту? Правда, тогда она была красивее, зато теперь стала умнее, дороднее.

Такой аргумент разозлил Тарноци, и он не удержался от колкого замечания:

— Уж не собираетесь ли вы продавать ее на фунты?

— Э-э, потише, молодой человек! Разве мы говорим о продаже? Речь идет лишь о взаимной любезности. Только об этом, клянусь честью! Несколько лет назад, когда я охотился с принцем Уэльским, он сказал мне: "Дорогой Бехенци, лисица, которую мы еще не схватили за хвост, — ничья!" Так что мы можем спокойно разойтись, будто и не встречались и ни о чем не толковали.

— Ладно, ладно! — испуганно воскликнул адвокат. — Я с великим удовольствием одолжу вам и шестьсот форинтов.

— Отлично! — воскликнул барон.

Они снова ударили по рукам и после новых рукопожатий; расстались. На этот раз барон Бехенци уже больше не останавливался, пока не очутился на поросшем лебедой и бурьяном замковом дворе, где Эстелла раскладывала на циновке белый грибы для просушки.

Нужно сказать, что безжалостное время основательно потрудилось над ее когда-то смазливой рожицей: кожа на лице одрябла, собралась в морщины, тщательно замазанные румянами, да и сама она как-то ссохлась, сморщилась, напоминая вылущенный кукурузный початок. Только ее когда-то красивый подбородок вел себя молодцом и образовал чуть пониже свой филиал, может быть, для того, чтобы за один подбородок Эстеллу пощипывал барон Пал, а за другой — барон Карой.

— Ну, а где же птицы? — спросила Эстелла, увидав входящего во двор барона.

— Птички-голубочки остались в лесочке, — отвечал тот, весело улыбаясь.

На лице Эстеллы отразилось неудовольствие, отчего оно стало еще уродливее, ибо нос ее, как у индюка, навис над верхней губой. Эстелла всплеснула руками (теперь уже огрубевшими и корявыми) и, хлопнув себя по бедрам, прикрытым рваной юбкой, спросила:

— Вы, что же, думаете, я потащу продавать криванкинскому еврею-мяснику вот эти последние тряпки, чтобы купить вам мясо на обед? Разве вы забыли, что я должна отнести ему в счет мяса грибов и этих самых ваших иволг?

— Ладно, не ори на меня. Сегодня тебе все равно не придется идти в Криванку. А где молодой барин?

Эстелла почтительно, как воспитанница классной даме, отвесила поклон старому Бехенци и с ироническим пафосом отвечала:

— Его сиятельство господин барон пребывают в столовой и заняты латанием мешка, в котором я должна была нести грибы и пташек в деревню. Его сиятельство будут без памяти рады видеть своего батюшку.

Барон Карой, действительно, сидел в столовой. Эстелла не без ехидства подчеркнула слово «столовая», так как комната эта скорее служила прибежищем для летучих мышей, — впрочем, и те использовали ее не как столовую, а как спальню.

Господин Карой Бехенци заметно похудел и ослаб с тех пор, как мы в последний раз встречались с ним. Эстелла не солгала: вооружившись ниткой и иголкой толщиной с добрый гвоздь, молодой барон латал дырявый, как решето, мешок.

— Ну что, старик, принес пташек? — неприветливо встретил он отца.

— Нет, не принес, — отвечал тот с героическим спокойствием. В его равнодушном, полном достоинства тоне было нечто загадочное, что Карой тотчас же заметил.

— Ни одной?

— Ни одной, — весело посмотрел на сына старик. — Какого черта стану я возиться с этими птицами? Я даже запаха их не выношу.

— Хм. Так что же ты принес? — с любопытством взглянул на него сын, откладывая в сторону иглу.

— Ха-ха-ха! Что? Такого зверя, что даже не знаю, как его назвать. Слона? Нет, пожалуй, не слона, а носорога!

— Папочка, ты где-то наклюкался.

Старый барон устало опустился на дряхлое, продавленное кресло, из бугристой подушки которого то там, то сям с любопытством выглядывал конский волос.

— А ну, встань-ка, сынок, да прикрой сперва дверь, чтобы эта девица не слыхала, о чем мы будем толковать… вот так… Теперь набей мне трубку и потом садись и навостри уши…

— Трубку? Чем же я тебе ее набью? — нерешительно протянул Карой.

— Полно, у тебя есть табак.

— Ни крошки, да и откуда ему быть у меня?

— Скрываешь, негодник.

— Говорю тебе, нету!

— Ой ли? — И старик погрозил сыну пальцем. Тут Карой не выдержал и рассмеялся:

— Последнее у меня вымотаешь. Хорош отец, нечего сказать. Пользуешься мягкостью сыновнего сердца.

Он приподнял половицу и вытащил из-под нее сделанный из свиного пузыря кисет с подвешенными на шнурках пампушками величиной в доброе яблоко.

— Э-ге, так вот куда ты его прячешь!

— А чем плохо? Место сырое, табачок не пересохнет!

Карой, как и подобает доброму, любящему сыну, набил глиняную трубку старого барона, чубук которой был из вишневого дерева, а мундштуком служило гусиное перо, вставил трубку ему в рот и в довершение всего, оторвав от валявшегося на столе счета клочок бумаги, дал прикурить.

— Ну, а теперь, папенька, я слушаю тебя.

Старик помедлил еще, дожидаясь, пока трубка раскурится, затем с важным видом приступил к повествованию, придав ему форму сказки:

— Жил-был на свете человек, у которого один сумасшедший похитил невесту и держал ее в своем замке. Держал и ни за что не хотел отдавать до тех пор, пока не вернут ему сбежавшую от него любимую обезьяну. И вот пошел жених странствовать по белу свету в поисках этой обезьяны. Идет он, идет и встречает другого сумасшедшего, который как раз ловил иволг в ельнике. Спросил сумасброд-птицелов у путника, куда он путь держит, а тот и расскажи ему, что ищет он обезьяну, которая, по слухам, находится у такого-то человека. Безумец ему и говорит: "Ты, путник, на правильном пути, потому что этот человек — мой сын!"

Карой Бехенци живо вскочил с места.

— Ты это об Эстелле?

— О ней самой.

— Черт побери! И он ищет ее для Понграца? А ведь я слышал что-то об этой жолненской девушке. Ну и комедия там была разыграна!

— Правильно. А теперь, чтобы получить назад девушку, понадобилась наша Эстелла.

— Уж ты не пообещал ли выдать ее?

— А что ж тут такого? На что она нам? Тебе она давно уже надоела, ты и сам собирался ее прогнать. А тут такое счастье привалило! Этот amice согласен дать нам взаймы шестьсот форинтов. Влюбленный осел! Да это такое дельце, Карой! И к тому же безусловно честное, потому что в результате все будут счастливы и довольны: адвокат получит свою невесту, мы — деньги, а Эстелла угодит в такое место, где как сыр в масле будет кататься. Тем более, что и сама она все время мечтает вернуться к Понграцу.

— Где же этот адвокат? — глухим голосом спросил Карой.

— В криванковском трактире ждет. Как привезем ему Эстеллу, он тотчас выложит денежки на стол… чистоганом…

Старый барон от удивления не докончил фразы: Карой вдруг подпрыгнул, как ужаленный, сорвал со стены старинный, единственный уцелевший в замке карабин, который висел на позеленевшем от плесени щите, и крикнул, задыхаясь от гнева:

— Застрелю негодяя! На вертел живым посажу! Сырым с потрохами сожру!

— Что ты, Карой! Единственного нашего благодетеля! — хватая сына за руки, кротко и нежно успокаивал его барон. — Даже людоеды и те так не поступают. Карой, не делай глупостей.

Но рассвирепевший Карой вырвался из рук отца, голос у него дрожал, он скрежетал зубами:

— Прочь! Оставь меня! Удивляюсь, что ты не понимаешь моих чувств. Этот молокосос оскорбил меня, вообразив, будто барон Бехенци способен торговать надоевшей ему любовницей… Но для тебя, я вижу, честь сына — ничто! Нет, я не потерплю такого оскорбления! Никогда! Ни за что! Собаке собачья смерть!

Бехенци-младший схватил шляпу, выбежал во двор и прямиком через кустарник, рытвины и ухабы помчался в сторону села Криванка.

Перепуганный старый барон бросился было за ним, но догнать, конечно, не мог, остановился в отчаянии и кричал:

— Вернись, сынок, не дури! Карой! Карой!

Эстелла, сушившая грибы во дворе, равнодушно заметила:

— Опять сцепиться изволили, господа бароны?

* * *

Примчавшись в Криванку, молодой барон нашел Тарноци в корчме. Молодые люди вежливо раскланялись и представились друг другу. Затем, отозвав своего нового знакомого в сторону, Бехенци-младший сообщил ему:

— Сегодня вечером вы получите Эстеллу, но для этого вам нужно сейчас же уехать отсюда в соседнее село Привода. Там, кстати, и корчма гораздо лучше. Я провожу вас.

Тарноци приказал вознице закладывать, и они поехали в Приводу, но не прямиком, а сперва дорогой, которая вела в: деревню Клопанка, затем через поля свернули на Приводу.

В Приводе у Бехенци была знакомая старуха, некая Зубек, нянчившая его в детстве; ее-то он и послал с коротенькой запиской к Эстелле, чтобы немедля девица пришла в приводинскую корчму, не обмолвившись о том старику барону, если он еще дома.

Старуха застала в замке одну Эстеллу. Бехенци-старший не утерпел и вслед за сыном поспешил в Криванку, чтобы там все уладить миром. Не застав в корчме ни адвоката, ни Кароя и чуя недоброе, барон расспросил, куда уехали на подводе господа, отправился в Клопанку — богатую деревню, с колокольней под железной крышей, и только затем, и там не найдя ни сына, ни гостя, поздно ночью вернулся в свой замок, дивясь странной загадке.

В замке было тихо и уныло, ворота и все двери стояли, распахнутые настежь. Кругом не было ни души, только летучие мыши порхали по залам да зловеще хохотал филин.

— Эстелла! — позвал старик. — Где ты! Отзовись, милая Эстеллочка!

Но никто не отозвался.

Барон заглянул к ней в спальню, бедное ее ложе было пусто. Он пробежал по комнатам, но Эстеллы нигде не обнаружил. Кругом царила кромешная тьма, но в мозгу его вдруг забрезжила догадка.

— Черт подери, этот щенок надул меня на шестьсот форинтов! Ах ты, жулик! Мошенник! — яростно вопил он, в бессильном гневе носясь по комнатам, где даже в темноте ему не грозила опасность наткнуться на стул или стол, по той причине, что таковых не имелось.

Заполучив Эстеллу, Тарноци из Приводы возвратился в Жолну, а Карой Бехенци (с шестьюстами форинтами в кармане) махнул прямиком в Будапешт.

Бургомистр до того обрадовался увядшей актрисе, что сам помог ей сойти с дрожек.

— Молодец, сынок, ловко ты сумел ее раздобыть, — похвалил он адвоката. — Но это еще полдела. Все-то дело, как круглые печати в старинных монастырях, состоит из двух частей, и вторая часть — Ленгефи. Так что езжай теперь в Лошонц, а я здесь присмотрю за этой… не знаю, как назвать, — «барышней» не решаюсь…

— Ничего, можете смело называть меня барышней, — весело засмеялась Эстелла.

— Гм, гм, — дважды повторил городской голова и еще раз пристально посмотрел на "барышню".

Тарноци, не теряя ни минуты, поскакал в Лошонц, а Блази занялся приведением в человеческий вид туалета Эстеллы, чтобы не стыдно было везти ее в Недец. Он заказал для нее красивое платье из розового шелка, а так как ему никогда не доводилось видеть журналов мод, то он, как образец, отнес к дамскому портному Валерию Лимпе выпущенный в свое время в Америке в честь Кошута доллар, на котором был портрет красивейшей, по мнению Блази, женщины в мире[37] к тому же единственной, из-за которой он в своей жизни страдал (два года заключения в тюрьме Куфштейн).

— Сшейте вот по этому образцу, — приказал он портному и для полного сходства заказал ему даже фригийский колпак. Несомненно, в этом поступке Блази была и доля тщеславия: с одной стороны, он хотел продемонстрировать свой тонкий вкус, а с другой — показать женщинам, какого великолепного мужа они потеряли в его лице.

Портной Лимпа, осмотрев и обмерив Эстеллу, за утренней кружкой пива весьма неодобрительно отозвался бургомистру об актрисе:

— Трудно из нее сделать что-нибудь.

Пока Лимпа шил платье, адвокат прислал Блази письмо, где сообщал, что ему удалось сговориться с Ленгефи.

"В следующую пятницу, — писал он, — директор вместе с "членами магистрата" прибудет в Жолну, так что в субботу уже можно действовать. Этот висельник Ленгефи здорово меня обобрал, к томи же мне придется эти дни кормить всю труппу; но не беда, лишь бы был прок".

Получив это доброе известие, Блази тотчас же сел за послание графу Иштвану Понграцу:

"Настоящим уведомляем, что поскольку ваше сиятельство считает Аполлонию Трновскую своей заложницей, магистрат города Бестерце изъявляет готовность выполнить вашу волю и возвратить вам в следующую субботу бежавшую из замка девицу Эстеллу, которую удалось наконец изловить".

Граф Иштван, сидя на корточках на ковре среди комнаты, играл в карты (вероятно, опять с богом), когда часовой, стоявший на воротах замка, принес ему это послание Блази; гонцу он приказал подождать за воротами, так как Памуткаи строго-настрого запретил впускать посторонних на территорию замка.

Граф вскрыл письмо, прочел, долго молча смотрел на него, потом, отшвырнув карты в сторону, вскричал:

— Проиграл! Придется платить!

Часовой вытянулся перед ним и замер на месте в ожидании ответа, но граф, не замечая его, обессиленный, упал на диван. На лбу у него проступил пот, глаза закатились, жилы на висках вздулись, и лицо стало похоже на карту, изрезанную синими прожилками рек.

— Мне можно идти? — робко спросил часовой.

— Нет, стой! — крикнул граф, затем пристально посмотрел на него, похвалил: — Хорошо стоишь, красивая у тебя выправка. Стой так и дальше!

С этими словами он сам покинул комнату и, пройдя по коридору, неожиданно отворил дверь в покои Аполки. Девушка в окружении двенадцати маленьких фрейлин сидела у большого стола за полдником. Картина эта напоминала знаменитую "Тайную вечерю", только вместо бородатых апостолов над столом склонилось двенадцать розовощеких мордашек, нежных и юных, как распускающиеся цветы. Девочки весело смеялись, а Аполка, засучив рукава зеленого бархатного кунтуша, чтобы их не замарать, брала на палец сажи с тарелки и малевала своим фрейлинам усы: У двоих усы были уже готовы, что и вызвало бурные взрывы веселья. Завидев графа Иштвана, девочки, испуганно завизжав, разбежались, как голуби от коршуна. Одна лишь Аполка поспешила ему навстречу, ласково, приветливо и весело улыбаясь.

— Хороши мои малютки! — воскликнула она, улыбаясь открыто и непринужденно. — Только что радовались нарисованным усам, а теперь испугались настоящих!

Иштван, не отвечая, угрюмо смотрел себе под ноги, но даже внимательный взгляд Аполки не уловил ничего угрожающего. Граф казался даже нормальным, и лицо его выражало лишь спокойную решимость.

— Аполка, — сказал он с какой-то особенной грустью, — через несколько дней за тобой приедут и увезут от меня.

— Кто? — спросила девушка сдавленным голосом.

— Злые люди. Тот адвокат, ты ведь знаешь. Ах, как ты покраснела, Аполка! Ты великолепна, как красная гвоздичка! А может быть, и кто-нибудь другой приедет за тобой, почем я знаю. Они приедут в будущую субботу, и я отдам тебя им.

Сердце Аполки стучало так сильно, что, казалось, вот-вот выскочит.

— Я отдам тебя им, потому что, ты ведь знаешь, этого требует военный обычай. Словом, военный обычай. А это — святое дело!

В его словах звучала какая-то странная суровость и решимость. Он заложил руки за спину, расправил плечи, поднял голову и выпятил грудь, словно совершая какое-то великое деяние, достойное всеобщего удивления.

— Итак, приготовься! — Собери все свои вещи, сложи в сундук все фамильные драгоценности Понграцев. Все это твое, мой маленький военный трофей!

На глаза девушки навернулись слезы, и, когда Аполка подошла к графу и уронила к нему на грудь свою головку, он почувствовал, что его рубашка стала мокрой от слез. Глаза графа, может быть в последний раз, приняли осмысленное выражение, по всему телу словно прокатилась теплая волна, и он спросил горячим, взволнованным голосом:

— Хочешь у меня остаться, Аполка?

Девушка еще ниже опустила свою растрепанную головку (граф, сам того не замечая, расплел ее собранные в косы белокурые волосы) и, спрятав лицо у него на груди, тихо, словно стыдясь своих слов, пролепетала:

— Я буду часто-часто навещать вас. Очень часто. Раз в неделю. Хорошо?

Руки Иштвана Понграца, обнимавшие белоснежную шею девушки, упали, как надломленные: какая-то роковая сила нанесла ему удар.

— Значит, ты все-таки хочешь уйти? — вырвалось у него.

Он уставился на нее бессмысленным, тупым взглядом, затем повернулся на каблуках и поплелся из комнаты, как побитая А собака. Напрасно Аполка кричала ему вслед:

— Не сердитесь на меня, граф Иштван, я буду приезжать к вам два раза в неделю! И два раза в неделю вы будете ездить к нам. Мы будем всегда вместе, Я буду любить вас, как и прежде.

Он шел по коридору неверными шагами, не оборачиваясь, словно не слыша ее слов, уронив голову и сердито размахивая руками.

У себя в кабинете он заметил часового, который все еще стоял, словно застыв на месте.

— А ты чего ждешь? — спросил он.

— Ответа, ваше сиятельство.

— Какого ответа?

— Для гонца, что привез вам письмо.

— А-а, правильно. Пришли сюда этого человека.

Старый Янош Реберник (тот самый гайдук, который несколько лет назад подобрал Аполку на берегу Вага) вошел в комнату.

— Передай своему господину, что Иштван Понграц слов наш ветер не бросает. В субботу можете получить девушку.

Затем он взял со стола два пистолета великолепной работы и подарил их Ребернику:

— У меня можно получить или двадцать пять палок, или j что-нибудь хорошее. Поезжай с богом, старина!

Когда гонец бургомистра Блази уехал, граф словно почувствовал облегчение. Весь вечер он весело мурлыкал что-то себе под нос и даже насвистывал. Обитатели замка говорили друг другу: "Видно, добрая весть была в письме, которое сегодня получил наш господин". О содержании письма граф никому не обмолвился, даже Пружинскому, хотя вечером, что уже давно не случалось, он велел позвать поляка к себе:

— Давай, дружище, повеселимся с тобой сегодня.

Они пили до позднего вечера из больших серебряных кубков, так что паж едва успевал таскать им из подвала вино. Под конец граф Иштван, как в былые времена, развеселился, позвал капеллана, «дьяка» Бакру и «полковника» Памуткаи и приказал им хором петь:

Сам граф Иштван пел вместе со всеми, отбивая ногою такт шутовской, лишенной мелодии песни… Чего доброго, чудодейственная влага еще вернет ему рассудок!

И вдруг, словно оборвалась какая-то струна, без всякого перехода Понграц внезапно заплакал и начал по очереди обнимать своих друзей: расцеловав их, раздарив им на память серебряные кубки, он побежал во двор, оттуда в парк, где забрался на пчельник, уселся среди ульев и просидел до самого утра, неподвижно, уставившись на луну и на сверкающие глаза звезд Большой Медведицы.

Всю ночь граф ни на минуту не сомкнул глаз, но наутро его не клонило ко сну; он много выпил накануне, но не был пьян. Чуть свет он послал Стречо в деревню Лапушня, приказав позвать к нему тамошнего столяра Дёрдя Матея со всеми инструментами.

Дёрдь Матей как раз собрался позавтракать, но, зная причуды своего барина, все оставил нетронутым и поспешил в замок.

Граф Иштван ласково принял его и угостил токайским, которое как раз пил.

— Хорошее вино? — спросил он у столяра.

— Наверное, хорошее, — отвечал тот, — раз его подносят маленькими стаканчиками.

Граф Иштван швырнул на пол стопку, схватил большой серебряный кубок и, наполнив его токайским, протянул столяру.

— Так зачем изволили меня звать, ваше сиятельство?

— Большое дело задумал я, Дёрдь Матей. Такого тебе еще никогда не доводилось делать.

— Делал я, ваше сиятельство, все на свете, даже арестантские колодки.

— Так вот, сделай мне гроб из орехового дерева в полторы сажени шириной и в полторы сажени высотой.

Дёрдь Матей от удивления рот разинул:

— Какой же это гроб с дом величиной? Это ж целый Ноев ковчег, ваше сиятельство!

— Не твое дело. Мастер ты хороший, справишься. Ореховое дерево и все прочее есть. До тех пор не выйдешь из замка, пока не закончишь.

И Матей приступил к работе: в каретнике он строгал и пилил, и никто в замке не мог догадаться, на что это он изводит такие замечательные ореховые доски. Граф то и дело приходил к нему посмотреть, как подвигается работа. Видно было, что его очень интересует данный столяру заказ.

Все остальное время он молча шагал взад-вперед по комнате или стоял у окна; завидев же кого-нибудь, будь то незнакомый проезжий или ярмарочный торговец, — зазывал к себе в кабинет и дарил что-нибудь из своих вещей: оружие, дорогие кинжалы и сабли, любимые безделушки. Пружинский беспрестанно упрекал его:

— Иштван, ради бога, что ты делаешь? Я тебя не понимаю.

А граф только улыбался в ответ, но в улыбке его было что-то загадочное. За нею крылся какой-то страшный замысел.

— Эх, Пружинский, на свете много такого, чего тебе не понять.

В конце концов Пружинский сообразил, как помочь беде, и выставил на расстоянии нескольких ружейных выстрелов от замка часовых, которые без разговора прогоняли всех, кто пытался приблизиться к крепости.

На третий день кое-кто из обитателей Недеца, через щели в стенах каретника разглядевших, что там мастерит столяр, начали испуганно перешептываться, что Матей делает огромный гроб, в котором уместится все население замка.

— Гроб готов, — сообщали позже. — Теперь Матей полирует его. Кровь стынет в жилах, когда видишь такое. Ну, братцы, дело не шутка. Добром это не кончится.

Пружинский своевременно прослышал о гробе и сам пошел посмотреть, что происходит в каретном сарае. Убедившись, что слухи соответствуют действительности, он ничего не сказал, но побледнел, как стенка. Он поднялся к себе, уложил свои книги, платье и другие пожитки, а затем пошел к графу доложить, что у него во Львове скончался младший брат и что он должен уехать немедленно.

— Ты бы лучше ему написал…

— То есть как? Ведь он же умер?

— Ну так что ж… Неважно, — возразил граф и снова улыбнулся своей загадочной, устрашающей улыбкой.

Пружинский попросил на дорогу немного денег взаймы. Понграц долго шарил по всем карманам, выдвинул по очереди все ящики стола и в конце концов предложил ему паука, который теперь трудился над вытягиванием пятого по счету номера.

— Это — верные деньги, особенно во Львове, где самая лучшая лотерея. Надо только немного удачи, — пояснил граф.

Но Пружинский не очень-то верил в паука и попросил вместо него золотую цепь с сапфирами и рубинами, украшавшую когда-то ментик славного Петера Понграца, которую он однажды видел в графском ларце из черешневого дерева.

— Изволь! — Граф пренебрежительно махнул рукой, словно удивляясь наивности Пружинского. — Ну и глуп же ты, братец. Впрочем, если цепочка кажется тебе ценнее паука, — бери! — И отдал ему дорогую цепь. Похлопав Пружинского по плечу, он спросил его:

— Когда думаешь вернуться!

— Через несколько дней.

Пружинский своим поспешным отъездом загадал трудную загадку остальным прихлебателям в замке. Раз крыса бежит с корабля, значит, корабль… "Этот Пружинский — продувная бестия, он за версту чует опасность, как лягушка — дождь. А гроб, ох, уж этот гроб, — не случайно его заказал граф!"

На следующую ночь исчез Бакра и несколько человек из постоянного гарнизона и челяди замка. Какая-то таинственная опасность витала в воздухе: по ночам на тополя, росшие перед замком, со всей округи слетались филины, в полночь под пятницу куры начали кукарекать (каждому доброму христианину в такую минуту следует перекреститься), а Ватерлоо в ту же ночь вырыл в конюшне левым передним копытом целую яму. Нет, тут что-то нечисто. Спасайся, кто может!..

В пятницу утром Понграц приказал оседлать ему Ватерлоо, сказав, что он поедет по округе с визитами. Все в замке удивились: вот уже полтора года, как граф не выходил за стены замка. Он был бледен, выглядел больным, и голос его звучал глухо, словно кто-то другой говорил за него из глубокого подземелья. Памуткаи, который видел яму, вырытую лошадью в конюшне, со слезами в голосе уговаривал графа:

— Не садитесь, ваше сиятельство, на эту лошадь. Быть беде! Умоляю вас, послушайтесь меня!

Но Понграц, будто не слыша, что говорят вокруг, дал знак Маковнику следовать за ним на другой лошади, пришпорил Ватерлоо и умчался стрелой. Красавица лошадь, гордо закинув породистую голову, легко выбрасывала вперед стройные тонкие ноги.

— Конечно! Больше не видать нам графа, — вздохнул Памуткаи. Готов биться об заклад, лошадь воротится домой без всадника! Чует мое сердце, не к добру все это!

Граф Понграц первым делом направился в село Гбела, где жил отставной майор Форгет, с которым он, бывало, сражался, когда затевал военные игры. Старый майор не знал, как объяснить неожиданный визит графа.

— Чем обязан я такому счастью?

— Заехал проститься с вами, майор, как подобает джентльмену, который, отправляясь в долгий путь, на прощание никогда не забудет пожать руку своим старым друзьям, добрым соседям!

— Путешествовать? Хорошее дело! А куда, позвольте полюбопытствовать?

— Никуда. Просто собираюсь немного умереть…

— Э-э, когда это еще будет…

— Завтра.

Майор захохотал, заглянул в лицо Иштвану и основательно ткнул его в бок:

— Что-то не видно у вас на лице печати смерти! Нехорошо так пугать добрых людей. Могли бы с тех пор, как мы не виделись, что-нибудь получше придумать. Тысячу лет не говорили мы с вами, граф!

— Ну, пожалуй, и еще тысячи четыре лет не будем говорить, — заметил Понграц и, не дожидаясь ответа, крепко пожал майору руку, вскочил на коня и поскакал по дороге на Подза-мек. Он решил навестить барона Старвиха, который в это время года жил в Венгрии; большую же часть лета барон проводили в своем австрийском имении в Моравии.

Со Старвихом граф простился точно таким же манером, как и с Форгетом. Но и этот большеголовый человек с рыжей шевелюрой воспринял слова графа о близкой кончине как очередное его чудачество и сам принялся жаловаться Понграцу, что он тоже, наверное, долго не протянет, — "этакая собачья жизнь, — вечно таскаешься из имения в имение".

— Когда живу в Моравии, меня обзывают "собакой Кошута", а здесь я для всех — "рыжий немец"…

От Старвиха граф Иштван поехал к Ордоди, от них — к Мотешицким. Последние уговорили его отобедать с ними. За обедом Понграц вел себя очень мирно и так хорошо рассуждал, что госпожа Эржебет Верецкеи, урожденная Мотешицкая, заметила шепотом: "Этот человек не такой уж сумасброд".

Впрочем, когда Понграц стал прощаться, ей пришлось взять свои слова назад, так как гость напоследок заявил:

— Благослови вас господь. Приехал в последний раз повидать вас. Завтра пробьет мой час.

Предчувствие суеверного Памуткаи не оправдалось: к вечеру и всадник и лошадь возвратились в замок целыми и невредимыми. Дома Понграца ожидала телеграмма, в которой пештские родственники графа извещали его, что верхняя палата парламента санкционировала предание Иштвана Понграца суду, и, поскольку ему вскоре придется ответить перед законом, они посылают ему отличного адвоката, который прибудет в Недец послезавтра.

Граф Иштван равнодушно скомкал телеграмму и тут же карандашом нацарапал ответ:

"Есть у меня адвокат получше вашего, и будет он в Недеце уже завтра".

Передав ответ Памуткаи, он распорядился:

— Отошлите, полковник, рано утром на телеграф. Пусть не ездит сюда понапрасну стряпчий, которого хотят мне навязать. Пускай с чертом судится, когда помрет!..

Ужинать сели в превосходном настроении. Граф был разговорчив, весело шутил, рассуждал за стаканом вина о политике, как это делают все венгры с самого сотворения мира. Некоторые его замечания были до того правильны и метки, что Памуткаи и Ковач прямо диву давались. (Граф сказал, например, что австрийцам, прежде чем говорить о «паритете», справедливости ради следовало бы повесить и своих тринадцать генералов.[38]) "Нет, сейчас он ничуть не сумасшедший, — думали они все. Свершилось чудо: на пороге вечной тьмы всевышний вернул графу свет разума". Покинув графа, они даже выражали надежду:

— Вот увидите, скоро наш господин граф станет совсем здравомыслящим.

Но, отослав своих приближенных спать, граф сам не лег и до утра не смыкал глаз. По крайней мере, ключница, комната которой находилась как раз под опочивальней графа, уверяла, что слышала его шаги всю ночь напролет.

На заре он заперся с Матеем в каретнике, где они стали прибивать на гроб выписанные из Будапешта металлические буквы. Долго стучал молоток в сарае, и страшен был его стук. Чье-то имя составляют из этих букв?..

Страх обитателей замка немного поулегся, когда Иштван Понграц вышел из сарая, спокойный и даже веселый, и приказал седлать Ватерлоо. На вороную кобылу надели лучшую старинную сбрую из той упряжи, что хранились в замковом складе: наборную, в жемчугах, уздечку с удилами из чистого серебра, красное бархатное седло, парчовый чепрак.

Пока на дворе седлали лошадь, смирно и ласково смотревшую умными глазами на хозяина, Иштван крикнул часовому, который прогуливался на башне, добродушно посасывая трубку:

— Подавай сигнал, созывай народ! Будет нынче на что посмотреть, будет что и послушать.

Когда же лошадь была оседлана, граф подошел к ней, погладил, сам вплел в гриву трехцветную ленту, поцеловал ее в белую звездочку на лбу и, сказав: "Прощай, подружка!" — подозвал стоявших, как всегда, с заряженными ружьями часовых:

— Застрелить! Раз, два — пли!

Грянули два выстрела, лошадь вздыбилась, жалобно заржала и, содрогнувшись, рухнула наземь. В два ручья хлынула благородная английская кровь, разливаясь огромной лужей и заполняя щели между булыжниками, которыми был вымощен замковый двор.

Перепуганное выстрелами женское население крепости разбежалось кто куда: служанки и маленькие фрейлины Аполки в страхе забились по углам, под кровати. Только Аполка, как была в белоснежном утреннем платье, не побоялась выскочить во двор. Ее не испугала даже огромная лужа крови, из алой быстро становившаяся багровой. Девушка смело подошла к графу в схватила его за руку.

— Что вы опять натворили, Иштван Четвертый? Ну, пойдемте наверх! Я так хочу!

В голосе ее звучала все та же нежность и доброта, чарующая сила, способная усмирить зверя. Для большей убедительности она даже ножкой притопнула. Но на этот раз граф не только не утихомирился, но оборвал ее довольно грубо:

— Ступайте, сударыня, к себе в комнаты, да поскорее! Вы уже собрали свои вещи? Проводи ее наверх, Маковник.

Аполка заплакала, услыхав такой окрик. Понграц впервые обращался к ней на «вы». Девушка скорбно сжала свои красивые алые губки, поняв, что ее власть над этим человеком кончилась; она впервые его испугалась: голова у нее закружилась, сердце сжалось, и, если бы Маковник не поддерживал ее, Аполка еще на лестнице упала бы без чувств.

А между тем ей следовало бы радоваться: ведь это был день, суливший ей освобождение. Она и ждала и боялась его, дрожа, словно от холода, хотя поднявшееся над горой Семирамидой солнце залило всю окрестность морем света. Золотое блюдо сверкает в небе, но что-то будет на нем подано!..

— Несите гроб! — приказал повелитель Недеца.

Четверо «казаков» на жердях вынесли во двор творение Матея. Даже смотреть на него было жутко: на крышке этого устрашающего сооружения, напоминавшего огромный сусек, чернел крест, а сбоку, по концам, вырезаны были из дерева черепа, между ними же выбита посеребренными металлическими буквами надпись:

"Здесь на лошади Ватерлоо восседает Иштван Понграц, граф Оварский и Сентмиклошский. Мир их праху".

Страшный замысел! Старый Ковач, прочитав надпись, рухнул без чувств. Один Матей удовлетворенно потирал руки, радуясь, что все дивятся его творению.

— Лошадь, как стечет кровь, поставьте стоймя в гроб, — распорядился граф, и лицо его выразило неописуемую радость. Казалось, он упивался растерянностью, написанной на лицах окружавших его заурядных людишек. Он был преисполнен сознания собственного величия, в груди его бушевал восторг поэта, нашедшего достойную форму своей мысли. По-видимому, он думал о том, что это его деяние станет легендою и старики из поколения в поколение будут рассказывать ее внукам.

Когда бедное животное водворили в гроб, — шесть человек с трудом подняли лошадь, — Иштван Стречо робко спросил графа, можно ли заколачивать крышку.

— Дурак! — раздраженно ругнул его Понграц. — А как же всадник?..

Тут он повернулся на каблуках и горделиво, упругой походкой солдата поднялся к себе, надел свой лучший костюм — оливково-зеленый доломан с золотыми пуговицами в форме лесных орешков, шафранового цвета брюки с серебряными галунами и желтые сафьяновые сапоги с золотыми шпорами. На палец надел большой фамильный перстень-печатку, который раньше носил на цепочке для часов. Часы граф выложил из кармана: какой дурак будет считать время на том свете, где его и так-то девать некуда!

Когда он переодевался, в комнате послышался шорох. Понграц вздрогнул: "Что это? Уж не смерть ли? Нет, не может быть. Она придет, когда я ее позову". Разумеется, это была вовсе не смерть, а одна из девочек Аполки, испугавшаяся выстрелов и спрятавшаяся в этой комнате. Заслышав шаги Иштвана, она забилась под диван и притаилась там, бледная, сжавшись в комочек, с сильно бьющимся сердечком. Она видела, как Понграц оделся, причесался, подкрутил усы и, подойдя к черному шкафчику напротив (в замке его называли "аптекой"), где стояли всевозможные склянки с разными жидкостями, открыл его, вынул какой-то пузырек и выпил его содержимое. Боже мой, что было бы, загляни он в этот миг под диван!..

Но граф, к счастью, не полюбопытствовал, покинул гардеробную, через большой зал прошествовал к себе в спальню и позвонил пажу:

— Позови Памуткаи, Ковача, Аполку, ключницу, Маковника, капеллана и всю женскую прислугу.

Все быстро собрались.

— Пододвиньте мою кровать к окну, чтобы я мог видеть все происходящее во дворе.

Все не сводили с него глаз: в своей блестящей одежде он казался представительным и бравым, его отечное лицо выражало решимость и упрямство, глаза горели удивительно ясным светом, на лбу запечатлелось олимпийское спокойствие.

— Вы собираетесь лечь в постель, ваше сиятельство?

— Да. Буду умирать.

— Но, ваше сиятельство, ведь вы не больны!

— Мне лучше знать.

Кровать пододвинули к окну, и Понграц лег на нее, предварительно пристегнув саблю, украшенную агатовыми камнями, и только головной свой убор отложил на тумбочку возле ложа.

— Вот так хорошо. Пододвинь свой стул, Аполка, и расскажи, что тебе сегодня приснилось. А ты, мой маленький паж, иди и передай часовому на башне: как заметит, что заклубилась пыль на дороге, — пусть немедленно доложит.

— Уже докладывал.

— Тем лучше.

— Вы, любезный Ковач, пойдите-ка посмотрите, прибыл ли лапушнянский оркестр.

— Прибыл.

— Прикажите музыкантам собраться в соседней комнате. Пусть будут здесь, под рукой.

Старый Ковач вышел. От страха у него подгибались колени.

Однако никто в замке не верил, что граф болен, и его заявление о том, что он собирается умирать, все считали очередной причудой. Прямо беда: не успеешь изучить одни его сумасбродства, как он уже изобрел новые!

Но когда граф начал меняться в лице, приобретавшем постепенно свинцовый, синеватый и даже землистый оттенок, когда он стал по временам содрогаться от какой-то внутренней боли, всеми овладел ужас, а Аполка заплакала.

— Не плачь, мой маленький трофей! Не будь глупышкой, а лучше выгляни в окно, посмотри, кто там приехал.

Он и сам приподнялся на локте и увидел три приближающихся экипажа. Теперь уже можно было разглядеть и лица подъезжающих: в первом экипаже сидели Эстелла и Ленгефи, в другом — "сенаторы города Бестерце", а в третьем — Блази и Тарноци…

— Откройте им ворота! — замогильным голосом сказал граф, обращаясь к Памуткаи.

Аполка же ничего не видела от слез, застилавших ей глаза, разве только, что графу Иштвану плохо.

— Вам больно?

— Очень, — прохрипел он.

— Скорей за доктором! — крикнула Аполка.

Понграц ничего не ответил, только помотал головой. Так же встретил он и капеллана, когда тот подошел к нему с вопросом:

— Причастить вас, ваше сиятельство?

— Не надо. У меня нет никаких грехов. Ни одной из моих просьб бог не выполнил. Его же требования я все исполнил.

Его передернуло, и он спрятал лицо в подушки, но тело продолжало содрогаться. Через некоторое время его страдания, казалось, несколько утихли и он приоткрыл глаза, но теперь они были подернуты какой-то мутной пеленой и закатились под лоб.

— Прикажите оркестру начинать! — сказал он.

Лапушнянцы тихо заиграли марш Ракоци. Граф кивнул головой — очень, мол, красиво. Через полминуты он подозвал к себе Памуткаи:

— Памуткаи, я хочу быть и на том свете верхом на коне. Поместите меня в гроб вместе с конем. Понимаю, что так вот, прямо, это невозможно, ну да не беда, хоть как-нибудь. Вы меня понимаете, полковник?

Памуткаи кивнул головой, по его длинной бороде ручьем катились слезы.

— Эх, Памуткаи, вы просто большое дитя, — сказал граф. Он был в полном сознании, все видел и все замечал. По его лбу струился пот, и Аполка платочком вытирала его.

— Какая ты хорошая, мой трофейчик, — растроганно прошептал Понграц и снова закрыл глаза.

Несколько минут он лежал совершенно спокойно, словно не испытывал никакой боли, как бы дремал, потом вдруг очнулся и нетерпеливо крикнул служанкам, толпившимся за спиной ключницы.

— Чего вы стоите, старушки? Подойдите ко мне и сложите мне руки и ноги, как полагается. Вы знаете как! Живей, живей, я не хочу, чтобы вы своими грязными ручищами касались меня мертвого.

Женщины поспешили к графу и бережно, аккуратно сложили ему на груди руки. Они так и остались лежать навеки: больше он не пошевельнулся, лишь один раз приоткрыл глаза и тихим, слабеющим голосом прошептал:

— Аполка, ты тоже сложи руки и молись!

Оркестру велели умолкнуть, и Аполка, сложив свои маленькие ручки, начала молиться:

— "Отче наш, иже еси на небеси…"

— Задыхаюсь, — прохрипел граф. — Откройте окно. Распахнули окно, и в комнату хлынули яркие солнечные лучи и свежий воздух, напоенный нежным ароматом цветущих акаций. Но вместе с ними в окно впорхнул проныра-шмель и стал назойливо кружиться над смертным одром, таинственно и заунывно жужжа.

Еще звучали слова молитвы, когда граф вдруг глубоко вздохнул, голова его откинулась, а глаза закатились. Этот вздох как бы слился с тихими словами молитвы, и они, все вместе — молитва, вздох и душа Иштвана Понграца — унеслись в небеса.

Памуткаи наклонился над графом и положил ему руку на сердце. Оно больше не билось.

— Последний властелин этого замка скончался, — произнес он глухим, торжественным голосом.

Все присутствующие, потрясенные до глубины души, опустились на колени перед кроватью, и в наступившей торжественной тишине капеллан начал молиться. Одна Аполка, у которой разрывалось сердце от боли, нарушала тишину, беспрестанно целуя руку мертвеца и стараясь пробудить его к жизни бессвязными словами:

— Неужели ты умер? Почему? Разве ты не мог дольше жить? Ты, который заменил бы мне отца. Ведь ты и был мне как отец! О, взгляни же на меня еще хоть раз! Скажи мне хоть слово! Не может быть, чтобы ты никогда больше не заговорил!

Напрасно топтались внизу гости, напрасно стучали в дверь — на них никто не обращал внимания, никто не крикнул им: «Войдите», — и они уже начали терять терпение, особенно Ленгефи. Наконец прирожденное любопытство взяло верх, и старый актер осторожно, бесшумно приоткрыл дверь. Увидав, что комната полна народу, он принял горделивую осанку вельможи, под стать самому бану Банку,[39] и, ведя за руку Эстеллу, в сопровождении послов вошел в спальню графа. Шествие замыкали Блази и Тарноци.

Но и сейчас на них никто не обратил внимания. Недоумевающий Блази осторожно коснулся плеча господина Ковача и тихо спросил:

— Что здесь происходит? Где мы можем увидеть его сиятельство?

Ковач машинально указал на ложе.

— Вот он лежит.

— Уж не случилось ли с ним какой беды?

— Нет. Он умер.

От неожиданности Блази попятился к двери. Он мертвенно побледнел. А Тарноци, ничего не замечая и не слыша, подлетел к Аполке и, страстно обняв ее, хотел поцеловать. Однако девушка отстранила его, поглядев строго, но вместе с тем ласково, сказала:

— Нет, не сейчас, Милослав. В этот день нет места радости. Я только что целовала мертвого. Вдруг его оскорбит этот поцелуй, тут, у его одра, полученный мною от живого?..

И только Ленгефи, увидев хозяина Недеца недвижным, остался равнодушный и тотчас начал декламировать:

О смерть, как страшен всем твой лик! Вглядитесь же в него вы, леди и милорды! Еще вчера сей муж был грозен и велик!..

Но поскольку милорды и леди, которым надлежало всматриваться в лик смерти, отсутствовали, а была одна лишь Эстелла, то она и спросила:

— Все это хорошо, но что теперь будет со мной?..

Иштвана Понграца похоронили не верхом на его знаменитом вороном коне, как ему того хотелось, а как и всех его предков, мирно покоящихся в тихом Варинском склепе, — одного и "пешим".

На похоронах, да еще и до них, люди шепотом передавали друг другу слух, что граф якобы отравился и будто одна девочка видела, как он выпил яд из склянки. Но родственники не допустили вскрытия: "Вовсе не обязательно, чтобы все на свете было понятным, тем более, — добавляли они, — что Иштван всегда был непонятен".

Я тоже не собираюсь окончательно решать вопрос, был ли Понграц сумасшедшим или только притворялся, — пусть и это останется тайной, найдется и ей местечко среди других загадок.

Но в основном я почти не отступал от истины и добросовестно рассказал все, что слышал о графе. Так что занимательность сюжета — не моя заслуга, и я присочинил к подлинной истории самую малость. Однако на мне полностью лежит ответственность за то, что я дерзнул затронуть столь необычную, гротесковую тему. Знаю, что эта тема необычна, но что делать — я люблю необычное…

А теперь, когда пришел час проститься с моими читателями, я напрягаю память: не забыл ли я чего? Может быть, стоило бы рассказать еще о свадьбе Тарноци?

Впрочем, о свадьбе со всеми подробностями сообщала газета "Долина Вага". Там был описан даже наряд Аполки. Если не ошибаюсь, она была в сером дорожном платье и в соломенной шляпке, украшенной веточкой сирени.

1894