"Иван III — государь всея Руси (Книги четвертая, пятая)" - читать интересную книгу автора (Язвицкий Валерий)Глава 2 Против папы и цесаряПрибыв в Ям по воде, Калекин с Иваном Васильевичем направились прямо к лавке государева скупщика Александра Окладникова, родом из Мезени. Это был высокий и жилистый чернобородый мужик без единой сединки в волосах. В его лавке собралось уж много мужиков-доменщиков, и они о чем-то недовольно галдели. Окладников стоял молча и глядел на них исподлобья и вдруг резко сказал: — Вот вы галдите, будто каждого из вас я изобидел… — Изобидел, что и говорить, изобидел! — крикнул кто-то из мужиков. — Того же в разум не берете, — продолжал Окладников, — что дело-то мое государево. Надоть же мне и государев оброк полностью собрать… — …и собя не забыть, — выкрикнул другой мужик. Окладников досадливо усмехнулся и буркнул: — Лопата! А из вас когда кто о собе забывает? Не о том я баю, трудное мое дело-то! Мне и с оброка малую толику сощипнуть не грех, да и с вас некую мзду взять надо. Конечно, без особой обиды. Сие вельми трудно! Не к рукам всякому-то. Тут, други мои, помозговать много надоть, да и меру твердо знать. Иной-то и собе и другим напортит, токмо у него добра и выйдет. — Истинно, Афанасьич! — согласился старик Калекин. — Добра все хотят, да не все его содеять-то могут. Ты же вот сам живешь и другим жить даешь, а что до прибытка, так ведь токмо дурак человек деньги не в свою, а в чужую мошну класть будет. Эти слова вызвали смешки среди мужиков. — Верно! Не бывает таких дураков, — сказал кто-то из них. — Что ж, — поддержал его другой. — Афанасьич-то, конечно, в чужую мошну не положит, но и из чужой тащить без меры не станет. И воопче никого зорить не будет. Правильный мужик. И с умом. — Оно, конечно, с умом, коли и с нас тянет и с государева оброка щиплет, — ехидно вставил третий мужик. Окладников поспешил возразить говорившим: — Я, чай, не приказчик от Ганзы немецкой, а свой, руськой. И каждого знаю, как живет, какое у кого хозяйство, какие семьи. Я все нужды ваши знаю, а потому сверх вашей силы ничего и не оторву. Немцы же, опричь товара, ни о чем не разумеют и силы вашей не берегут, а что сорвал, то и ладно. Ничего на развод не оставят. Особливо ежели за пиво берут! Немцы вас поят, а пьяных-то стригут, как овец, да так стригут, что шерсть и через год не отрастет снова. Вот так и ходите полуголые до другого года. — Верно, Афанасьич! — со смехом крикнул кто-то из мужиков. — Стригут, сукины дети! До самой кожи стригут, словно бреют. — Истинно! — важно сказал Калекин. — Немец-то разорит, закабалит, а потом за долги-то девку аль парубка возьмет. С большой лихвой возьмет, а сверх того от хозяйства пару рабочих рук отымет. — Немцу-то наплевать, чужую землю зорит! — продолжал Окладников. — Я же и государеву и вашу пользу берегу. Потом, ежели хозяйства под корень подрезать, то некому будет и одной даже крицы выплавить. Государь же наш ведь против супостатов постоянное войско завел, и ему немало пушек да пищалей надобно. Пушечный двор ведь в Москве построил. Сохи да топоры и наши никольско-толдомские кузнецы с грехом пополам скуют, сколь нужно, а пушек-то, опричь Москвы, негде изделать. — Умен и хитер ты, Афанасьич, — заметил старик Калекин. — Все правильно не токмо баишь, но и творишь. Не как по другим погостам чинят государевы сборщики. — В товарах-то у него обману нет, — добавил высокий чернобородый мужик, — не обмерит, не обвесит, и все добротно, а ценой обидит… — Не зря Бог-то его в купцы выводит, — с усмешкой сказал Калекин. Великий князь поманил к себе старика и сказал ему тихо: — Открой, Василич, тайно Афанасьичу-то, кто яз есмь. Скажи: днесь с тобой к нему в избу придем. Ждет пусть. Великий князь пришел к Окладникову поздно вечером, когда в далекой Москве слуги обычно огонь вздувают: зажигают уж в горницах свечи, а в подклетях — лучину. Здесь же, в городе Ям, солнце только начинало чуть склоняться к пучине бескрайнего Варяжского моря, а по земле от каждой точки, от каждого прутика тянулись слабые, едва заметные зеленоватые тени. Время приближалось к полуночи. Комары, злея, звеня и поблескивая на солнце, тучами толклись над скотиной и даже над людьми, на которых были надеты смазанные дегтем сетки. Окладников без шапки встретил государя у взвоза своей избы. — Будь здрав, государь мой! — сказал он вполголоса, низко кланяясь. — Вишь, как у нас в сетках все тут ходят. Нонешно лето гнусу всякого, мошкары, комара и овода столь, что и в досельные времена николи не было. — Верно, Лександра, всю шею мне и руки искусали. Окладников быстро снял с себя сетку и почтительно молвил: — Дозволь, государь, я тобе свою сетку надену. Токмо и руки-то под сетку спрячь. Иван Васильевич рассмеялся и шутливо сказал: — Ишь, какую шапку Мономаха и бармы на меня возложил! Ну, идем в избу-то. Хочу малу толику с тобой побаить. Слышал тобя в лавке-то. Вижу, кое-что разумеешь ты из государевых дел. — Удостоил Господь мя видеть труды твои, государь, на пользу Руси православной, и чту я тобя сердцем и разумом. Ведаю я, государь, не токмо все зло татарское для Руси и все зло варяжское и немецкое, но ведаю много зла княжеского и боярского против тя. Токмо един ты, помоги тобе Бог, за всю Русь ратуешь… — Верно сие, Лександра Афанасьич! — воскликнул стоявший почтительно возле стола Никита Васильевич Калекин. — Главное-то, силу мужицкую ты собираешь, государь. Не гляди, что он беден. Мужик-то содеять может то, что без него самому пресильному царю не по плечу. Мужик для тобя много сноровит и на ратном поле, и на оброках, и на торге. Недаром бают: «Мир-то по слюнке плюнет — море будет». Великий князь усмехнулся и сказал: — Истинно, истинно! Токмо добре знать надобно, куды плевать-то и где море деять. А для сего надобно укрепить наше государство, защитить его не токмо от полков иноземных ворогов, но и от ганзейских купцов. Сильней всех и богаче должно быть наше Русское вольное государство. Иван Васильевич насупил брови и остро взглянул на Окладникова. Тот быстро встал со скамьи и сказал: — Приказывай, государь. Все, что по силе нашей, для тобя изделаем, на самом краю Руськой земли мы туточка живем. Видим, как иноземцы-то через наши рубежи тянутся. — Во всем помогнем, государь, — подтвердил Калекин. В это время в горницу вошла с подносом жена Окладникова, Степанида Лукинична, и поставила перед государем жбан с немецким пивом и три стакана. Она налила пива, поклонилась гостям и молвила: — Не обессудьте, гости дорогие, кушайте во здравие! Великий князь взял стакан. Окладников и Калекин чокнулись с великим князем, воскликнув: — За тобя, государь! Степанида Лукинична, достав из поставца еще стакан и налив пива, сказала: — И я за государя выпью. Государь встал из-за стола, перекрестился на образ и строго молвил: — Спасибо за угостье! Пора мне на Москву отъехать. Вы же мне тут разведайте о землях, о градках свейских, о Ганзе, Лифляндии и наикратких путях морских в Свею и Данемаркию. Будьте все время настороже: не напали бы на нас свеи и ливонцы нечаянно. Прибыв на Москву, яз вборзе к вам наряжу молодого подьячего с воеводой, дабы вы с ними думали и по их приказам все, что им надобно, деяли. Токмо ранее спросите от них мой государев наказ и пред моими посольниками присягу в верной мне службе примите. Собираясь уходить, великий князь резко произнес: — За службу же буду не токмо щедро жаловать, но и грозно взыскивать. Окладников и Калекин встали на колени: — Живот за тобя, государь, положим!.. В тот год ранние морозы ударили, в конце ноября сковали сразу все дороги и дорожки осенние, застыли их грязи непролазные — где из чернозема, где из глины, и все снегами пушистыми засыпались, а дровни мужицкие, возки боярские да люд всякий, конный и пеший, утоптали, укатали их до скрипучей твердости. Ко дню же Екатерины-санницы вся Русь православная уже принарядилась белизной снежной, забелела вся чистотой необозримых полей, замелькала снежными шапками дремучих бескрайних лесов. И среди красоты этой зимней быстро, легко и покойно, продвигаясь по огромным просторам, прибыл в Москву богатый и пышный поезд Елены Стефановны. Каждый шаг приближения ее к столице был строго рассчитан. Чтобы оказать больше почета, дочери знаменитого господаря Стефана молдавского, невесте молодого государя Ивана Ивановича, были оказаны многие встречи из почетнейших бояр и князей московских, а при приближении ее к Москве выехал ей навстречу сам юный государь. Был он в драгоценной шубе собольей, крытой тончайшим ипским сукном, и ехал верхом, окруженный боярами, нарядно разодетыми, и со стражей в блестящих, красивых доспехах. Он должен был встретить свою невесту, сопровождать ее до хором своих родителей и точно приехать к молебну и торжественному обеду. При встрече жениха на широкой просеке среди старого бора, за полверсты от Москвы, поезд невесты государевой остановился. Иван Иванович подъехал к большой красивой тапкане,[110] обитой снаружи золотой парчой, сверкающей яркими искрами на предполуденном солнце. Одна из дверок тапканы отворилась, от порога ее откинулась лесенка. Две служанки вынесли и разложили на снегу перед выходом темно-малиновый бархатный ковер. Елена Стефановна, стройная и высокая, сойдя со ступенек на ковер, остановилась. Иван Иванович, а за ним и все сопровождавшие его бояре, не снимая шапок, торжественно поклонились ей в пояс. — Будь здрава, государыня! — радостно воскликнул Иван Иванович, сразу узнавший свою невесту, так похожую на коренную русскую русокудрую голубоглазую красавицу. — Будь здрава, государыня! — повторили за ним бояре. — Будь здрав, государь, — ответила Елена, улыбаясь, и, вспыхнув румянцем, стала еще красивее. Невеста и жених, видимо, понравились друг другу, но смущенно замолчали, обмениваясь ласковыми взглядами. Иван Иванович нашелся скорее и спросил: — Добре ли дошла, государыня? — Добре, государь, — ответила Елена, и они снова смолкли. В это время боярин Михаил Андреевич Плещеев, стоявший возле тапканы Елены Стефановны, воскликнул: — Да здравствуют государь и государыня! — Будь здрав, государь! Будь здрава, государыня! — раздалось со всех сторон среди могучего зимнего бора. И под радостный гул голосов казначей Ховрин подошел к государю и подал ему маленький серебряный ларчик под чернью. Государь поднял крышку, из-под которой сверкнули яркие краски узоров шерстяной шали. Это была сложенная в несколько раз драгоценная кашмирская шаль,[111] тонкая, как шелк, легкая и нежная, как пух. Привезена она была из далекой Индии, где ткали ее несколько ткачих целых четыре года. — Мой первый тобе подарок, государыня, — с радостным смущением проговорил Иван Иванович, — доподлинно кашмирская шаль из Индустана. Елена Стефановна зарделась от удовольствия и почему-то, хотя хорошо знала русский язык от матери, смущенно ответила по-польски: — Бардзо дзенькую, пана господаря… Она взяла ларчик и, приложив его к груди, поклонилась. Государь, а за ним и бояре его отдали поклон, и Елена Стефановна вошла в свою тапкану. Поезд снова двинулся к Боровицким воротам в сопровождении молодого государя, ехавшего со своими боярами и с блистающей латами стражей позади повозки будущей государыни московской. Поскрипывая полозьями, пышный поезд невесты медленно въехал на великокняжий двор. У самых ворот молдавские именитые бояре Ланк, Синк и Герасим, сопровождавшие дочь своего господаря, вышли из повозок вместе с женами и скромно пошли позади тапканы невесты, оказывая тем самым глубокое почтение государю московскому. Когда же тапкана остановилась перед красным крыльцом государевых хором, боярыни помогли невесте выйти, взойти на ступени крыльца и, взяв ее под руки, повели вверх по нарядной ковровой дорожке к дверям, где ожидали их государь Иван Васильевич с супругой своей Софьей Фоминичной. Иван Иванович следовал за невестой в сопровождении именитого боярина Михаила Андреевича Плещеева и таких же именитых молдавских бояр. У входа в переднюю будущие свекр и свекровь благословили Елену Стефановну, а она поцеловала им руки и пошла вместе с Софьей Фоминичной, со своими боярынями и служанками в отведенный ей покой. — Вы устали, — любезно сказала по-итальянски Софья Фоминична, останавливаясь перед дверью покоя, ближайшего от передней, — вот здесь вы можете умыться и переодеться с дороги, чтобы по обычаю нашей страны отслушать молебен и потом разделить с нами трапезу. — Благодарю, государыня, — тоже по-итальянски ответила Елена Стефановна. — Меня трогают и волнуют ваши заботы. Скажите только, будет ли удобно и не нарушу ли я ваших порядков, если задержусь на полчаса? — Нет, нисколько, — ответила государыня. — Я тоже приду не ранее этого времени со своими дочками… Ласково кивнув головой, Софья Фоминична удалилась в свои покои. Тем временем государь Иван Васильевич с сыном, с боярином Плещеевым и боярами молдавскими прошел в крестовую, ибо в передней уже начали собирать столы для торжественной трапезы в честь невесты и доверенных именитых бояр ее отца. Иван Васильевич сел на пристенную лавку и милостиво пригласил всех садиться поблизости. — Добре ли дошли, бояре? — приветливо обратился он к боярам молдавским. — По милости Божией, добре дошли, государь, — встав и поклонившись, ответили послы господаря Стефана и по знаку Ивана Васильевича снова сели. — Ну, сказывайте, — молвил он. — Разреши мне, государь, — заговорил Михаил Плещеев. — Славные и многочтимые послы вельми разумеют по-русски, но сказывать мне все же легче, чем им… — Сие истина. Молим, сказывай, — обратился к Плещееву боярин Ланк. — Мы более по-словенски млувити можем, альбо по книгам церковным!.. — Опасались мы, государь, зла и грубости от Казимира, — продолжал Плещеев, — когда невесту на Москву везли, но король был вельми учтив, а в Смоленске ожидали нас послы его, которые приветствовали невесту от имени короля, чтя и господаря Стефана и тобя государь. Прислал король и подарки невесте: двойное ожерелье из багряных и синих яхонтов[112] и серьги золотые с такими же каменьями драгоценными. Слушая Плещеева, Иван Васильевич с усмешкой поглядывал на сына, а тот не утерпел и шепнул ему: — Вовремя, батюшка, передвинул ты ферзя на Киев-то! Послышался шум шагов, и в крестовую вошли духовники Ивана Васильевича, Софьи Фоминичны и Ивана Ивановича, каждый со своим дьяконом и дьячком, все в богатых облачениях. Следом за духовенством вошла Софья Фоминична с двумя дочерьми, сопровождая старую государыню Марью Ярославну, приехавшую в монашеском одеянии из своего Воскресенского монастыря. Все почтительно встали, а государь поспешил навстречу матери и, приняв ее благословение, поцеловал ей руку. Государыня поцеловала его в лоб. Потом она также благословила и внука, Ивана Ивановича, и глаза ее подернулись влагой: — Не дожила Марьюшка моя милая до сей радости, — тихо молвила она и отошла к Софье Фоминичне. Вновь зашумели шаги, и в крестовую вошла невеста в сопровождении молдавских и русских боярынь. Высокая, стройная, в простом, но изящном наряде, девушка была красива и обаятельна. На ней было мало драгоценностей, только в серьгах и в ожерелье серебристой влагой поблескивали крупные жемчужины. Не зная, куда идти, она смущенно остановилась, вспыхнув нежным румянцем. Все невольно загляделись на юную невесту. Низенькая же, сильно располневшая Софья Фоминична как-то сразу померкла перед Еленой Стефановной, и только две дочки государя — восьмилетняя Оленушка и семилетняя Федосенька, как две звездочки ясные, сияли удивительной, хотя еще и детской красотой. Почувствовала это и сама Софья Фоминична. У Елены Стефановны, встретившей в этот миг острый взгляд суженных глаз «царевны цареградской», доверчивая улыбка мгновенно замерла на устах. Наступило неловкое замешательство… — А ты подь ко мне, красавица, — неожиданно прозвучал громкий ласковый голос Марьи Ярославны, — яз тя благословлю и обыму, доченька… — Бабка жениха твоего, — шепнула Елене скороговоркой одна из русских боярынь, — матерь самого государя Ивана Васильевича. Елена снова заулыбалась и, быстро подойдя к Марье Ярославне, опустилась перед ней на колени. Та благословила ее и, подымая с колен, увидела на пушистых ресницах девушки чуть заметные слезинки. — Ах ты милая, милая, — ласково и нежно молвила старая государыня, обнимая и целуя ее, и потом, обернувшись ко всем, громко сказала: — Ну, а топерь будем о счастье молодых Богу молиться и молебныя петь… Иван Иванович молча переглянулся с отцом. Оба они видели взгляд Софьи Фоминичны и вспомнили все то, о чем даже меж собой говорили только намеками. Собранные в передней столы, накрытые белыми камчатными скатертями, блистали хрусталем, серебром и золотом солониц, перечниц и горчичниц, сосудов для уксуса, для макового, конопляного и орехового масла. На фарфоровых торелях и оловянных блюдах лежали паровые нежные сельди двинские, паровая стерлядь шекснинская, холодец из заливной осетрины: на одних блюдах — с тертым хреном, а на других — с подливкой из горчицы с уксусом и ореховым маслом; холодные щучьи головы с подливкой из чеснока и хрена с конопляным маслом, рыжики в уксусе с гвоздикой и корицей, икра стерляжья и осетровая: паюсная, свежая и варенная в уксусе с маковым молоком. Когда все семейство государя Ивана Васильевича и родня его, а также все именитые князья и бояре московские с митрополитом Геронтием во главе собрались в передней и встали у заранее указанных им мест, вошла Елена Стефановна со своими боярами и боярынями. Молодой государь вышел навстречу невесте и, проведя к столу, поставил ее справа от отца, около бабки, Марьи Ярославны, а сам встал рядом с другой стороны. Митрополит, обернувшись к образам, прочел краткую предобеденную молитву. Все молча сели за столы, а слуги начали торжественно вносить дымящиеся серебряные мисы с шафрановой щучьей ухой, с лапшой гороховой и штями из кислой капусты, приправленными красным венгерским перцем и чесноком. Начались здравицы за воеводу великого и господаря молдавского Стефана, за невесту и за бояр молдавских, сопровождающих ее, а Елена Стефановна и ее бояре отвечали здравицами за государей и государыню московских, за старую государыню Марью Ярославну и, по подсказке именитого боярина Михаила Плещеев, за особо чтимых родственников государя. Во время этих здравиц митрополит Геронтий, поев щучьей горячей ухи с шафраном да любимой им икры, варенной в уксусе с маковым молоком, извинился пред семейством государевым и, сославшись на неотложные дела церковные, благословил всех общим благословением и отъехал восвояси. Здравицы еще продолжались, а слуги после штей, ухи и лапши подали на длинных блюдах горячих стерлядей — паровых и жареных, паровую осетрину шехонскую. От здравиц же за столами теперь все веселей становилось, шутки пошли разные, смех… Предвидя еще больший разгул и всякие вольности, старая государыня Марья Ярославна заспешила к себе в монастырь, но по просьбам сына и внука осталась. Послала она только послушницу свою к игуменье — испросить благословения за ее опоздание и еще просить благословения отвести для невесты государевой особую келью, где бы прожить ей со служанками до конца рождественского поста, а потом некоторое время по самый день ее свадьбы… После лакомств разных — сухого варенья из малины и вишни, после фиников, винных ягод, рожков сладких, изюма и урюка, в конце подали оладьи сахарные в ореховом масле. Пригубив вина заморского и отведав оладий старая государыня и Елена Стефановна отъехали в Воскресенский монастырь. Вскоре ушла с пира и Софья Фоминична со своими девочками, но и после этого за столами все еще продолжал шуметь пир и произносились, хотя и не совсем твердо, все новые и новые здравицы… Оба государя были приветливы и веселы, но только один Иван Васильевич заметил, как медленно погасли сияющие глаза сына после отъезда невесты и как медленно стали они оживать после ухода мачехи. Горькие, тревожные предчувствия отягчили душу его, и, подавляя их, прошептал Иван Васильевич с тоской: — Господи, помоги ми и сыну моему в служении Руси… Зима стоит мягкая, радостно мелькают солнечные дни, и время незаметно бежит в круговорот лет. Вот уж почти и половина декабря прошла, опять наступил день Спиридона-солнцеворота, когда солнце идет на лето, а зима на мороз. Чаще Иван Иванович стал бывать в Воскресенском монастыре у своей бабки, Марьи Ярославны. Всякий раз застает он у нее в келье Елену Стефановну за пяльцами с узорным шитьем. Старая княгиня не очень-то поощряет наезды внука, а за последние дни, когда он зачастил, невесту вместе с пяльцами отсылает в смежную келью, говоря с лукавой улыбкой: — Поди-ка, Оленушка, распорядись подать нам холодной осетрины, груздей соленых да яблочков моченых. Это предвещает, что Ивану Ивановичу пора уже уходить… Собирая с келейницей стол, Елена обменивается с женихом понимающими улыбками. Перехватывая случайно их улыбки, улыбается весело и бабка: — А ты, Иване, блюди обычай-то жениховский. Меньше гляди на невесту… — Все сие темное суеверие, бабунька… — пробует возразить Иван Иванович. — Суеверие ли сие али нет, а токмо народ-то осуждает за такие вольности… — А яз мыслю, бабунька, тяжко ей все в келье сидеть без вольного воздуха… — Пошто без воздуха? — перебила внука старая государыня. — Чай, у нас и кони есть, и возок есть, и свой кологрив. Оленушка после раннего завтрака всегда к Воробьевым горам погулять ездит… — Яз вот и утре поеду, — вспыхнув, добавила Елена Стефановна и жалобно взглянула на Марью Ярославну, а та, будто ничего не понимая, сказала с простодушной улыбкой: — Поезжай к бору близ моего Воробьева, токмо к обеду не запаздывай… В старом бору, среди сугробов, по лесным просекам и тропкам, у подножий могучих сосен и елей, накрытых тяжелыми снеговыми шапками, слышен то резкий сорочий крик, то звонкое карканье ворона, пролетающего иногда где-то высоко над снежными вершинами. Оленушка после завтрака должна приехать сюда в монастырской тапкане Марьи Ярославны. Иван Иванович нетерпеливо ждет ее, спешившись у опушки и отдав коня стремянному Никите Растопчину. Прикрывая глаза от солнца, молодой государь жадно глядит на снежную дорогу. Время, как нарочно, тянется нестерпимо долго. Но вот показались лошади. Справа, на передней из них, сидит сухонький маленький старичок, монастырский кологрив Потапыч. Вот тапкана старой княгини. Ивану Ивановичу хочется бежать им навстречу, как мальчику, но он стоит неподвижно и важно, только лицо его все сияет и расплывается в счастливой улыбке. Тапкана останавливается. Молодой государь поспешно подходит к отворившейся дверке и видит такое же сияющее лицо своей Оленушки. Подав ей руку, он помогает выйти из тапканы. — Здравствуй, солнышко мое ясное, — говорит он вполголоса. — Здравствуй, мой Иван-царевич, — отвечает она нежно и ласково, и они, взявшись за руки и слегка пожимая друг другу пальцы, нарочито спокойно и неторопливо идут по первой лесной тропке в бор. Неведомо кем проложенная, тропка эта змейкой вьется вокруг снежных сугробов между лесными великанами. Жених и невеста молчат и переглядываются, как счастливые заговорщики. Сделав два-три поворота, они оглядываются назад, на лесную опушку, но ее уже не видно. Не видно и возка и никого из людей. Почти бегом проходят они еще крутой поворот. — Лебедь моя чистая, — шепчет Иван Иванович, и, прижавшись плечом к плечу, они тихо бредут по скрипучей снежной тропинке. Весь мир, кажется им, существует только для них и только они двое во всем мире. — Крунк, крунк! — звонко кричит ворон, пролетая где-то в высоте, там, где сквозь вершины сияют голубые окна в небе. — Мы в сказке, Иван-царевич, — шепчет Елена. — Истинно в сказке, — отвечает Иван Иванович, — в нашей сказке, моя Василиса прекрасная… И вдруг лицо его темнеет. — Что с тобой, Иванушка? — слабо вскрикивает Елена. — Есть в сказках, — тихо отвечает юный государь, — Иван-царевичи, Василисы прекрасные, но есть и злые мачехи и ведьмы… Дрогнули губы Елены, заволновалась она, но потом взглянула жениху прямо в глаза и твердо промолвила: — Твоя Василиса будет всегда с тобой, беречь и спасать будет своего Ивана-царевича… Голос ее оборвался, и, теснее прижавшись друг к другу, они некоторое время шли молча. — У тобя ведь тоже мачеха, — тихо сказал Иван Иванович, — и ты добре разумеешь меня… Елена тяжело вздохнула. — Горько мне, Иванушка, — шепнула она, — не можно мне забыта покойную мамуню мою… Они долго гуляли по тропинкам бора, и поведал Иван Иванович Елене Стефановне обо всех коварных и злобных замыслах мачехи, о разговорах со старым государем, о греках и итальянцах, которые на услугах у Софьи Фоминичны, и о многом другом… Выходя к опушке из бора, они были немного грустны, но оба чувствовали, что стали ближе друг другу, родней и дороже. Приближались уж рождественские праздники, а вместе с тем увеличивалась и суматоха приготовлений к свадьбе наследника и соправителя государева, великого князя Ивана Ивановича. — Свадьбу играть наметили, Оленушка, вборзе после Рождества, — говорил молодой государь своей невесте, снова повстречавшись с ней у Воробьевых гор. — Токмо сие, наверно, замедлят, ибо сборы у нас всегда долги и мешкотны бывают. — Хочу, Иванушка, скорей с тобой вместе быть среди верных слуг наших, подальше от всякого зла. — Главное же зло нам, Оленушка, — подхватил Иван Иванович, — рымское гнездо в Москве и другое — малое — гнездо в верейском княжестве. В главном-то мачеха сети плетет: через греков своих и фрязинов с папским двором ссылается, а через князя Василь Михайлыча верейского, за которого она родную племянницу свою, Марью Андреевну, замуж выдала, с Польшей и Литвой связь держит. Братья государевы, дяди мои родные, туда же глаза косят, да и великий князь Михайла тверской — тоже. Все они, а с ними многие другие вотчинники: князья, бояре и даже «князи церкви» — на сие же московское гнездо уповают. В Новомгороде же не все еще корни врагов наших вырваны. Есть там из прежних златопоясников, которые с Тверью, Литвой и немцами путаются… Пока говорил все это молодой государь гневно и взволнованно, Елена Стефановна широко раскрытыми глазами смотрела на жениха и, как только он смолк, нетерпеливо воскликнула: — Что ж вы с отцом медлите? Почему щадите врагов своих? Иван Иванович усмехнулся и ответил спокойно: — Батюшка ведает обо всем. Покарает ворогов, как всегда, беспощадно и вовремя… — А мачеха? — тихо спросила Елена, останавливаясь посередине лесной тропинки за высоким сугробом. Иван Иванович вздохнул, пожав плечами, и тихо проговорил: — Мыслю, пока мачеха близ отца, ему самому зло непрестанно грозит. Токмо он будто ведать сего не хочет, хотя, вижу, в некоем бережении с ней живет… Елена Стефановна крепко сжала его руки и горячо заговорила: — Смелей, мой Иван-царевич! Найдем и мы себе слуг верных и преданных. Буду яз тобе ангелом-хранителем! Иван Иванович порывистым движением привлек ее к себе и впервые поцеловал смелым, горячим поцелуем, и она вся затрепетала в его объятиях, но, овладев собой, отстранилась и пошла рядом. — Что ты наделал своим поцелуем! — смеясь, воскликнула она. — Теперь надо охладить щеки. Я чувствую, как они пылают огнем, и все поймут, что мы целовались. — Нет, — сказал с улыбкой Иван Иванович, — подумают, что от мороза твои щеки пылают алой зорькой. Но все же пора тобе в монастырь — бабка, наверное, заждалась… Знаешь, батюшка сказал, что на первый день Рождества у него будет праздничная трапеза в передней. Будет вся семья и все родичи наши, князи, бояре и все чтимые иноземцы из двора отца и из двора мачехи. Иван Иванович прижался плечом к невесте и прошептал ей на ухо: — Будет и бабка наша, и ты, моя Оленушка, лебедь моя белая. Он снова жадно приник устами к ее устам. Когда они торопливо подходили к лесной опушке, где ждал их монастырский возок, Иван Иванович заговорил с невестой по-итальянски: — На обеде, пока мы еще жених и невеста, по обычаю мы не будем сидеть рядом и разговаривать меж собой, но это нам на пользу. Ты прекрасно понимаешь по-русски, и по-итальянски, и по-латыни. А я разумею добре и по-гречески. Слушай внимательно и примечай все в стане ворогов наших. Это нам пригодится, когда возвратится из Венгрии Курицын… — Кто он? — спросила по-русски Елена Стефановна. — Дьяк посольский и первый советник моего батюшки, а мне он друг и так же предан, как и отцу. После яз о нем поведаю тобе подробней, а потом и мы с тобой вместе с ним будем о многом думу думать… На Рождество столы были накрыты для праздничной трапезы в передней государя Ивана Васильевича так же, как и при встрече Елены Стефановны, только вместо постных кушаний подавались скоромные. Были на блюдах и торелях, наряду с икрой, семгой свежей и соленой, с паровыми стерлядями и осетриной, зайцы, жаренные на сковородах, баранина печеная, буженина, полотки гусиные, языки копченые, студень, а из горячего подавали уху курячью из потрохов да шти со свининой, пироги с рыбой, пироги подовые с бараниной. Лебедей и гусей жареных подавали горячими, уток и кур — на вертелах, над углями верченных; зайцев, тушенных в репе и в лапше, курники, оладьи, кисели, каши разные, сливки сырые битые, короваи ставленные и короваи блинчатые, всякие сласти из сухого варенья, винных ягод, рожков и прочего. Приглашенные сидели за столами на заранее указанных местах, как и при первой встрече невесты, но, в отличие от прежнего, в передней государя были поставлены еще дополнительные столы, за которыми сидели особо чтимые итальянские зодчие, среди них первое место занимали маэстро Альберта и немецкие размыслы, а также образованные греки и итальянцы, служившие при московском дворе в качестве послов в иностранные государства. Общим языком у них был итальянский, иногда латинский. Разница между первым и этим обедом была еще в том, что говорили здравиц не много и пили все за столом очень мало. Чувствовалось, что государь Иван Васильевич не хотел, чтобы допущенные на этот раз к столу слуги его вели себя развязно, и это все понимали, поэтому-то митрополит и старая государыня до конца обеда оставались за трапезой. За обедом государь Иван Васильевич был весел и радостен, но у Софьи Фоминичны, хотя она и казалась ласковой с пасынком и невестой, губы время от времени сжимались от досады и раздражения. Праздничный обед был недолог, но Елена Стефановна с трудом досидела до конца его. Тщетно скрываемая враждебность будущей свекрови и выразительные переглядывания ее с греками Траханиотами измучили молодую девушку, почти исчерпали все ее самообладание. Она обрадовалась, когда вслед за государем все встали из-за стола и, помолясь, начали прощаться. Софья Фоминична, расставаясь со старой государыней, была чрезмерно почтительна, а с невесткой чрезмерно ласкова. Однако, отходя от свекрови, Елена Стефановна вновь почувствовала ее злобу. До ее ушей донеслись слова одного из Траханиотов, сказанные по-латыни: — Inter arma, silent leges.[113] Его прервал раздраженный голос Софьи Фоминичны: — Habeat sibi![114] Это были последние слова, которые унесла с праздничного обеда Елена Стефановна. Иван Иванович проводил ее и бабку до самой повозки и, усаживая вслед за бабкой свою Оленушку, шепнул ей по-итальянски: — Видела рымское гнездо, радость моя? — Видела, — ответила она тоже по-итальянски. — Прав ты во всем, мой Иван-царевич… Как и говорил невесте своей Иван Иванович, приготовления к свадьбе затянулись. Из-за множества обрядов свадьбу справляли только января двенадцатого, того же тысяча четыреста восемьдесят второго года. Бракосочетание торжественно совершалось в соборе Михаила-архангела вечером самим митрополитом Геронтием по тому же чину, по которому венчался здесь и сам Иван Васильевич с Софьей Палеолог. В хоромах старого государя встречали Ивана Ивановича уже затемно, при свечах, его родители, а невесту — ее посаженный отец и посаженная мать из молдавских именитых бояр. Наблюдая за всеми обрядами при встрече молодых, слушая величания новобрачных, пожелания добра и счастья, государь Иван Васильевич вспоминал свою молодость и был необычно нежен и растроган. Вспоминалась ему его свадьба с Марьюшкой, и с особой силой воскресал в его сердце милый образ юной княгини, их первые признания в любви и рождение Ванюши… — Ныне ж остарел душой яз совсем, — беззвучным шепотом шевелятся его губы, — ушло все, что сердцу было мило… Но светлая печаль о прошлом сливается со светлой радостью молодых. Сердце еще более размягчается — он чувствует себя счастливым отцом. Молодые, переглядываясь с Иваном Васильевичем, понимали его чувства и радовались, забывая о присутствии мачехи. Видели это и приглашенные, и праздник молодых превратился в праздник для всех и шел весело, но скромней и сдержанней, чем обычно, без всяких грубых намеков. Только присказки гостей то о кушаньях, то о напитках, что они горьки, чаще и чаще превращались в общий крик: — Горько! Горько! Молодые, краснея до корней волос, застенчиво целовались и потом стыдливо потупляли глаза от взглядов гостей. Даже после отъезда митрополита и старой государыни на брачном пиру все было пристойно в угоду молодым, дабы не смущать их невинности. Когда же один из охмелевших гостей сказал что-то охальное о браке, Елена Стефановна с пылающими щеками гневно встала из-за стола, а Иван Васильевич так поглядел на пьяного, что тот сразу отрезвел. Все подтянулись, и только Софья Фоминична с еле заметной язвительной улыбкой небрежно оглядела невестку. Заметив это, Иван Васильевич сказал громко и ласково: — Садись, садись за стол, невестушка. Прости грубости наши, еще много у нас есть невегласов. Елена Стефановна благодарно улыбнулась свекру и, поклонясь ему, снова села рядом с мужем. Иван Иванович, приказав слугам наполнить вином кубки, провозгласил: — За здравие нашего государя и родимого моего батюшки! — Пьем до дна! — раздалось со всех сторон. — Пьем до дна! А когда все осушили свои кубки, вдруг наступило неловкое молчание, но его, вся побледнев, прервала молодая государыня. — За здравие государыни нашей Софьи Фоминичны, — произнесла она слегка дрожащим голосом. — Пьем до дна! — отозвались гости. Иван Васильевич одобрительно улыбнулся словам снохи. С веселой усмешкой он промолвил: — Вижу яз, устали за день-то молодые наши, да и время уж позднее. Бают же, в гостях хорошо, а дома лучше, посему изопьем последний кубок за здравье и счастье молодых наших, да и восвояси… Иван Васильевич разом осушил кубок и добави: — Совет да любовь! — Совет да любовь! — зашумели гости. Потом осушив свои кубки, стали, крестясь, выходить все из-за стола. Провожая родителей, молодые спустились по красному крыльцу к зимней колымаге их. Иван Иванович задержал на миг отца, шедшего позади мачехи. — Государь-батюшка, приезжай к нам утре с княгиней своей обедать. Бабка будет, братья твои да князья Патрикеевы, — быстро сказал Иван Иванович и добавил шепотом: — А на ужин останься с нами един… Иван Васильевич пристально поглядел на сына, крепко обнял его за плечи и, поцеловав, молвил: — Останусь… На другой день, начиная с раннего завтрака, как полагается, навещали молодых родственники и всякие именитые люди с поздравлениями и подарками. К обеду первыми приехали братья государя с женами и детьми, потом бабка, старая княгиня Марья Ярославна. Поздравив и расцеловав молодых, она подала им подарки. — Не взыщите, по-монастырски дарю, — сказала она. — Сие тобе, Оленушка, милая моя. Носи на память обо мне, внученька. Она подала Елене Стефановне золотой перстень с дорогим крупным алмазом, окруженным изумрудами. — А тобя, Ванюшенька, благословляю, — продолжала она, — сей иконой Вознесения. Писана она самим Дионисием. У батюшки твоего любимый иконописец Дионисий-то. Приняв благословение и образ от бабки, Иван Иванович поставил его тут же в трапезной, вместе с другими иконами, на нижнюю полку кивота. В это время приехали посаженные родители молодой с богатыми дарами от Стефана молдавского, а вслед за ними и сам государь Иван Васильевич со своей княгиней и старшими дочками, тоже привезя с собой дорогие подарки. Встречать государя вышли все на красное крыльцо и после раздевания прямо провели в трапезную, где уже стояли давно собранные столы и все ждали только приезда великого князя с семейством. На особом столе, возле большого поставца, лежали все сегодняшние подарки молодым от гостей. Когда духовник Ивана Ивановича читал молитву перед обедом, Иван Васильевич заметил на полке кивота знакомую икону. Он узнал ее сразу, хотя лиц на ней разобрать за дальностью нельзя было. Его руки слегка дрожали, но более ничем не проявил он своего волнения. За столом он был весел и приветлив и, стараясь не говорить при братьях о государственных делах во избежание споров, заговорил о живописи. — Виссарион-то ростовский, — сказал он, обращаясь к матери, — расписывать повелел у собя в Ростове новую церкву Пресвятыя Богородицы. Пишут у него поп Тимофей да знаменитые иконописцы Дионисий и Коно. Сии оба уже деисуса[115] написали. Бают, вельми чудно… — Яз же, сынок, — ласково ответила Марья Ярославна, — внуку своему образ Вознесения Дионисьева письма подарила. Вон он в кивоте стоит. — Добре, матушка, добре, — улыбаясь, сказал государь. — Дивен сей образ, и Ванюше драгоценен подарок. — Им что, духовным-то, — заметил с досадой князь Борис Васильевич волоцкий, — богатеи! Вот ростовский-то владыка, Виссарион, токмо за деисуса сто рублев дал, а за роспись всей церкви более того заплатит… Князь Андрей Васильевич зло рассмеялся и громко сказал через стол брату: — На то они и «князи церкви». Твой-то Иосиф волоцкий тобя самого скоро много богаче будет, а ведь на тобе же богатеть стал… Великий князь Иван Васильевич слегка нахмурился, чувствуя, что не избежать споров, а младший Патрикеев, Василий Иванович, по прозвищу Косой, образованный и начитанный, заметил с горячностью: — Не все такие духовные, яко сей Иосиф волоцкий. Среди святых старцев заволжских есть Нил Сорский, благочестивый Христов воин, нестяжатель и супротивник сих богатеев церковных, поборник он древнеапостольской церкви, ибо сказано во Святом Евангелии: «Не можете заодно Богу служить и богатству…» Василий Иванович говорил с возмущением об огромных земельных владениях богатых монастырей, где монахи мучат крестьян голодом и тяжким трудом, сами же постоянно пребывают в роскоши, праздности и блуде. Братья государевы и бывшие за столом именитые бояре из двора Ивана Васильевича и сына его Ивана Ивановича горячо восхвалять стали нестяжателей, сторонников Паисия Ярославова и Нила Сорского, и всячески поносить сторонников Иосифа волоцкого. Иван Васильевич, слегка усмехаясь, слушал князей и бояр. Он понимал их горячность, так как знал, что нестяжатели против усиления власти великого князя и стоят за отнятие земли у монастырей. Сторонники же Иосифа волоцкого хотят иного. Писал же ему Иосиф: «Великий князь московский всем государям Руси — единый государь, те же — токмо слуги его». Государь нагнулся к уху Марьи Ярославны и сказал ей вполголоса: — А яз, матушка, мыслю, ежели Иосифу с его сторонниками руки малость укоротить и зубы жадности их притупить, то с ними спокойней государствовать можно… — Заволжские-то старцы могут и народ смутить! Вот твой-то любимый бывший игумен Паисий всю Сергиеву обитель вверх дном поставил, да и сам ныне от паствы снова за Волгу бежал, — тихо ответила старая государыня сыну и, обратясь ко всем, громко сказала: — Будя вам несвадебные речи вести, да и мне, инокине, невместно слушать… Шумные разговоры об отцах духовных прекратились, а Марья Ярославна спросила: — Правду ль бают, что новый-то турский султан еще более лют, чем был отец его Махмет? Второй год уж злодействует он. Еще более, чем ране, христиан мучит, казнит всякими муками насмерть, а малых сыновей их собе в ени-чери[116] хватает и в свою веру погану обращает?.. — Истинно, государыня, — ответил боярин Ховрин, — дьяки из посольского приказа мне сказывали о сем. Зело лютует еще с позапрошлого года. Токмо лишь умер отец его, сей же часец Баязет всю свою родню перебрал: кого отравил, кого зарезал, кого удавить велел, кого — в оковы, кого — в ссылку… — Зверь лютый, — сказал князь Андрей Васильевич, исподлобья взглянув на старшего брата. — Из князей же своих и вельмож отцовских многих живьем в котлах сварил, а с иных и ныне еще кожу сдирает… — Басурманин и есть басурманин, — сказал кто-то из бояр. — Фрязины сказывают, — продолжал Ховрин, — папа рымский паки о крестовом походе на Царьград мыслит вместе с цесарем, а лазутчики его христиан мутят в турских землях. Султан же вельми ярится и, дабы устрашить свою раю,[117] льет кровь христианскую, яко воду. С крестовыми-то походами, бают фрязины, как всегда, дело идет мешкотно. Баязет же не ждет, а собирает силу великую. От сего страх у всех: и у Казимира польского, и у Стефана молдавского, и у Матвея, короля угорского, и у фрязинов. Все боятся его… Иван Васильевич усмехнулся и молвил: — Токмо нам не страшен султан. Будет нам Баязет другом, каким был и отец его Махмет… — Ну, а иным государям новый-то султан страшен, — сказал князь Иван Юрьевич Патрикеев. — Ведь Махмет-то умер за сборами к походу на Рым. Сим он сыну своему Баязету для начала войны добрую подготовку изделал. На этих разговорах обед закончился. Первой отъехала восвояси старая государыня, а за ней уехали со своими семействами и братья государевы. Иван же Васильевич, пойдя вместе с молодыми провожать свою супругу и дочек до возка и прощаясь с ними, ласково молвил жене: — Отъезжай с дочками. Яз же отдохну у сына после трапезы и потом у собя буду думу думать с дьяками. Не жди меня днесь. Вернувшись в трапезную, Иван Васильевич улыбнулся и сказал молодым громко и весело: — С вами яз снова во младости своей. Пришел к ней через радость юных лет ваших. Ну, идите отдохните, а мне тут, в трапезной, Данила Костянтиныч постель постелет. Через часок побудите… Когда молодые вышли, государь сказал дворецкому: — Ты, Данилушка, слуг сюда не присылай, а принеси-ка мне сам токмо две подушки: подремлю малость возле печки… Дворецкий вышел, а Иван Васильевич подошел к кивоту, взял икону Вознесения и дрожащими пальцами снял с нее золотую ризу. Заиграли перед ним снова чудесные краски великого художника. Вдруг, как в первый раз, все затрепетало в груди. Видит он снова Богоматерь, что смотрит вслед возносящемуся сыну. Видит на лице ее знакомые, дорогие ему глаза, и прощальный взгляд их томит его сердце горькой, но светлой печалью. Позади послышался шорох и осторожные шаги. — Ты, Данилушка? — тихо спросил Иван Васильевич, не оглядываясь. — Я, государь. — Подь сюда. Великий князь приблизил икону к Даниле Константиновичу и прошептал, указывая пальцем на лицо Богоматери: — Глаза-то! Как глядят!.. Дворецкий слегка вздрогнул и, перекрестясь, сказал тоже шепотом: — Господи! Никак, Дарьюшка. Как последний раз у ей были… — Будто с нее писал Дионисий-то, — промолвил государь со светлой улыбкой и, надев ризу на икону, поставил на прежнее место. Молча, сделав знак рукой, отпустил государь дворецкого. Государь Иван Васильевич дремал, но не мог заснуть от грустного и сладкого волнения и был как бы в полусне, когда мысли сами приходят в мгновенных видениях. Он иногда открывал глаза и долго следил, как лучи склоняющегося за полдень низкого зимнего солнца играют на стене все выше и выше, подбираясь совсем к потолку. Вся жизнь великого князя промелькнула пред ним, и невольно он прошептал громко: — Остарел яз, и сердце мое очерствело, словно корой покрылось жесткой… Он глубоко вздохнул, сел на постели своей и добавил тихо: — Токмо вот Ванюша мой живит мя… Дверь, чуть зашуршав, отворилась, и из-за нее осторожно выглянул Иван Иванович. Встретив взгляд отца, он рассмеялся и радостно воскликнул: — А мы с Оленушкой все у двери стоим, боимся побудить тя. Мыслим, спишь еще… Он быстро вошел в трапезную, за ним весело впорхнула Елена, за которой почтительно следовал дворецкий с двумя слугами. Они несли на серебряных подносах любимые вина Ивана Васильевича, чарки и разные лакомства. Когда сели за стол, а Данила Константинович ушел по делам своим, приказав слугам захватить подушки, Иван Иванович наполнил чарки душистым виноградным вином. Молодые, чокнувшись с государем, возгласили: — За твое здоровье государь-батюшка! Иван Васильевич улыбнулся и ответил: — И за ваше счастье, дети мои! — Ведаешь, государь-батюшка, — оживленно заговорил Иван Иванович, — днесь Оленушка мне сказывала, со слов отца своего, что в досельные времена вельми велика торговля была у Новагорода с приднестровскими княжествами русскими… — Ведомо о сем мне, сынок, — слегка позевывая, добродушно заметил Иван Васильевич. — Туда же и псковичи тянулись, но после злого пустошения Батыем Киевщины и Черниговщины вся торговля новгородская и псковская отошла от пустырей и пожарищ ближе к польским и литовским владениям. Завели новгородцы и псковичи свои торговые дворы и даже целые слободы и здесь, в Смоленске, в Вильне и в других литовских городах… Иван Васильевич замолчал, задумчиво потягивая красное вино. — Дьяк Бородатый мне еще юному о сем сказывал, — начал он снова. — Ганзейцы же немецкие из лета в лето теснили и новгородских и псковских купцов, становились хозяевами русской торговли. Изделали Псков и Новгород своими подручными. Совсем уж они на поводу ходить начали и у Ганзы и у Польши с Литвой. — Ганзе-то и Польше мы, государь-батюшка, по рукам дали! — воскликнул Иван Иванович. — Главные корни поотрубили, а новых пустить не дадим! Новгород-то наш теперь, да и Псков-то под нашей рукой живет! — Пскову-то ныне деваться некуда, — заметил государь Иван Васильевич, — теснят его ливонские немцы, а помощи псковичам ниоткуда нет, опричь Москвы. Псковичам-то — либо к нам, либо совсем ополячиться или онемечиться надо. Мы же Пскова Казимиру не дадим, сами возьмем. Такие же дела, дети мои, и у тверского великого княжества. Надо его, яко ростовское и рязанское великие княжества, с Москвой воедино крепко связать и всю тверскую торговлю, которая больше нашей, за собя взять… Слушая отца, Иван Иванович с гордостью поглядывал на молодую княгиню свою и, не выдержав, заговорил с увлечением: — Вот что скажу яз. Покорил ты, государь, Новгород Великий, тем самым отсек руки Ганзе немецкой — будет отныне торговать она из-под московской руки. Крамолят еще Вятка и Пермь, но токмо товары-то от них и к ним через Москву идут. После того, как Орду мы скинули, все Дикое Поле, Волга и Дон открылись для вольного государства московского! Видится уж мне то близкое время, когда по всем шляхам степным, что на Крым идут, будут стеречь нас градцы с заставами крепкими, с пушками да ручными пищалями против басурман, да и против всякого люда разбойного! По шляхам сим пойдут караваны купецкие от заставы к заставе со своей крепкой стражей и отрядами служилых татарских царевичей. Водой же московские, тверские, новгородские, казанские и прочие караваны купецкие поплывут по Оке и по Каме да по Волге-матушке до самого моря Хвалынского. Торговать они будут с Шемахой, Грузией, Арменией и кизил-башами. Провожать же их будут сторожевые насады государевы с пушками да с грозными воями московскими. Оборонять они будут купцов от разбойников на воде, у берегов и на волоках. По Дону же провожать их будут до Сурожского моря[118] и морем сим до Крыма, к городу Керчеву, а оттоль сухопутьем или берегом Черного моря до Кафы, до сего знаменитого торга со всем светом. Видится мне здесь, как на торге том среди узорных шатров и караван-сараев, застланных многоцветными коврами, в шуме от непрерывного говора людского, от ржанья коней, крика ишаков и рева верблюдов суетятся купцы наши русские, бухарские, фряжские, немецкие, татарские, турские, шемахинские, кизил-башские, арабские, китайские, индустанские и другие. Все на торжище том валом валит, яко в котле кипит… Оленушка заслушалась своего юного супруга. Слушал его с улыбкой и сам государь Иван Васильевич. — Добре, добре, сынок, — ласково проговорил он, — так и будет, а опричь того, наши купцы в карбусах больших под парусами к немцам по Варяжскому морю поплывут, немецкие же, свейские и данемаркские купцы к нам на коггах[119] своих плавать станут. Вся торговля на Руси в наших руках будет!.. — Богатеть почнет наша держава, — подхватил Иван Иванович, — множиться будут из лета в лето наши торговые и гостиные дворы на Москве и во всех землях заморских… Вдруг переменился государь Иван Васильевич и проговорил сурово: — Так, дети мои, и будет! Токмо все сие не даром дается. Зрю яз кругом злодеев и ведаю: реки крови надобно перейти нам вброд, может, по самый пояс… Побледнела Елена Стефановна. Показался ей московский государь некоим демоном с горящими страшными глазами. Грозней он, чем отец ее Стефан, перед которым все трепещут в Молдавии. Дрожащей рукой схватилась она за руку мужа. Иван Васильевич заметил это, улыбнулся и ласково молвил: — Прости, сношенька, напутал тя нечаянно. Страшит тя кровавая борьба… Елена Стефановна взяла себя в руки и, смело взглянув на свекра, молвила: — Не страшат мя слова твои, а токмо волнуют правотой своей. Отец мой все дни свои живет, кровь проливая за правду… — Истинно, — одобрил сноху Иван Васильевич, — вижу, что ты дочь наиславного государя. Верю, сыну моему опорой будешь… Послышался нерешительный стук в дверь, и дворецкий впустил в трапезную дьяка Майко. — Прости, государь, без зова, — начал дьяк, — вести худые из Поля. Турские паши с войском великим по приказу султана Баязета сушей и морем пошли от Царьграда через влахов и болгар к Белугороду, который в устье Днестра стоит. Бают к тому еще гонцы-то, что степные казаки басурманские, зимуя возле Крыма, караваны стерегут и Муравскую сакму[120] совсем от Поля отрезали. Посему, мыслю, и нет вестей от Федора Василича. Ворочаться же хотел он через Молдавию… Руки старого государя слегка задрожали. — А Федор-то, — воскликнул он, — о нем самом какие вести есть? — Нету, государь, вестей, — глухо ответил дьяк, — токмо слухи есть, что турки в Белгороде, а по-ихнему — Аккермане, угорских послов полонили… Иван Васильевич побледнел, но с виду оставался совершенно спокоен. — Наряди все, дабы из Поля всяк день вестовым гоном вести были обо всем, — сказал он, — что нашим и татарским дозорам ведомо будет о Курицыне. Поговори еще с князем Иваном Василичем Ноздреватым. Хочу его ранней весной к Менглы-Гирею послать. Пусть готов будет да все от тобя о крымских делах добре вызнает… Иван Васильевич помолчал и вдруг резко спросил: — А как во Пскове? Дьяк оживился. — Все изделано, как ты, государь, приказывал, — ответил он. — Посадники вкупе с твоим наместником, князь Ярославом Василичем Стригой-Оболенским, и его дьяком Ивашкой Микитиным тайно от веча написали новую грамоту о смердах, и, печати привесив, вечевой ларник Есип положил ее в ларь собора Пресвятыя Троицы. — И что? — опять спросил государь. — Черные и житьи люди ныне заедин. Они псковское вече в своих руках доржат и о грамоте сей сведали. Пошли смуты во Пскове. Черные люди восстали на посадников за их самоуправство и дворы их посекли и разграбили. Смерды же против черных идут… — Пошли вестовым гоном вестника князю Ярославу, — перебил дьяка государь, — пусть он смердов поддерживает, дабы черных людей ослабить, а житьих устрашить. Чем более трещин у веча будет, тем он, наместник мой, сильней станет. Да скажи Ярославу-то, смуту пусть сеет, токмо кровопролитья да грабежа не допущает… — У князя Ярослава, — заметил дьяк, — под рукой полки наши в Новомгороде… — Сего не надобно, — сказал государь. — Псковичи не новгородцы. У них крепости меж собой более. У них обычай такой: всякий боярин или воевода черных людей, воев и даже смердов «господами» величают, как бы ровней с собой доржат. Не зря сие чинится: народ у них дерзок и смел. Да и стены у них крепче новгородских и наряд у них зельный хорош:[121] добры вельми пушки и пищали. Главное же, нам не надобны над ними ратные победы, а надобны земли их неразоренные да руки их крепкие и до работы и для рати… — Право ты мыслишь, государь, — возразил почтительно Майко, — но смуты и грабежи уже начались… — Ништо, — остановил Иван Васильевич дьяка. — Будем на две руки играть: одной — смердов ласкать и поддерживать, другой — совет старейшин с житьими мирить. От сего черные люди ослабнут, будет на вече раскол, будут все силы псковские на вече равны, и все мне челом почнут бить об устроении Пскова. Не будем сучья зря ломать из-за яблоков. Пождем, пока не созреют, а там тряхнем чуть яблоню, яблоки сами с сучьев посыплются. Да вели князь Ярославу вестовой гон нарядить: на всяк бы день ко мне вестник от него был. Да пусть явно смердов ласкает, помнит пусть: и у нас крестьяне есть. Чаю, и до них вести сии дошли. Они, поди, уж глаза и уши на Псков навострили. Тверские же еще более московских о сем мыслят. Разумеешь? — Разумею, государь, — ответил дьяк, — разумею и то, что воевать Тверь-то вборзе будем… — Добре, — остановил его Иван Васильевич, — о сем после. Сей же часец иди к моему наместнику московскому князю Патрикееву, дабы нарядил он вестовой гон с татарами касимовскими, со степными дозорами, с донскими степями, с Крымом через Калмиусскую сакму[122] для-ради вестей о Федоре Василиче. Да крепко о Крыме еще подумай с князем Ноздреватым. Иди. |
||
|