"Место действия" - читать интересную книгу автора (Проханов Александр)

4

Сквозь его кабинет проходили монтажники, энергетики, дорожники. Надвигались красными, накаленными ветром лбами. Сердились, просили, лукавили, то отказывались, то соглашались. Казалось, каждый заносил с собой запах мерзлого грунта, железа и смазки. Проволакивал сквозь кабинет гремящие трубы, звенья двутавров, лязгающую и дымящую технику. Пушкарев в ответ сердился и требовал, одновременно наслаждаясь их напором и молодостью, с ними чувствовал себя инженером. Позвонил секретарь горкома:

— Вы не забыли, Петр Константинович? Наша интеллигенция ждет вас. Выступите перед ними?.. Как зачем? Хочет вас лично увидеть. Узнать о комбинате, что называется, из первых уст. Пусть приобщается. Пусть вносит свой вклад. Важно политически, Петр Константинович, — увещевал секретарь.

Пушкарев был занят. Ехать ему не хотелось, хотя неосторожно и пообещал секретарю, что выступит. Он не любил старый город. Встреча с местными старогородцами казалась ненужной, лишней.

— Да я же не ликбез, Иван Гаврилович, — сопротивлялся он. — Пусть приедут на стройплощадки. Подключу инженера, он им расскажет…

— Нет, нет, Петр Константинович, важно, чтобы вы сами. Пусть узнают хозяина комбината. Интеллигенция у нас хорошая, вы увидите. Патриоты!

— Не знаю, не знаю, — Пушкарев морщился и уже соглашался, глядел на часы, вызывая машину: «Тоже мне няньку нашли! Просветителя! Мигом — туда и обратно…»

Надел пальто и шапку, вышел к машине и задохнулся от белого солнца, треска и звона. Стоял мгновение, щурясь, сжимая глаза, вновь раскрывая их в свет и грохот.

Новый город блестел этажами. Разворачивал ровные гребни башен. Стучал, дымился и строился.

Зубастые фрезы грызли траншеи. Трубные стыки бледно играли сваркой. Бульдозеры ровняли площадку. Оранжевый грузовик с панелями выруливал у котлована. Мелькали робы, полушубки, ватники. Орали «майна» и «вира». Было людно, густо. Казалось, город, пролетев полземли, приземлился гудящей армадой и люди крепили его, приваривали и привинчивали к твердым подземным опорам.

«Хорошо, хорошо!.. Мое!..» — думал Пушкарев, заглядываясь на обвешанного цепями мордастого, в негнущемся брезенте парня, тащившего под мышкой пучок электродов.

Сел в машину, кивнул красавцу-шоферу:

— В старый город. Сережа…

При выезде на бетонку им козырнул постовой, удерживая жезлом поток самосвалов.

Пушкарев мимолетно разглядел худое, твердо-медное лицо постового. «Сергушин? У него жена умерла? Надо помочь мужику».

Впереди, в солнечном морозном тумане, млечная и размытая, возникла колокольня кремля. Парила, не касаясь земли. И вдруг опустилась, вросла основанием в твердь. И кремль, белокаменный, в снегах и сосульках, осторожно-жестокий и нежно-воздушный, опоясал гору, навис над иртышской кручей зубцами и башнями.

— Стой-ка, Сережа, — внезапно сказал Пушкарев, — погоди минуту. — И вышел, повинуясь невнятному, каждый раз возникавшему желанию взглянуть с горы.

Он пробрался по скрипучему насту, усыпанному семенами бурьяна. Подвинулся к круче, голой от снега, в пепельно-песчаных осыпях. И старый Николо-Ядринск широко раскрылся внизу, в перламутровых дымках, с белыми прогалами улиц, с лоскутами заснеженных крыш. Черный, деревянный, в каменных островерхих церквах. Пушкарев охватил его взглядом до туманной, в мерцании скрытой дали, где иртышские льды и леса лишь угадывались в слепящем просторе. Испытал беспокойное, манящее, недоброе и больное влечение к городу, не любя его и тревожась, стараясь прочесть с высоты его смысл и образ.

Город толпился, лубяной и бревенчатый. В нем что-то варилось, клубилось, неясное среди изб и посадов, уже столько веков, выпуская из бревен своих и церквей призрачный дух. Словно город вот-вот оторвется от бренной земли и со стуком и скрипом, всем роем полетит над Сибирью и сгинет, оставив горстки сухих черепков, холодные угольки и подковы.

Пушкарев смотрел, не мог оторваться. Здесь, в старом Ядринске, умер его отец. Где-то здесь, среди камня и дерева, ржавых резных водостоков, все живет его тень. И он, Пушкарев, смотрит на город, не любя его за отцовскую участь, за свою сыновнюю любовь, и вину, и муку, за неясный смысл совпадения: старый Ядринск и умерший отец, и мощь комбината, и каменный в небеса прострел колокольни, по которой скользит его быстрый, слезный от мороза взгляд, туда, в вышину, где дымная синь и обклеванное птицами золото, и на тонкой игле, раскрыв жестяные крылья, мчится ветряной ангел.

«Да, не забыть спросить у Янпольского, — подумал он, вспоминая о готовой под снос слободе. — Пора завершать путепровод. Какого черта медлят со сносом? Почему не пускают бульдозеры? Выселить — выселили. Квартиры новые дали. Развалюхи пустые стоят. Труха, тараканы мороженые. А то, чего доброго, и пожары начнутся! Надо потребовать — пусть пускают бульдозеры!»

Он вернулся к машине. Промчался по узким и тихим улочкам, мимо нарядных и ветхих срубов, к городскому театру.

Обогнал сани с ворохом ярких бумажных цветов. Возница стоял твердо в рост и правил. Лошадь была укутана в байковое полосатое одеяло, влажно-курчавое, стянутое узлом на груди.

«Славная зебра», — подумал он, провожая байково-зеленую лошадь и цветочный ком веников и букетов.

Перед тумбой с афишами приплясывала молодая, в белом полушубочке женщина. Держала букетик бумажных цветов. В театр входили люди.

Молодо, весело женщина осмотрела Пушкарева длинным смеющимся взглядом. И он, раздражаясь, взошел на крыльцо, унося с собой ее взгляд, ворох бумажных едко-горящих цветков.

Театральный зал, пыльный и ветхий, был знаком Пушкареву. Однажды, в первые дни, случайно забрел на спектакль, мгновенно утомившись, соскучившись от вида неумело-наивной постановки, аляповато-картонных декораций и такой же картонной игры актеров.

На сцену был вынесен столик под красным плюшем, графин, микрофон. Серого цвета занавес слабо отделял все это от близкого провала кулис, захламленных, тленно-серых, как погреб.

Прожекторы, безвкусно-лиловый и розовый, слепили глаза. Пушкарев почувствовал себя одиноко высвеченным этим опереточным сиропом. Зал молча ждал, наполненный угрюмыми, заскорузло-неяркими, как ему казалось, людьми.

Его представила заведующая отделом культуры — запомнил ее фамилию: Лямина — слишком эстрадно и радостно.

«Будто конферансье на гастролях, и сейчас их начну веселить, пошленькими шуточками щекотать… А секретарь-то сам не приехал! Как же, золотые минутки!.. Глупец, что согласился!..»

Но было уже поздно отказываться, и он говорил в микрофон, быстро и резко, рассказывая о комбинате, не любя зал.

И закончил словами:

— Когда-то, при царе Горохе, к вам сюда заглянула история. Оставила кремль и несколько знаменитых могил. А потом заскучала и ушла. Не понравилось здесь истории, тесно стало. Николо-Ядринск два века жил памятью о мимолетном величии да считал петербургские драмы, которые отзывались здесь появлением великих мучеников. Но ведь этим нельзя гордиться, не так ли? — Он почувствовал неверность выбранных слов. Понял, что делает промах, обижает их, задевает их честь, самолюбие, попытался исправить дело. — Ядринск был захолустьем, тупиком истории. Даже в последнюю войну, когда в Сибирь из-за Урала прибывали эшелонами целые отрасли производства и сибирские города одним ударом утраивались, обретая сегодняшнее лицо, вам достались одни беспризорники и детские дома. Вы не знали, что сидите на нефти. Нефтяники заезжали к вам, как путешественники на экзотический остров за пресной водой, за бананами, парус, борт подлатать, и шли дальше, минуя вас, к главной цели. — Снова понял, что говорит неверные, обидные горожанам слова, раздражался на них, на себя. Еще раз попробовал спасти положение, не сумел, ударил сплеча: — Теперь с этим покончено. Главная цель — комбинат! Здесь возникает цивилизация высшего стандарта. Инженеры становятся основной интеллектуальной силой. Комбинат ожидается с нетерпением не только в Союзе. Его ждут в Японии и Америке. Для города, повторяю вам, начинается новая эра. Я слышал, кто-то уже подыскивает городу новое имя, более созвучное времени. Я хочу, чтобы вы посильно включились в современный процесс. Вы нужны! Покажите приезжим со всех волостей, что они явились не на пустое место. Покажите им свою старину. Но и требования к вам немалые. Вы должны осознать процесс и найти в нем свое место. Ибо здесь возникает иное, небывалое измерение жизни, которое необходимо принять!..

Он замолчал, услышал жидкие хлопки, и возникла тишина, напряженная, многоглазая в сумерках зала.

— Кто хочет слова, товарищи? — радостно вопрошала в микрофон Лямина. — Какие будут вопросы?

— У меня есть вопросы!

— Пожалуйста, товарищ Городков!.. Это Городков, работник газеты, литератор, — доверительно и как бы гордясь, сообщила Пушкареву Лямина. — Пожалуйста, пожалуйста, к нам, сюда…

На сцену торопливо выскочил лысоватый моложавый мужчина в несвежем костюме и бисерном галстуке. Сразу же не понравился Пушкареву своим желтоватым, желчным лицом, безвкусным, провинциальным галстуком.

— Тут товарищ генеральный директор остроумно сравнил нас с папуасами, дескать, кокосы, бананы, и мы, конечно, со своей стороны, благодарны, что вот наконец нас заметили, разглядели в подзорную трубочку. Открыли и на карту нанесли, а то мы в неоткрытых очень томились и все ждали, когда это за нами приедут, и научат вертикально ходить, и вместо пальмовых и прочих листочков приучат брюки носить!..

Зал засмеялся, заерзал. Городков передернулся своим острым лицом, кинул смешную живую гримасу в сторону Пушкарева:

— И очень нам интересно знать, какое это имя для нас придумали. Остров Пасхи? Или, может, Нефте-Пушкарск? А?

И опять засмеялись. А Пушкарев, понимая, что собирает дань своей собственной бестактности, признавая рассудком его правоту, испытал вдруг горячую ненависть к говорящему, к его юродству и дерганью.

— Но мне бы все же хотелось высказать маленькую поправочку, на правах, так сказать, дикаря. Вот тут говорилось, что история нас обидела. Но пришли наконец смелые люди, викинги, и принесли нам на блюдечке историю. Новейшую, со Знаком качества. Вот какой взгляд высказывается. Так оно, наверное, видней. С высоты современности, со спутников, самолетов. А ведь, пожалуй-то, было иначе! Ведь тут-то, в Николо-Ядринске нашем, в богом забытом городишке, тут-то ведь мы Ермака за своего почитаем. И Аввакума тоже. Отсюда, от кремля, от Никольского собора, полки на восток уходили. Пусть, кто не знает, в кремль к нам пойдет и посмотрит: там пушки лежат тагильского, нижнетуринского литья, которые Платов с собою взять собирался, когда пришла в его атаманскую голову фантастическая мысль прогуляться в Индию. А наша-то колокольня и без спутников за всей зауральской Россией присматривала, до Амура, Уссури. Тут ведь, у нас-то, великие просветители жили, которым до сего дня Сибирь низко в ножки кланяется. Тут церкви сибирского барокко стоят, каких в мире нет. Тут библиотеки с рукописными книгами и ноты крюками. А в Отечественную войну полгорода воевать ушло и не вернулось — Москву отстаивали. Мы здесь караваны судов снаряжали, Северным путем Ленинград и Мурманск кормили, блокадное кольцо прорывали. А нам говорят — мертвая ветвь истории. А нам говорят — бананы!.. Нет, не мертвая ветвь, не бананы, а город с драгоценнейшим прошлым и с реальным настоящим, с современными живыми людьми. Конечно, мы в деревянных домах живем, и мы для вас деревянная пристань, и вы хотите всем своим железом пристать, чтобы удобнее было чалиться, и мы хрустим и ломаемся. А это несправедливо. Нужно помнить, что Николо-Ядринск — город и от вашего нашествия его лихорадит. В магазинах до вас всего было вдоволь, мясо, рыба — без очереди, бери не хочу. А теперь у каждого прилавка хвосты, приезжий народ их выстраивает. Кинотеатры, бани — битком! Преступность растет. Да у нас, в старом Ядринске, двери не запирались, а теперь что ни ночь — драка, бывает, ножи в ход пускают. Мы, ядринцы, по ягоды на окраину ходили, за домом грибы брали, а вы нам все леса, все ягодники вырубили, бетонки по ним пустили. Химия рыбе не товарищ. Посмотрим, что с Иртышом сотворите. Ваши браконьеры-«строители» по лесам рыщут, бьют что попало. За что же нам так уж благодарить-то вас? Какое такое новое измерение пришло? Вы внушаете нам чувство нашей неполноценности, а это не по-доброму. Культура дается вековыми усилиями оседлой народной жизни, она всегда местная, неповторимая. Мне кажется, те, кто приехал к нам жить, кому мы оказываем гостеприимство, должны поступать, как добрые гости. Хотите осесть здесь? Пожалуйста! Но тогда вы должны стать нами, а не мы вами!

Соскочил под аплодисменты, любимый залом. А Пушкарев, ошеломленный, оскорбленный, готовый уйти, удерживал себя.

— Кто еще собирался выступить? — спрашивала Лямина.

«Собирался? Да у них тут заговор, что ли?» Он подумал, что надо встать, объясниться: их спор не о том, здесь нет места спору. Он ненароком, сам того не желая, задел их больное место, их городское единство и общность. И от этого обида, ненужная, готовая обратиться в ссору. Надо встать, объясниться. Но не встал, уже уязвленный, вовлеченный в борьбу.

— Прошу вас, товарищ Голубовский! Сюда, на сцену, Егор Данилович!.. А это директор нашего музея, краевед заслуженный…

На сцену, шумно дыша, поднялся тучный человек в широкой, «толстовской» блузе, с черным, старомодно повязанным бантом, но с глазами бедово-молодыми и синими. Тряхнул красивой гривой седых волос:

— В самом деле, я хотел бы возразить нашему многоуважаемому гостю, в речах которого есть и сила и выразительность. Однако существуют две стороны медали. На одной, золоченой и яркой, выбито гордое слово «комбинат». А на другой, медной, позеленевшей от времени, — «Николо-Ядринск». Вот на эту, лишенную позолоты, я и предлагаю взглянуть…

Пушкареву уже несносны были его мягкое, почти доброе краснобайство, блуза и бант.

— Я бы хотел обратить внимание наших уважаемых новых хозяев, ибо они не только гости, но и хозяева, на некоторые факты, которые не могут не внушать беспокойства. Нашему городу грозит быстрое и скорое разрушение, ибо могучие грузовики-самосвалы, которыми вправе гордиться строители, катают по городу день и ночь, уничтожают улицы, тротуары, расшатывают фундаменты, перетряхивают наши ветхие срубы. Затем… Я мельком видел размещения нового порта, аэродрома, дорог, и в связи с этим планом стирается с лица земли наша слобода Захромы. Уже дома повыселены, зияют битыми окнами, будто тать прошел, а что они там построят, это одному богу известно, и что еще задумают снести, нам с вами не скажут, никто их за руку схватить покуда не может. На той стороне Иртыша, в слободе Кондашовке, тоже начинают ломать. Под снос попадает несколько домов — святыни, реликвии местной истории. Конечно, инженеры, как сказал наш гость, меняют духовный климат. Но не всегда в благоприятную сторону. Один инженер, во всяком случае он так себя назвал, ходил по домам, выпрашивал или скупал за бесценок иконы, книги, дворянскую и мещанскую мебель, картины, гербовые бумаги, печатки и посылками, контейнерами отсылал их бог весть куда. Тупик превратился в проезжую дорогу, и по ней стали увозить наши ценности. С могилы декабриста, факт всем печально известный, вор свинтил чугунное распятие, ясно, что не здешний человек, а приезжий. Факт пострашней браконьерства, о котором до меня говорил Городков. Уж не знаю, где теперь это распятие? И последнее… В кремле одно из зданий ансамбля, а именно — ризница, приспосабливается под гостиницу для высоких гостей. Нужно отдать должное вкусу руководителей комбината: вид из окна на Никольский собор, приятно после банкета пройтись по кремлю. Но ведь все-таки это кремль, а не постоялый двор! Святыня общесибирского значения!

И ушел, гордо вскинув голову. Пушкарев уже без паники, без раскаяния, с острым, злым любопытством наблюдал зал.

Говорил главный режиссер театра, крупнотелый, сильный, слащаво-фальшивый, в ярком свитере. Выбрасывая вперед руку, поводил в зал ладонью.

— Наш театр старее волковского в Ярославле! Пусть приходит к нам товарищ Пушкарев и посмотрит, чтобы лучше узнать нас. Мы как раз начинаем репетицию новой драмы. Этим, что немало, мы сможем наградить наших новых сограждан!

Тяжело поднялся на трибуну человек, которого Лямина представила театральным мастером Файзулиным.

— Я ничего не хотел… Только сказать… Мы тоже стремимся… И мы с современностью… Даже есть работы… Я хотел показать…

Он сделал кому-то знак. Серый занавес взвился. Обнажилась собранная из алюминиевых и железных обрезков скульптура. Файзулин врубил динамик, и дикая, невообразимая, из грохота и скрежета, музыка наполнила зал. Робот залязгал, завозился, в нем закрутились колеса. Поднялся смех, гвалт. Файзулин счастливо, влюбленно смотрел на свое детище. А Пушкарев, гневно бормоча: «Балаган! Черт знает что такое!» — поднялся и рванулся к выходу. Уже не раскаивался в содеянном, не чувствовал перед ними вину, а сознавал свою правоту. Гнал сквозь город черную «Волгу», прошибая трухлявое дерево.