"Я и Он" - читать интересную книгу автора (Моравиа Альберто)X Поруган!Ничего не поделаешь: хотеть еще не значит мочь! Попытка заполучить от Протти место режиссера закончилась неудачей. Выжидая, пока Мафальда дойдет до кондиции, я возобновил работу над сценарием "Экспроприации" в соответствии с трактовкой, навязанной мне Маурицио. Я окончательно убедился в том, что если действительно хочу поставить этот фильм, то при любом раскладе лучше сразу распрощаться с вариантом "Маменькины сыночки играют в революцию", который я придумал в свое время, и принять другой вариант — вариант Маурицио: "Практики революции допустили ошибку и пытаются разработать точный и выверенный план дальнейших действий". Однако вскоре я столкнулся с неожиданной трудностью, назовем ее поэтической. Конечно, я мог бы сварганить этот сценарий без особых хлопот; рука, слава Богу, у меня набита. Но здесь с криком "стой!" в дело вмешивается поэзия, иначе говоря, тот особенный вид самой что ни на есть истинной истины, которая отличает творчество от поделки. Ведь на сей раз речь идет не о заурядном фильме, который будет снят заурядным режиссером. Речь идет — даже если будет доказано обратное — о "моем" фильме, то есть о фильме, режиссером которого буду я сам. И вот тут-то я чувствую, что одной мастеровитости явно недостаточно. Уж это я знаю из собственного опыта. Если с самого начала сценарий скроен наперекосяк, то и фильм выйдет кривобоким. Если сценарий тяп-ляп, то и фильм окажется ляп-тяп. Короче, меня терзает мучительное противоречие: доверят мне режиссуру или нет — зависит главным образом от Маурицио; но если я приму версию Маурицио, то наверняка сляпаю полное барахло. А если не приму — снимать, как пить дать, будет другой. Непосредственный результат всех этих умозаключений таков: когда Маурицио заходит ко мне, мое замешательство выражается в неосторожном, нечетком и несуразном вопросе: — Ты передал пять миллионов? — А как же! — Кому? — Управляющему делами. — Ты сказал, что это от меня? — А как же. — И что он ответил? — Кто? — Ну… управляющий делами. — Он ответил: спору нет, Рико — великий революционер, наравне с Мао, Хо Ши Мином, Лениным и Марксом. Краснею. Опять меня подмяли. И пикнуть не успел. Отвечаю удрученно-рассудительным тоном: — Брось свои приколы. Пойми, Маурицио, пять миллионов для меня — бешеные деньги. Вот я и хочу знать, как был воспринят мой жест. Маурицио молчит, повернувшись ко мне в профиль и не двигаясь. Он, как всегда, напоминает нарисованный персонаж: сколько вокруг него ни ходи и ни меняй угол зрения, он все равно остается в прежнем положении. Наконец Маурицио произносит: — Я, честно говоря, никак в толк не возьму, зачем ты дал нам эти деньги, если они кажутся тебе такими большими. На твоем месте я бы ничего не давал. — Почему? — Потому что ты не революционер и не веришь в революцию. Более того, в глубине души ты контрреволюционер. — Ну, конечно, ведь только контрреволюционеры способны на подобные взносы. Вроде бы я его сделал. Хоть какая-то польза от моих миллионов: по крайней мере, буду затыкать ему рот каждый раз, когда он вздумает наседать на меня с помощью политических доводов. Однако я снова ошибаюсь. Как безнадежный "униженец", который ни бельмеса не смыслит в "возвышенцах". Вяло и безразлично он цедит: — Пять миллионов вовсе не доказывают, что ты революционер. Тем более что за последнее время произошли события, которые доказывают обратное. — Какие еще события? — Ты был у Протти и пытался представить в дурном свете моих товарищей по группе и меня. Ты заявил Протти, что мы делаем фильм против капитализма и против него. Катастрофа! Растерянно я бормочу: — Да кто тебе сказал? — Сам же Протти и сказал. — Протти ровным счетом ничего не понял. Я просто рассказал ему два варианта сценария: мой и твой, чтобы он составил представление о сложности нашей работы. Вот и все. С надеждой жду, что Маурицио ввяжется в спор. На самом деле такая пикировка на равных, в которой Маурицио упрекал бы меня в предательстве, а я защищался или даже переходил в контрнаступление, пожалуй, смягчила бы мое чувство неполноценности. Однако Маурицио прочно закрепился "наверху" и не намерен уступать свои позиции. Пока я распаляюсь для защиты, он смотрит на меня пристальным взглядом, но не перебивает. Выждав немного, он говорит: — Впрочем, это неважно. Я хотел сказать тебе только одно: чтобы быть настоящим революционером, мало просто заплатить пять или, скажем, пятьсот миллионов. Но сейчас речь не об этом. Дело дрянь. Маурицио избегает столкновения и еще надежнее запихивает меня "вниз". — А о чем? — спрашиваю я раздраженно. — Я заехал за тобой. На сегодня назначено собрание группы. Оно состоится во Фреджене, в доме Флавии. Я, как условились, представлю тебя, объявлю о твоем взносе, а потом начнется обсуждение сценария. Я не скрываю своего удовлетворения. Представление группе уже столько раз назначалось и столько раз откладывалось, что постепенно стало одним из способов, с помощью которых Маурицио удерживал меня "внизу". — Едем прямо сейчас? — спрашиваю я бодро. — Прямо сейчас. — Прекрасно. А какая повестка дня? — Вначале я представлю тебя, потом перейдем к диспуту по сценарию. Я искренне радуюсь. Прежде всего меня радует представление: "Представляю вам товарища Рико. Мы с ним отлично поработали над сценарием нашего фильма". Затем объявление о моем солидном взносе: "Товарищ Рико внес целых пять миллионов на общее дело, похлопаем товарищу Рико". Наконец обсуждение: "Диспут по сценарию "Экспроприации", разработанному совместно мною и Рико, считаю открытым". Короче говоря, я жду чего-то достойного, серьезного, основательного, нового, возвышенного, просвещенного. Чего-то дружеского, бодрящего, душевного. Это будет встреча двух поколений: их и моего. Начало надежных, длительных и благотворных отношений как для них, так и для меня. Вдохновенно я восклицаю: Я рад! Я необычайно рад! Мы принадлежим к разным поколениям. Но почему бы нам не работать вместе? По сути, так и должны создаваться сценарии: не в одиночку, не на пару, а коллективно. Возможно, это начало невиданного и поистине революционного эксперимента. Маурицио уже вышагивает впереди меня по коридору. Мы выходим из квартиры. Пока лифт спускает нас вниз, я спрашиваю: — А почему именно во Фреджене? — Там находится вилла родителей Флавии. Сейчас на вилле никого нет. Кроме того, там очень просторная гостиная, как раз для собраний. — А как же с помещением в Риме, на которое я внес пять миллионов? — Еще не готово. — Чего-то не хватает? — Не хватает портретов. Мы заказали их в Милане. Пока не подвезли. — Какие портреты? — Маркса, Ленина, Мао, Сталина. — И Сталина тоже? — Обязательно. Я ничего не говорю. Только смотрю на него. Изящная женская головка ренессансного пажа в профиль. Молочная белизна лица отчетливо выделяется на тускло-белом фоне пиджака. Розовый отлив ноздрей, губ и ушей, лиловый налет усталости под глазами вдруг вызывают в памяти классические мадригалы, в которых при описании цвета женского лица говорится именно о "розах и фиалках". Неожиданно я спрашиваю: — А Флавия согласна с тобой? — В чем? — Ну, она разделяет твои политические идеи? — Да. Секундное молчание. — Насколько я понимаю, родители Флавии столь же безупречны, как и твои. — Не понимаю. — Вот тебе раз! Ведь недавно мы сошлись на том, что для тебя твои родители — само совершенство и ты не можешь упрекнуть их ни в чем, кроме того, что они принадлежат к буржуазии. — Ах да, помню. — Так вот, повторяю: родители Флавии такие же, как и твои? Они безупречны, и Флавии не в чем их упрекнуть, за исключением того, что они принадлежат к буржуазии? — Видимо, да. — Выходит, что и как родители, и как граждане они безукоризненны: заботливый отец, нежная мать. Она — добропорядочная хозяйка, он — прекрасный специалист. — Он не просто специалист, он строитель. — Тем лучше. Строитель. Уж больно слово хорошее. Вернемся к Флавии. Как относятся ее родители к тому, что она входит в группу? — Плохо. — Так же, как и твои родители? — Примерно. — А в чем еще упрекают вас родители, кроме того, что вы собираетесь ниспровергнуть существующие устои? В том, что вы непутевые дети, скверно ведете себя, что Флавия — эротоманка, а ты — развратник, что вы оба колетесь, так? Не оборачиваясь, он бросает сквозь зубы: — Эротоманка, развратник, оба колемся — что за чушь? — Ну это так, к примеру. Стало быть, кроме подстрекательства, родители ни за что вас не костят? — Стало быть. — Значит, вас полностью устраивают ваши родители, как, впрочем, и вы их. Единственное, что вам не по нутру друг в друге, так это то, что родители мещане, а вы — подстрекатели. Я верно излагаю? — Допустим. Только к чему ты ведешь? "А вот к чему, — так и хочется мне ответить. — Хоть и по разным причинам, но ты и Флавия, с одной стороны, и ваши родители — с другой, олицетворяете ту самую проклятую безупречность, которая так свойственна "возвышенцам". И неважно, возвышаетесь ли вы ради революции, а ваши родители ради сохранения старых порядков. Важно то, что все вы сделаны из одного теста, а ваша несхожесть, если не сказать противоположность, — это только видимость. Все вы принадлежите к разряду власть имущих, вашим истинным противником и оппонентом являюсь я, "униженец", слабак и бедолага, который щедро наделен природой, но не в состоянии применить свои природные достоинства в реальной жизни". Вместо этого я по обыкновению кусаю губы. Нет, я решительно не могу делиться наболевшими мыслями с кем бы то ни было, тем более с Маурицио. Отвечаю уклончиво: — Да так, ни к чему. Ведь я уже говорил тебе, что мы принадлежим к разным поколениям. Я просто пытаюсь вас понять, вот и все. Поэтому, если позволишь, я задам тебе еще один вопрос — несколько деликатного свойства. — Валяй. — Вы с Флавией любовники? — Ты хочешь знать, сплю ли я с ней? Да, конечно. — И давно? — Года два. С тех пор, как мы познакомились. — И как часто? Маурицио вскидывает золотистые брови поверх черных очков: — Ничего себе вопросики! — Мне нужно это знать. — Да зачем? — Опять же для того, чтобы лучше вас понять. Так что, часто вы… После короткого молчания Маурицио отвечает: — Нет, редко. — Что значит редко? — Ну, не очень часто. Иногда целый месяц проходит. — Как же так? Ведь вы еще совсем молодые и любите друг друга! — Мало ли что любим! Во-первых, у нас уйма дел. Вовторых, мы крайне редко остаемся наедине: основное время мы проводим с товарищами по группе. Наконец, Флавия живет со своими родителями, а я — со своими. — Было бы желание, а время и место найдутся. На этот раз Маурицио молчит чуть дольше. Затем с уверенностью заявляет: — Ни меня, ни Флавию секс особо не интересует. — Не интересует? А почему? — Так. Нипочему. — А в чем, собственно, выражается ваше равнодушие к сексу? — Даже не знаю. Прежде всего, мы никогда на нем не зацикливаемся. А потом, когда занимаемся сексом, мы не получаем от этого большого удовольствия. — Нет, давай разберемся. Ты любишь Флавию, и тебе не нравится заниматься с ней любовью? — Можно любить и при этом не испытывать никакого удовольствия от секса. — Может, для плотской любви ты предпочел бы другую женщину? — Нет, Флавия устраивает меня во всех отношениях. Просто у нас душа не лежит к сексу. Что в нем хорошего-то? Устанешь как собака, взмокнешь весь, да еще и перемажешься. А когда все уже кончено, лежишь как остолоп и ничегошеньки делать не хочется. Мне почему-то всякий раз кажется, что это смешное и нелепое занятие. — И Флавия думает так же? — Наверное. Правда, мы никогда с ней об этом не говорили. — Тогда откуда ты знаешь, что она думает точно так же? — Так ведь я вижу, что секс ее тоже не интересует. — Ну а жениться вы в принципе собираетесь? — Собираемся. — И дети, поди, будут. — Наверное. — Если я правильно понял, семья тебя не очень-то интересует. Или я ошибаюсь? — Дело не в этом, а в том, насколько это сейчас реально. Мы так поглощены деятельностью группы, что попросту не чувствуем необходимости заводить семью. — А вот у меня есть жена, ребенок, семья. И мне нравится заниматься сексом с моей женой. Маурицио не отвечает. Все ясно: я его не интересую. Не могу удержаться от вопроса: — А что ты имеешь в виду, когда утверждаешь, что какая-то вещь тебя не интересует? — Что я имею в виду? Именно то, что говорю. — Значит, если какая-то вещь, пусть даже очень важная, тебя не интересует, то для тебя она вовсе не существует? — Вполне возможно. Следовательно, и я для него не существую! Как секс! Как все, что не является революцией! Тем не менее я доволен, потому что доказал самому себе обоснованность моего предположения. Впрочем, мое тихое ликование, похоже, пришлось не по вкусу "ему". Ехидно "он" замечает: "- Ну и что ты доказал этим своим допросом? Преимущества сублимации? — Хоть бы и так. — Ан нет. Ты всего лишь доказал, что Маурицио, Флавия, а заодно и их предки — просто-напросто жалкие ипохондрики, рыбья кровь, бесхребетные амебы, половые дохляки. Вот и весь сказ. — Тебе-то что? Чего ты вообще взъелся? Чем тебе не по нутру сублимация? — Тем, что ее нет и быть не может. А главное, тем, что ты вбил себе в голову, будто превосходишь их всех. — Превосхожу по твоим невероятным размерам, длине, толщине и прочее, так, что ли? — Так точно". Я только пожимаю плечами. Опять "он" за свое. Обычная фанаберия! А вот и Фреджене. При свете редких фонарей, рассеивающих сумрак летнего вечера, накренившиеся то тут, то там стволы сосен, казалось, разметаны недавней бурей. Мы сворачиваем на прямую аллею, По обе стороны сплошной вереницей протянулись сады. В глубине виднеются перечеркнутые решетчатыми оградами виллы. Некоторые освещены: у входа, сидя в шезлонгах, мирно беседуют их обитатели, а официанты в белых френчах разносят на подносах напитки. На усыпанных гравием дорожках давно уложенные спать дети побросали большие разноцветные мячи и желто-красные трехколесные велосипеды. В конце аллеи в тротуар уткнулись два ряда машин. Маурицио сбавляет скорость и останавливается. Выходя из машины, я спрашиваю: — Это здесь? — Да, здесь. Вышагивая, как всегда, впереди меня, Маурицио входит в калитку и неторопливо, засунув руки в карманы, направляется по дорожке, ведущей к вилле — низкому, одноэтажному строению из красного кирпича. Мы идем по белому гравию, мимо сочно-зеленых клумб, ослепительно освещенных фонарями, умело скрытыми в самшитовой изгороди. При нашем появлении из открытой галереи выступает фигура и движется нам навстречу. Это Флавия, невеста Маурицио. Пока она приближается, я успеваю ее рассмотреть. У нее длинное, бледное, лошадиное лицо, увенчанное буйной рыжей гривой. Поражают огромные, поблекшие, мутно-голубые глаза, особенно выделяющиеся на фоне мертвенно-белой, как у привидения, кожи. Она ступает вяло, неторопливо, передвигая длинные ноги с какой-то нарочитой светской медлительностью. Перекошенное платьице (из декольте стрелой вздымается прямая шея) топорщится чуть выше талии, словно набитый всякой всячиной пакет. Еще одна выпуклость, тоже напоминающая объемистый пакет, вздувает платье пониже спины. Теперь она уже совсем близко, так сказать, крупным планом: глаза и бледное лицо действительно как у призрака, а на щеках, шее, груди, руках и ногах — целые россыпи морковных веснушек. Деланным, как и ее движения, светски-наигранным голосом она произносит: — Куда вы пропали? Группа давно уже в сборе. Люди теряют терпение и начинают возмущаться. Что с вами приключилось? — Пробки. Это Рико, — отвечает Маурицио. — Привет. Флавия крайне забавно пожимает мне руку: мягко и чувственно, но в то самое мгновение, когда кажется, что рукопожатие вот-вот перейдет в ласку, пальцы ее разжимаются, и моя рука падает в пустоту. — Я очень рад, что могу встретиться с вашей группой, — обращаюсь я к ней. — Уверен, что диспут будет очень интересным. Это будет встреча двух поколений. Такие встречи очень полезны, их надо проводить чаще. Жаль только, что я узнал о ней в последний момент. Иначе набросал бы коекакие тезисы. Флавия сдержанно хихикает в белую веснушчатую ладошку и отвечает с некоторой игривостью: — Думаю, что и без тезисов диспут пройдет удачно. Флавия неторопливо идет рядом со мной. Вид у нее радушный и в то же время слегка высокомерный. Верно, сказываются былые снобистские замашки. Между тем, явно прельстившись миловидными чертами Флавии, "он" уже нашептывает мне привычный вздор: "- Притворись, что оступился, и подтолкни ее в бедро, немного развернувшись, так, чтобы она догадалась о моем присутствии, о моем восхищении, о моем желании". Невыносимый тип! Делать мне подобные предложения именно теперь, когда меня наконец-то собираются представить группе! Это же неминуемый риск, ведь Флавия наверняка подумает обо мне черт знает что, и тогда все пропало! Естественно, я оставляю "его" подначки без внимания и бодрым голосом говорю Маурицио: — Я благодарен тебе за возможность встретиться с группой. Я пожертвовал пятью миллионами, но вовсе об этом не жалею. Есть вещи, за которые, сколько ни плати, все равно будет мало. — Ты прав, — роняет Маурицио в ответ. Флавия ведет нас прямо в дом. Миновав открытую галерею, мы входим через застекленную дверь в гостиную и неожиданно оказываемся за столом, установленным перед тремя рядами стульев, на которых сидят человек тридцать парней и девушек: группа. В гостиной, узкой и длинной, довольно низкий потолок; мебель вынесли, чтобы освободить место для стульев; из всей обстановки остались только настенные украшения, какие обычно встретишь на приморских виллах: гарпуны, спасательные круги, штурвалы, рыболовные сети, верши, ростры, черепашьи панцири и т. д. На столе, застеленном красным сукном, стоят микрофон, бутылка воды и два стакана. Слева от стола я, к полному своему изумлению, замечаю самый настоящий трехцветный красно-желто-зеленый светофор, точь-в-точь как на уличных перекрестках, только размером поменьше. Взглядом слежу за шнуром светофора. Вначале он тянется вдоль левой стены, затем опускается на противоположном конце гостиной к маленькому столику, на котором стоит черный ящик с пультом, сплошь утыканным кнопками. За столиком перед ящиком сидит молодой человек. Спрашиваю у Флавии вполголоса: — А зачем здесь светофор? — Чтобы регламентировать выступления. Окидываю глазами гостиную. Все юноши и девушки, как говорится, из хороших семей, хотя и необязательно таких богатых, как семьи Маурицио я Флавии. Хлопчатобумажные, бархатные, шерстяные водолазки, шали, майки, пончо и брюки кричащих цветов; экстравагантные сандалии и туфли; множество бородатых и долгогривых; при этом, как бы в противовес такому разнообразию нарядов и причесок, — редкостное, неожиданное, мрачновато-чинное выражение лиц. Чувствую на себе внимательные, зоркие, оценивающие взгляды. Внезапно, пока я все еще задаюсь вопросом, что может означать подобный прием, прямо над моей головой вспыхивает светофор. Поднимаю глаза и вижу, что загорелся желтый свет. В тот же миг, в качестве наглядной иллюстрации причинно-следственной связи, собравшиеся, все, как один, встают и начинают хлопать. Тем не менее всеобщая овация не кажется мне спонтанной. Рукоплескания звучат столь единодушно и ритмично, что не могут не быть отрепетированными. Сколько длится это битье в ладоши? Может, минуту. В любом случае у меня такое впечатление, что долго, слишком долго, чтобы сойти за искренние, сердечные аплодисменты. Однако хлопают, судя по всему, мне; я чувствую ужасную неловкость и, стараясь скрыть ее, тоже принимаюсь натужно хлопать. Тогда удивительным образом, словно указывая на то, что я не должен хлопать, следующий сигнал светофора разом прекращает рукоплескания. Поднимаю глаза. Светофор показывает зеленый свет. Маурицио подходит к столу и вздымает руку, как бы прося слова. В наступившей тишине он говорит: — Знакомьтесь. Это Рико. Как вам известно, продюсер Протти поручил ему помогать мне в работе над сценарием "Экспроприации". Клац. Смотрю на светофор и вижу, что на сей раз зажегся красный свет. Быстро соображаю: желтый свет значит аплодисменты, зеленый свет — выступление, а красный? Ответ следует незамедлительно. Молодые люди начинают скандировать хором, не вставая с мест и стуча ногами об пол: — Че — да, Протти — нет! Все ясно: красный означает противоположность желтому, то есть противоположность аплодисментам, иначе говоря, неодобрение, враждебность. Теперь уже я не собираюсь присоединяться к хору. Главным образом потому, что, узнай Протти о моей выходке, он запросто отомстит — лишит меня работы. Конечно, особо революционными такие умозаключения не назовешь, но как прогнать от себя подобные мысли? В общем, я изображаю на лице понимающую улыбку и жду, когда хор умолкнет. В этот момент неожиданно раздается "его" шепоток: "- Будь добр, посмотри на Флавию". Смотрю. Флавия стоит рядом со мной; чтобы взглянуть на нее, я отступаю немного назад. Воодушевившись, "он" наседает: "- Обрати внимание, какая высокая, подбористая, стройная, поджарая! Оцени бюст, глянь пониже спины: какие объемы, какой охват! А с какой возбуждающей небрежностью наброшено на весь этот бугристый соблазн ее невзрачное, перекособоченное платьице, прилипшее к нижнему белью на самых выпуклых местах! Да это не женщина, а мечта с привязанными к ней разными аппетитными штучками, как на чудодереве! — А я ради твоего удовольствия должен, стало быть, забраться на эту мечту? — Вот именно". Клац. Поднимаю глаза: зеленый свет. Крики: "Че — да, Протти — нет!" — моментально стихают. Маурицио выходит вперед, поправляет микрофон и говорит: — На нашем последнем собрании я познакомил вас с изменениями, которые Рико внес в сценарий. Сказал я и о том, что выразил свое несогласие с этими изменениями и заставил его признать наш вариант как единственно верный, которому он и обязался следовать. Теперь я считаю своим долгом поставить вас в известность о том, что в качестве доказательства своего раскаяния и своей доброй воли Рико отказался от всякого гонорара и внес сумму в пять миллионов лир на нужды группы. Клац. Я уверен: зажегся желтый свет, и даже не поднимаю глаз, чтобы убедиться в этом. Заранее принимаю вид скромного, раскаявшегося грешника и ожидаю заслуженных аплодисментов. Однако происходит то, что происходит с человеком, который, встав нагишом под душ, вместо горячей воды по ошибке пускает на себя мощную струю холодной. Гостиная разрывается хором агрессивных возгласов, сопровождающихся обязательным топотом: — Че — да, Рико — нет! Тут уж я решаюсь поднять глаза: на светофоре и впрямь горит красный свет. От столь неожиданного поворота событий чувствую, как лицо мое меняет не только выражение, но и форму; вопреки моей воле притворная надутая скромность уступает место искреннему худощавому изумлению. Слушаю и ушам своим не верю: может, все это мне лишь почудилось? Но нет, сидящие в гостиной действительно выкрикивают хором: "Че — да, Рико — нет!" А как же пять миллионов? Клац. Зеленый свет. Хор тут же замолкает. Маурицио продолжает так, словно прочитал мои мысли и намерен ответить мне: — Узнав о взносе в пять миллионов, вы не стали хлопать, и правильно сделали. Да, Рико внес пять миллионов на нужды группы, но это еще не означает, что он революционер. Совсем недавно обнаружились новые доказательства того, что наше недоверие к нему было более чем обоснованным. Маурицио делает короткую паузу, смотрит на собравшихся, а затем необъяснимым образом переводит взгляд на меня. Я говорю "необъяснимым", потому что не понимаю, чем вызван этот невыразительный, бесцветный, равнодушный взгляд, как у персонажа с какой-нибудь старинной картины в музее. Я обозлен и ошеломлен. Но, видно, до Маурицио это не доходит именно потому, что он не "живой", а "нарисованный". Итак, после короткого молчания он поясняет: — Вот их суть. Несколько дней назад Рико побывал у Протти и сообщил ему, что мы собираемся снимать фильм, направленный против него, а заодно и против существующего строя. Цель этого, скажем прямо, контрреволюционного доноса ясна: насторожить Протти, склонить его на сторону собственного варианта сценария, саботировать фильм. К счастью, по каким-то соображениям Протти не поддался на эту уловку. Более того, он сам предупредил меня о действиях Рико. Клац. Полагаю, что на сей раз наверняка зажжется красный свет, и не ошибаюсь. Не вставая, девицы и юноши скандируют: — Че — да, Рико — нет! — и барабанят ногами по полу. Я уничтожен. С беспощадной ясностью сознаю, что, в силу своей наивности простодушного "униженца", угодил в ловушку, тщательно расставленную неистовым племенем сверхполноценных юнцов. Еще бы, ведь все они здесь более или менее похожи на Маурицио: "возвышенцы" от рождения, благодаря семейной традиции и социальной среде. Все они из хороших семей, а хорошая семья в данном случае — это семья, члены которой были "возвышенцами" вплоть до пятого колена. И неважно, что в прошлом они были государственными чиновниками, банкирами, генералами, судьями, врачами, адвокатами, а теперь вот стали революционерами или хотя бы мнят себя таковыми! Сублимация всегда присутствовала в них, как когда-то под серыми двубортными пиджаками английского покроя, так и теперь — под кричащими майками. Я же, безнадежный плебей, клюнул на удочку тщеславия и попался в искусную западню под названием "диспут", которая в действительности оборачивается самым настоящим судом Линча. Эти размышления вселяют в меня некоторую уверенность. По крайней мере они говорят о том, что я отчетливо понимаю свое безнадежное положение. Должен признаться, что в этот, прямо скажем, предваряющий агонию момент я с большим облегчением слышу вдруг "его" вкрадчивый голосок: "- Ну что, заманил тебя Маурицио в ловушку? — Заманил. — А ты отомсти ему. — Это как же? — Уведи у него невесту. — Да ты спятил! — Ничего я не спятил. Разве ты не заметил, как она зыркнула на меня там, в саду? Доверься мне хоть разок: она не будет ломаться. Так что давай поквитайся с ним. — Сейчас не время. Ты же видишь, куда я угодил: ни дать ни взять революционный трибунал, меня обвиняют в контрреволюционной деятельности, предстоит защищаться. А он мне тут про то, как на него, видишь ли, Флавия глаз положила. И где только у тебя голова? — Ой, не надо! Группа, фильм, режиссура, светофор, Че Гевара, революция, контрреволюция, буржуазия, пролетариат — все это дребедень. Для тебя имеет значение лишь одно. — Знаю-знаю — ты. — Да не об этом сейчас речь. Отомстить — вот что самое главное. С моей помощью". Клац. Зеленый свет. Враждебный хор мгновенно замирает. Маурицио снова поправляет микрофон: — Тем не менее мы собрались здесь не для того, чтобы заклеймить Рико, а для того, чтобы дать ему возможность признать свои ошибки, самокритично оценить себя и публично раскаяться в содеянном. Поэтому, если нет возражений, передаю слово Рико. Клац. Желтый свет. Сидящие в гостиной хлопают Маурицио одновременно и в строго определенном ритме: два хлопка — пауза; два хлопка — пауза. Они хлопают Маурицио за то, что он "сорвал с меня маску", а я и вправду чувствую себя "без маски", то есть с обнаженным, беззащитным лицом, так, словно до сей поры защищал и прятал его под некой маской. Вновь клацает светофор: красный свет. И в третий раз по гостиной разносится скандирование: — Че — да, Рико — нет! Я замечаю, что члены группы талдычат этот нехитрый лозунг и тарабанят по полу с заученной методичностью и совершенно равнодушными лицами, праздно и невыразительно поглядывая вокруг. Короче говоря, существует детально разработанный план, который они и выполняют, не испытывая ко мне при этом настоящей вражды; я для них как бы безликий и безымянный жупел врага, на месте которого может быть кто угодно. Сейчас они старательно линчуют меня, но, окажись здесь вместо меня кто-то другой, все происходило бы точно так же. В то время как несмолкаемо звучит агрессивный хор, сознаю, что скоро должен буду говорить, и начинаю судорожно соображать, как мне ответить на обвинения Маурицио. Возможны три варианта ответа. Во-первых, твердо, с умом и достоинством выступить против всех обвинений, выдвигаемых в мой адрес, рассеять их и объявить себя невиновным. Вовторых, в свою очередь напасть на них, обвинить в умышленном заговоре, наговорить грубостей и уйти, хлопнув дверью. В-третьих, сделать то, что от меня требуется, а именно: признать мою виновность, подвергнуться самокритике и раскаяться. Из трех вариантов первый ближе мне, так сказать, в интеллектуальном отношении. Ко второму подталкивает чувство негодования. Но вот что странно: третий вариант притягивает меня гораздо сильнее, хотя каким-то смутным, загадочным образом. Интуитивно чувствую, что эта низменная, мазохистская манера поведения органично присуща "униженцу" перед лицом "возвышенца", плебею — перед лицом патриция. Однако это еще и способ разобраться в самом себе. В самом деле, зачем мне понадобилось доносить Протти на группу? Только ради того, чтобы получить место режиссера? Или ради какой-то глубинной цели? Клац. Зеленый свет. Моя очередь выступать. Недолго думая, я выбираю третий вариант. Делаю шаг к столу — одного этого движения достаточно, чтобы высвободить мое чувство вины. С удивлением обнаруживаю, что мои глаза наполнились слезами, а грудь раздувается от непонятного волнения: — Прежде всего я признаю, что Маурицио сказал правду. Клац. Красный свет. И снова с заученно-методичным и равнодушно — праздным видом собравшиеся заводят хорошо знакомое: "Че — да, Рико — нет!". Клац. Желтый. Маурицио выходит вперед; во второй раз его встречают ритмичными хлопками наподобие сигналов азбуки Морзе. Очередное клацанье светофора возвещает зеленый свет. Маурицио подносит микрофон ко рту: — Следовательно, Рико, ты признаешь себя виновным в доносе, предательстве, саботаже и других контрреволюционных действиях? — Да, признаю. — Что же побудило тебя к этому? — Непреодолимые пережитки буржуазного духа. — А точнее? — А точнее — вот что. Я — профессиональный сценарист, вот уже десять лет связанный с коммерческим кинопроизводством. Ваш фильм представляет собой вызов всему тому, чем я жил до сих пор. Это вызов идеологический, политический, нравственный и социальный. Как часть этой системы я сразу понял, что ваш фильм подрывает самые ее устои, а следовательно, и мои тоже. Он угрожает моим заработкам, моим амбициям, моим идеям, окружающему меня обществу. Я пришел в неописуемую ярость, меня переполняла темная, бессильная злоба. Я почувствовал, что вы "положительные", а я "отрицательный" и что моя "отрицательность" должна, да, должна приложить усилие к тому, чтобы уничтожить вашу "положительность". И вот, с одной стороны, я притворился, будто примкнул к вашим идеям, и в этом своем притворстве дошел до того, что внес на нужды группы пять миллионов лир, а с другой стороны, делал все, чтобы навредить вам, причинить как можно больше зла. Первым делом я попытался саботировать фильм, написав размытый сентиментальный сценарий из частной жизни, — одним словом, буржуазный сценарий. Затем, когда Маурицио догадался о моей уловке и разоблачил ее, заставив меня принять его единственно правильную версию, я решил нанести вам удар со стороны продюсера. Я отправился к Протти, уединился с ним и объяснил, что фильм в том виде, в каком вы его задумали, носит явный антибуржуазный и антикапиталистический характер. Наконец, чтобы еще больше настроить его против вас, я наплел, будто в качестве прототипа экспроприированного капиталиста вы взяли именно его, Протти. Ну вот, дело сделано. Слава Богу, я сумел сдержать слезы. Я говорил внятно, с толком, с расстановкой. Сказал ли я правду? В смысле наших взаимоотношений с группой, пожалуй, да; ну, а безотносительно, конечно, нет. Впрочем, в моей исповеди было одно место, в котором правда и ложь перемешались настолько, что одну невозможно было отличить от другой; я имею в виду то место, когда я заявил: меня-де обуяла бессильная злоба оттого, что они положительные, а я, видишь ли, отрицательный. Пока я это говорил, я вдруг отчетливо понял, что подобное противопоставление с легкостью можно перевернуть. То же оправдание, которым я воспользовался, чтобы выдать их Протти, а именно мое отчаянное желание стать режиссером, вполне могло быть не чем иным, как бессознательной маской той положительности — отрицательности, носителем и выразителем которой я попеременно являлся. Но какой положительности и какой отрицательности? Разумеется, не политической или общественной, буржуазной или пролетарской, правой или левой. Нет, здесь все гораздо глубже, необычней, таинственней; здесь положительность и отрицательность, которые я, как правило, приписывал соответственно сублимации и десублимации; однако на сей раз они оказались необъяснимым образом перепутаны и двойственны. Пока эти мысли проносятся в моей голове, я замечаю, что Маурицио с одного бока, а Флавия — с другого смотрят на меня так, словно ждут еще одного, заключительного, признания. Собрав остаток сил, я заявляю: — В итоге я признаю, что действовал как контрреволюционер, доносчик и предатель. Странное дело: теперь, после того как я наговорил кучу всяких небылиц и обозвал себя последними словами, мне стало гораздо лучше, во всяком случае, физически. Конечно, я соврал, но, как видно, вранье иногда очень даже полезно для здоровья. Напоследок я добавляю: — Короче, перед вами отпетый негодяй и червяк. Клац. Красный свет. Хор подхватывает мое последнее слово: — Чер-вяк, чер-вяк, чер-вяк! — не забывая притопывать об пол. При этом на лицах сохраняется все то же заученнопраздное выражение; надо думать, то, что я червяк, для них совершенно очевидно. Скрестив руки на груди, я достаточно равнодушно жду, когда они закончат. Флавия искоса поглядывает на меня и ехидно улыбается уголком рта. Маурицио стоит ко мне в профиль; теперь это вновь ренессансный паж с маленького поясного портрета из музея. Поскольку сидящие в гостиной безостановочно напоминают мне о том, что я червяк, Флавия, движимая каким-то внезапным, непреодолимым порывом, направляется к микрофону и, прежде чем я успеваю отойти назад, протискивается между мной и столом. Однако расстояние это совсем узкое, так что попутно Флавия невольно касается задом моего паха. Только этого "он", судя по всему, и ждал. Чувствую, как тут же меняются "его" размеры (ничего не поделаешь: такова "его" манера выражаться); лихорадочно "он" шепчет: "- Ну, что я тебе говорил? Что ты теперь скажешь? Кто был прав? Это она, ясное дело, нарочно. В саду она на меня глаз положила. А теперь, вишь, решила пощупать. — Ладно заливать-то! — Насчет чего? — Насчет пощупать. — Уж если я говорю… — Не надо мне ничего говорить. И в саду на тебя никто не смотрел, и сейчас никто тебя не щупал. Ты просто неисправимый фантазер. — А если я представлю доказательства, что… — Знаем мы твои доказательства. Опять наврешь с три короба: с тебя станется. — Да ты только поддержи меня, и я… — Отвяжись! А ну как твой замысел рухнет? И Флавия осрамит меня перед этим, с позволения сказать, трибуналом? Я так и слышу, как она изрыгает: "Мало того, что этот червяк предал нас, так он еще прямо здесь выкинул очередной номер — позволил себе непристойную выходку по отношению ко мне! Ну и так далее и тому подобное… Нет уж, уволь". Тем временем Флавия, нагнувшись к микрофону, говорит: — Рико выступил с самокритикой. Теперь вам предстоит решить, принимаете ли вы ее и согласны ли с тем, чтобы он продолжал работать с Маурицио. Или вы за то, чтобы Маурицио взял себе другого соавтора. Клац. Желтый свет. Молодые люди хлопают Флавии теми же неравномерными хлопками, напоминающими морзянку; точь-вточь как хлопали недавно Маурицио. Хотя теперь аплодисменты длятся гораздо дольше: видимо, это еще и приветствие хозяйке дома. В общем, у меня появляется возможность уделить "ему" немного внимания. Никак не отреагировав на мое предупреждение, "он" явно пытается представить доказательства того, что Флавия с "ним" заодно. Закончив говорить, Флавия осталась в прежней позе — подавшись вперед и уперевшись ладонями о стол. В этом выжидательном положении ее тело образует прямой угол, а зад приметно выпячен. Что же делает "он"? Прекрасно понимая, что Флавия встала в эту позу ненамеренно, "он" все равно тащит меня к ней. "Ему" наверняка удалось бы войти с ней, по "его" извечному выражению, "в прямой контакт", если бы после первого замешательства я не остановил это отчаянно-неуместное продвижение и не дал бы столь же энергичный задний ход. Обозленный и обиженный, "он" протестует: "- Ну зачем? Ведь она только этого и ждет. Смотри, как раскорячилась! А все ради меня. И чего ты бздун-то такой? — Сам ты бздун. Обойдусь и без твоих дурацких доказательств. По крайней мере, здесь. — А почему бы и не здесь? — Потому что не надо путать Божий дар с яичницей. Здесь меня ненавидят, заманили в засаду — пусть. Но хочешь не хочешь, а у сегодняшнего собрания есть своя цель, свой порядок, и его надо… как бы это поточнее сказать… уважать, что ли. Вместо этого ты, как заправский садист, решил все испоганить, а заодно и натянуть кого посподручней. — Ну, теперь всех собак на меня навешает! — Не надо, не надо, — ты личность известная. И желания у тебя не такие, как раньше — наивные, плоские, грубые. Теперь тебе лишь бы на ком-нибудь отыграться, да посмачней, позабористей: ах так, мол, вы на меня давите, решили облагородить? Так я вам покажу: накинусь прямо у вас на глазах на попку Флавии, а там посмотрим, чья возьмет. Признайся по совести, что я прав. — Да не в чем мне признаваться. А насчет Божьего дара и яичницы вот что я тебе скажу: когда ты наконец уяснишь, что Божий дар — это про меня, а яичница — это как раз про них?" Во время нашей, как всегда быстротечной, перепалки светофор переключается с желтого на зеленый. Аплодисменты затихают. Флавия распрямляется и произносит: — Ливио. Ливио встает из второго ряда, подходит к столу и занимает место у микрофона. Это невысокий, щупленький паренек, узкоплечий и узкобедрый, с крохотной, змееподобной головкой и приплюснутыми, сглаженными чертами смуглого лица. Одет в желтую майку и зеленые брюки. Говорит скороговоркой, не глядя в мою сторону: — По моему мнению, Маурицио должен поменять соавтора. Рико признал, что он червяк. Спрашивается: какой смысл работать с червяком? Полноценный! Сверхполноценный! Я чувствую это по исходящей от него колкости, необщительности, сухости, прагматичности. Светофор переключается, желтый свет; по гостиной разносится продолжительная, ритмичная овация. Ливио бросает на меня странный вызывающий взгляд, вздергивает худосочными плечиками и возвращается на место. Снова меняется свет. Флавия объявляет: — Эрнесто. А вот и Эрнесто. Блондин с красным лицом и светло-голубыми глазами. Приземистый, широкоплечий, в белой футболке с засученными рукавами и свободных полосатых штанах, как у южноамериканского плантатора. Заголенные сильные руки покрылись багровым летним загаром. В глазах и форме рта что-то бесшабашно-разнузданное. Ясно, что и он такой же раскрепощенный и полноценный, как Ливио, с той лишь разницей, что у него послабее мозги и посильнее мускулы. Грубоватым и одновременно блеющим голосом он изрекает: — В каком-нибудь Конго одни наемники бьются не на жизнь, а на смерть ради денег. Другие наемники бьются ради тех же денег в куда более спокойных местах — например, в итальянском кино. Меняется только место действия — условия остаются прежними. Я согласен с мнением Ливио: отправим наемника домой. Клац. Желтый свет. Эрнесто садится под те же ритмичные аплодисменты, какими до него провожали Ливио, но на сей раз, пожалуй, более одобрительные. Очевидно, сравнение с наемником пришлось аудитории по вкусу. Вспыхивает зеленый свет, и Флавия возглашает: — Бруно. Появляется самый настоящий медведь. Огромный, тучный, усталый, медлительный, в тонкой черной водолазке, прилипшей к груди и животу. В черных же расклешенных брюках и плетеных сандалиях. Полоска белой кожи отделяет водолазку от брюк. Ступни тоже белые как снег. Толстая шея, раздуваясь, выпирает над воротом, поддерживая от подбородка и выше медвежье лицо со сплющенным носом, низким лбом и коротко стриженным ежиком. Секунду Бруно смотрит на меня молча. Этого мгновения вполне достаточно, чтобы применить к нему мою теорию сублимации, которую я сформулировал в отношении Протти, — теорию, основанную на половой импотенции, а то и попросту атрофии. С красноречивой словесной ленью, будто давая понять, что на такую шваль, как я, не стоит тратить лишних слов, Бруно выставляет вперед здоровенную белую руку с зажатым кулаком и опущенным вниз большим пальцем. Все это весьма живо напоминает эпизод из исторического фильма о Римской империи или картинку из школьного учебника истории. На некоторое время он застывает в такой позе, дабы все верно истолковали ее значение, затем опускает руку, трясет головой, совсем как медведь, проглотивший рыбешку, неуклюже поворачивается и отходит от стола. Гляжу на него со спины и поражаюсь почти полному отсутствию зада, усугубленному косолапой поступью столбовидных ног. В гостиной раздаются привычнообязательные аплодисменты. Желтый свет сменяется зеленым. Флавия продолжает: — Патриция. Сидящая в первом ряду Патриция подходит к столу, сделав всего шаг. И эта полноценная? Еще бы. Вид у нее туповато — забитый, как у девушки, выросшей в обычной семье и воспитанной родителями единственно для удачного замужества. Каштановые волосы, миловидное личико правильной формы с розоватым оттенком, точно у фарфоровой куколки или восковой мадонны; большие, черные, приветливые глаза; маленький носик со скошенным кончиком и губки бантиком. Плавный контур груди слабо оттопыривает полосатую майку цвета морской волны. Светлые брюки в облипочку подчеркивают форму ног, казалось бы, выточенных на токарном станке. Явно взволнованная, даже немного запыхавшаяся Патриция пристально смотрит на меня по-детски ненавидящим взглядом. Впрочем, возможно, она ненавидит собственную руку, которую засунула в один из передних карманов брюк и, глядя на меня, пытается вынуть, но, увы, безуспешно. Внезапно рука с остервенением вырывается наружу. Кулак зажат, как будто Патриция что-то выхватила из кармана. Глотая слоги, она выпаливает: — Вот мой ответ! — размахивается и швыряет мне в лицо горсть монеток по десять лир. Но что это? Внутри меня вдруг что-то лопается и высвобождается. Затем стремительно поднимается все выше и выше — до самого мозга, словно живительная струя творческой энергии, бьющая из подножия спины, и, змеясь, втекающая по позвоночному хребту до теменной вершины, туда, где зарождается мысль. Неужели это и есть сублимация? Так или иначе, меня охватывает чувство небывалой новизны, легкости и широты. Повинуясь непередаваемому стихийному порыву, я наклоняюсь вперед и плюю в лицо грациозной метательницы монет. Плевок попадает ей на щеку под правым глазом. Патриция опускает руку в карман, достает из него платок и медленно вытирается. Затем это миловидное создание подходит ко мне вплотную, почти нос к носу, и шипит мне в лицо: — Буржуй! Я так доволен и горд моим неожиданным и триумфальным вступлением в клуб "возвышенцев", что и не думаю обижаться на оскорбление Патриции. Более того, пока она возвращается на место, энергично и одновременно изящно виляя округлыми бедрами, я провожаю ее взглядом, исполненным благодарности. Я обязан ей ни много ни мало тем, что совершил качественный скачок от самой беспросветной ущербности до полной и, надеюсь, окончательной раскрепощенности. Как сквозь сон слышу очередное клацанье светофора, возвещающее о переключении света; звучат дежурные аплодисменты: два хлопка, пауза и снова два хлопка. Молодые люди аплодируют, уже стоя, и скандируют: — Фла-ви-я, Фла-ви-я, Фла-ви-я! Флавия опять выходит вперед и становится прямо передо мной. В гостиной продолжают выкрикивать ее имя; она несколько раз поднимает длинную, веснушчатую руку, как бы прося тишины. Несмотря на это, аплодисменты не утихают; тогда Флавия нагибается над столом, упирается ладонями о сукно и принимает недавнюю позу, согнув тело под прямым углом и выставив зад. Искренняя радость от того, что в один миг и без малейших усилий я осуществил столь долгожданный переход от ущербной зажатости к раскрепощенной свободе, несколько расслабила и отвлекла меня. Зато не отвлекла "его". Видеть склонившуюся Флавию и возбуждаться — для "него" одно и то же. При этом с неподдельным ужасом, с невыразимой и бессильной растерянностью я чувствую, что струя творческой энергии, оросившая мое сознание и пробудившая его к иной, полноценной, жизни после того, как я плюнул в личико Патриции, струя, казавшаяся вечной и неистощимой, вдруг иссякла, излилась из моей бедной головы и побежала вниз по камушкам позвоночника, совершая спуск по едва осиленному подъему. Мне хочется остановить ее, хочется крикнуть ей, чтобы возвращалась обратно, хочется ухватить ее за ускользающий хвостик — все напрасно. Она необратимо стремится вниз, лишь убыстряя свой бег. И чем ниже она стекает, тем больше, внушительнее и тверже становится "он", воодушевленный и как бы подпитанный смачными ягодицами Флавии. Между тем прихлопывание кончилось. Не меняя позы, Флавия наклоняется к микрофону и говорит светским, снобистским, слегка высокомерным и вместе с тем обольстительновзволнованным голосом: — Спасибо, спасибо, сердечное спасибо вам за оказанное доверие. Я мало что могу сказать. Однако чувствую, что должна, как говорится, разобрать свое персональное дело. Вероятно, вы уже знаете, что, создавая сценарий, мы с Маурицио взяли в качестве прототипа Изабеллы меня, вашу скромную согруппницу. Кто я такая? Точнее, что я из себя представляю и кем собираюсь стать? Так вот — кем угодно, только не пошленькой мещанской куклой. Не подумайте, будто у меня слишком большое самомнение, но куклой я не была и не буду. Вот и наша Изабелла тоже не была куклой, наоборот. Кто такая Изабелла? Изабелла — член революционной ячейки. После неудавшейся попытки экспроприации ячейка поручила ей подготовить для обсуждения критический отчет о причинах провала акции. Закадровый голос Изабеллы, читающей доклад, должен был пояснять события фильма, который оказывался единой вспышкой воспоминаний, но воспоминаний прежде всего самокритичных. По окончании доклада заканчивался и фильм. Затем ячейка признавала попытку экспроприации неудавшейся и, поблагодарив Изабеллу за доклад, принимала единогласное решение — создать специальную комиссию по разработке и подготовке новой операции. Такой виделась нам Изабелла по нашему сценарию. Скажу без ложной скромности, товарищи, что образ Изабеллы был навеян моими реальными мыслями и чувствами. Что же сделал Рико? Начнем с того, что Изабелла не читает никакого доклада и нет никакой революционной ячейки. Изабелла — молодая, богатая женщина из буржуазной среды, мать двоих детей, замужем за Родольфо, давно уже остепенившимся, ставшим частью этого общества и работающим преподавателем в университете одного из провинциальных городов. Несмотря на то, что у Изабеллы есть деньги, дети, муж, прекрасный дом с великолепной библиотекой и всевозможными удобствами, несмотря на все это, ей скучно. И тут она предается воспоминаниям. За кадром звучит ее ностальгический голос, воскрешающий эпизод далекой молодости. Что и говорить: для нее это было ни с чем не сравнимое время. По выражению Рико — героический момент всей ее жизни, когда даже такие люди, как Изабелла, обреченные на вегетативное существование, верят в самые невероятные и бессмысленные вещи, например, в то, что мир можно изменить к лучшему. И совершают массу несуразных и неосмотрительных поступков, например, создают революционную ячейку. Под конец воспоминаний о героической молодости из университета, где только что прочел удачную лекцию о каком-нибудь классике итальянской литературы, возвращается усталый и счастливый муж. Изабелла и Родольфо обнимаются, и все заканчивается нежным супружеским поцелуем, как в фильмах тридцатых годов. Я сказала, что намерена разобрать свое персональное дело. И это чистая правда. Поэтому я спрашиваю вас: неужели вы действительно полагаете, что через несколько лет я выйду замуж за Маурицио, который к тому времени полностью остепенится, став неотъемлемой частью этого общества, поселюсь в провинции, нарожаю детей и буду вспоминать о теперешнем времени как о героическом моменте моей жизни, и прочее, и прочее? Скажите, не должна ли я расценивать подобную трактовку моей скромной персоны как личное оскорбление? Не стану отрицать, возможно, у меня уйма недостатков, и все же я никак не вписываюсь в образ, выведенный Рико в его сценарии. Спасибо вам за то, что терпеливо выслушали разбор моего персонального дела. Еще раз сердечное всем спасибо. Клац. Флавия замолкает, по-прежнему нагнувшись вперед. Зеленый свет сменяется желтым, что вызывает всеобщую слаженно-размеренную овацию. Склонившись над столом, она неожиданно меняет положение ног, чтобы размять затекшие колени. Правая нога была подогнута вперед, левая выставлена назад. Флавия сгибает левую ногу и отставляет правую. И тут вопреки моему желанию происходит проклятый "прямой контакт", о котором, несмотря на все мои запреты, "он", разумеется, не переставал думать все это время. В то самое мгновение, когда Флавия, меняя позу, делает резкие движения тазом — одно вправо, другое влево, — "он" застигает меня врасплох и неудержимо толкает вперед. Оказавшись точно посредине этой ягодичной рокировки, "он" получает два боковых удара: справа и слева, наподобие свисающей с потолка овальной груши во время тренировок боксеров. Двойная оплеуха длится не более секунды. Флавия, конечно, почувствовала неуместную и нахальную близость и резко выпрямилась как ошпаренная. Не на шутку обозленный "его" непослушанием, я восклицаю: "- Так тебе и надо: повыпендриваться захотел — вот и получи. Хотя достанется, как всегда, опять мне. Скажи на милость, как я буду объяснять Флавии твою неслыханную выходку?" Не отвечает. На миг я наивно приписываю "его" молчание вполне объяснимому стыду. Увы! Я жестоко ошибаюсь. Внезапно, к моему невыразимому замешательству, исподтишка, легко, самопроизвольно и неощутимо, как смола, сочащаяся из ствола, "он" разряжается или, точнее, растекается у меня меж ног. И делает это с такой безболезненной, привычной непринужденностью, что я ни о чем бы и не догадался, если бы не почувствовал на внутренней части бедра горячую, густую струю спермы. Трудно описать все мое негодование. Какое гнусное предательство! У-у, бан-дюга! Пользуется тем, что идет собрание революционной группы и рядом со мной за дискуссионным столом стоят Флавия и Маурицио. Будь я один — завопил бы благим матом, искусал бы себе руки, исцарапал лицо, стал бы рвать волосы на голове, биться о стену, кататься по полу. А еще, глядишь, исполнил бы давнишнюю угрозу: схватил бы бритву и отчикал бы "его" под корень одним махом. Одновременно я начинаю испытывать мучительные угрызения совести, вроде тех, что терзали когда-то отшельников в тиши глухих скитов или пещер, когда им не удавалось отвадить от себя искушения, тонко подстроенные лукавыми бесами и изощренным воображением. Весь взмокший, с перемазанными и слипшимися волосами в паху, остолбенев от испуга и смущения, не в состоянии собраться с мыслями, стою ни жив ни мертв, слабо соображая, что происходит вокруг. К счастью, события принимают совершенно непредвиденный оборот и близятся к скорому завершению благодаря весьма банальному, хотя и показательному недоразумению. Рукоплескания в адрес Флавии не стихают, поскольку на светофоре по-прежнему сияет вызвавший их желтый свет. Так продолжается довольно долго: молодые люди хлопают в ладоши; Флавия, уже не согнувшись, а вытянувшись, как по стойке "смирно", с опущенными по швам руками, снисходительно принимает аплодисменты; Маурицио стоит, не шелохнувшись, с непроницаемым видом; я торчу между ними, ежусь от неудобства и снедающей меня злобы. Хлопки почему-то длятся дольше обычного. Желтый свет горит, как и горел; однако в ритме аплодисментов уже нет четкости: они звучат как-то вяло, вразнобой. Светофор упрямо показывает желтый. И вот некогда стройные аплодисменты окончательно распадаются. Одни хлопают в прежнем ритме, другие не следуют никакому ритму, а третьи и вовсе не хлопают. Внезапно чей-то одинокий голос, шутя, протестует во всей этой неразберихе: — Эй, не пора ли кончать? И так уже ладони поотбивали. — Аплодисменты моментально прекращаются. В наступившей тишине Флавия спрашивает: — В Чем дело, Паоло? На другом конце гостиной регулировщик светофора яростно нажимает на все кнопки пульта. Отчаявшимся голосом Паоло отзывается: — Да не фурычит эта штука! — Попробуй еще. — Пробовал: ее заклинило на аплодисментах. — То есть на желтом свете? — На нем. Не растерявшись, Флавия спокойно обращается к Маурицио: — Светофор вышел из строя. Думаю, что сегодняшнее заседание можно закрыть. Маурицио кивает в знак согласия, подходит к микрофону и говорит: — Из-за технических неполадок мы вынуждены прервать наше заседание. Поэтому я предлагаю принять к сведению самокритичное выступление Рико и вынести по нему окончательное решение на следующем заседании. Пока же мы с Рико продолжим работу над сценарием и будем придерживаться его строгой первоначальной трактовки, разработанной в свое время Флавией и мною и единогласно одобренной общим собранием группы. Маурицио замолкает и отходит назад. Флавия тут же подлетает к микрофону и объявляет: — А теперь искренне и горячо поприветствуем нашего любимого председателя. Все вскакивают и лупят в ладоши. Светофор уже выключен, поэтому аплодируют стихийно, порывисто. Несмотря на смущение, я, не удержавшись, тихонько спрашиваю у Флавии: — А кто председатель? — Маурицио. Аплодисменты длятся полторы минуты: украдкой я засекаю время по наручным часам. Закончив хлопать, участники собрания гурьбой выходят под шум раздвигаемых стульев через дверь в глубине гостиной. Смотрю на них, как в дурмане. Вдруг "его" голос, нет-нет, я не ошибся, именно "его" голос шепчет мне: "- Да ладно, чего там, скажи честно: клево было, а?" В моем скотском состоянии я даже не знаю, что на это ответить. "Он" настаивает: "- Будет дуться-то. Неужели не понял, что в тот самый момент, когда этот молодняк поносил тебя на чем свет стоит, Флавия захотела, чтобы ты стал ее властелином? Неужели не почувствовал, что, когда все хором ополчились на тебя и устроили заранее подготовленный суд Линча, Флавия как будто кричала, и это был крик ее души: "Да, вот мой король, а я его королева"?" Даже не хочу "ему" отвечать. А если бы ответил, то примерно так: "Я все равно считаю, что Флавия тут ни при чем. Если же ты и прав, то и тогда это не имеет ко мне никакого отношения. И прошу не ввязывать меня в эту историю. Я об этом и знать ничего не желаю. Все, что произошло, касается только тебя и Флавии". Но ответить "ему" означало бы, по сути дела, принять "его" всерьез. А принять всерьез значит простить. Между тем именно сейчас я зол на "него"; я презираю и ненавижу "его". Сжав зубы и нахмурив брови, молча выхожу из гостиной вслед за Маурицио и Флавией. Какой-то предмет, застрявший за воротничком рубашки, натирает мне шею. Поднимаю руку и достаю… одну из тех десятилировых монеток, которые моя миловидная обвинительница Патриция недавно швырнула мне в лицо в знак презрения. |
||
|