"Обращенные" - читать интересную книгу автора (Сосновски Дэвид)

Глава 15. Цена всего

Каникулы. Вот в чем мы нуждаемся. Отдохнуть от этой жизни. От этого места. От этой рутины. Где-нибудь в совершенно другом месте, где нас никто не знает, где мне не надо будет беспокоиться из-за микробов. Где-нибудь, где Исузу сможет гулять.

Где-нибудь… например, в Фэрбенксе, штат Аляска.

Я пролистал буклеты. Фэрбенкс — Майами вампиров. В течение всей зимы солнце лишь высовывается из-за горизонта — на три, от силы на четыре часа в день. Остальное время — великолепная ночь, все небо в звездах и северное сияние, похожее на призрак радуги. Всю зиму ночной воздух оглашают возгласы и смех вампиров, проживающих, прожигающих это восхитительное время — навязанный астрономией подарок.

«Скажите Фэрбенксу «да»! — призывают буклеты. — Скажите «да» Лунному свету, Полночи и…»

Одно из этих «и» — туман. При минус сорока разница температур между землей и воздухом такова, что местность окутана туманом — как ведерко с кубиками льда, которое только что вытащили из морозильника. Иногда ледяной туман становится настолько густым, что даже глаза вампира не могут ничего разглядеть на расстоянии больше двух футов. Примерно так я представлял себе чистилище — место, изобилующее потерянными или почти потерянными душами, которые бродят толпой, но каждая сама по себе, окутанная водоворотом слепящего, бесконечного тумана. Мне всегда нравилась эта идея — исчезнуть и стать невидимым для всех, кто не находится на расстоянии нескольких шагов. И теперь, когда Исузу появилась в моей жизни, эта идея нравится мне еще больше.

«Держите меня за руку. Следуйте за мной».

Ф-фу!

Другое «и» — теплая одежда. На Аляске даже вампиры нуждаются в чем-то, что позволяет им сберечь тепло. Не потому, что иначе мы будем мерзнуть. Наоборот. Мы не чувствуем. Мы не заметим, как кровь в наших венах медленно превращается в слякоть. Мы ведем себя как лягушка, которую бросили в кипяток. Объясняю: если бросить лягушку в кипяток, она будет метаться, пытаясь спастись, но если бросить ее в холодную воду и медленно повышать температуру, она будет просто сидеть, пока у нее в буквальном смысле не закипят мозги.

Они оборудованы подогревом — куртки, которые мы носим на Аляске. Потому что наши тела не излучают тепла, которое можно удержать с помощью обычных курток, пальто и шуб. Пытаться согреть нас без помощи маленького электрического обогревателя — это все равно, что согревать кусок камня, завернув его в одеяло.

В этом есть свой плюс. Искусственно поднятая температура тела позволяет нам снова видеть наше дыхание. Какая мелочь — пар, вырывающийся изо рта. Но он символизирует, что мы живые существа, а не просто не-мертвые. Вид этого легкого облачка вызывает у вампира примерно те же чувства, что и результат действия виагры на какого-нибудь дедулю.

А теперь сложим все вместе. Плохая видимость? Теплая одежда и пар изо рта больше не вызывает подозрений? Плюс среднесуточная температура, которая убивает микробов лучше, чем старый добрый листерин,[67] даже если ваше дыхание благоуханно, как старый ржавый помойный бачок?

Да, думаю я. Каникулы. То, в чем нуждаемся мы с Исузу. Отдохнуть от всего.

Я покупаю ей парку в «JCPenney»,[68] в отделе для скороспелок — это под секцией «Гроб, Склеп и Преисподняя». Все, что требуется, чтобы выдернуть провода — это хороший рывок, но как быть с пером? Это уже другая история — особенно после того, как Исузу шлепается на распоротую подушку, и в комнате с минуту кружится маленькая метель.

— Эй, папочка, — произносит она тихим, слишком глубоким голосом, похожим на скрип ржавых железок. На всякий случай я не замечаю, что она подавлена. На всякий случай я не слушаю ее крики о помощи. — Что всегда поднимается?

Прежде чем ответить, я выплевываю перо.

— Цены, — бормочу я.

Это половина шутки, которая обычно очень нравилась моему отцу. Другая половина звучит так: «даже цены на то, что упало».

Исузу жует резиновый виноград — еще одна дикая привычка, которую она завела в последнее время. На кончике ягоды есть отверстие, в том месте, где она когда-то прикреплялась к резиновой лозе. Исузу научилась издавать с помощью этих штук чмоканье и звонкие щелчки — в свое время мы для этого пользовались жвачкой — и развлекается этим постоянно, потому что знает, как меня это достает. Другой вариант: она прикрепляет виноградину на кончик языка и показывает ее мне — для того, чтобы поглумиться над своим старым папочкой.

Именно это она делает сейчас, и я быстрым движением срываю с ее языка резиновую ягоду. Чпок!

— Будешь так делать — на языке вскочит болячка, — говорю я. — Советую об этом задуматься.

— Ага, точно, — отвечает она, вытаскивая еще одну из кармана пижамы. — Не, серьезно. Что ты решил затеять?

И снова смачное «щелк»!

— Я? — переспрашиваю я. — Маленький отпуск.

Исузу выглядит так, словно я только что ее шлепнул. Она перестает жевать. Она так любила доставать меня, но я единственный, кто оказался в ее распоряжении. И это ясно читается у нее на лице: сама мысль о том, что я уеду хоть на какое-то время, пугает ее больше, чем геенна огненная.

— Куда… — начинает она, — к-к-куда ты едешь?

О, вот что мне нравится в статусе родителя. Возможность безнаказанно мучить своего отпрыска. Я позволяю себе немного потянуть удовольствие.

— В Фэрбенкс, — говорю я. — А-Кей.[69]

— Епты-ы-ыть…

— Следи за языком!

— Извини, — бормочет Исузу. Пауза. Пауза. — Аляска?

— Двадцатичасовые ночи, детка, — говорю я, откладывая в сторону несколько перьев, которые приземлились мне на плечи. — Город развлечений для взрослых… — я выдерживаю паузу, а потом — «Ву-х-х-ху!!!» и отвешиваю короткий тычок невидимой боксерской груше, словно молоденький вампирчик… ну, скажем, тот, что гораздо моложе меня.

«Кто ты такой? — говорят глаза Исузу. — Кто ты такой и что ты сделал с Мартином?» Потом ее губы решают озвучить это чувство, поскольку глаза не обвинят их в плагиате.

— Кто… ты… — начинает она.

— Ты еще не понимаешь, для чего это? — я встряхиваю парку, поднимая новую снежную бурю.

«Мое! Мое! Все это мое!» — говорят глаза Исузу. Ну, или что-то в этом роде.

— Ты шутишь? — произносят в это время губы.

Ее обычный голос, не приглушенный, не похожий на скрип ржавчины.

— Не-а.

— Ты правда берешь меня с собой? — вопрошает она с волнением и настойчивостью, которых я слишком давно у нее не замечал.

Некоторое время я молчу, предоставляя ей ждать ответа. Томиться в ожидании. Потом даю ее парке нового пинка, улыбаюсь и позволяю утиным перьям кружиться вокруг нас — легким, как каламбур.

Есть одна вещь, которая не просто изменилась, как все на свете, а изменилась к худшему. Авиаперелеты. Нет, не обслуживание на линиях — обслуживание всегда оставляло желать лучшего. Стоимость билетов. Одно из дополнительных преимуществ, которое вы получаете, став вампиром — возможность покупать самые дешевые билеты, поскольку вы летаете исключительно ночными рейсами. Теперь, когда других рейсов просто не бывает, вам приходится платить по полной, чтобы возместить авиакомпании «убытки», которые она несет из-за того, что самолеты днем не летают.

Хорошо, я признаю, что координировать перелеты стало намного сложнее. Например, такая элементарная вещь, как путешествие с востока на запад, требует строгого следования расписанию — откровенно говоря, на большинстве авиалиний понятия не имеют, за каким чертом это нужно. В зависимости от времени года самолет, который летит из Нью-Йорка в Лос-Анджелес, могут не выпустить, если задержка рейса составит чуть более получаса. Дело даже не в том, что сам полет занимает целую ночь. Перелет — не единственное, что вы должны вписать во временной интервал от заката до рассвета. Вы должны учитывать время, которое требуется пассажирам, чтобы приехать в аэропорт в пункте посадки и уехать из аэропорта в пункте назначения, время на то, чтобы сдать и получить багаж, время, которое требуется секьюрити, чтобы подвергнуть унизительному осмотру каждого третьего, и так далее, и тому подобное. Вы можете попробовать выразить протест, но вряд ли улыбка аэрофлота покажется вам столь же дружелюбной, когда в аэропорту на автопилоте приземлится самолет с мясными поджарками на борту.

Впрочем, кое-кто от этого только выиграл. Например, владельцы гостиниц, расположенных в аэропортах и по соседству, наверняка заметили, что доходы от их бизнеса растут как на дрожжах. Единственный безопасный способ долететь от побережья до побережья летом, когда ночи особенно коротки, состоит в том, чтобы взлетать и садиться, взлетать и садиться — и так пару ночей кряду, а может быть, и больше. И в каждом месте пересадки вам придется снимать комнату. К примеру, наше путешествие в Фэрбенкс — это четыре ночи и три гостиницы.

Единственная реальная проблема, с которой мы столкнулись — это туалет. Пищу я добываю обычным способом, совершая набеги на ближайший зоомагазин. Но продукцию моего маленького кухонного комбайна надо куда-то девать. Это потребовало творческого подхода, и мне пришлось вспомнить, что раньше у слова «уборная» было другое значение.[70] Спорю, у обслуживающего персонала «Red Roof»[71] это открытие вряд ли может вызвать бурный восторг.

Но это не единственная вещь, которая выдает присутствие смертного. О да, нам с Исузу есть что скрывать. Она натягивает на руки перчатки, получает солнечные очки, голова у нее замотана марлей, как у Клода Рейнса в «Человеке-невидимке».[72] Утром перед отъездом я делаю исключение из правила, которое никогда не нарушается, и предлагаю Исузу сжечь некоторое количество оставшихся перьев.

— Дай им разгореться и затлеть, — говорю я.

Потом прошу ее взять то, в чем ей предстоит ходить, включая перчатки и целый рулон хирургической марли.

— Пусть как следует продымятся, — объясняю я.

— Пахнет дерьмово, — сообщает Исузу, когда я опутываю ее голову дымной марлей, как бальзамировщик будущую мумию.

— Запах как запах, — возражаю я. — Горелый белок.

— Ага, — отзывается она. — Вот я и говорю.

В такси, в аэропорту, при получении багажа — мне приходится всего лишь снова и снова повторять одно-единственное слово, которое приводит в ужас любого вампира и которого достаточно, чтобы положить конец любым разговорам:

«Солнечный ожог».

Это слово производит эффект удара электрическим током. Вы приходите в себя, но тут же получаете разряд и снова начинаете дергаться.

На борту самолета стюардесса пытается всучить нам бесплатную порцию плазмы — это из разряда услуг. Она касается своих губ, лица, горла и никак не может остановиться.

«Скороспелка, а все туда же», — вот что они думают.

«Неудавшееся самоубийство», — вот что они добавляют мысленно, цокая языком.

В Сиэтле наступает неожиданное похолодание, и я замечаю струйки тумана, которые просачиваются сквозь бинты Исузу, как только мы оказываемся на тротуаре, чтобы поймать такси до гостиницы. У меня перехватывает дыхание.

— Господи Иисусе… Только не сейчас…

И я отчаянно заставляю Исузу пригнуться, в то время как полдюжины носильщиков разглядывает собственные ботинки.

— Что, весело? — бормочет Исузу.

— Совсем чуточку, — шепчу я в ответ и награждаю свое мнимое чадо воображаемым щипком.

Автоматические двери раздвигаются. Фэрбенкс, штат Аляска, пять часов вечера по местному времени, солнце вот уже час как село, легкая штора из сине-зеленого сияния шириной во все небо трепещет и мерцает, колеблемая призрачным космическим ветром.

— Ничего себе! — произносит Исузу, вытягивая шею и запрокидывая свою забинтованную головку.

Пар, срывающийся с ее губ, похож на выхлоп примерно дюжины такси, стоящих рядком у бордюра с работающими двигателями.

Что до меня, я сдерживаю дыхание около минуты, дожидаясь определенного момента. Как только створки дверей, скользящие навстречу друг другу, встречаются, я размыкаю губы и делаю выдох. Белая струйка водяных паров толщиной с карандаш вытекает в воздух и рассеивается. Я дую снова, сильнее, туман становится гуще, струйка — толще и чуть дольше не рассеивается.

— Ха! — я так тащусь от самого себя, что становится неловко.

Даже сквозь бинты и черные очки я вижу, как Исузу корчит свою фирменную гримасу.

— Ладно, — говорю я, — а как тебе такое?

Выдыхая, я шевелю языком, и струйка начинает походить на волнистую линию. Я раскидываю руки в перчатках, словно жду фанфар и аплодисментов.

— Недурно, а?

Исузу пожимает плечами.

Хорошо. Я кручу колесико термостата на воротнике своей куртки, пока облачко пара около моего рта не исчезает.

— Дыхни так сильно, как можешь, — говорю я, и Исузу повинуется.

Я втягиваю в себя пар, как пассивные курильщики вдыхают сигаретный дым, и чувствую, как он наполняет мой рот, словно пещеру — пещеру, в которой давно не разжигали огонь. Сейчас моя задача — вспомнить армейские деньки, когда табак стоял под номером пять в списке наиболее необходимых пищевых продуктов. Я придаю своим губам необходимую форму, надеясь, что память меня не подвела и новообразование в виде клыков не сведет мои усилия на нет. А потом разом выдыхаю — очень быстро, чтобы колечко холодного пара проскользнуло мимо моих губ, сложенных бантиком. Оно дрожит в воздухе, двигается прочь, в течение пары секунд растет, после чего распадается.

Аплодисменты Исузу звучат так, словно она заставила хлопать в ладоши плюшевого мишку — а еще это напоминает звук батареи, ведущей заградительный огонь, только звук сильно приглушен: «туд-туд-туд».

— Классно, — говорит она.

Я кланяюсь и в порыве вдохновения повторяю. Плюшевый мишка снова рукоплещет. После этого я возвращаю переключатель в прежнее положение и снова получаю возможность выдыхать собственный пар.

И тут мы замечаем это.

Шест.

Шест, торчащий из сугроба, и снег под ним красный, как «дабл-черри» в пластиковых стаканчиках. На шесте нет ни флага, ни красно-белого полосатого «чулка».

— Это Северный полюс? — спрашивает Исузу.

— Вряд ли, — говорю я, хотя не вполне в этом уверен.

Шест изготовлен из какого-то металла — может быть, из стали, но скорее всего, из алюминия. На ледяной металлической поверхности маленькие метки, сделанные чем-то розовым — кольца на высоте трех и пяти футов, затем около полудюжины колец между пятью и шестью футами и еще несколько выше. Позади шеста — цифровой термометр, гордо демонстрирующий миру ярко-красные минус сорок два. А перед шестом, в парке, подключенной к автомобильному аккумулятору, на садовой скамейке восседает трудолюбивый гражданин Фэрбенкса. Зачехленные руки поддерживают лежащую на коленях камеру, у ног сейф, похожий на почтовый ящик, украшенный щелью для денег и простой надписью: «Залезьте выше», а ниже — цена попытки: «5.00 $ (США)».

— Это не он, — говорю я, припоминая, сколько раз осмеливался лизнуть флагшток зимой во времена моей юности.

— Что вы, конечно, он, — наш предприниматель улыбается. — Я могу дать вам конверт, восемь на десять, и открытку. Открытки реально пользуются спросом. А еще у меня есть штемпель.

Не снимая перчаток, Исузу трогает пальцем нижнее розовое кольцо.

— А это что? — спрашивает она.

Наш бизнесмен высовывает язык, указывает на него и подмигивает. Исузу слегка склоняет свою забинтованную голову набок и несколько секунд обрабатывает информацию.

— Фу, вот гадость! — она отдергивает руку, словно шест наэлектризован. — Вы…

И она почти произносит это. Почти произносит «Вы, вампиры…», но вовремя останавливается и решает сменить курс.

— Вы только голову морочите, — заявляет она.

— Эй, — парень поднимает руки, словно сдается в плен. — Просто попробуйте. И у вас тут же все зарастет. А потом можете спокойно отправляться домой, зная, что маленькая частичка вас осталась здесь… — он переводит дух, потом добавляет: — Это менее болезненно, чем оставлять сердце в Сан-Франциско.

— Может быть, в следующий раз… — бормочу я, в экстренном порядке уводя Исузу из зоны слышимости, после чего кладу руки ей на плечи и разворачиваю лицом обратно к Северному сиянию.

— Запомни, — шепчу я, обращаясь к ее забинтованной голове. — Ты должна взять что-нибудь на память.

Исузу напрягается, чтобы поглядеть назад через плечо, а потом шепотом отвечает:

— Только не открытку.

Они больше не мажут лицо белым. А может, и мажут, только белый грим в Фэрбенксе не продают. Красный — да, можете не сомневаться. Черный — точно. Синий, зеленый, желтый, даже фиолетовый, но не белый. Клоуны-вампиры — те, что принадлежат к европейской расе — на самом деле не нуждаются в слое штукатурки на лице, они вполне хороши в естественном виде. Вот почему я нахожусь в «Уолгрин»,[73] где приобретаю вазелин, мел и подозрительно много пузырьков «уайт-аут».[74]

— Должно быть, вы часто делаете ошибки, — замечает продавец.

— Вдвое чаще, чем вы думаете, — отвечаю я.

По возвращении в гостиницу, в нашем номере, я мажу, разливаю, растираю, размешиваю. Поле для эксперимента — мое предплечье. Состав смеси определяется на глаз. Исузу наблюдает.

— Слишком белый, — сообщает она.

— Ваше мнение очень важно для нас, — отвечаю я механическим голосом. — Пожалуйста, продолжайте.

— Не, я правда, Марти, — настаивает Исузу. — Я буду белее, чем «Милли Ванилли».

Кстати, я говорил, что Исузу сама не своя до хитов восьмидесятых? Она накачала из интернета массу всякой всячины — «МС Hammer», «Milli Vanilli», «Mr. Ice»… Что до меня, то я серьезно подумываю выступить с предложением о причислении изобретателя наушников к лику святых. Ну, или хотя бы наградить его Нобелевской премией Мира… и тишины.

— Слушай, детка, — говорю я. — Когда мы соберемся облапошить кого-нибудь с двухцветными глазами, арбитром будешь ты. Но пока, мне кажется, я лучше представляю, в каком цвете вампиры видят мир.

Она смотрит сверху вниз на мою руку, потом наши взгляды встречаются. И она переводит разговор в другое русло.

— Значит, мне можно будет ругаться?

— Да, — говорю я. — Только не сейчас. Только на людях.

— И кричать можно?

— Предполагается, что да.

— Классно.

— Нет, — поправляю я. — Печально.

— И все это можно только сейчас, — добавляю я.

— Дерьмово, а?

— Давай потом, — предупреждаю я.

Но Исузу только улыбается. Для нее это обещает быть чем-то вроде Хэллоуина — без леденцов, зато все словечки вроде «затрахало», которые у нее накопились, наконец-то можно будет выпустить на волю, прокричав во всю силу своих легких.

В жизни каждого отца наступает время, когда он начинает побаиваться собственного ребенка. И хотя в моей жизни уже было несколько таких моментов, Исузу не собирается останавливаться на достигнутом.

Вот, например.

Мы идем по пассажу вместе с другими туристами, Исузу — в своей боевой раскраске, в темных очках, с фальшивыми клыками. Я останавливаюсь, чтобы глотнуть крови из питьевого фонтанчика, когда взгляд Исузу сосредотачивается на каком-то несчастном в гавайской рубашке.

— СМОТРИ, КУДА ПРЕШЬ, ДОЛБОЕБ ГРЕБАНЫЙ! У ТЕБЯ ЧТО, ДЕРЬМО ВМЕСТО МОЗГОВ?

Это произносит моя маленькая девочка. Поток красноречия ударяется в высокий потолок, рикошетом отскакивает от него и рассыпается по всему дворику. Каждый из присутствующих кровопийц замирает на месте. Все смотрят на нее. Похоже, ничего подобного никому из них видеть еще не доводилось. Они просто останавливаются и смотрят.

Парень в гавайской рубашке нервно озирается, улыбается, пожимает плечами. Всем все понятно. Все счастливы: это он и никто больше.

— ЧЕГО ЛЫБИШЬСЯ, УБЛЮДОК? — орет Исузу. — СЕЙЧАС ВЫДЕРНУ ТЕБЕ ЗЕНКИ, ПОКА ОНИ САМИ НЕ ВЫПАЛИ, И ПОЙДУ ИГРАТЬ В ПИНГ-ПОНГ, ОБЕЩАЮ…

— Извините, — умоляет мистер Гавайи. — Я не видел…

— А МНЕ НАСРАТЬ, ЧЕГО ТЫ НЕ ВИДЕЛ! — продолжает Исузу. Ее голос уже срывается от напряжения, поскольку до сих пор ей не приходилось использовать этот диапазон. — СЛЫШЬ, ТЫ, ТУПИЦА, ЕСЛИ БЫ Я ХОТЕЛА, ЧТОБЫ ТВОЙ ГРЕБАНЫЙ БАШМАК ОТПЕЧАТАЛСЯ У МЕНЯ НА…

— Извините, — вмешиваюсь я, зажимая Исузу рот и стараясь не размазать при этом ее грим. — Она…

— Конечно, конечно, — подхватывает парень в гавайской рубахе. Он уже по уши счастлив, что может умыть руки. — Понимаю.

И буквально испаряется, превратившись в размытое пятно белой кожи, гиацинтов и зеленых попугаев. Исузу кусает меня за ладонь.

— Вот сукин сын, — бросаю я.

Толпа, которая остановилась полюбоваться на Исузу, теперь разглядывает меня. Я отмахиваюсь — рука у меня кровоточит, но скоро все пройдет.

— Ничего особенного, — говорю я, обращаясь к публике. — Занимайтесь своими делами. Все свободны. Расходитесь.

И снова зажимаю Исузу рот — на сей раз для того, чтобы помешать ей хихикать.

— Все свободны… Расходитесь, — бормочет она, заставляя мои пальцы вибрировать, а потом ее теплый, влажный язычок начинает искать щель между пальцев, через которую может просунуться наружу.

— Очень смешно, — шепчу я. — Я знаю, я сам сказал, что ты можешь ругаться… но, черт подери, где ты этого нахваталась? У дальнобойщиков? Нет, вряд ли. У них стоянка рядом с военно-морской базой, возле…

Я не успеваю договорить. Не успеваю, потому что тыльная сторона моей ладони становится мокрой. Язык Исузу, который только что тыкался в нее с другой стороны, замирает — по крайней мере, мне так кажется. Вместо этого я чувствую, как подергивается горлышко под кончиками моих пальцев. Я смотрю на свою руку, сияющую свежими следами нежданных слез.

— Иззи? — шепотом спрашиваю я. — Что такое? Что случилось?

Исузу трясет головой. Снова сглатывает. И наконец…

— А если она позвонит? — рыдание. — Она не знает, где мы…

— Кто?

Но я уже знаю ответ.

— На телефонной станции знают, Тыковка, — вру я. — Как только вернемся в номер, проверим и узнаем.

Но при виде ее личика — украшенного темными очками и «уайт-аутом», которым я пытался замазать свои ошибки — при виде ее личика я понимаю, что она знает. Знает, что ее мама мертва. Знает, что я скрывал это. Мы не говорили об этом с той самой ночи, когда я привел ее к себе домой. Я удивлялся весьма любопытному отсутствию любопытства, но ничего не спрашивал. Думаю, я слишком расслабился и поэтому избегал подобных разговоров.

По крайней мере, до сих пор. Расслабился. Почиваю на лаврах. Но больше этого не будет.

— Ты хочешь, чтобы я это сказал? — спрашиваю я.

— Да, — отвечает она, обращая ко мне лицо и позволяя мне увидеть, как два крошечных меня смотрят с темных линз — маленькие, пойманные в ловушку.

— Она… — начинаю я, и Исузу вздрагивает.

— О'кей, — произносит она, как будто я уже сказал то, что хотел.

А может быть, она говорит это для того, чтобы я не говорил.

— О'кей, — повторяет она, снова кивая. — Думаю, да.

— Как?..

— Она никогда не звонила, — объясняет Исузу. — Даже днем.

И внезапно я вижу то, чего не видел, о чем даже не догадывался. Все эти дни мой маленький солдат занимается чем угодно, но помимо этого — прислушивается к телефону, ожидая звонка, которого никогда не будет. Вы не можете этого видеть, потому что в это время спите. Вы не можете этого видеть, когда позже прокручиваете видеозапись или видите вашу девочку на экране компьютера, сидя у себя на работе. Вы не можете видеть, как кто-то прислушивается к телефону, который не звонит.

И в этом — вся моя ошибка.

— Хочешь на кого-нибудь покричать? — спрашиваю я.

— Не-а.

— Может, на меня покричишь?

Исузу поднимает глаза, заставляя смотреть на себя, снова сникает и повторяет, как эхо:

— Не-а.

После нашего маленького приключения на аллее мы придумываем для Исузу новую легенду: она — скороспелка, которая не может не то что кричать, но даже разговаривать. Вампиризм вылечивает некоторые физические дефекты, даже отдельные формы слепоты и глухоты, но не может заставить искривленные конечности выпрямиться, не может заставить вырасти то, что не выросло.

Итак: Исузу родилась без голосовых связок. Она может слышать, может улыбаться или дуться, если сочтет нужным. Но она не может говорить. Мой маленький Харпо Маркс[75] в «уайт-ауте», темных очках и с фальшивыми клыками. Я исписываю стопку карточек размером три на пять, которые она будет держать в кармане и выдавать окружающим при необходимости. «Трахни себя в жопу — вылетит мышка». Для правдоподобия.

Конечно, новая легенда как нельзя лучше вяжется с тем фактом, что Исузу последнее время почти не разговаривает — особенно с вашим покорным слугой. Два «не-а» — вот, можно сказать, и все, что я слышал от нее за все это время, после того, как я признал (или почти признал, хотя готов был признать полностью) смерть её матери.

Удивительно, сколь часто в нашем повседневном общении мы можем обходиться без слов. Особенно если один из нас дуется. Особенно если одному глубоко наплевать на другого. Если говорить, например, о нас с Исузу, то наши беседы после почти-признания очень скоро принимают следующий вид. Я, держа в каждой руке по банке с кошачьим или собачьим кормом, изображаю весы правосудия, которые пребывают в нерешительности. Или легонько подталкиваю Исузу локтем, словно подаю ей сигнал обгона. После чего она пожимает плечами и показывает мне, на что похож ее затылок.

По возвращении в гостиницу я сижу и крашу остатками «Уайт-аута» ногти на пальцах: на большом, на среднем (не подумайте, что я показываю «фак»), на мизинце. Зачем? Понятия не имею. Возможно, от этой неизменной тишины я впадаю в маразм. Возможно, я надеюсь, что Исузу будет вынуждена задать мне этот вопрос. Я дую на ногти, растопыриваю пальцы веером, снова дую.

Исузу безучастно смотрит на меня. Встает, забирает у меня пузырек, берет меня за руку. Безмолвно раскрашивает пропущенные ногти — на указательном и безымянном. И снова возвращается к телевизору, где идет Шоу Маленького Бобби Литтла — по-прежнему храня молчание.

Лишившись звука ее голоса, я сижу в нашем номере, в темноте. Я прислушиваюсь к сопению Исузу — моего маленького армейского джипа, чей двигатель работает на холостом ходу, — наблюдаю за дикими отсветами северного сияния, которые играют на ее сонном личике, за причудливыми тенями разных предметов, тянущимися по стенам и потолку. Вот и все, чем сейчас занимаюсь. Я сижу в темноте, смотрю на все это и задаюсь вопросом: можно ли говорить о похищении, если вы похищаете собственного ребенка? Если вы похищаете его для его же блага? Если единственный выкуп, который вас устраивает — это возвращение того положения вещей, которое существовало до тех пор, как вы перестали друг с другом разговаривать?

Нет нужды беспокоиться о том, что ей придется находиться на открытом воздухе. Парку и рукавицы она не снимала, она так и спит во всем, в чем была, когда мы пришли. Насколько я понимаю, в нашей гостинице забыли об особенностях терморегуляции у клиентов-смертных. Если вы хотите немного прогреть номер — скажем, для того, чтобы заняться любовью, — извольте доплатить. Напомнив себе, что существо, с которым я зарегистрировался в гостинице, выглядит как скороспелка четырех футов ростом, с солнечными ожогами, я решил, что этот вопрос лучше не поднимать. В конце концов, есть вещи, от которых даже вампиров бросает в дрожь.

Между прочим, шнуры из полистерола существенно облегчают работу похитителя — я выяснил это еще в те времена, когда мы охотились стаями. Тогда мы решали проблему с помощью клейкой ленты, но любой специалист по научной организации труда скажет, что вам придется делать слишком много лишних движений. Сначала вытащить катушку, потом два-три раза обернуть ленту вокруг запястий жертвы, потом оторвать конец и затем повторить то же самое на лодыжках. А если у вас есть веревки, то все можно подготовить заранее: сделать из веревки большое «О»… нет, скорее «Q», учитывая наличие у этой штуки хвоста. И когда начинается шоу, вам остается просто набросить ваше «Q» на запястья жертвы и рывком затянуть петлю. Ни суеты, ни возни, и у жертвы нет никакой возможности пошевелиться. Полиция пользовалась такими штуками многие годы — скажем так, для контроля поведения граждан, и теперь я вижу, почему. Это дешево. Практично. Разве что достаточно болезненно, если шутник попытается сопротивляться.

Когда вы имеете дело со спящими смертными определенного роста, вам ничего не стоит стянуть ему лодыжки и запястья — если только вы не разбудите его, набрасывая свое лассо. Именно так все и происходит на этот раз. Шмыг-шмыг, цап-царап — и дело в шляпе! Исузу связана и превращена в ручную кладь прежде, чем получает хотя бы шанс открыть свои предательские глазенки. И когда она просыпается, она не кричит, не задает вопросов и даже не ругается. Возможно, потому, что она все еще дуется. А может быть, она всегда так просыпается — бесшумно, научившись этому в те времена, когда стены вокруг нее пахли червяками, особенно во время дождя.

Я жду. Позволяю ей сфокусировать глаза. Убедиться, что все сделанное сделано человеком, которого она знает. И затем вытаскиваю ее из постели и перебрасываю через плечо, точно скатанный коврик. Она не сопротивляется. Не корчится. Ее тело кажется совершенно безжизненным, словно она настолько приучила себя к мысли о смерти, что не знает, как еще быть.

Это огорчает меня еще сильнее, чем ее молчание.

Я спускаюсь по лестнице к автомобилю, взятому напрокат. Встряхиваю — чуть грубовато — мою связанную тряпичную куклу, надеясь, что она поглядит, рыгнет, пукнет. Надеясь на «мать твою», на «чтоб ты сдох», на «поосторожнее». Ничего. Я отвечаю тем же, запихиваю ее в багажник и затем захлопываю крышку.

Потом беру сумку со своими пожитками, пристраиваю на пассажирское сиденье — прежде чем отключить обогрев двигателя и блокировку коробки передач. Завожу машину и уезжаю со стоянки.

Во всем этом, разумеется нет никакой необходимости. Я мог отвезти ее туда, откуда забрал, без всех этих жутких уловок. Что тут можно сказать? Я католик, глубоко верующий. Жаждущий спасения души. Между Страстной Пятницей и Светлым Воскресеньем — ад, куда душа попадает, чтобы страдать. Вдобавок, я — всего лишь мельчайшая частица, недовольная тем, как она относилась ко мне в последнее время. Мы отправились в эту поездку, чтобы развеяться, а приехали к чувству вины.

Конечно, я врал ей. Я говорил ей, что ее мама ушла. Но дело пора закрыть за истечением срока давности. А если учесть смягчающие обстоятельства, которые позволят не подвешивать меня за ребра на мясном крюке… Например, что не я убил ее маму. Например, что с момента гибели ее мамы я воспитывал ее саму. Думаю, это позволит мне скостить несколько лет. Черт, ей десять, а мне — больше сотни. Учитывая разницу в возрасте, я заслуживаю небольшой передышки.

Но ничто не помогает мне обрести твердость духа, необходимую для того, что я задумал. Я должен думать о чем-то приятном. Я должен думать о том, как выглядит личико Исузу.

И вот я еду и представляю, как ее недовольная гримаса превращается в улыбку. Представляю, как ее маленькие ручонки обвиваются вокруг моей шеи — обнимая, прощая, приветствуя меня, вернувшегося из ада с пасхальными яйцами и шоколадным кроликом.

Вообще-то, если задуматься, я положил слишком много яиц в одну корзину. Когда все сказано и сделано, остается только лед. Не справедливая расплата. Не вознаграждение усилий. Даже не воздаяние по заслугам. Только лед.

Мы приехали. Я вытаскиваю сумку с пожитками. Откидываю крышку багажника, помогаю Исузу выбраться, позволяю ей оглядеться.

— Ну? — спрашиваю я.

Весь мой мир балансирует на острие иглы первого слова, произнесенного между нами за эти дни. Исузу моргает. Она протерла бы глазки, но ее руки связаны. Мне ничего не стоит перерезать шнур, но сначала я должен услышать ответ. Исузу пытается отделаться кивком.

— Этого недостаточно, — говорю я. — Мне нужны слова. Энергия звука, которая передается через воздух посредством колебаний. От твоих губ к моим ушам.

— О'кей, — отзывается Исузу.

Мягко, так мягко.

— Извини? Что это значит?

— «Да», — говорит она.

— Вот и славно, — я разрезаю ее путы, а потом вручаю ей краску для лица, клыки и очки.

Так мог бы выглядеть ад, когда он замерзнет. Когда вы размышляете на тему ада, то непременно задаетесь вопросом, что за люди могут там находиться — завсегдатаи вечеринок, художники, нонконформисты… Наверно, это ересь — представить, что в оледеневшем аду может быть весело. Что там может быть красиво. Что там проходят вечеринки вроде Фэрбенкского Ледяного Карнавала.

Вот о нем я и говорю.

Что с того?

Я — бывший убийца, который снова стал ходить к причастию и свел дружбу с непрактикующим священником-педофилом. Мы оба вампиры, и мы оба заботимся о смертных: он — о собаке по кличке Иуда, я — о маленькой девочке, названной в честь спортивного внедорожника. А вот что меня не слишком заботит, так это вопрос, считать мое мнение ересью или нет.

Я заранее навел справки о карнавале. В нашем мире — в мире, где ножи относятся к разряду сексуальных игрушек и за пять долларов можно купить открытку с видом металлического флагштока, покрытого кусочками примерзшей кожи — вам придется проявлять осторожность в отношении всего, связанного с так называемой «плотью». Но это хорошо. Ничего такого, что показывали в фильмах для взрослых — до того, как мир изменился, — вы здесь не увидите. А увидите вы катание на коньках, ледяные скульптуры, грубоватые карнавальные игрища и аттракционы вроде колеса обозрения, которое вращается, освещая небо, отражающееся в темных очках Исузу.

Готов поспорить, что ее покойная мама никогда не брала ее туда, где так холодно. Вот о чем я думаю, выуживая коньки из своей сумки — пару для нее, пару для себя. И предлагаю ей руку.

— Прошу вас…

Исузу берет мою обтянутую перчаткой руку в свою ручонку. И это означает, что я прощен.

Мы проходим через вход с коньками, висящими у нас на плечах, покупаем целую ленту билетов и направляемся прямо на каток. Лед — просто лед — гладкий, как крышка медной шкатулки. И еще там полно скороспелок, которые не вопят — как в стрип-клубах при температуре ниже сорока восьми. Вместо этого они напрягают свои полудетские голосовые связки, выражая восторг, крайний восторг по поводу происходящего здесь и сейчас.

— Можно разговаривать? — шепчет Исузу.

— Можно смеяться, — отвечаю я. — Можно приятно проводить время. Можешь считать, что это приказ… — Пауза. — Только не подходи к другим, чтобы рассказать о своей жизни, хорошо?

— Ага, — говорит Исузу и быстро клюет меня в щеку — прежде чем устремиться на лед в своих ботинках на плоской подошве.

Ее руки раскинуты, как крылья птицы; кажется, она немного удивлена, что не скользит, как другие, проносящиеся вокруг нее. Я свищу, привлекая ее внимание.

— Эй, хитрюшка, — говорю я, шнуруя свои коньки. — Ничего не забыла?

Исузу берет крошечные конечки, которые до сих пор висят у нее на шее, и смотрит на них, словно задается вопросом, для чего они предназначены. Я уже заканчиваю, а она все еще держит их в руках, уставившись на них, на их безумно тонкие лезвия.

— Вперед, детка, — подбадриваю я. — Давай помогу.

Я сажаю ее к себе на колени, натягиваю один конек, потом другой, шнурую их потуже, чтобы они не убежали от моего маленького новичка. Взяв ее за руки, я вывожу ее на лед.

— Отлично, — говорю я. — Первая вещь, которую мы сделаем, — шлепнемся на попку.

Я медленно отпускаю ее руки, убеждаюсь, что она твердо стоит на ногах и что ее щиколотки не зацепились друг за друга.

— О'кей. Готова?

Я падаю на лед, некоторое время сижу неподвижно, потом поворачиваюсь вполоборота. Преувеличенно зажмуриваюсь, открываю один глаз, потом другой.

— Это было недурно. Теперь твоя очередь.

Исузу смотрит на меня, и на ее мордашке отражаются самые мучительные сомнения. Возможно, она немного поспешила меня прощать.

— Слушай, это не так плохо. У тебя вся попа в снегу…

Исузу улыбается каждый раз, когда я говорю «попа»

— …К тому же, не так уж высоко падать…

Ухмылка.

— Если ты что-нибудь себе сломаешь, мы обратимся к попному доктору…

Улыбка.

— К специалисту по попам.

Широкая улыбка.

— К лучшему в мире специалисту по попам. Он сделает тебе попотомию. Ты сможешь выбрать себе новую попу. Любую попу, какую только пожелаешь.

Исузу начинает смеяться, потом икает, теряет равновесие и, наконец, шлепается на попу.

— Ви-и-и-и! — кричу я, хватая ее за один конек и раскручивая, точно колесо рулетки.

Это заставляет ее смеяться громче, она захлебывается смехом и начинает икать.

А я? Я уже усмехаюсь — так широко, что клыки едва не встречаются у меня на затылке.

Если бы Ватикан видел нас такими… нас, скорее всего, давным-давно перестали бы уничтожать. Я так думаю. Когда я говорю «нас», я имею в виду вампиров, а когда говорю «такими», подразумеваю «катающимися на коньках». Тот, кто катается на коньках, не может быть злым; увы, но это факт. Вы можете выглядеть злыми в ботфортах выше колена, на шпильках, в грязных домашних шлепанцах или сандалиях центуриона, но на коньках… Нет. То же самое касается деревянных башмаков, но это уже другая история (я почти уверен, что та история называлась «Хайди»[76]). Знаю, что вы думаете: а как насчет хоккеистов? Извините. Хоккей — это палки и маски, а также, возможно, выбитые зубы… но не коньки.

Исузу потребуется пара щеток и внушающая трепет процедура попотомии, но она начинает учиться. Прямо сейчас она делает короткий толчок, скользит несколько ярдов, вытянув руки крестом, пока не теряет уверенность. Тогда она начинает крутить ими быстрее и быстрее, словно зашла слишком далеко и никак не может остановиться. Потом возвращается на то место, с которого начала — выгнув ноги колесом и опираясь на внешние края стоп — и проделывает все по новой.

Тем временем смеющиеся «скороспелки» и смеющиеся нескороспелки скользят вокруг нее на почтительном расстоянии, исполняя фигурные «восьмерки», арабески, пируэты, аксели и тормозят «плугом», так что ледяная крошка брызжет из-под коньков. Вампиры не могут ни во что превращаться — ни в волков, ни в летучих мышей, ни в туман, похожий на призраков, ни в призраков, похожих на туман… но здесь они, по крайней мере, могут летать.

Звенит смех. Звенит и разлетается, словно ледяное крошево, которое образует черточки, мазки и каракули на гладком льду. Исузу замечает вампира-коротышку, который едет, как на буксире, за своим более рослым приятелем, держась за длинные концы смешного шарфа — вокруг всего катка, быстрее и быстрее, притормаживая в поворотах, но все-таки удерживая равновесие. Малыш в ударе, и струйка пара тянется за ним в холодном ночном воздухе, как выхлоп за реактивным самолетом. Исузу замирает, не сводя с них глаз, точно завороженная, ее дыхание напоминает облачко, на котором забывчивый художник забыл поставить многоточие. И затем, с решимостью, свойственной ее возрасту, хватает меня за обе руки.

— Идем, — умоляет она и тянет меня за руку с такой силой, какой я у нее еще никогда не замечал.

— Но, Иззи, — пытаюсь возражать я, — у меня нет шарфа.

Да, верно. Таким образом, ничего не выйдет. Перед вами тип, который в свое время не мог найти белого грима, не мог найти тыкву для Хэллоуина, который обзванивает лежащий в гостинице номер «желтых страниц», «белых страниц» и справляется с Гидеоновской Библией,[77] чтобы узнать, как превратить слив ванной в туалет для ее все еще живой попки. Мистер Все-Из-Ничего, мастер импровизации.

Хорошо. Хорошо. Ты своего добилась. В машине, которую я взял напрокат, есть специальные провода — на тот случай, если придется «прикурить» от чужого аккумулятора. Я не вполне представляю, что имели в виду служащие компании «Герц», оставив их там, но какого чёрта? Что-нибудь во имя беспечной радости. В итоге мы тащимся обратно к автомобилю, потом возвращаемся на каток, причем я уже подпоясан кабелем, которому предстоит сыграть роль прицепного троса.

— Держись, детка, — говорю я, убеждаясь, что Исузу крепко держится за него обеими руками и твердо стоит на ногах.

Только потом я выезжаю на линию и позволяю кабелю натянуться. Мы стартуем. Исузу хохочет. Она больше не хихикает. Она именно хохочет. Это грудной смех почти-подростка.

Сначала, она вполне довольна спокойным темпом, который я выбрал. Но это продолжается недолго. Конечно. И вскоре начинается:

— Быстрее, — требует она.

Хорошо. Прекрасно. Я сдерживался, убеждаясь, что она держится — похоже, так оно и есть. Ладно, быстрее так быстрее.

Она снова смеется, но на этот раз не так долго. На этот раз окрик «Быстрее!» раздается раньше.

Хорошо. Хочешь быстрее, будет тебе быстрее.

— Быстрее!

Видите, к чему все идет? Она как торчок, который хочет определить предельно допустимую дозу.

— Быстрее!

«Исузу, — хочу сказать я — и сказал бы, если бы мог отдышаться, если бы она могла услышать меня сквозь ветер, врывающийся ей в уши, — Исузу, есть определенные законы физики, с которыми мы ничего не можем поделать…»

— Быстрее!

Знаете, каким образом космические корабли получают ускорение, необходимое, чтобы покинуть солнечную систему? Они используют поле тяготения Юпитера, которое раскручивает их, как праща. Я напоминаю вам этот факт потому, что когда наконец решаю остановиться, Исузу продолжает двигаться. По мере того, как расстояние между нами сокращается, кабель провисает, а затем снова начинает натягиваться. В этот момент может случиться примерно следующее. Например, однажды кабель натянется до предела, и тогда Исузу, продолжая двигаться вперед, (1) заставит меня шлепнуться на задницу, (2) сама шлепнется на задницу или (3) заставит шлепнуться нас обоих.

Или…

Исузу можно остановить прежде, чем кабель натянется. Причиной этого может стать: (1) другой конькобежец, (2) несколько конькобежцев, (3) невидимая дверь в другое измерение, которое поглотит ее целиком, оставив у меня в руках лишь обрывок оплавленного кабеля, с помощью которого уже не удастся прикурить от чужого аккумулятора, и, возможно, одну опаленную рукавицу или (4) рыхлый сугроб, который весьма кстати возвышается на краю катка.

Теперь я знаю, что весь опыт, полученный нами до этого момента, позволяет склоняться к версии с невидимым порталом, но удача на нашей стороне, и Исузу врезается в сугроб.

Снег в Фэрбенксе — тот, что не втоптан в бетон множеством сореловских[78] ботинок — плохо подходит в качестве материала для изготовления снеговиков. Это не тот старый добрый снег, который так хорошо лепится. Нет, здешний снег рассыпчатый и напоминает порошок. И когда Исузу врезается в барьер, это похоже на снежный взрыв — или взрыв в груде перьев. И вот она лежит на спине, смеясь, как смеются повзрослевшие дети, а хлопья поднятого ею снега снова падают, словно рождественское конфетти. Она поднимает руки, роняет их… еще больше снега в воздухе, еще больше смеха, больше перьев, больше рождественского конфетти, которое дождем осыпается на нее, словно благословение милосердного Господа.

А я? Я просто стою рядом. Смотрю. Улыбаюсь. Перевожу дух. И чувствую, как в моей груди вампира бьется настоящее отцовское сердце.

После катка — колесо обозрения, карусель, «сталкивающиеся машинки», короткая остановка из-за рвотного приступа — и затем, наконец, то самое, вокруг чего все выросло: соревнование по созданию ледяных скульптур. Сейчас вы можете подумать, что по популярности у зрителей ваяние изо льда занимает промежуточное место между рыбной ловлей и шахматами. Но вы ошибаетесь. В конце концов, на любое мероприятие, которое проходит с использованием цепных пил и паяльных ламп, просто обязана собраться толпа.

Это гвоздь программы нашего вечера. Каждый художник получает в свое распоряжение блок твердого льда восемь на восемь футов и получает оценку не только за художественную ценность конечного продукта, но и за то, сколько времени ушло на его создание. Таким образом, мы говорим не просто о цепных пилах и паяльных лампах. Мы говорим о цепных пилах и паяльных лампах в чьих-то руках, двигающихся с опасной скоростью, дабы произвести нечто прекрасное так быстро, насколько позволяют человеческие возможности… простите, не совсем человеческие. Или несколько нечеловеческие.

К тому времени, когда мы прибываем, художники уже собрались, и арена — назовем это так, уже усыпана кусками и обломками льда, которым не нашлось применения — блоки, кирпичи, кубики, мелкое снежное крошево. Каждые несколько секунд чья-нибудь цепная пила вгрызается в девственную грань блока, выбрасывая фонтан снега в озаренную вспышками ночь. «О-о-о-о!», потом «а-а-а-а!» Пуканье цепных пил. Свист пропана.

Вопль досады.

Кто-то отхватил себе палец. Струя артериальной крови. Шипение соседа недотепы — кровавые брызги не были частью первоначального замысла, и теперь их приходится выжигать. Вот из блока вырастает единорог, вот разъяренный белый медведь, поднявшийся на задние лапы. Вот индейский тотем, вот Рокки и Бульвинкль, вот автопортрет скульптора в виде кентавра. Выхлопы цепных пил смешиваются с ледяным туманом, творцы тонут в нем по колено и сами становятся похожими на движущиеся скульптуры, по волшебству возникшие посреди пейзажа.

Лед прозрачен, как стекло, скульптуры подобны причудливым линзам, преломляющим свет, который проникает в их глубину, заставляя изображение вытягиваться, сжиматься, повисать в воздухе. Проходя позади своих творений, художники превращаются в гигантов, потом в карликов, снова становятся гигантами. Но большей части оптических эффектов мы обязаны факелам. Свет факелов заставляет ледяные статуи полыхать оранжевым, красным и кобальтовой синевой, словно поджигая их изнутри и снаружи… но это холодный огонь. Ох, какой холодный.

И все это отражается в темных очках Исузу, и ее рот с маленькими фальшивыми клыками округляется маленьким «О-о-о», исполненном благоговейного трепета.

По дороге в гостиницу, в машине, я спрашиваю Исузу, что ей понравилось больше всего. Я ожидаю, что это будет катание на коньках или, возможно, «сталкивающиеся машинки». И на всякий случай держу пальцы крестиком.

Она смотрит на коньки, лежащие перед ней на полке. Снег и лед, налипшие на них, растаяли, образовав лужи и оставив на красной коже ботинок темные влажные пятна. Она поднимает на меня глаза. Она смотрит на ледяной узор, который расцвел на стекле возле ее кресла.

— Люди, — говорит она, наконец, выбирая то единственное, что я не способен создать для нее дома даже в порыве вдохновения — даже со всем гримом, со всеми баскетбольными мячами или кабелями для прикуривания, какие есть на свете.