"Молодость" - читать интересную книгу автора (Леонов Савелий Родионович)

Вступление

На возах — тюки шерсти, шелка, бархата… Стянутые веревками, они грузно переваливались на ухабах.

Михал Михалыч Рукавицын, закутавшись в тулуп, привычно вдыхая морозный запах овчин, сена и конского пота, покачивался на передних розвальнях. Не оглядываясь, он по скрипу знал каждый воз, по быстроте шагов — каждую лошадь.

Уловив тончайший звон ослабевшей подковы, Рукавицын завязывал для памяти на вожжах узел: «В первой же встречной кузнице перековать Воронко».

Он сидел на увесистой, специально запаренной — чтобы гнулась, а не ломалась — дубине. Это была его спутница и подруга, не раз выручавшая из беды.

Трогая вожжой посеребренного инеем Гнедого, купец затягивал с притворным ухарством:

К-а-к у князя был слугою Ванька, ключник молодой… Но голос дрожал, слабый и неуверенный.

Михал Михалыч рассуждал вслух.

— Эй вы, гривастые, — обращался он к лошадям, — говорят, через наш город скоро проведут чугунку. Но-о, милые, не ленись… Отъездимся гужом, поменяем воз на паровоз..

Чем ниже опускалось солнце, тем беспокойнее посматривал Рукавицын по сторонам. Кругом лежала искристо-белая равнина. Ветер перегонял с места на место боровки снежной пыли. Справа, в полуверсте, тянулся синеватый перелесок.

Купец потужил, что не взял приказчика: «Все бы веселей…»

Но тут же отмахнулся. Один на один в поле с человеком—избави, господи. Ни свидетелей, ни заступников.

Кому, как не Михалу Михалычу, про то знать! Сам вышел из приказчиков.

Ежегодно совершал Рукавицын поездку за столичным товаром. Дождавшись санного пути, брал весь наличный капитал, крестился размашисто на восход и пропадал в дымных метелях большаков, проселочных дорог.

— Сшиб или прошиб, — говорил краснорядец.

И после каждого возвращения удваивал оборот.

В городе только купец первой гильдии Адамов еще тягался с ним. Остальные мельчали, перекупая товар из третьих рук.

А сейчас Михал Михалыч решил покончить и с Адамовым. Занял у него под недвижимость десять тысяч и вместо обычных четырех возов нагрузил шесть.

«Бить — так со всего плеча», — мысленно пообещал он своему конкуренту.

В сумерках показались крайние дворы Жердевки, завьюженной высокими козырьками сугробов. Лошади, чувствуя близкий постой, втягивали побелевшими от холода ноздрями запах жилья. Вскоре Гнедой торопкой иноходью свернул к знакомым воротам.

Навстречу кинулся Афонька Бритяк с двумя рослыми молодцами — старшим сыном Петраком и работником Тимохой.

— Куманек! Михал Михалыч! — завопил он в каком-то радостном испуге. — Пожалуй, родной, заходи в горницу! Чайку с морозца! Ребята, открывай ворота! Ставь воза под навес! Корму лошадям!

Ребята метались, распрягая потных лошадей, сдвигая в тесный ряд сани. Крякали на бегу, ловкие, деловитые.

Особенно выделялся Тимофей, сноровистый батрак сын покойного каменотеса Викулы. Ему нипочем были мороз, многопудовые тяжести, хозяйский окрик, что подхлестывал наподобие кнута. Тимофей работал, словно играл в какую-то занятную богатырскую игру, ничего не слыша, не замечая, и все убиралось на свое место, принимая покойный, домашний вид.

Рукавицын покосился на него. Жердевка издавна слыла отчаянной безземельной голытьбой. Вот таких собирал здесь в смутное время комаринский мужик Иван Болотников, готовясь к походу на боярскую Москву… С тех пор частенько доносили царю о крестьянах-дубинниках, «чинивших дерзости».

Последний бунт, вызванный реформой Александра Второго, прогремел на всю Россию. Мужиков усмиряли драгуны под командой князя Гагарина, имение которого находилось в пяти верстах от Жердевки. Каратели до смерти запороли крестьянского вожака Викулу, а жену и помощницу его Феклу, настигнутую за деревней, удавили в овраге. Десятки семейств бунтовщиков были выселены в Оренбургскую губернию, остальные жердевцы получили по восемьдесят ударов розгами.

— Ох, кум, душа изболелась! — признался Афонька, снижая голос. — Хотел уже ребят на дорогу высылать! Не случилось ли, думаю, чего? Разве на свете мало злодеев…

Купец взглянул на потемневшее небо, прислушался к гулявшей за околицей вьюге, и вздох облегчения вырвался из груди. Он слез с воза, переступил затекшими ногами и, поддерживаемый Бритяком, вошел в горницу.

Теплый дух от натопленной лежанки мягко охватил озябшие лицо и руки. Из святого угла милостиво смотрел, подняв для благословения три перста, спаситель.

В избе уже громыхали самоварной трубой, шипела на огромной жаровне яичница с ветчиной. Бритяк умел встретить уважаемого гостя.

Михал Михалыч осенил широким крестом темно-бурую заиндевелую бороду. Окинул испытующим взором бревенчатые стены, как бы убеждаясь в их прочности. И после некоторого раздумья дал себя раздеть.

Бритяк суетился, с опаской и благоговением прикасаясь к дорогому купеческому одеянию. Засматривал в глаза гостю, боясь малейшей тени недовольства, стараясь угадать самые тонкие и сокровенные желания.

— За возами присмотреть бы, Афанасий…

— Мой дворишко без дыр, помилуй, господи! Чай, не впервые заезжаешь. Отведай, кум, вишневой, собственного рукоделья настоечка!

Про краснорядца вся округа знала, что это на редкость хитрый, изворотливый делец.

«Обуется и разуется у любого во рту», — говорили о нем.

И Афонька с замиранием сердца думал:

«Сколько, небось, душ загубил… Сколько сирот по миру пустил, боже, твоя воля! — Из простых приказчиков — в первые люди… А потом — на Афон, грехи отмаливать!»

Ему представилось, как Рукавицын повезет в монастырь отменные подарки: палехские иконы, валдайский колокол с серебряным отливом — ангельский глас…

Бритяк вздохнул. Не понять было: осуждает он или завидует обилию купеческих грехов?

А Михал Михалыч пил. Он пил с причудой — из двух чашек. Не любил ждать, пока остывал чай. Угощал всех керченской селедкой, сдобными кренделями, медовыми пряниками. Самовар доливали из чугуна предусмотрительно заготовленным кипятком.

Криворотая Афонькина жена неловко отстраняла опорожнившуюся чашку, придвигая другую, полную до краев. Хозяин злобно косился на ее красные дрожащие руки и всякий раз, когда она обжигалась, чуть не роняя посудину, хрипел:

— У-у, раззиня… Черт!

Не мог Бритяк без ненависти и отвращения видеть свою жену. Когда-то, присватываясь к ней, он рассчитывал отхватить солидный куш. Ведь за криворотой было обещано ее братом Васей Пятиалтынным — зажиточным барышником — тысячное приданое. Афонька уже мысленно богател на даровые деньги… Но едва сыграли свадьбу, как надежда Бритяка рухнула: шурин обманул, не дав зятю ни гроша. И криворотая со дня замужества превратилась в доме Бритяка в бесправное и постылое существо — виновницу всех бед и несчастий.

Прошлогодний купеческий заезд в Жердевку совпал с рождением у Афоньки второго сына. Михал Михалыч выпил больше обыкновенного и, расчувствовавшись, согласился быть крестным.

Про себя он соображал:

«Теперь я тут свой. Не то еще придется на постоялом с конокрадами ночевать».

«Под большим-то деревом и гриб вольготнее растет», — прикидывал в свою очередь Афонька.

С той поры жердевцы как-то по-особенному смотрели на Бритяка. Они понимали, что не сегодня-завтра этот хорек полезет в гору…

Гость весело балагурил. На столе появились подарки — кумовьям, крестнику. Годовалый Ефимка забрался на колени к Рукавицыну и чуть не замочил плисовых купеческих шаровар, чем вызвал в горнице не малый шум и треволнение.

Рукавицын вспомнил о семье.

— Пашка-то мой, — он тряхнул подстриженными в скобочку волосами, — тоже годовалый, шельмец. Сидит теперь, пятаки на ковре раскладывает. Вот оказия! Никаких игрушек не принимает, окромя пятаков!

— Потомственный купчик! — подпрыгнул Афонька. — Сызмальства денежный нюх имеет… Поскупился ты, куманек, на деточек, — упрекнул он, пугаясь своих слов, но остановиться уже не мог. — При эдаком капитале — один сын! Единственный, значится, наследник! Пресвятая богородица…

Рукавицын, крякнув, нахмурился. Вытер о полотенце руки и медленно, с достоинством полез из-за стола.

— Не обессудь, желанный, чем бог послал, — взмолился Бритяк дрожащим голосом. — Да куда же ты, Михал Михалыч? Неужто о возах беспокоишься? Кобель спущен с цепи. Ребята старательные — всю ночь прокараулят. Эй, Тимоха! Петрак!

Через порог шагнул, в дымке холода, широкоплечий Тимофей. Сдернул с головы баранью шапку, смущенно опустил обожженное стужей лицо. За Тимофеем стоял Петрак, криворотый и нескладный, весь в мать.

— Ну, цыплятки, управились? — подскочил Бритяк. — Скотинка накормлена, напоена? Всем на сон грядущий подостлано? Нигде не дует? Ни ветру, ни вору не пролезть — одному всевышнему дорожка чиста, пташки?

Его крылатые ноздри трепетали. На глазах блестела влага.

— Вот, кум, гляди: работник и сын. Никакого различия. Сусед Викула, не к ночи будь помянут латрыга, перед смертью просил благодетельствовать сироту… Что ж? Или на мне креста нету? Взял голопузого подростка, прибил к делу. А теперь, дуй его горой, видишь, какого вырастил! Женил, леску для избенки дал. Не в моих правилах обиду чинить. Обзавелся Тимоха детьми на манер порядочного человека. Да какими детьми!

И Афонька, хлопотливо откупоривая новую бутыль вишневой, рассказывал, как проезжал деревней чужой барин, спросил женщину с ребенком у груди: «Далеко ли, тетка, до города?» Тетка оторопела, не нашлась сразу… Но ребенок поднял черную головенку и, сглотнув молоко, ответил: «Оснадцать». Барин побледнел. Тройка сорвалась и понесла вскачь, оставляя позади дымящиеся кучи золы, собачий лай и суматоху насмерть перепуганных кур… А Ильинишна, жена Тимофея, спохватившись, кричала вслед: «Истинную правду Степка говорит! Оснадцать верст! Он у нас, аспид, все знает — ему четвертый годок!»

Тимофей, слушая, отвел усталый взгляд от выщипанной бороденки хозяина. Однако гость успел прочесть в открытом и мужественном лице сына Викулы бессильную ярость и негодование.

— Бедность — наказанье господне! — сочувствовал Бритяк. — Разве я, кум, не понимаю? Сам, поди, начал жить: с гвоздя!

Поблагодарив за хлеб-соль и угощение, Рукавицын не спеша пошел во двор, напевая:

Ванька-ключник, злой разлучник, Разлучил князя с женой…

Завернулся с головой в тулуп, сунул под полу дубину и, качнувшись от выпитой настойки, улегся на возу поверх тюков…

Проснулся он поздно утром, с ломотой во всем теле, с шумом и болью в висках, покрытый испариной.

«Эк развезло меня от вишневой-то. Фу! Верст двадцать отмахал бы, пожалуй. Который час?»

Повернувшись, купец заметил, что лежит не на возу, а в горнице на теплой лежанке.

Мерно тикали ходики, но взгляд почему-то упал на спасителя, все так же благословляющего тремя перстами. Босиком по земляному полу прошла Афонькина жена. Увидав поднявшегося гостя, криворотая сказала:

— Перенесли тебя, кум. Больно морозило ночью-то. Михал Михалыч поспешно оделся и выбежал во двор.

Очутившись под навесом, где вечером ставили возы, он как бы позабыл, что ему надо.

На середине чистого, необыкновенно просторного двора стоял Афонька, опираясь на метелку.

— Кум! — крикнул Рукавицын задохнувшись. — А товар?…

Афонька поднял бесцветные, крайне удивленные глаза, поскреб ощипанную бороденку.

— Откуда? — спросил он. — Чей будешь?

Купец пошатнулся, шапка упала. Спутанные волосы, тронутые ветром, зашевелились на голове,

— Афанасий… не убивай!

— Как ты попал на мой двор? — наступал Бритяк подбоченясь. — Чем тебе христианская душа моя помешала, бродяга?

— А-а! — взвыл Рукавицын, только теперь поняв все. Он двинулся на эти бесцветные, немигающие глаза.

— Сказывай, где? Из-ни-что-о-жу!

Позади хрустнул снег. Купец оглянулся. В двух шагах стояли Петрак и Афонькина жена. Один держал вилы-тройчатки, другая — дубину, взятую с купеческого воза.

Рукавицын как-то сразу обмяк, съежился. Он вспомнил что-то далекое, страшное: может быть, минуту убийства, когда нападающим был сам…

— Тимо-о-оха! — закричал краснорядец, живо представив себе обожженное стужей честное лицо батрака. — Спаси, родной! О-зо-ло-чу!

Но предусмотрительный хозяин еще с вечера услал Тимофея на мельницу.

«Отыгрался Пашка пятаками», — мелькнула у купца и оборвалась, как осенняя паутина, пропащая мысль.

Он тихо, безвольно опустился перед Афонькой на колени и коснулся потным лбом мерзлой земли.