"Интимные подробности" - читать интересную книгу автора (Де Боттон Ален)

Глава 3 Фамильные древа

Редкая биография обходится без того, чтобы уже на первой странице приступить к изучению семьи, давшей миру столь замечательного отпрыска. Хотя Изабель и говорила, что все время старается перепилить пуповину, с моей стороны было вполне естественно интересоваться ее фамильным древом.

Есть некая притягательная логика в этих растениях; в том, как они позволяют исследователю проследить череду союзов и рождений, приведших в итоге к появлению на свет конкретного человека. Одни ветви, полные жизни, активно растут и дают жизнь новым побегам, другие же резко обрываются незамужними тетушками, которые посвятили себя общественной работе, или старыми холостяками, которые нюхали табак и чурались женского общества. Есть в фамильных древах и феодальный аспект — в том, как они бравируют удачными партиями, отделяющими клан от толпы, и потоками голубой крови, что течет в их венах, орошая ряды всё убывающих подбородков. Недавно мне на глаза попалась генеалогия Гросвеноров, приведенная в биографии леди Леттис (саму книгу я нашел в букинистическом магазине на Чаринг-Кросс-Роуд[25]), и мне захотелось имитировать дух его элегантной симметрии.


1 — Леди Леттис

2 — Уильям, 7-й граф Бьючампский

3 — Уильям Лигон, 8-й граф Бьючампский

4 — Преп. Хью

5 — Леди Леттис

6 — Леди Сибелл

7 — Леди Мэри

8 — Леди Дороти

9 — Преп. Ричард


— Знаешь, это смешно, но я точно не помню, сколько лет моему отцу. Выглядит он чуть постарше вон того мужчины, — сказала Изабель. Мы стояли на Гайд-Парк-Корнер, дожидаясь, когда красный свет светофора сменится зеленым, и она указала на «ягуар» рядом с нами, пассажир которого говорил по телефону.

— Только он далеко не так богат, и волос у него поменьше. Но роскошной шевелюрой он никогда не мог похвастаться, даже в молодости. Кажется, не так давно заходил разговор о том, чтобы отпраздновать его шестидесятилетие, а он заявил, что праздновать тут нечего, и идея заглохла, — о, наконец-то зеленый! — а вот когда это было, я не помню. Ну давай же, бабуля, шевелись! — воскликнула Изабель, обращаясь к даме, которая сидела за рулем стоящего впереди автомобиля и, похоже, решила дожидаться очередного переключения светофора.

— А как насчет остальных членов семьи?

— Насчет остальных? Я иногда думаю, что меня обронил пролетавший мимо аист, а семья — это что-то эфемерное. Понятия не имею, что творится с моими двоюродными братьями и сестрами, не говоря уже о троюродных. Из-за того, что мои родители поженились в спешке — можно сказать, вынужденно, — некоторые родственники просто перестали с нами общаться. К этому приложили руку родители матери, мои богатенькие бабушка и дедушка. Семью отца они считали чересчур плебейской, да вдобавок еще были антисемитами. Дед моего отца, — господи, как давно это было! — еврей, он эмигрировал из Польши. Жил в Лидсе, работал помощником адвоката. Женился на служанке босса, простой девушке из Йоркшира, доброй протестантке, которая взяла фамилию мужа и стала Райцман. По какой полосе мне ехать?

— По той.

— Спасибо. Потом у них родился отец моего отца, который сменил фамилию на Роджерс. Я его помню смутно, видела только в детстве. Он и моя бабушка жили в Финчли, и в их доме пахло, как в больнице, потому что дедушка страдал какой-то кожной болезнью и постоянно натирался лечебными мазями. Умерли они один за другим, в течение шести месяцев, когда мне было семь или восемь лет. С материнской стороны родня была побогаче. Дед служил в армии, был генералом в Индии, поэтому в доме было много вещей в индийском стиле и царила особая грусть, означавшая, что ничто и никогда уже не будет так, как там, на тенистых верандах Пенджаба… Моя тетя, сестра матери, уехала в Америку — возможно, чтобы cбежать от семьи, — и теперь живет в Тусоне[26] со своим мужем Джесси, он биолог. Она стала стопроцентной американкой, а ее дети — их я почти не знаю и не очень-то люблю — играют в бейсбол, развлекают зрителей на трибунах перед соревнованиями и все такое. Ее муж — родственник того парня, что изобрел степлер.

— А?

— Ну, он же не появился сам по себе, кто-то должен был его изобрести. Далее, у отца есть брат и сестра. Точнее, брат не совсем считается — у него еще в шестидесятых съехала крыша, и теперь он живет в «караване»[27] где-то в Уэльсе. Пишет стихи в духе битников и дружил с Гинзбергом[28] — по крайней мере, по словам отца. Правда, я читала книгу о битниках, и там о нем не было ни слова; может быть, отцу просто хотелось, чтобы его брат казался более важной персоной. А вот тетю Джейнис я знаю довольно хорошо. Она до ужаса консервативна и страдает ксенофобией. Никогда не уезжала из Англии даже на уик-энд, по десять раз на дню прибирается в доме и страшно боится обнаружить волос в своей тарелке. Как-то раз нашла один в ризотто, которое приготовила мама, так едва не загремела в больницу.

— Таков, — продолжала Изабель, — краткий обзор моей семьи, с членами которой, надеюсь, ты никогда не познакомишься. Во всяком случае, они спасли тебя от моей автомобильной музыкальной коллекции — благодаря им мы и не заметили, как добрались до Барбикана.[29] Смотри-ка, нам сегодня везет — даже место для парковки есть! — воскликнула она, давая задний ход, чтобы втиснуться в зазор между бетономешалкой и фургоном.

Хотя Изабель уверяла, что рассказала мне все, ее фамильное древо явно оставалось всего лишь наброском, поскольку о многих ветвях она, по собственному признанию, не знала, а что-то просто оставила за кадром. Не удивительно, что биографам, чтобы создать генеалогию, приходится проконсультироваться со всем семейством героя, а затем тщательно сравнить версии родственников с материалами, хранящимися в архивах, и свидетельствами о рождении и смерти. Семья — довольно сложная конструкция, и это напоминает нам о том, какая гигантская работа предстоит любому биографу и об уважении, которого достойны его усилия. Ведь в конце концов биограф предлагает миру законченное произведение, в котором прослежен путь каждого сводного ребенка и каждого письма, — очередную победу, одержанную в вечной войне против забвения.

Потому-то мы так восхищаемся скрупулезностью, с которой биограф Ричард Эллманн изучал историю семьи Джойса. Есть что-то экстраординарное в человеке, который проследил хронологию школьной карьеры отца Джойса (выяснил, что мальчик поступил в колледж «Сент-Колманс» 17 марта 1859 г. и, поскольку там ему не понравилось, покинул это заведение 19 февраля 1860 г.), а также не забыл сообщить нам, что за ним осталось семь фунтов долга за обучение.[30]

Правда, биографы, с их страстью к архивным изысканиям, нередко упускают из вида маленький, но существенный нюанс нашего отношения к собственному фамильному древу. Несмотря на отчаянные усилия припомнить год рождения отца или имя кузена из Новой Шотландии, который женился на девушке из Перта (а может быть, Бронуина или Бетани?), нам зачастую удается удержать в памяти едва ли половину своей семейной истории. Генеалогия тонет в постыдном мраке, а дни рождения и имена родни помнятся так же смутно, как исторические даты и имена королей и королев, которые мы зубрили в школе; иными словами, о своих истоках мы можем сказать так же мало, как и о том, что ждет нас впереди.

И тогда наше восхищение точностью профессора Эллманна омрачается толикой сомнения. Постойте-ка, а что знал об этом сам герой титанического исследования, сам Джеймс Джойс? Наверное, ему было известно, что отцу не понравилась учеба в колледже «Сент-Колманс», и что в семье было туго с деньгами, но знал ли он, что отец покинул колледж именно 19 февраля, а не 18-го или 20-го? Знал ли, что долг за обучение составил именно семь фунтов, а не шесть?

Скорее всего, нет. И здесь скептик может позволить себе вежливое покашливание. Прежде чем начинать работу с архивами, возможно, следует четко разделить два вида биографической информации: с одной стороны, факты, которые сам человек помнит о своей семье, с другой — факты, имеющие отношение к семейной истории, но оставшиеся неизвестными субъекту биографии.

Такое деление позволяет нам ввести новую форму биографии — гораздо менее точную, чем старая, но, несомненно, более близкую к реальной жизни. В рамках этого жанра семейной историей человека будет считаться лишь то, что он сам знает и помнит, а читатель вместо сложного переплетения дат и имен, которое обычно приводится в биографиях, увидит фамильное древо героя через призму его восприятия.


1 — Парень, который изобрел степлер

2 — Кристина

3 — Генри Говард

4 — Д.Р:? — Д.С:? Прадедушка из Польши

5 — Д.Р.:? — Д.С.:? Девушка из Йоркшира

6 — Бабушка

7 — Дедушка Д.Р.:? — Д.С.: 1975 или 1976

8 — Дядя Тони

9 — Джейнис

10 — Кристофер Роджерс

11 — Лавиния Говард

12 — Джесси = тетя Клара

13 — Американские кузины («их я почти не знаю и не очень-то люблю»)

14 — Изабель

15 — Люси

16 — Пол


Мы с Изабель ехали в театр «Барбикан», чтобы посмотреть спектакль по пьесе Лорки «Дом Бернарда Альбы». Учитывая наш разговор в автомобиле, то, что случилось, когда мы заняли свои места в зале, показалось мне забавным (а на взгляд Изабель — просто кошмарным) совпадением.

— Господи, — ахнула она, — кажется, это моя мать.

— Где?

— У колонны. Пожалуйста, не смотри. Что она здесь делает? И что это за платье? Тихий ужас! И где отец? Надеюсь, она не пришла с одним из своих кавалеров. Для этого она уже старовата.

— Ты говорила ей, что будешь здесь?

— Нет, то есть я сказала, что хочу посмотреть этот спектакль, но не говорила, что именно сегодня.

— Она с кем-то разговаривает. Видишь?

— Уф, это мой отец. Должно быть, отходил, чтобы купить программку. И он собирается чихнуть. Ага, вот оно — апч-ч-ч-хи! Сейчас появится красный носовой платок… Одна надежда, что они нас не заметят и, когда спектакль кончится, мы сможем быстренько улизнуть. Если повезет, они не станут оглядываться по сторонам — будут слишком заняты. Как всегда, мать спросит отца, куда он дел квитанцию на парковку автомобиля, а он покраснеет и признается, что по ошибке бросил ее в урну для мусора.

Однако Изабель не повезло: мгновением позже Кристофер Роджерс бросил взгляд на галерею и увидел свою старшую дочь, которая изо всех сил пыталась не увидеть его. Чтобы она перестала притворяться слепой, он поднялся во весь рост среди разодетой и надушенной публики и энергично замахал руками, как будто провожал в круиз океанский лайнер. А если бы вдруг Изабель не заметила этого безумия, то ее мать, ничуть не смущаясь присутствием четырех сотен зрителей, вскричала во всю мощь своих легких: «Изабель!» — с таким воодушевлением, словно она разглядела подругу, потерянную много лет назад, на палубе круизного лайнера, швартующегося к пристани.

Изабель кисло улыбнулась, залилась краской и прошептала: «Я просто не могу в это поверить. Пожалуйста, пусть они замолчат».

К счастью, через мгновение ей на помощь пришел Лорка, свет начал гаснуть, а мистер и миссис Роджерс с неохотой заняли свои места, грозно указывая на табличку со словом «Выход», чтобы Изабель не замедлила явиться туда в антракте.

Через час с четвертью, на протяжении которых все вникали в перипетии испанской семейной драмы, мы оказались в баре.

— Что ты здесь делаешь, мама? — спросила Изабель.

— А что тебя удивляет? Ты — не единственная, кто выбирается в свет по вечерам. Мы с отцом тоже имеем право хотя бы изредка развлекаться.

— Ну конечно; я вовсе не это имела в виду, просто удивилась совпадению.

— Где ты взяла это платье? Это то самое, за которое я заплатила на Рождество?

— Нет, мам, я сама купила его на прошлой неделе.

— Ну что ж… Очень милое, жаль только, что у тебя небольшая грудь. Но тут уж виноват твой отец — ты же помнишь, на что похожи все женщины в его семье.

— Как поживаешь, папа? — Изабель повернулась к отцу, который внимательно разглядывал потолок. — Папа?

— Да, дорогая. Как поживаешь, моя фасолинка? Тебе нравится спектакль?

— Да, а тебе? И что ты там углядел?

— Я смотрю на светильники. Это новые вольфрамовые лампы, японские. Замечательная штука — электричества потребляют мало, а светят очень ярко.

— Очень интересно, папа. Я… э… я хочу познакомить вас с моим другом.

— Я так рада! — воскликнула миссис Роджерс, и тут же доверительно сообщила мне: — На самом деле она чудесная девушка, — как если бы сама Изабель старалась убедить меня в обратном.

— Спасибо, мама, — устало ответила Изабель, которая явно слышала это не впервые.

— Не обращай на нее внимания, фасолинка, у нее сегодня был трудный день, — объяснил папа, оторвав взгляд от потолка.

— День был бы прекрасным, если бы его не отравляли люди, постоянно теряющие парковочные квитанции, — фыркнула миссис Роджерс.

— Папа! Неужели опять?

— Боюсь, что так. Их стали делать такими крошечными, что просто в руках не удержишь.

Зазвенел звонок и металлический голос сообщил нам, что вот-вот начнется второй акт.

— Ох, мне так неудобно, — сказала Изабель, когда мы вернулись в зал. — Я уверена, мама пришла только потому, что я рассказала ей об этом спектакле, а ей всегда хочется делать то, что делаю я. Иногда я жалею, что у меня нет более нормальной семьи.

— По-моему, они нормальные.

— Не знаю… Они такие странные. Знаешь, на школьных мероприятиях они всегда выглядели белыми воронами. Мать выглядела как героиня какой-нибудь пьесы Ноэля Коварда,[31] которая вот-вот пригласит всех на веранду пить коктейли, а отец бросал на остальных безумные взгляды, словно непризнанный Эйнштейн. В современном мире им неуютно. Отец панически боится технических новинок, хоть и интересуется лампами; разговаривая по телефону, он так кричит в трубку, будто она приводится в действие ветряным двигателем. Он любит готовить и даже варит джемы, а мать поет в хоре. Когда я была маленькой и мы куда-нибудь ездили всей семьей, то всегда привлекали к себе внимание. Если шли в ресторан, кто-нибудь обязательно заказывал странное блюдо; особенно этим отличалась моя сестра — представляешь, она еще в те годы твердила, что не станет есть продукты с нитратами. А отец спрашивал официантов, чьи картины висят на стенах, как будто в пиццерии над салат-баром могут повесить Рембрандта или Тициана. На автозаправочных станциях, стоило хоть на минуту оставить его одного, он умудрялся с кем-нибудь познакомиться и начать бурную дискуссию по поводу масляных фильтров, государственной программы строительства дорог или наилучшего способа жарить курицу. Эта его манера доводит мать до белого каления — она уверена, что он делает это специально, чтобы досадить ей, а на самом деле — ничего подобного; он просто большой ребенок.

Когда пьеса закончилась, даже прежде чем занавес опустился в последний раз, мы с Изабель поспешно выскользнули из зала, чтобы не попасть в пробку на выезде с автостоянки.

— Ненавижу, когда актеры выходят на поклоны. Такие самодовольные, — прошептала Изабель. — Тут-то и развеивается иллюзия, которая возникла во время спектакля. Сразу понимаешь, что они — англичане конца двадцатого века, а вовсе не испанцы с горячей кровью и семейными трагедиями.

Мы надеялись избежать встречи с родителями Изабель, но ничего не вышло: столкнулись с ними у лифта в фойе.

— Я понимаю, что тебе и думать не хочется о том, чтобы пообедать с двумя занудами вроде нас, поэтому даже не спрашиваю, — начала мать Изабель, одновременно и приглашая Изабель на обед, и заранее обвиняя в том, что она сейчас откажется.

— Прекрати, — ответила Изабель.

— Прекратить что?

— Изображать мученицу.

— Что ты имеешь в виду? Я всего лишь намекаю, что мы могли бы пообедать вместе. Мы заказали столик в хорошем ресторане неподалеку и будем рады, если вы с твоим другом присоединитесь к нам. Кристофер, будь добр, скажи своей дочери, чтобы она перестала так на меня смотреть.

— Фасолинка, не слушай, что говорит твоя мать. Отправляйся обедать туда, куда вы собирались, а мы увидимся с тобой через пару недель на дне рождения Люси.

— Спасибо, папа. До свидания, мама, — сказала Изабель, когда двери лифта открылись, выпустив нас на автостоянку.

— Ну разве папа не прелесть? — сияя, спросила она, когда мы подошли к автомобилю.

Мы пересекли город и в конце концов оказались неподалеку от дома Изабель, в индийском ресторане, стены которого были сплошь задрапированы коврами. Там, за столиком, разговор вернулся к теме родителей, и вскоре выяснилось, что афоризм Толстого насчет несчастных семей в полной мере относится и к Роджерсам.

Мать Изабель с самого начала воспринимала троих детей как помеху, но когда они выросли и стали жить отдельно, внезапно почувствовала, что ее покинули, а очаг, который она столько лет хранила, угас. Для детей же парадокс состоял в том, что, если они иной раз даровали матери столь желанное общение, она встречала их точно так же холодно и безучастно, как и в детстве. Так что у Изабель был только один способ удостовериться, что в родительском доме ее ждут: делать вид, что у нее есть более важные и интересные дела.

— Она в ярости, что я не захотела с ними пообедать, но при этом восхищается мной именно за это, — заметила, изучая меню, Изабель, на лице которой плясали блики от раскаленной жаровни.

И это было чистой правдой, потому что, как ни ценила миссис Роджерс душевную теплоту, на практике, общаясь с другими людьми, она стремилась снизить эмоциональную температуру до абсолютного нуля. Она обладала дьявольским чутьем, позволявшим ей отличить подлинные болевые точки от мнимых; например, если Изабель стенала, возмущаясь поведением кого-то из знакомых, мать легко отличала дань приличиям от искреннего страдания — и в последнем случае, не теряя времени, бередила рану.

Дедушка и бабушка Изабель со стороны матери были из тех богачей, кто могут неделями оплакивать смерть любимой собаки, сбитой проезжающим автомобилем, но, не моргнув глазом, отправляют в частный детский сад младенца, который еще не научился пользоваться горшком. Отца миссис Роджерс можно было считать любителем виски или просто алкоголиком — в зависимости от того, кто как на это смотрит. Добропорядочная приверженность церкви и отечеству сочеталась в нем с феодальным подходом к своим собственным правам. Если какие-нибудь путешественники имели неосторожность сделать привал на его поле, он с удовольствием палил из ружья поверх их голов; он мог, оседлав быка, носиться по улицам соседней деревни, выкрикивая непристойности на латыни, а также водил шашни с женой и дочерьми местного стряпчего. Его жена терпела выходки мужа с достоинством, но расплачивалась за это нервным тиком и желудочными недомоганиями.

Все это не могло не оставить отпечатка на личности его дочери. Фундаментом ее душевного равновесия была возможность беспрестанно жаловаться на судьбу, и, конечно же, стоило кому-нибудь по глупости облегчить ее участь, как это равновесие нарушалось. Миссис Роджерс нуждалась в жизненных трудностях и находила их в родителях, в муже, за которого ей пришлось выйти, в детях, государственном устройстве, продажной прессе, а в свои худшие дни — и в человечестве как таковом.

Питая слабость к сильным мужчинам (особенно таким, что могли бы проскакать по деревне верхом на быке), замуж она вышла за последнего рохлю (Кристофер не оседлал бы и пони). Поскольку ей не хотелось винить в этом противоречии себя саму, она изо дня в день пилила мужа за то, что он не был кем-нибудь другим — например, художником Жаком, которого она любила в студенчестве.

С переездом в маленький домик в Кингстоне уровень жизни Лавинии опустился много ниже того, к какому она привыкла, а потому миссис Роджерс обрела привычку едко критиковать чужое богатство (что в одних кругах воспринималось как социалистические воззрения, а в других — как обыкновенная зависть). Общее недовольство жизнью она переносила и на ситуацию в мире, так что каждый ее собеседник быстро уяснял себе, что на дворе стоит десятилетие, за которым последует неминуемое возвращение Темных веков. А если кто-нибудь любопытный спрашивал ее, где же доказательства грядущих перемен в мировой экономике, то Лавиния отвечала ему рассказами о кричащей безвкусице нового торгового центра, о сдаче в аренду местного кинотеатра и том, что на дорожках в парке с каждым годом становится все больше собачьего дерьма.

На досуге она собирала коллекцию заварных чайников в форме животных: кошек, собак, кроликов, жирафов и ежей. Лампы она подбирала в виде цветов — гостиную освещал большой тюльпан, а в холле раздевающихся гостей встречал бледный свет розы. Питала она слабость и к ширмам, которыми принято загораживать бездействующие камины. Таких ширм у нее скопилось более двадцати, хотя никакого камина — ни горящего, ни бездействующего — в доме не было.

— Способ подавить сексуальное желание, — объяснила Изабель; на мой взгляд, довольно жестоко. Она умела ударить наотмашь, когда хотела.

Лавиния не хранила мужу верность, а Изабель отлично знала об этом, поскольку ее часто задействовали в сценах примирения матери и отца (от чего она казалась себе единственным взрослым человеком в семье — не самое приятное ощущение для того, кто жаждет совершать собственные ошибки). Самым серьезным был роман с отцом девочки, учившейся в одной школе с Изабель, автомобильным дилером, который продал семье уцененный пикап, но главным образом стремился устроить веселую жизнь мистеру Роджерсу. К сожалению, когда обманутая жена дилера анонимно прислала Рождерсам фотографии, запечатлевшие ее мужа и Лавинию на пляже в Патмосе (тогда как, по словам Лавинии, она ездила в Джерси с клубом книголюбов), Кристофер и не подумал закатить сцену ревности; вместо этого он перевел разговор на «Илиаду» и стал вспоминать, в каких главах там фигурировал пресловутый Патмос.

— Ты думаешь, в этом платье моя грудь действительно выглядит плоской? — спросила вдруг Изабель. Реплика матери, похоже, до сих пор сидела в ней занозой.

— Э-э, я не… То есть…

— Не думаю, что все так ужасно. Может, мне и нечем особенно гордиться по этой части… сам видишь, но это ведь не новость. Извини, я тебя смутила? — полюбопытствовала Изабель, заметив пятна румянца на моих щеках.

— Вовсе нет. Просто эти индийские кулинары, знаешь ли, чертовски перебарщивают со специями, — ответил я, указывая на вращающуюся кухонную дверь в дальнем конце зала.

— Мама всегда высказывается насчет моей одежды. Находит утонченные, прямо-таки поэтические метафоры. Говорит мне что-то вроде: «В этом ты выглядишь, как стюардесса межгалактического лайнера» или «Это платье как раз для одной из дочерей той шикарной семейки в фильме „Маленький домик в прериях“.[32]

Критикуя наряды старшей дочери, миссис Роджерс одновременно вела с ее гардеробом утомительное состязание. Не в силах смириться со своим возрастом, Лавиния обычно уже через несколько минут после знакомства сообщала любому встречному, что ее и Изабель совсем недавно принимали за сестер.

Ничуть не менее претенциозной была и ее манера вести светские беседы. Стоило кому-то упомянуть любую книгу, как тут же выяснялось, что миссис Роджерс ее читала или даже неоднократно перечитывала. Несколько лет назад Изабель попыталась поймать ее на слове — предложила пересказать сюжет нашумевшего русского романа, достоинствами которого та восхищалась весь обед. „Не говори глупостей“, — отрезала Лавиния, но ее раздражение и неловкость говорили сами за себя. Она редко находила в себе мужество признаться в обмане и так искренне верила в свою непогрешимость, что заставить её усомниться могло только пари — последний аргумент в споре с человеком, не поддающимся убеждению.

— А как насчет твоего отца?

— Ну, по сравнению с ней он просто душка, — ответила Изабель, и ее лицо вновь озарилось сияющей улыбкой. — Только чуточку эксцентричный.

Спасаясь от конфликтов с женой, мистер Роджерс сосредоточил свои интересы на периферийных областях бытия. Он мог часами поддерживать разговор о том, какое слово должно стоять вторым по вертикали в кроссворде на страницах „Таймс“, о миграции африканских птиц, о влиянии двуокиси углерода на синапсы мозга, а также о плюсах и минусах приобретения фильтра для воды или о преимуществах сшитого переплета над клееным… однако оставался в полном неведении относительно роли, отведенной ему в семейной драме.

Что бы вы ни сказали, это повергало его в глубокие раздумья; он закатывал глаза, вскидывал голову и затем, наконец, изрекал своё „да“ — торжественное и весомое, как будто речь шла о чем-то значительном, даже если на самом деле вы сказали всего лишь: „Сейчас все труднее найти красные яблоки“. Он верил, что люди по своей природы добры, только не всегда сознают это; и, хотя подобный недостаток скептицизма приводил к тому, что более молодые и напористые коллеги обгоняли его на служебной лестнице, это, казалось, вовсе не огорчало его, коль скоро у семьи была крыша над головой, а сам он мог по-прежнему читать дневники своего любимого Пепюса.[33] Он был типичным человеком „не от мира сего“, и многие, особенно женщины, считали это очаровательным, так что нередко он, сам того не замечая, завладевал вниманием сидящих за столом, рассуждая о том, что Пепюс, должно быть, родился в сотне метров от Гауф-сквер, где в следующем столетии снимал квартиру Сэмюэль Джонсон.

Слушая Изабель, я вспоминал о других случаях, когда за едой (вне зависимости от количества специй в блюдах) речь заходила о ее прошлом, и сюжет всякий раз неуловимо менялся — в зависимости от подсознательных выводов Изабель о том, что может показаться интересным ее собеседнику, а также вопросов самого собеседника. Нечто подобное происходит, когда для гостя устраивают экскурсию по дому, и его любопытное „А что у вас здесь?“ заставляет хозяев отклоняться от намеченного маршрута, показывая конкретный стенной шкаф или чулан на чердаке. В данном случае я спросил Изабель о романах ее матери; мое любопытство объяснялось (как это бывает часто, если не всегда) стремлением отыскать параллели с собственной жизнью, соотнести свой жизненный опыт с чужим. Очень часто наш интерес к другим — будь то за обеденным столом или за чтением биографии — основан на желании выяснить, „чем я отличаюсь от этого типа, Наполеона, Верди или У.Х. Одена“ и тем самым ответить себе на другой вопрос: „Так кто же я?“

Хотя Изабель рассказывала о том, что произошло давным-давно, ее история не выглядела завершенной. Она то и дело умолкала — вовсе не для того, чтобы что-то прожевать, — словно все еще сортировала материал, так и не отшлифованный многочисленными пересказами; ее взгляд затуманивался, как будто она не делилась с посторонним человеком тем, что хорошо знала сама, а спрашивала себя, верна ли ее оценка того или иного эпизода.

— Полагаю, в семье я была любимицей отца, — сказала Изабель после одной из таких пауз. — От него я видела куда больше сочувствия, чем от остальных. У него был довольно-таки суровый отец и взбалмошная мать. Он ее очень любил, но ему приходилось о ней заботиться, успокаивать, когда она выходила из себя. Женившись на моей матери, которая не терпела возражений и всегда считала себя правой, он словно вернулся в ситуацию, знакомую с детства. Только в последнее время я начала понимать, что слишком уж идеализировала его, но при этом мне по-прежнему важно знать, что он думает о моей работе или о людях, с которыми я встречаюсь. Мне нужно его одобрение, его советы — даже по мелочам, вроде того, какие динамики купить или какие книги прочитать. Моя сестра считает, что я балда, но, скорее всего, она просто ревнует. Между прочим, карри фантастическое. А твоя порция в самом деле слишком острая?

В истории, которую рассказывала мне Изабель, важную роль играли такие нюансы, как ритм речи или выбор слов. Постепенно я узнавал, какие выражения она на дух не переносит, чем ее английский отличается от того языка, который мы слышим по радио, и какие слова в ее устах обретают новые значения — обусловленные скорее психологией, чем грамматикой. В английском Изабель злые и жестокие люди становились „олухами“, а чаще даже „мартышками“ — и это говорило о том, что она склонна великодушно прощать людям их грехи, воспринимая обидчиков как неразумных детей, а не как взрослых, которые творят зло сознательно. Если Изабель поступала неразумно, то обычно называла себя „нонг“ (или даже „миссис Нонг“) — слово, которое не значилось в словарях, но подразумевало что-то по-детски неуклюжее и нелепое. Некоторые слова она произносила с легким акцентом кокни — глотала буквы и окончания слов, что составляло странный контраст с четким, как у дикторов BBC, произношением слова „перпендикуляр“ и употреблением таких сложных терминов, как „экстраполяция“.


Через неделю после ужина в индийском ресторане мне представился случай познакомиться с младшей сестрой Изабель, Люси — она принесла обратно какие-то наряды, которые одалживала.

— Поднимайся, шмакодявка, — сказала Изабель в домофон и нажала на кнопку, чтобы открыть дверь.

Мгновением позже высокая молодая женщина вошла в гостиную и обняла сестру с улыбкой, достаточно ослепительной, чтобы рассеять любое предубеждение, которое могло бы возникнуть при слове „шмакодявка“.

— Привет, — она протянула руку. — Счастлива с вами познакомиться.

— Не преувеличивай, — осадила ее Изабель, — ты с ним еще двух слов не сказала.

— Но мне и так все ясно. — Взгляд ее серо-зеленых глаз накрепко сцепился с моим.

— Хочешь выпить? — спросила Изабель.

— Благодарю. Джин с тоником будет очень кстати.

— Не говори глупостей. Еще три часа дня, и ты в Хаммерсмите, а не в Голливуде, — как заправская кокни, Изабель опять проглотила букву „е“ в слове „Хаммерсмит“.

— Ну, тогда стакан „перье“.

— Могу предложить только eau du robonet.[34]

— Тогда не беспокойся. А теперь, — повернулась ко мне Люси, — рассказывайте без утайки, чем вы занимаетесь в этой жизни? — И она коснулась моего колена, чтобы усилить эффект от этого вопроса. Как позднее рассказала мне Изабель, Люси особенно часто заглядывала к ней, когда знала, что у сестры в гостях мужчина.

— Что делаю я? — повторила Люси, когда я ответил ей тем же вопросом. — Ха, — рассмеялась она. — Ну, не знаю. Наверное, я студентка.

— Почему наверное, Люси? Ты — студентка, — вмешалась Изабель.

— Ну, это всего лишь мода, — сказала та, покусывая ноготь. — Не такая учеба, как у тебя или у отца с матерью.

— Это неважно, — не отступалась Изабель. — Учеба всегда идет на пользу.

— Наверное, да, — ответила Люси таким тоном, словно прежде эта мысль никогда не приходила ей в голову.

Как объяснила Изабель, Люси страдала от „типичной проблемы сэндвича“, будучи зажатой между старшей сестрой и младшим братом. Возможно, именно этим объяснялись некоторые невротические черты ее характера, полагала Изабель. Она чувствовала себя виноватой в том, что была верхней половинкой сэндвича, в котором Люси досталась незавидная роль начинки.

Люси недоставало уверенности в своих умственных способностях. Порой она так боялась, что разговор выйдет за пределы ее понимания, что предпочитала свести его к банальностям, например, дискуссию о политике премьер-министра — к его манере причесываться, обсуждение недавно опубликованного романа — к вопросу о том, сочетается ли цвет суперобложки с цветом глаз автора.

Ее отношение к Изабель колебалось между восхищением и ревностью. Теперь в это верилось с трудом, но в детстве она была тощим и некрасивым ребенком, так что более популярная старшая сестра полностью затмевала ее. Она старалась во всем подражать Изабель и сохранила эту привычку даже в том возрасте, когда место мальчишек заняли мужчины. К несчастью для Изабель, Люси недостаточно было иметь такого же бойфренда, как у нее; зачастую она желала заполучить именно бойфренда сестры, и с двумя мужчинами начала встречаться едва ли не сразу после того, как Изабель ставила точку в их отношениях.

В тех случаях, когда Люси выбирала мужчину не потому, что он был как-то связан с Изабель, она выискивала тех, кто не мог причинить ей ничего, кроме горя. Ее мазохизм заходил значительно дальше эмоционального зуда, который обычно стоит за этим термином, и включал ожоги от сигарет, побои и неспособность выносить даже ту степень доброты, которой довольствуется скотина на ферме. Миссис Роджерс знала, кого за это надо винить.

— Не удивительно, что она стала такой, учитывая, как ты относилась к ней, когда она была ребенком, — твердила она Изабель.

Но кто бы ни был в этом виноват, в характере Люси явно просматривались черты параноика, и Изабель была не в силах помочь ей.

— Ты думаешь, что я не умею работать как следует, — фыркнула она на Изабель в ответ на фразу о том, что трудно сосредоточиться на занятиях, когда на улице такая теплая погода.

— Я этого не говорила, — ответила Изабель. — Я знаю, как усердно ты занимаешься.

— А вот отцу, насколько мне известно, ты сказала другое. Я разговаривала с ним вчера.

— Это ты о чем?

— Ты сказала ему, что я тревожусь из-за экзаменов.

— Так ведь это правда.

— Но ты могла бы и не докладывать ему об этом.

— Я ничего не докладывала. Он просто спросил, как ты.

— Ну ладно, я просто не хочу, чтобы он думал, будто я бездельничаю.

— Он и не думает, он знает, что ты много занимаешься… уж точно больше, чем Пол.


Пол, их младший брат, любимец матери, получал от нее вдвое больше внимания (во-первых, как мальчик, и во-вторых, как последний ребенок), зато Люси, Изабель и мистер Роджерс его не жаловали.

Сестры превратили его детство в пыточную камеру испанской инквизиции. Однажды они уговорили его съесть головастика, посулив, что после этого перестанут издеваться над ним и станут ему друзьями. Отчаяние заставило мальчика проглотить извивающуюся тварь, которую Изабель купила в зоомагазине, но вскоре он понял, что его обманули, и с того самого дня ему было наплевать, дружат с ним или нет. Он все больше увлекался силовыми видами спорта и становился все задиристее; например, считал, что нет лучшего способа провести субботний вечер, чем выпить полдюжины кружек пива, а потом ввязаться в драку, поводом для которой служит гладиаторский (или философский) вопрос: „У тебя проблемы, приятель?“


— Вот я и думаю, что у нас самая обычная средне-паршивая семья, в которой все идет наперекосяк, — вздохнула Изабель, как только за сестрой закрылась дверь. Им так и не удалось выяснить, кто и что сказал мистеру Роджерсу. — Теперь, когда я больше не живу дома, я стараюсь думать об этом как можно меньше, но, полагаю, невозможно напрочь забыть то, что тебе довелось пережить. Ты постоянно носишь все это в себе: проблема, с которой сталкивались твои родители, так или иначе становится твоей проблемой. Маме портила жизнь ее мать, а она испортила жизнь мне, понимаешь? Все как у Ларкина.[35] Впрочем, что толку оглашать день стонами? Извини, я никудышная хозяйка. Хочешь печенья?

Традиционное генеалогические древо, появившееся в феодальные века, предназначалась для того, чтобы фиксировать родословные, даты рождения и смерти. Но неужели и в наш, более психологический век его главной мишенью осталась фактография? Слушая, как Изабель дает характеристики членам своей семьи, я думал: нельзя ли создать иную структуру, которая прослеживала бы, как из поколения в поколение передаются не земли, титулы и собственность, а особенности душевного склада? Короче говоря, не нарисовать ли древо семейной паршивости а-ля Ларкин?


1 — Д.Р:? — Д.С:? Прадедушка из Польши

2 — Д.Р.:? — Д.С.:? Девушка из Йоркшира

3 — Бабушка Властная Ненадежная

4 — Дедушка Мачо/Нетерпимый

5 — Генри Говард Алкоголик Бабник Тиран

6 — Кристина Депрессивная Подавленная Истеричная

7 — тетя Клара Маниакальная/Независимая Холодная

8 — Лавиния Говард Склонна обвинять других Комплекс жертвы

9 — Кристофер Роджерс Чувствительный/Слабохарактерный

10 — Джейнис Конформистка/Страдает фобиями

11 — Безумный дядя Склонен к депрессиям Поэт

12 — Пол Агрессивный Избалованный матерью Нелюбимый отцом/сестрами

13 — Люси Страдает от „проблемы сэндвича“ Мазохистка Не уверена в своем интеллекте

14 — Изабель „Мы можем заняться этим в другой раз. Ты уверен, что не хочешь что-нибудь съесть?“


Анализируя наследство, полученное от этой веселой компании, Изабель сомневалась — стоит ли ей воспринимать всё это сколько-нибудь серьезно? Когда слышишь о лишениях безработных, снижении уровня жизни и страданиях больных раком, собственные несчастья начинают казаться чем-то мещанским, неуместным — так что лучше уж вместо жалоб предложить гостю печенье (шоколадное или овсяное).

Поэтому, как только мы закончили работу над наброском древа семейной паршивости, Изабель переключилась на другую тему — о том, как глупо со стороны взрослых лелеять свои детские обиды.

— В конце концов, мои родители старались делать все для своих детей, и то же самое можно сказать о дедушках и бабушках. А раз так, то какой смысл убивать время, терзаясь по поводу того, что случилось с тобой в два года?

Однако несколько недель спустя Изабель вновь оказалась в родительском доме, где праздновали день рождения Люси, и ситуация несколько осложнилась.

— Надеюсь, я тебя не разбудила? — спросила она, позвонив мне на следующее утро.

— Нет, — ответил я. — Уже орудую утюгом.

— В субботу, в половине десятого утра?

— Я понимаю, звучит дико, но я просто не мог уснуть. Гладить я терпеть не могу, вот и решил поскорей с этим разделаться. Тут всего-то пять рубашек.

— Слушай, а я обожаю гладить. Если хочешь, могу помочь, но тогда с тебя приличный обед, идет?

— Договорились.

— Вот и отлично.

— Как прошел день рождения?

— Ужасно, — ответила Изабель, но тут же спохватилась, совсем как гость, который опасается, что его анекдот не понравится остальным, а потому начинает со слов: „Собственно, очень смешным его не назовешь“. — Я просто разозлилась на мать, довольно глупо с моей стороны.

В конце вечера миссис Роджерс со смехом напомнила всем, как горевала Изабель много-много лет тому назад, когда мать выкинула вонючее старое одеяльце, под которым спал ее плюшевый медвежонок.

— Что же странного в том, что я горевала? — спросила Изабель.

— Ну конечно, ты вела себя нелепо. Несколько недель ходила с траурным видом. Я даже сейчас не знаю, простила ли ты меня.

Рассказывая мне об этом, Изабель криво усмехнулась: „А знаешь, как это ни смешно, но в каком-то смысле я так и не простила старую ведьму. Где-то внутри меня сегодняшней, которой уже двадцать восемь, есть „я шестилетняя“, и эта маленькая особа до сих пор злится на мать за то, что она тогда сделала“.

По сравнению с обидами, которые наносят друг другу взрослые, детские страдания Изабель выглядят сущим пустяком. Но с точки зрения ребенка, это была настоящая трагедия, отголоски которой слышались даже через много лет. Если тебе шесть лет, невозможно относиться к потере старого одеяльца так благоразумно, как если бы тебе было уже шестьдесят.

Еще Изабель рассказала мне, как однажды, вернувшись из детского сада, с гордостью показала матери нарисованный домик, а та довела ее до слез, ехидно спросив: „Куда годится домик, в котором забыли сделать дверь? Как, по-твоему, в него будут входить люди?“

Разве такая микроскопическая доза критики стоит того, чтобы из-за нее рыдать? Но для шестилетней Изабель это была не просто критика, а символ вечного пренебрежения ко всему, во что она вкладывала душу.

Можно представить себе, каким прочной защитной оболочкой обросла с тех пор чувствительная натура Изабель, если теперь она спокойно выдерживает куда более бурные ссоры с матерью, способна ввязаться в словесную перепалку с лондонским таксистом, а если ее обзывают шлюхой, отвечает не менее хлестким эпитетом — и при этом ухитряется сохранить лицо. И все-таки под этим неуязвимым панцирем до сих пор саднят шрамы от давнишних обид — смехотворных, если смотреть с высоты прожитых лет, но весьма серьезных, когда речь идет не о толстокожем взрослом, а о ранимом ребенке.

Поэтому, хотя Изабель была за многое благодарна своим родителям и искренне старалась не преувеличивать значение детских обид, ее впечатлений оказалось достаточно, чтобы составить список под сакраментальным заголовком:


ЧЕГО Я НИКОГДА НЕ БУДУ ДЕЛАТЬ СО СВОИМИ ДЕТЬМИ


1) — Я никогда не стану заставлять их есть переваренную брокколи, — сказала Изабель чуть позже тем же утром, натягивая рукав далеко не новой белой рубашки, прежде чем пройтись по ней утюгом.

— Что ты хочешь этим сказать?

— В детстве мать только и делала, что заставляла меня есть всякие противные овощи. А еще стращала историями о голодающих китайских детях, которые, по ее словам, вели бы себя за столом куда лучше, чем я. Однажды она сказала, что нашла милую девочку-китаянку, Ханьши, которая ест все, что ей дают, и что собирается обменять меня на нее, как только будут готовы документы на удочерение. Я разревелась — ведь в глубине души я всегда боялась, что делаю мать несчастной. Она сто раз говорила нам с Люси, что, если бы не мы, защитила бы докторскую диссертацию и теперь вела бы на радио передачи по искусствоведению. Не хочу, чтобы однажды мой пятнадцатилетний ребенок повернулся ко мне и фыркнул: „Я не просил, чтобы ты меня рожала!“

— Ты ей так сказала?

— Я знаю, что это банально, но иногда просто не знаешь, куда деваться…

— А что же мать?

— Ответила очень откровенно. Сказала, что она тоже не просила, чтобы ее рожали, но так уж вышло, что нам на долю выпало одинаковое несчастье, поэтому нам обеим придется с этим жить.


2) Прыская водой на воротник синей рубашки, Изабель обвинила своего отца в том, что он не дал ей достаточно информации о мировых экономических реалиях. Питая старомодное (рыцарское по духу, но вредное на практике) убеждение, что материальные заботы — не женское дело, он отсутствовал (или разглядывал потолок), когда дочери приходилась принимать серьезные карьерные решения, и никогда не пришпоривал Изабель, как пришпоривал Пола.

Что бы она ни сделала в школе, всё было хорошо; и это было бы прекрасно, если бы не означало оскорбительного безразличия к качеству ее работы — будь та написана на пятёрку или на единицу, она в любом случае считалась шедевром, поскольку вышла из-под пера Изабель. Между тем, Изабель трудилась, чтобы заслужить одобрение за что-то конкретное, потому что абстрактное восхищение воспринимала как разновидность пренебрежения.


3) — Я не буду такой либеральной в вопросах секса. Мои родители очень старались казаться современными, но в итоге получилось, что они рассказывали мне слишком много. Помнится, в шестнадцать лет я заявила им, что оральный секс — это круто. А мать ответила: „Да, ты в этом убедишься, но сделать минет как следует не так уж легко“.

После этого она сразу же посадила меня на противозачаточные таблетки. Не озаботилась тем, чтобы отвести меня к врачу, а просто пришла в мою комнату и сказала, что пора начать предохраняться, раз уж у меня есть мальчик.


4) — Думаю, я старалась бы не выделять в семье любимчиков. Я знаю, что мой отец отдавал мне предпочтение перед сестрой; с одной стороны, это было приятно, но с другой стороны — многое усложняло. Я любила Люси — и поэтому чувствовала себя виноватой, зная, что отец больше благоволит ко мне. И если мы иногда не слишком хорошо ладили, то как раз благодаря этому чувству вины; мне было трудно все время заботиться о ней и играть роль старшей сестры. Я подозреваю, что все это, в свою очередь, отражалось на Поле, потому что Люси вымещала на нем свои страхи и обиды. Она вечно дразнила его и пыталась поссорить с матерью — ведь он был материнским любимчиком, а Люси не могла этого вынести.


5) — Я бы не стала использовать чувство вины как способ добиться чего-то от своих детей. Мать часто просит меня сделать что-нибудь, на что у меня нет ни времени, ни желания, а потом всегда говорит: „Ну, так я и думала. Я знаю, как ты ко мне относишься. Должно быть, теперь, когда ты выросла и стала самостоятельной, я кажусь тебе глупой старухой“. Одна из ее ближайших подруг недавно умерла от лейкемии, и когда мать позвонила, чтобы рассказать мне об этом, я говорила по другой линии. Конечно, я сказала ей, что сейчас закончу тот разговор, но она ответила: „Нет-нет, дорогая, не стоит. Я просто хотела сообщить тебе… но я понимаю, как ты занята, поэтому не стану тебя задерживать“. Как будто я и правда могла быть слишком занята, чтобы поговорить с ней о смерти лучшей подруги!

Ненавижу, когда мученичество используют, чтобы давить на других. Если ты чего-то хочешь — скажи об этом прямо; не надо заниматься вымогательством, изображая страдалицу. Меня выводит из себя привычка матери прятаться за самокритикой. Она заранее говорит: „Тебе со мной будет скучно“, чтобы потом не разочаровываться. Она становится карикатурой на себя саму, и ей это нравится. Как те толстухи, которые охотнее купят футболку с надписью „Осторожно, толстая женщина“, чем сядут на диету.


6) — Еще я постараюсь с большим уважением относиться к границам между мной и детьми. Мать не понимает, что моя личная жизнь — это не ее дело. Одно время я встречалась с парнем, который ей очень нравился, так потом я узнала, что она продолжала созваниваться с ним даже после того, как мы расстались. Когда я была девчонкой, она делилась со мной такими вещами, которых я предпочла бы не знать. Например, когда мне было одиннадцать, она поведала мне, что подозревает, будто у отца кто-то есть (если уж это не проекция, то их, наверное, вообще не бывает!), а еще сказала, что считает свой брак неудачным (хотя, на мой взгляд, ребенку о таком говорят только в самом крайнем случае). В другой раз набрала мой номер в половине одиннадцатого вечера, чтобы пожаловаться, как ей скучно с моим отцом, и добавила — как хорошо, что у меня пока еще есть выбор. А потом, в подтверждение своих слов, она добавила: „Послушай, как храпит твой отец, и с этим храпом я живу уже больше четверти века“, — и поднесла трубку к его носу, чтобы я могла послушать.

— И что ты услышала? — полюбопытствовал я.

— Ничего особенного, обычный храп. Х-р-р-ф-ф, х-р-р-ф-ф, х-р-р-ф-ф. Бедный папа. Но я не понимаю, какое мне до этого дело? Она тащит меня в свою супружескую постель. По-моему, есть даже законы, которые это запрещают.

— Ладно, с рубашками мы закончили. Ты знаешь на память телефон „Рица“?


Каким бы длинным ни был список Изабель, и как бы она ни старалась, она, тем не менее, наглядно демонстрировала, что в свое время обязательно придумает новые способы мучить собственных детей. А следовательно, в основе подхода к родительским обязанностям должна лежать не столько надежда на успех, сколько желание свести к минимуму последствия неизбежной неудачи.