"Интимные подробности" - читать интересную книгу автора (Де Боттон Ален)

Глава 6 Личное

Мы читаем биографии, исходя из общепринятого, но, возможно, спорного посыла, согласно которому одни стороны жизни важнее других. И каков бы ни был наш интерес к прочитанной биографии, в ней всегда остается некоторая недоговоренность; она не раскрывает того, что обещала, если только, подобно несправедливому родителю, не отдает одной стороне предпочтения перед другой. Какое-то время нас забавляют истории о том, как Эйнштейн ребенком пускал мыльные пузыри, как Черчилль угощал сигарами Сталина и какие чувства испытывал Бертран Рассел к сыру "стилтон"[50] в годы учебы в Тринити.[51] Однако затем, не найдя в книге ничего более существенного, мы закрываем ее с раздражением посетителя кафе, заказавшего тарелку профитролей и услышавшего в ответ, что последнюю порцию только что отдали кому-то другому.

Личная жизнь — вот что нас интересует; мы с недоверием относимся к жизнеописаниям, если не находим в них информации, которую биограф словно бы подсмотрел в замочную скважину. "Никому не нравится, когда другие сочувствуют его недостаткам", — написал в 1746 году Вовенар,[52] автор многих афоризмов. Совершенно верно, но не очень-то удобно для биографов господина Вовенара, любознательность которых будет ограничена процитированным выше постулатом. И как бы Вовенар ни старался извлечь из своего личного опыта нечто такое, что оказалось бы важным для всего человечества, что могло бы пережить век париков и карет, в котором жил он сам, и было бы понятным на Тайване или в Каракасе через многие сотни лет после его смерти, для биографа эта фраза — лишь сложный узел, который необходимо распутать, чтобы в точности выяснить: кто сочувствовал самому Вовенару, почему и как долго, и чем это закончилось, дуэлью или разбитым сердцем? Афоризм не оставят в покое, пока не докопаются до личных корней, от которых автор пытался оторвать его.

Что может стоять за подобным стремлением сжать публичную жизнь до ее частного измерения? Может быть, это бессознательное неприятие чужой уникальности, искушающее биографа заявить о том, что даже великим свойственны заурядные грешки? Мол, возможно, Вовенар и сочинял гениальные афоризмы, но в жизни, которая служила их источником, он был самым обычным смертным, со всеми слабостями, присущими роду человеческому. Более того, если думать лишь о том, что вдохновляло автора на эти афоризмы, то можно обезопасить себя от воздействия самих его мыслей. Интерес к другим — отличный выбор, когда не хочется заглядывать в себя, ведь внутреннюю борьбу так легко заменить сражением с наследниками за право цитирования и допуск к письмам.

Тем не менее, современных биографов можно обвинить в том, что они наступают на горло своему воображению и ограничивают частную жизнь периметром спальни. Возьмем начало стихотворения Филипа Ларкина "Разговор в постели":

"Болтать в постели, может быть, пустяк, вдвоем, и связь времен тому порукой, негласный сговор, искренности знак. А время — тише… уж летит без звука. неполный ветра непокой и прыть вьет облака и строит их по кругу…"[53]

Это стихотворение о многом напомнит тем, кто хоть раз терял дар речи от неловкости, возникающей между людьми после не слишком удачного секса; однако человек с биографическим складом ума не станет ломать себе голову над такими пустяками, как ритм, размер и влияние Томаса Харди. Вместо этого он примется разузнавать: с кем именно поэт лежал в постели в неловком молчании, какие детские воспоминания заставили его онеметь, и, если он все-таки обнимал женщину, то не мечтал ли увидеть на её месте мужчину?

Главное отличие биографии от изысканных мемуаров или академического исследования состоит как раз в том, что биограф должен метафорически переспать с героем своего романа — что вытекает из распространенного представления, согласно которому акт, обычно происходящий при выключенном свете, есть логическое продолжение знакомства двух людей.

— …Она сама себе враг — вечно ложится в постель с мужчиной, даже не дожидаясь, пока он запомнит ее имя, — сказала Изабель, вскрывая корытце с домашним сыром. Она имела в виду свою сотрудницу из Бразилии, которую звали Гразиэлла, и явно не одобряла ее поведения. — А потом еще удивляется, когда он оказывается не того поля ягодой или больше не звонит.

— Может быть, твоя Габриэлла просто теряет рассудок от страсти? — предположил я.

— Гразиэлла, а не Габриэлла.

— Сложное имя, однако. Я вот с ней не спал, а оно уже вылетело у меня из головы.

— Проблема не в этом. Просто она хочет, чтобы ей было с кем сидеть в обнимку воскресными вечерами, но не умеет стоить близкие отношения. Вот и считает постель самым подходящим методом.

Изабель сочувствовала желанию Гразиэллы открыть кому-то свою душу, но способ, который та выбрала, не вызывал у нее симпатии. Хотя секс, безусловно, символизирует близость, сам по себе он не гарантирует, что люди станут близкими. Этот символ может даже стать препятствием на пути того, что символизирует: улечься в постель с другим человеком, минуя трудный процесс узнавания друг друга, — все равно что покупать книгу, чтобы потом не прочитать ее.

— А что же Гразиэлле делать, чтобы стать счастливой? — спросил я так озабоченно, словно был ее крестным.

— Я не большой специалист, — ответила Изабель, убирая сыр обратно в холодильник. — Я просто думаю, что не стоит ложиться с человеком в постель, пока между вами не было близости другого рода.

— Какой именно?

— Ну, пока он не увидит, как ты ревнуешь, потеешь, делаешь глупости, а еще — как тебя тошнит, как ты ковыряешь в носу и стрижешь ногти на ногах.

— Почему? — в недоумении спросил я. — С твоими пальцами что-то…

— Все с ними в порядке.

— Тогда почему?

— Ну, стричь ногти — это очень личное. Пока ноготь на пальце, все нормально, но как только его отрезали, он становится чем-то вроде грязного белья. Ну, это как волосы на голове человека — совсем не то, что волос на стенке ванной.

— Но почему стричь ногти — более интимное занятие, чем секс?

— Я просто считаю, что сексом можно заниматься только с тем человеком, на глазах у которого можешь, не смущаясь, стричь ногти на ногах.

Изабель вновь добавила почти неуловимый, но существенный штрих к перечню элементов, определяющих границы ее личного пространства, — и этот перечень явно отличался от незамысловатых критериев, принятых современными биографиями. Но если так, то из чего же следует исходить, определяя эти границы? Может быть, все дело в уязвимости, которую мы можем себе позволить? Стрижка ногтей на ногах относится к сфере интимного, потому что это занятие не очень-то эстетично и, следовательно, требует великодушия от наблюдателя — подобно тому, как от женщины требуется доверие к партнеру, чтобы выйти к завтраку без макияжа. Мы называем личными все те области, где проявляется наша незащищенность и где мы нуждаемся в милосердии или сострадании.

Сближение, таким образом, является противоположностью совращения, поскольку означает открытость, а значит — риск оказаться уязвимым для критики или недостойным любви. Если совращение предполагает демонстрацию внешнего блеска (например, ужин в смокинге), то с процессом сближения ассоциируется ранимость (например, стрижка ногтей на ногах).

Оказывается, Изабель (согласно ее собственным критериям) гораздо ближе подпустила меня к своему личному пространству, чем я мог предполагать. Она чувствовала себя достаточно непринужденно, чтобы сквернословить, демонстрировала мне кое-какие из своих слабостей и даже призналась, что ее похвальба насчет знакомства с трудами Сюзан Зонтаг[54] была бессовестным враньем.

— Что ты хочешь этим сказать? — осведомился я.

— Помнишь, мы как-то говорили о фотографии, и я пустилась в рассуждения об этой старой ведьме? Так вот, я не прочла ни слова из того, что она написала.

— Ни словечка?

— Ага. Думаю, тогда мне хотелось унизить тебя, вот и…

Признание в такой уловке обнажало уязвимые места Изабель ничуть не меньше, чем это происходит в спальне, когда один робко спрашивает другого: "Я не разонравлюсь тебе теперь — после того, что случилось?"

Мы относим к частной жизни те ее стороны, которые в наибольшей степени влияют на наше мнение о других людях. Изабель не хотелось признаваться, что ее слова о Зонтаг были ложью, потому что ей было страшно — вдруг, узнав об этом, я стану хуже думать о ее интеллектуальных способностях, а то и о нравственных устоях? Существуют нюансы, знание которых необъяснимо искажает наше восприятие собеседника, не позволяя оценивать его непредвзято. Однажды услышав о чьем-то физическом недостатке или малоприятной привычке (скажем, о наличии лишнего соска или о пристрастии к аутоэротической асфиксии[55]), мы невольно вспоминаем именно об этом всякий раз, как слышим его имя.

Должно быть, этим объясняются проблемы, возникающие при необходимости достать "козу" из носа в присутствии другого человека.

— Прости, это не гигиенично, я знаю, — извинилась Изабель, читавшая газету на диване, когда я неожиданно поймал ее за этим малопочтенным занятием.

— Все нормально, — успокоил ее я. — И что ты собираешься с ней делать?

— Ну, обычно я скатываю их в комок.

— А потом?

— Ну, если рядом есть корзинка для мусора, бросаю туда, а если нет — то вытираю руку о ковер. Самые лучшие "козы" — сухие и плотные, а хуже всего — когда во время простуды из носа льется вода. Потом идет то состояние, когда ты не можешь ни высморкаться, ни отковырять "козу", потому что ни первое, ни второе не прочистит нос как следует. Не дай бог, вытащишь половину, и тут она оборвется на полпути, так что придется попотеть, чтобы этого никто не заметил.

Изабель объяснила, что выделения в носу бывают разного цвета, и последний напрямую зависит от чистоты воздуха. Городской смог делает их черными, а в сельской местности они становятся желтыми, как пчелиный воск. Иногда встречаются "козы" поразительной величины, а их шероховатая поверхность напоминает стены доисторических пещер.

— Ты часто прилепляешь их к?…

— Уже перестала, но в детстве, в школе и дома, бывало, прилепляла их к нижней поверхности стола или к задней стороне серванта, в котором мы хранили посуду. Или, если читала, к газете.

— И ела их?

— Пробовала, но они оказались слишком солеными.

Несколько недель спустя, в один необычайно жаркий летний вечер, вскоре после одиннадцати часов у меня в квартире зазвонил телефон. Я лежал в кровати и смотрел документальный фильм о двух однояйцевых близняшках, каждая из которых вышла замуж за флейтиста-левшу. Я решил не брать трубку, а предоставить это автоответчику.

— О черт, наверное, тебя нет дома. Это Изабель. Извини, что звоню так поздно, но сегодня я совершила ужасную глупость. Отдала свои ключи боссу, и теперь не могу попасть к себе…

Я уже вник в суть проблемы, схватил трубку и немедленно предложил Изабель воспользоваться одной из своих кроватей. Правда, согласилась она не сразу.

— Спасибо тебе, но лучше я посплю на полу.

— Отличная идея. Хотя… Погоди-ка… А ты уверена, что на буфете или на балконе тебе не будет еще удобнее?

— Не издевайся. Извини, мне просто очень неловко.

В конце концов она согласилась на диван, который стоял в холле. Планировка моей квартиры не очень-то способствовала уединению, и, метнувшись из ванной к дивану в одолженной у меня футболке, Изабель взвизгнула: "Не смотри!"

Должно быть, не вполне обычный характер наших отношений побудил нас поспешно сообщить друг другу, что мы смертельно устали, и выключить свет, одновременно пожелав друг другу спокойной ночи.

Я попытался уснуть, но жара и близкое присутствие другого тела не располагали ко сну. Я открыл глаза, чтобы мысленно порисовать на потолке, затем поправил подушки, полюбовался на трещину в стене напротив и задумался о том, как там Изабель — должно быть, пытается заснуть, вслушиваясь в скрипы и шорохи, доносящиеся из гостиной. Мы оказались в весьма деликатном положении, поскольку уже попрощались на ночь, а теперь осознали, что ни один из нас, скорее всего, не спит, но притворяется спящим, чтобы не мешать отдыхать второму. С каждой минутой становилось все труднее решиться подать голос, и я уже начинал слегка паниковать, воображая себе перспективу долгой бессонной ночи, в течение которой мне не останется ничего другого, как гадать о значении звуков, доносящихся из холла: негромкого сопения или шороха конечностей о простыни.

— Ты спишь? — тихо-тихо спросили меня из-за двери.

— Без задних ног. А ты?

— Я тоже.

— Это хорошо.

— Ночь очень жаркая.

— Ага.

— Можно мне открыть окно в гостиной?

— Конечно.

Я наблюдал, как Изабель поднимается с дивана и идет к окну, освещенная оранжевыми лучами уличного фонаря.

— Так лучше, — заметила она. — Вообще-то я плохо сплю — иногда читаю всю ночь, а потом прихожу на работу совсем разбитая. Думаю, эта привычка у меня с детства. Мы с сестрой ночевали в одной комнате, и вечно недосыпали, потому что болтали чуть ли ни до утра.

— О чем?

— О, обо всем на свете. Но чаще всего — о какой-нибудь неприличной ерунде.

— Не могу себе такого представить.

— Почему?

— Не знаю.

— Хочешь, расскажу тебе секрет? — спросила Изабель.

— Да.

— Обещаешь, что никому не скажешь?

— Ну конечно, не скажу.

— Ладно. Это касается меня и моей сестры.

— И что?

— Нет, не могу. Я боюсь.

— Нет уж, нельзя вот так начать и остановиться, — запротестовал я, поскольку слово "секрет" уже распалило мое воображение.

— Ну ладно. Только если ты обещаешь не проболтаться ни одной живой душе. Дело в том, что сестра была человеком, с которым я впервые я по-настоящему поцеловалась.

— Ты ухитрилась совместить в первом поцелуе лесбос и инцест?

— Нас страшно занимало, почему люди в фильмах постоянно обнимаются и целуются, и вот однажды я предложила проделать все это самим. Мы залезли в кладовую — вероятно, в глубине души мы догадывались, что делаем что-то не то — и раскрыли рты, подражая тому, что видели на экране. Потекли слюни, и мы захихикали, но не остановились, потому что это оказалось довольно приятно. Видимо, это был мой первый сексуальный опыт. И с того дня всякий раз, когда по телевизору показывали фильм, где люди целовались, мы переглядывались и начинали смеяться. Даже теперь, когда мы с Люси идем в кино и на экране целуются, я спрашиваю себя — не вспоминает ли она то же, что и я. Но теперь мы слишком взрослые, чтобы говорить об этом. Такой вот секрет. Ты обещаешь держать язык за зубами, правда?

Секреты обладают удивительной способностью разжигать наше любопытство, но зачастую в них не обнаруживается ничего сенсационного. Наверное, когда произносится это слово, мы подсознательно вспоминаем собственные тайны, и не думаем о том, что имеет в виду собеседник. Мы скрываем те аспекты своей личности, которые, как нам кажется, отличают нас от остального человечества. Они — зловещая и раздражающая сторона нашей уникальности; это те моменты, когда мы пренебрегаем ожиданиями социума, но не для того, чтобы совершить геройский поступок или гениальное открытие, а, напротив, руководствуясь мотивами, которые цивилизованный мир как минимум осудил бы. Таков был и секрет, о котором я упомянул, — влюбленность в брата или сестру или влечение к людям своего пола. Неудивительно, что у детей так много секретов — недостаток опыта делает их чрезмерно чувствительными ко всему неординарному, заставляя тщательно хранить свои маленькие тайны. С другой стороны, к концу долгой жизни запас секретов тает, поскольку то, что когда-то казалось ненормальным и постыдным, теперь гармонично вписывается в наше представление о сложности человеческой натуры. Таким образом, склонность людей выбалтывать чужие тайны объясняется не столько жестокостью, сколько умением увидеть (с позиции наблюдателя), что в том или ином факте на самом деле нет ничего скандального или необычного, а значит — нет и причин хранить его за семью печатями.

Как выяснилось, той ночью Изабель собиралась поделится со мной еще одним секретом. Оказывается, с тех самых пор, когда Лавиния и Кристофер перебрались в Лондон, то есть добрых четверть века, семья Роджерсов пользовалась услугами одного и того же дантиста с Бейкер-стрит. Доктор Росс, говорливый австралиец, обожал скачки, а его кабинет украшали кубки и фотографии похожей на лошадь жены. Он поставил двенадцатилетней Люси пластинки, корректирующие прикус, а у восемнадцатилетней Изабель удалил четыре зуба мудрости. Также он запломбировал канал мистеру Роджерсу и поставил несколько пломб на коренные зубы миссис Роджерс. Но было и еще кое-что, о чем не догадывался никто, кроме Изабель.

— Это звучит глупо, но он — один из тех мужчин, которые могли добиться от меня практически чего угодно, — рассказывала Изабель, сидя на диване. — Когда мне было двенадцать, знакомые мальчишки вечно ждали, что я сама проявлю инициативу, — чего я, конечно, не делала. Я не понимала, что интересного он во мне нашел, ведь я была ребенком, а он — таким старым. У меня и правда было что-то вроде эдипова комплекса. Мы виделись наедине только один раз, вечером, когда мать привезла меня, а сама куда-то ушла. Не помню, что он должен был делать с моими зубами, только в какой-то момент он погладил меня по спине (казалось бы, ничего особенного, просто успокаивающий жест врача), потом сказал что-то нейтральное, вроде: "У тебя отличные верхние резцы, дорогая", — и вдруг добавил, не меняя ни тона, ни кассеты в магнитофоне, где, как обычно, звучала музыка Верди: "Регистратор сейчас уйдет, и мы останемся вдвоем. Никто не узнает об этом, а если тебе что-то не понравится, только скажи, и я сразу остановлюсь". Я даже не поняла, о чем он толкует, но тут он начал меня целовать — очень нежно, почти профессионально. Так продолжалось несколько минут, а потом он оторвался от меня и сказал: "Теперь ты знаешь, как это делается", словно это была какая-нибудь лечебная процедура. Невероятно, но вообще-то мне понравилось, потому что, честно говоря, я была к нему неравнодушна.

— А что было дальше?

— Ну, меня возили к нему нечасто — может быть, дважды в год, и когда я появилась там в следующий раз, он вел себя как обычно. Не раскаивался; наоборот, полагал, что оказал мне услугу. Но к этому мы больше не возвращались, и даже начали говорить о других моих увлечениях.

Это была неплохая идея, так что мы с Изабель отказались от надежды все-таки заснуть и перешли к взаимному допросу, какими обычно увлекаются озабоченные старшеклассники.

— Нет, я не могу, — запротестовала она, когда пришла ее очередь.

— Но ты обещала.

— Я стесняюсь.

— Меня ты заставила рассказать все.

— Извини.

— Почему ты не можешь ответить тем же?

— Потому что, — она замолчала, словно дала исчерпывающее объяснение, а потом натянула простыню до подбородка. — Их было не так много, знаешь ли, — добавила она, пожевав край простыни.

— Не сомневаюсь.

— Я старомодна до безобразия.

— Ну и что?

— А может и нет. Может быть, их было слишком много, а я — настоящая шлюха. Ладно, я тебе все расскажу.

Изабель закрыла глаза и, насупившись от усердия, принялась считать. А через несколько секунд объявила торжественно, словно результаты голосования: "Ага, я обнималась и целовалась с семнадцатью мужчинами. А совсем все было только с девятью или десятью".

* Молодой человек, с которым Изабель провела ночь на горнолыжном курорте во время отпуска и который не пожелал целоваться, занимаясь любовью.

Я поинтересовался, каким образом Изабель могла "вроде бы" лишиться девственности в пятнадцать лет и окончательно расстаться с ней в шестнадцать.

— Потому что я была идиоткой, — объяснила она. — Случилось это, когда я участвовала в студенческой программе по обмену. Меня направили в одну семью из Дордони. Собственно, менялась я с дочерью того мужчины, в которого моя мать была влюблена в университете.

— Художника.

— Да, Жака. Впрочем, с живописью он уже завязал, поступил на работу в нефтяную компанию "Эльф" и стал там большой шишкой. Купил квартиру в Париже и амбар в Дордони, который переделал в летний домик. Он женился на дочери торговца живописью, очень богатой женщине, у которой не открывался один глаз. У них было двое детей, Бертран и Мари-Лаура…

— Что значит, у нее не открывался один глаз?

— Почему он не открывался, я не знаю. Мышцы не поднимали веко, или что-то в этом роде. В общем, его дочка была моей ровесницей, а Бертран — на год старше. Я участвовала в этой программе, чтобы подтянуть разговорный французский. Годом раньше Мари-Лаура провела лето с нашей семьей, в Корнуэлле. Она вечно была чем-то недовольна — например, говорила, что чеддер не идет ни в какое сравнение с камамбером, который покупает ей Maman. Мысль о том, чтобы провести в ее обществе еще одно лето, приводила меня в ужас, но потом я увидела ее брата и все переменилось.

— И какой же он был?

— Ему было шестнадцать, он ездил на мопеде и курил — вполне достаточно, чтобы влюбиться по уши. Я тогда то и дело краснела — кровь приливала к лицу от любого намека на что-то сексуальное, даже если речь шла о спаривании домашних животных. Однажды за ужином я в очередной раз заметила, что краснею, вышла на кухонное крыльцо и уселась на каменные ступеньки, чтобы послушать стрекот цикад. Бертран вышел за мной, и я попыталась было поговорить с ним, но разговоров-то он как раз и не любил. Какое-то время мы молчали, а потом он вдруг сказал: "Ты очень хорошенькая, когда краснеешь. Румянец подчеркивает высоту твоих скул". До этого дня никто не называл меня хорошенькой и не говорил, что румянец мне к лицу, так что в результате я сделалась просто пунцовой. В голове у меня все смешалось, я смутилась, не знала, куда смотреть, — тем более, что была в него влюблена, и вдобавок понимала, что выгляжу круглой дурой. В конце концов я просто разревелась.

— А как отреагировал он?

— Сначала никак. Помнится, пытался раскурить очередную сигарету, но дул ветер и спички гасли одна за другой. Потом сдался и начал целовать меня.

Я сглотнул.

— Ты засыпаешь? Тебе, должно быть, скучно? — спросила моя рассказчица.

— Господи, нет! Совсем наоборот.

— Не ври.

— Я не вру.

— Но ведь история совершенно банальная.

Изабель говорила чистую правду — ничего экстраординарного в ее истории не было, и все же она казалась захватывающей. У рассказов о физическом желании есть такая особенность: их слушают, затаив дыхание. Стоит начаться такому рассказу, как мы мигом превращаемся в пещерных людей, сидящих у костра, глодающих ребра мамонта и жаждущих получить ответ на вопрос, который в среде просвещенных литературных критиков считается столь вульгарным: "Что же было дальше?"

Рассказ Изабель, о котором идет речь, ничуть не менее увлекателен, чем повествование о том, как и почему встретились Троил и Крессида. Хотя в мире существует только пять сюжетов любовных историй, мы охотно внимаем их бесчисленным вариациям (в которых, допустим, Золушка встречает своего принца не на балу, а в поезде, или уже другой принц превращается не в лягушку, а в затычку для уха).

— Если тебе действительно интересно, нам помешали родители Бертрана или еще что-то, не помню. Потом я поднялась в свою комнату, а глубокой ночью он пришел и забрался ко мне в кровать. Впервые в жизни я делила постель с кем-то, кроме плюшевого мишки, поэтому просто оцепенела, хотя где-то внутри звучал голос: "Боже, только представь, как ты расскажешь об этом Саре".

— А потом?

— Какое-то время мы дурачились в постели… ну, ты понимаешь, типичная неумелая возня двух подростков, ни один из которых не знает, что, собственно, надо делать, — особенно та дурында, которая краснела при упоминании домашних животных…

— То есть ты…

— Что-то вроде… Наверное, это почти случилось, а потом он что-то пробормотал по-французски — и всё. Я тут же испугалась, что забеременела, но, как выяснилось, эта честь досталась простыне.

— И с кем же тебе удалось?.. — осторожно спросил я.

— О, со Стюартом, о котором я рассказывала тебе на днях. У нас была даже специальная книжка, она до сих пор где-то валяется — с графиками, диаграммами, схемами и семьюдесятью картинками. Мы встречались почти год. Все было так здорово, так легко… но, возможно, это говорит лишь о том, как мало у меня было опыта. Ту любовь иначе как щенячьей не назовешь. Настоящие любовные истории случились позже, и они приносили не только хорошее, но и плохое. Господи, только послушайте. Любовные истории. Звучит так, словно мне уже девяносто, а их было всего одна или две.

Она умолкла, затем перевернулась на бок и чуть приподнялась на локте.

— Знаешь, уже действительно поздно, и я очень сомневаюсь, что тебе хочется их выслушивать.

Но мне как раз хотелось, и по мере того, как приближалось утро, вставал резонный вопрос — почему?

Что один человек надеется узнать о другом, слушая рассказы о тех, кого тот любил? Почему этот аспект кажется наиболее важным для понимания того загадочного сегмента бытия, который мы именуем личной жизнью? И что можно сказать о человеке, узнав, кем были его возлюбленные?

Поскольку человек всегда стремится к тому, чем не обладает, наши любовные истории дают представление об эволюции наших желаний — от уюта, которым веет от поцелуя дантиста и до тех особенностей характера Изабель, о которых я узнал бы, если б мы не заснули. Но мы редко выбираем возлюбленных только по той причине, что тот или иной кандидат идеально восполняет наши эмоциональные лакуны, — и в этом смысле любовная история человека не вполне идентична летописи его душевных потребностей. Сколько раз Изабель останавливала свой выбор на мужчине не потому, что считала его самым подходящим, а просто потому, что ей необходимо было держаться за чью-то руку! Порой мы вынуждены выбирать из весьма ограниченного круга претендентов — так что потом, обсуждая с друзьями какую-нибудь непостижимую любовную историю, тщимся ответить на вопрос: "Но почему он?", в глубине души грустно вздыхая: "А где вы видели других?"

Помимо трудностей организационного плана, свою роль играют многочисленные психологические установки, благодаря которым человек может отвергнуть чувства того, кто мог бы стать его второй половинкой, и отдать предпочтение более соблазнительному, но отнюдь не подходящему субъекту. Прихотливость нашего выбора свидетельствует о том, что процесс получения и дарования любви, который кажется столь простым и ясным, в действительности исключительно сложен и богат нюансами. Мы неспособны влюбиться абсолютно спонтанно, поскольку не можем выйти за рамки принятых критериев. Последние же, в свою очередь, делятся на позитивные (веселые глаза, математики с высокими лбами или дебютантки с узкими щиколотками) и более извращенные (голубая кровь, алкоголики, истерички или те, кого бросила мать). Говоря только о достоинствах, которые мы выбираем в других, легко забыть о том, сколько времени мы тратим, потакая своим подсознательным, исторически сложившимся потребностям, повинуясь стрелкам на компасе садомазохизма или общественным неврозам, вместо того чтобы ориентироваться на сходство вкусов в оперной музыке или зимних видах спорта.

Изабель установила стрелки своего компаса следующим образом: "Мерзавцы, которых любила я, и хорошие парни, которые любили меня, но не вызывали у меня ничего, кроме презрения. А по мере того, как я становилась взрослее, — хорошие парни, которых мне не хотелось терять".

Учась на первом курсе Лондонского университета, она встретила Эндрю О’Салливана, уроженца Глазго, который работал над докторской диссертацией по философии, и отнесла его ко второй из вышеназванных категорий. Как призналась Изабель, в основе их отношений лежали фантазии, навеянные Солом Беллоу.

— Видишь ли, вообще-то мне нравится держать все под контролем и быть ответственной, но какая-то другая часть меня мечтает, чтобы я (как героини романов Сола Беллоу) бросалась к ногам уверенных в себе, надежных мужчин; чтобы кто-то заботился обо мне, а я могла быть капризной и избалованной. Знаю, это не очень-то почтенное желание, но в глубине души я хочу найти мужчину, который взял бы на себя хлопоты о деньгах, еде и крыше над головой.

Эндрю О’Салливан был находкой для любой женщины, мечтающей о пассивности. Идеальный компаньон на случай кораблекрушения или авиакатастрофы, он умел разжечь костер при помощи двух палочек, соорудить палатку из тряпок и бамбуковых стеблей и привлечь внимание спасательных служб карманной зажигалкой. Но в жизни, свободной от катастроф, его таланты проявлялись лишь в том, как сноровисто он заполнял страховые квитанции, да еще однажды вкрутил в стену пару шурупов, которые прилагались к телефонному аппарату Изабель.

Одна из черт, благодаря которым мужчина становится полезен при кораблекрушении, — это способность частично блокировать свое воображение (ровно настолько, чтобы расправа пиратов над пассажирами во время тайфуна казалась не трагедией, а всего лишь трудной ситуацией). Такой ментальный блок очень удобен в чрезвычайных обстоятельствах, но может создавать проблемы в тихий весенний день, когда от тебя не требуется ничего, кроме сочувствия к маленьким трагедиям другого человека. Изабель вспомнила, как она рассказала Эндрю о романе матери с автомобильным дилером. Широко раскрыв глаза, он терпеливо выслушал историю от начала до конца, а потом изрек: "Это так странно", — с упором на последнее слово, как будто ему описали обряд инициации в каком-нибудь первобытном племени.

Еще одним поводом для разрыва стало нарастающее раздражение, которое вызывали у Изабель часы Эндрю. Они предназначались для любителей подводного плавания, крепились на толстом металлическом браслете, а на широком циферблате свободно помещались хронометр, датчик давления и показатели времени в пяти различных странах. Разговаривая о чем-нибудь с Изабель, Эндрю имел обыкновение поглядывать на часы со словами: "А ты знаешь, что в Токио сейчас половина пятого утра?"

К концу восьмого месяца их отношений часы перестали быть устройством для определения времени, превратившись в символ наиболее отталкивающих качеств Эндрю. Не то чтобы Изабель сделала какое-то открытие; нет, она и раньше знала о часах и соответствующих привычках своего бойфренда, но ее восприятие этих фактов менялось в зависимости от того, была ли она еще влюблена, или уже разлюбила.

Сильнее всего мы ошибаемся в людях тогда, когда дело касается эмоциональной жизни, поскольку вместе с влюбленностью к нам приходит абсолютная уверенность в том, что именно этот человек идеально соответствует нашим ожиданиям, и, пока увлечение длится, мы слепы к недостаткам возлюбленного. В этом смысле быть влюбленным — значит понимать человека неправильно (и писать неправильную биографию).

Стоит нам захотеть родить ребенка или испугаться, что еще один субботний вечер, проведенный в одиночестве, сведет нас с ума, — как мы начинаем совершать хаотические душевные движения, одновременно теряя способность беспристрастно оценивать партнера. Мы сами себя дурачим, признавая лишь некоторые из своих желаний (скажем, иметь рядом человека, которому можно подставить губы для поцелуя), и забываем, с каким энтузиазмом когда-то относились к спорту на свежем воздухе или книгам по новейшей истории. Эти интересы нам тоже хотелось бы разделить с другими, но мы жертвуем ими ради объятий — точно так же, как государство закрывает балетные школы, чтобы потратить больше денег на оборону.

Если бы Изабель спросили об Эндрю, когда она была влюблена в кого-нибудь другого, то она, без сомнения, дала бы исчерпывающее описание слабых черт бывшего возлюбленного. Но тогда, в сумбуре первых месяцев студенчества, роман с Эндрю отвечал самым неотложным потребностям Изабель, так что никаких неприятных мелочей она попросту не замечала.

Но Эндрю сам запалил фитиль под фундаментом своего романа с Изабель. Она не замечала недостатков Эндрю, пока страдала от эмоционального вакуума, но стоило тому заполнить этот вакуум, как она успокоилась — и начала все более ясно различать изъяны своего партнера. То же самое нередко происходит с голодным туристом, заскочившим в придорожный ресторан. Заморив червячка, он вдруг замечает, что оставшиеся на тарелке овощи безобразно переварены, мясо слишком соленое, а интерьер столовой просто ужасен. По иронии судьбы, способность видеть чужие слабости возвращается к нам лишь после того, как мы наберемся сил и обретем уверенность в себе благодаря великодушию этих несовершенных личностей.

Надеясь спровоцировать грубую, но естественную реакцию, Изабель вела себя все более несносно. К сожалению, эта тактика приводила к обратному результату — когда Изабель хандрила, Эндрю окружал ее заботой и вниманием. Он спрашивал, что ее беспокоит, и искренне старался разобраться в ее замысловатых объяснениях.

— Если я правильно тебя понимаю, ты хочешь, чтобы мы были ближе, но на самом деле не сближались? — повторял Эндрю, напоминая студента, заучивающего китайские иероглифы.

— Ох, я не знаю, чего хочу. Мне просто нужно побыть одной, — отвечала Изабель. Как и он, она совершенно запуталась в ситуации, в которую они оба вложили столько чувств, но которая, непонятно почему, просто сводила их с ума.

Их история катилась под уклон, и Изабель не пыталась этому помешать. Если в начале отношений за каждой ссорой следовал умиротворяющий разговор по душам, то теперь перемирие скреплялось лишь пожатием плеч или постельными упражнениями.

— "Может, ты боишься своих чувств?" — как-то спросил меня Эндрю, — вспоминала Изабель. — На что мне следовало ответить: "Я не боюсь чувств как таковых, просто не хочу испытывать их к тебе".

Это нежелание отчасти объяснялось тем, что и характер, и окружение Изабель существенно изменились. Учеба в университете придала ей уверенности; теперь она водила дружбу с людьми, в сравнении с которыми Эндрю выглядел до тошноты благоразумным. Если ей хотелось куда-то пойти, он всегда отвечал, что до сих пор им было достаточно хорошо вдвоем, и предлагал сыграть для него музыку, которую она предпочла бы послушать в клубе.

Возможно, не встреть Изабель этих новых друзей, все было бы иначе. Она с нежностью вспоминала бы Эндрю — как идиллический роман, который сходит на нет, когда люди покидают тихий курорт, где он зародился. Совместимость, причину которой мы предпочитаем искать в психологии, возможно, куда проще объяснить окружающей средой. Некоторые отношения остаются стабильными лишь потому, что один партнер открывает другому лишь часть своих характерных черт, так что о существовании остальных тот и не подозревает. Скажем, два человека, лучшие друзья в городе, где они дважды в неделю вместе обедали, на неделю отправляются в туристический поход и обнаруживают друг в друге неизвестные ранее малоприятные особенности — после чего ни о каких обедах уже и речи быть не может. Это типичный пример совместимости в строго определенных обстоятельствах. Представьте себе богача, который так привык видеть вокруг лишь улыбающиеся лица, что забыл о связи улыбок и денег. Он искренне верит в свое обаяние, а когда его внезапно настигает банкротство, с понятным недоумением обнаруживает, что все эти улыбки вовсе не были естественной реакцией окружающих.

Изабель не могла объясниться с Эндрю начистоту из-за постыдного страха перед одиночеством — страхом, который заставлял ее крепко держаться за то, что ей все-таки нравилось в их отношениях. Осознав наконец, что Эндрю совсем не такой, как она думала, она была весьма далека от того, чтобы хладнокровно заметить: "Что же, Маунтбаттен[56] не тот герой, каким я его себе представляла". После этого Изабель оставалось бы только покинуть своего Маунтбаттена и надеяться, что ему найдется замена, — но она не решалась этого сделать, пока не встретила Гая.

Гай — журналист, пишущий о музыке, — пригласил ее на вечеринку после пресс-конференции, а по пути домой поцеловал в какой-то подворотне в Сохо. Он обещал позвонить, но не сделал этого, а если звонила она, его всякий раз не оказывалось на месте. И когда Изабель уже потеряла надежду, он вдруг появился в дверях ее комнаты с букетом роз и рассказом о неожиданной командировке в Манчестер. Желание усыпляет подозрения, и они трижды трахнулись на ее кровати.

— А после этого, — улыбнулась Изабель, — я поняла, что в наших отношениях с Эндрю пора ставить точку.

Сказать об этом честно у нее не хватило духу, поэтому Изабель заявила, что ей нужно больше времени уделять учебе. Она полагала, что Эндрю легче перенесет разрыв, причиной которого будет прилежание, а не какой-то журналист; в этом случае ему не придется мучительно копаться в себе, чтобы понять, чем же он ей не угодил.

— Он даже спросил меня, не считаю ли я, что он плох в постели.

— И что ты ответила?

— Сказала: не неси чушь, в постели все было очень мило.

— И?

— Он прицепился к слову "мило". Должно быть, хотел, чтобы я выразилась сильнее.

Изабель чувствовала себя виноватой и поэтому стремилась, чтобы они с Эндрю остались друзьями. В отличие от полного разрыва, такой исход позволил бы ей по-прежнему наслаждаться положительными качествами Эндрю (к примеру, умением вести беседу), но не видеть его в своей постели, а часы подводника — на прикроватном столике. Да, она считала его занудой, но все равно хотела бы с ним встречаться. Ей не нравилось, когда люди уходили из ее жизни. Она вспомнила, как в последний школьный день записала телефон Ивонн Доулер — девушки, которую всегда старалась избегать. Нет, Изабель не планировала встречаться с ней, но в то же время не хотела исключать такой возможности.

В результате Изабель и Эндрю несколько раз съездили в Кью-Гарденс[57] и погуляли вокруг Блумзбери.[58] Что вполне устраивало Изабель, а вот Эндрю видел в этих встречах лишь неловкие попытки наладить разорванные отношения. И лишь когда он попытался поцеловать ее на станции Лестер-сквер, Изабель поняла, что дружбы не получится.

Когда Изабель умолкла, я задумался о том, как выглядели бы эти же события, если бы мне довелось услышать о них из уст Эндрю О’Салливана. История, рассказанная по ту сторону границы, отделяющей жертву от палача, наверняка не имела бы с этой ничего общего. Вместо нелепого мягкотелого типа, вооруженного часами для дайвинга, в ней могла бы фигурировать женщина, которая сама не знала, чего хочет, ветреная и неверная. У этой вертихвостки, возможно, также имелся какой-то предмет, игравший для Эндрю роль пресловутых часов. Но, поскольку рассказчицей была Изабель, внутренний цензор — наша природная слепота к тому, за что другие клеймят нас, едва мы поворачиваемся к ним спиной — позаботился, чтобы об этом она не упоминала.

Опять же, многообразие способов, с помощью которых один человек может бросить другого, означает, что жертвой совсем не обязательно бывает тот, кого решительно выставили из квартиры. Иногда мы сами мечтаем собрать чемоданы, но подсознательно убеждаем партнера сделать это за нас.

Раздражение, которое Эндрю вызывал у Изабель, смущало ее, потому что она чувствовала — за этим раздражением скрываются ее претензии к самой себе (так досаду диабетика, который в гостях отказывается от супа, если там есть немного сахара, лишь усугубляет тот факт, что всем остальным суп нравится). С другой стороны, роль Эндрю в развитии этого сюжета тоже не стоит недооценивать. Причина, по которой Эндрю раздражал Изабель, коренилась в том, что он не был с ней счастлив, но не очень-то осознавал это, а потому не мог ничего изменить. Он усердно старался выяснить, почему же Изабель им недовольна, тогда как основные усилия (причем значительно более существенные) стоило направить на то, чтобы разобраться, что не устраивает его самого. Возможно, между Изабель и Эндрю установилось нечто вроде негласного соглашения — сложный контракт, в котором излагалась удобная для обоих версия разрыва. Оба в глубине души знали, как эта версия далека от истины, но сформулировали ее в соответствии с требованиями каждого. Эндрю — Изабель: "Позволь мне уйти от тебя так, чтобы я выглядел жертвой". Изабель — Эндрю: "Если ты уйдешь, позволь мне остаться в убеждении, что палач — я".

Если Эндрю был ответом на желание Изабель побыть пассивной, то Гай стал ключом к другой эмоциональной головоломке.

В один из первых вечеров, которые они провели вместе, Гай понимающе улыбнулся и заметил, словно они обсуждали цвет ее платья или картину на стене: "А ты ведь довольно эгоистичная особа, не так ли?"

За романтическим ужином не очень-то принято называть партнера эгоистом, но Изабель вряд ли поверила бы, что ее понимают, если бы Гай сделал комплимент её прекрасным карим глазам или бескорыстию ее желаний. Честная критика больше устраивала её, чем сладкая лесть.

За этим ужином последовали четырнадцать трудных месяцев. Гай был достаточно хорош, чтобы Изабель влюбилась в него, но все-таки не настолько, чтобы это чувство принесло ей что-нибудь, кроме страданий.

— Ровных отношений у нас не было никогда. Иной раз нам было так хорошо, что мы подумывали о свадьбе и детях, а потом все становилось ужасно, — вспоминала Изабель. — И это могло бы продолжаться целую вечность, если бы однажды вечером я, неожиданно для себя, не положила всему конец. В тот день в журнале, для которого Гай готовил статью, отказались ее печатать. Он пришел ко мне и пустился кружить по комнате, ругая редактора на чем свет стоит. Я пыталась успокоить его — мол, все не так уж плохо, — но он только сильнее разозлился. Стал вопить, что я избалованная и мне всегда все приносили на тарелочке. Он говорил это и раньше, но тут я взбесилась, потому что он обещал к этому не возвращаться. Я сказала, чтобы он прекратил жалеть себя, — и, похоже, наступила на больную мозоль, потому что он в ярости двинулся на меня, размахивая кулаками. Не думаю, что он собирался меня бить, но так уж вышло — мой глаз оказался на пути его кулака. Ох, что тут началось… Я заплакала, а он сам испугался того, что натворил, и бросился за полотенцами и льдом. А в комнате напротив жила девушка-католичка, которая услышала шум и заглянула ко мне. На фоне огромного Гая она казалась такой крошкой, но закричала, чтобы он немедленно убирался вон, — и Гай, подхватив куртку, ретировался. Знаешь, за два года, что прожила в общежитии, я ни разу не разговаривала с этой девушкой, но она была так добра, отвезла меня в больницу… И вот, когда мы сидели в приемном отделении, я вдруг поняла — это какое-то безумие! Уж кто-кто, а я не могла оказаться в такой ситуации, потому что не выношу физического насилия. От Гая я натерпелась многого и вытерпела бы еще больше, но кровь и швы стали последней каплей. Я словно вышла на свет из темноты — и в тот же вечер сказала ему, что больше не желаю его видеть.

Занятно представить себе — как бы все обернулось, если бы редакция не отказалась от статьи Гая, если бы его кулак разминулся с глазом Изабель, если бы не было крови и поездки в больницу? Гай, конечно, не стал бы от этого другим человеком, но Изабель могла бы никогда и не узнать, что он способен поднять руку на девушку.

Когда люди упрекают биографов и романистов в чрезмерном внимании к необычным историям (тогда как наша жизнь по большей части протекает без кулачных боев и драматических событий), им можно ответить, что такие истории — вовсе не выдумки и не такая уж редкость. Это всего лишь внешнее проявление конфликтов, которые обычно существуют в скрытой или вялотекущей форме. Как выяснить, что твой бойфренд легко выходит из себя и склонен к насилию, пока его карьерный горизонт ясен и чист? Как можно оценить свою храбрость до того, как в джунглях на тебя рыкнет лев? Если бы Эдип влюбился в кого-то другого, если бы Анна Каренина не встретилась с Вронским, если бы муж Эммы Бовари выиграл приз в лотерею, их жизнь протекала бы куда спокойнее, но зато их характеры не раскрылись бы перед нами во всей красе.

Если говорить о нашей любви к историям, то эскапизм,[59] наверное, будет слишком грубым словом — поскольку оно предполагает, что эти истории не имеют к нам никакого отношения, тогда как на самом деле они всегда перекликаются с какими-то из дремлющих в нас чувств. Мы переживаем драму Эдипа, как свою собственную, даже если живем в богатом пригороде и счастливо женаты. Экстремальные ситуации из биографий — отражение тех сторон нашей личности, которым не позволяет проявиться окружающая среда. К примеру, человек, который никогда не решится переплыть Серпантин,[60] будет с восторгом внимать повести о жизни Нельсона, поскольку в ней реализованы его смутные, неосознанные фантазии, и, читая об этих приключениях, он лучше поймет самого себя.

Изабель так и не смогла понять, почему она сошлась с Гаем. Из мазохистского желания оказаться хорошей в глазах осуждающего отца? Но какое отношение этот символический отец имел к реальному, который всегда одобрял ее? Или речь шла скорее о матери, чем об отце? Может, Гай пленил Изабель, потому что был необычайно хорош собой? Или причиной был комплекс вины, свойственный среднему классу? Может быть, она любила его, потому что он не мог ответить ей взаимностью? И, в таком случае, она не случайно порвала с ним именно тогда, когда в нем (несмотря на удар кулаком) начало просыпаться ответное чувство?

Но не стоит считать Изабель человеком, который бы знал ответы на все эти вопросы. Жалела ли она о том, что они с Гаем не смогли остаться друзьями, после того как он попросил у нее прощения?

— Нет, вообще-то нет. Во всяком случае, после того как я успокоилась. Возможно, я не возражала бы, потому что человек он интересный и компанейский, но — нет, на самом деле не жалею. Если человек не жаждет видеть меня, то и я, в принципе, не жажду его видеть. Мне нравился Гай, но я не собираюсь унижаться, напрашиваясь на дружбу с человеком, которому это не нужно. И вообще, так ли уж хорош этот Гай? Скорее всего, нет. А если и да, то не настолько, чтобы он мог позволить себе не отвечать на звонки людей, которые хотели бы с ним повидаться. Я не говорю, что жалею, это ведь дело решенное, и я действительно не жалею, просто…

— Тебе не кажется, что леди слишком много оправдывается?[61]

— Как? Что это ты говоришь? — в голосе Изабель звучало негодование оскорбленной невинности. — Что ты хочешь этим сказать?

— Ну не знаю, ты просто никак не могла остановиться.

— И что?

Это был один из тех моментов, когда один из собеседников чувствует (почти всегда ошибочно), что ему удалось заглянуть другому в душу и разглядеть то, о чем он сам даже не подозревал. Тут-то обычно и произносятся роковые заявления типа: "Что бы ты ни говорила о своем отношении к N, я уверен, что знаю тебя лучше, чем ты сама…"

— Извини, я ошибся, — сказал я вместо этого, поскольку, будучи пещерным человеком, ужасно боялся не услышать продолжения. — Хочешь еще? — спросил я, протягивая ей пакетик с изюмом в шоколаде, который мы открыли, когда часы показывали половину третьего.

— Спасибо, — она подошла к кровати, чтобы взять изюминку, а потом забралась с ногами в кресло, стоявшее в углу, и заговорила снова: — Я так и не разобралась до конца в этой истории с Гаем, и потому в моем следующем романе — с Майклом — все тоже пошло наперекосяк.

Я впервые столкнулся с Майклом задолго до того, как услышал его имя. Мы с Изабель проезжали Шафтсбери-Авеню[62] в переполненном автобусе, когда я заметил, что она повернула голову и заговорила с мужчиной в офисном костюме, который похлопал ее по плечу. Невысокого росточка, он не доставал до поручня, отчаянно благоухал потом, а на переносице у него сидели очки с толстыми стеклами (вроде тех, которые обычно оказываются разбитыми после потасовки на школьном дворе). Они обменялись несколькими фразами, после чего мы сошли на Кембридж-Серкус и я спросил ее, кто это был.

— Один знакомый, которого я давно не видела, — ответила Изабель и сменила тему, заговорив о дождевых тучах.

Прошло какое-то время, прежде чем я соотнес внешность этого человека с неким Майклом Кэттеном, которого Изабель называла "самым страстным мужчиной из всех, с кем она встречалась".

Я моргнул, в очередной раз осознав, как жестоко мы порой заблуждаемся, включая воображение, чтобы истолковать чьи-то слова. Я представлял себе Майкла, основываясь на рассказах Изабель, но теперь должен был внести коррективы в созданный образ, который никак не вязался с реальным человеком из плоти и крови. Неудивительно, что порой нас ставят в тупик фотоснимки, приведенные в биографиях (как и встречи с людьми, с которыми мы раньше общались только по телефону). После сотни страниц, на которых леди Лафборо предстает в образе высокой, чопорной классной дамы с пучком волос на затылке (главным образом потому, что автору не хватает умения, чтобы создать более правдивый портрет), читатель наконец видит фотографию Клариссы Лафборо в Каннах, на берегу Средиземного моря, за два года до первой мировой войны — и невольно изумляется ее живым глазам, непринужденности, с какой она держит парасоль, и любви, с которой глядит на своих детей, играющих на песке.

Все это сильно усложняло мою задачу — разобраться в чувствах Изабель, — особенно после того, как она сказала: "Я что-то замерзла. Ты не будешь возражать, если я переберусь поближе?"

Она встала с кресла и уселась на дальний край кровати, откуда незамедлительно продолжила свое повествование. При этом пальцы ее ног приподнимали одеяло всего в нескольких дюймах от моих пальцев, и зрелище этого соседства, к сожалению, полностью вытеснило из моего сознания рассказ Изабель. Я был так поглощен своими ощущениями, что не слышал ни единого слова, пока меня не вывел из задумчивости вопрос: "По-моему, невозможно расстаться ужаснее, правда?"

Я сочувственно кивнул. Потом спросил: "Не хочешь облокотиться на спинку? Мне кажется, тебе неудобно сидеть на краю".

— Да, пожалуй, — слегка удивилась она и села рядом со мной.

Все это по непонятной причине напомнило мне о том, что биографии, как правило, упоминают далеко не каждого, кто мечтал оказаться в спальне героя, или о ком мечтал сам герой. И хотя место на страницах биографий, а также внимание читателей уделяется главным образом осуществленным желаниям, не исключено, что еще больше интересного таят в себе те желания, которым не суждено было сбыться, — истории неразделенных страстей. Поцелуи, которых мы не получили, возможно, интереснее тех, что случились на самом деле.

Первый из тех, кто разбил сердце Изабель, жил с ней под одной крышей.

— Это произошло, когда мне было лет десять. Мы все сидели за столом, празднуя день рождения отца, — вспоминала Изабель, одной рукой теребя островок сухой кожи на другой.

— Ты говоришь не о…

— Подожди. В общем, мать устроила грандиозный обед, собралось множество родственников, мы украсили дом бумажными гирляндами и купили подарки. Когда все наелись, отец встал и призвал всех к тишине, желая произнести тост. "А теперь я хочу поблагодарить одну леди, которая занимает особое место в моей жизни…" — начал он, и я вообразила, что речь пойдет обо мне. Я уставилась в свою тарелку, предвкушая, что сейчас все взгляды повернутся ко мне, но тут отец договорил до конца: "И конечно же, эта удивительная женщина — моя жена Лавиния, которая приготовила для нас восхитительный стол и…" — и я чуть не провалилась сквозь землю от смущения, вне себя от злости — отчасти на него, отчасти на себя, за то, что оказалась такой идиоткой. Десять лет — не тот возраст, когда такая фиксация на отце нормальна; мне уже следовало быть умнее.

Этот сценарий несчастной любви, разумеется, не мог не повторяться и в дальнейшем.

В двенадцать лет Изабель грезила о Хитклиффе,[63] который должен был ответить на ее смятенные чувства среди папоротников йоркширских пустошей. Его сердце пользовалось спросом — другие восемь девочек из Кингстонской средней школы тоже влюбились в героя книги, которую они проходили в тот год, но Изабель полагала себя вне конкуренции (особенно по сравнению с высокомерной Валери Шифтон — толстозадой зубрилой, которая ничего не понимала в любви). Тем летом Изабель уговорила родителей поехать на выходные в Йоркшир, чтобы побывать в доме викария Хейуорта, где выросла Эмили Бронте. Всю дорогу лил дождь, Лавиния подвернула ногу, а Изабель почти сразу поняла, что ее желание приехать сюда было вызвано не интересом к кухне семейства Бронте, а иррациональной мечтой провести ночь с вымышленным персонажем. Осознав эту истину, Изабель сделалась мрачнее тучи, потому что ради Йоркшира пожертвовала прогулкой по каналу с Сарой и ее пятнадцатилетним кузеном, который, по слухам, открывал зубами пивные бутылки.

Итак, Хитклифф оказался глух к сердечным страданиям Изабель, как сама Изабель — к ухаживаниям своего одноклассника, Тима Дженкса. Они вместе участвовали в рождественской пантомиме; он играл заднюю часть коровы, а она — принцессу, захваченную кровожадными пиратами. Во время репетиций и спектакля Изабель глаз не сводила с главаря пиратов, одетого в кожаные штаны, разорванную на груди рубаху и матросскую шапку; в классе этого счастливчика звали Чарли Бринтом, а на сцене — капитаном Хуком. После первого действия принцесса и корова должны были оставаться за кулисами до конца спектакля, и Тим попытался очаровать Изабель, всячески доказывая, что он — нечто большее, чем задняя часть нелепого животного, а потом набрался храбрости и пригласил ее в кино. На его беду, десятью минутами раньше Чарли походя спросил Изабель, не хочет ли она съесть с ним гамбургер. За компанию с Чарли Изабель согласилась бы даже идти пешком в Исламабад, так что Тиму пришлось отправиться в кино в одиночестве. Изабель вернулась домой, вспоминая поцелуй, пахнущий корнишонами и горчицей, а позже из длинного письма, переданного ей из рук в руки, узнала, что разбила чье-то сердце, как пират разбил ее собственное.

Этот трагикомичный мезальянс напоминает о том, что наши слова порой производят на других самый непредсказуемый эффект. Не случалось ли вам походя дать банальный совет другу, который попал в переделку, а потом с изумлением обнаружить, что он помнит об этом долгие годы? "Никогда не забуду, как ты мне сказал: "Всегда подумай, прежде чем что-то сделать"". А ведь эту фразу, оставшуюся в памяти на два десятка лет, вы произнесли лишь для того, чтобы завершить затянувшийся телефонный разговор. Примечательно, что другой разговор с тем же другом — очень важный, когда вы говорили искренне и убедительно, вкладывая всю душу и выворачиваясь наизнанку, — начисто испарился из его памяти, так что при напоминании о нем он лишь пожимает плечами и намекает, что вы его с кем-то путаете.

Чувства Тима Дженкса к Изабель так же мало интересовали ее, как ее собственные — Чарли Бринта. Однако еще через три года Бринт, пригласив Изабель на свидание, получил отказ, и это свидетельствует о том, что наше восприятие других людей зависит не столько от их внешности и характера, сколько от состояния нашей души. Совет "Всегда подумай, прежде чем что-то сделать" может показаться исключительно уместным, если прозвучит вовремя, а чарующая улыбка, бывает, не оказывает никакого действия, если сердце мужчины, которому она предназначена, уже занято.

Возможно, как раз этим объяснялось поведение мистера Хескетта, который преподавал у Изабель политологию. Это был мужчина с чарующим твердым голосом, бывший маоист, яростно презиравший социальные условности. К несчастью, на жену его презрение не распространялось, несмотря на все старания Изабель (которая являлась на хоккейные матчи в самых коротких юбках и даже надушила материнскими духами свой реферат "Победа лейбористов на выборах 1945 года"). Ее любовь выразилась в доскональном знании гардероба Хескетта, покроя его песочно-серого пиджака, еженедельной ротации его рубашек и привычки моргать перед тем как чихнуть. По мнению Изабель, самое сильное эротические впечатление за годы учебы она получила во время фильма "Поля смерти", когда сидела в зале рядом с мистером Хескеттом и, касаясь локтем его локтя, чувствовала тепло его тела и восторженные движения, которыми он сопровождал кровавую резню на экране.

Последнее неразделенное чувство Изабель было обращено к президенту и драматургу Вацлаву Гавелу. Ознакомившись с его пьесами, эссе и письмами жене из тюрьмы, Изабель поняла, что именно с этим человеком она готова связать свою судьбу. Мои настойчивые расспросы о внешности мистера Гавела вынудили ее неохотно признать, что последняя оставляет желать лучшего, а вдобавок их союзу, увы, будет мешать языковой барьер.

Итак, мне удалось понять, каков, с точки зрения взрослой Изабель, был ее идеал мужчины: нечто среднее между Вацлавом Гавелом и Хитклиффом, с голосом мистера Хескетта.


Прекрасно понимая, что между мной и этой троицей есть кое-какие различия, я, тем не менее, решил, что глупо считать их непреодолимыми. А потому спросил:

— Могу я взглянуть на твою ногу?

— Зачем?

— Хочу посмотреть.

Изабель выставила ногу из-под покрывала, и я наклонился, чтобы получше разглядеть ее.

— Знаешь, мне кажется, что тебе нужно подрезать ноготь на втором пальце. Он не мешает тебе ходить?

— Есть немного, — в голосе Изабель слышалось недоумение.

— Как ты думаешь, будет мне дозволено присутствовать при этой операции?

— Ну, — улыбнулась она, — полагаю, мы уже достаточно хорошо знаем друг друга.

— Только для этого?

— Уж не хочешь ли ты, случайно, попасть в тот маленький список, которым я нагоняла на тебя скуку?

— Мне всегда нравился восемнадцатый номер.