"Ангулем" - читать интересную книгу автора (Диш Томас)

Томас Диш Ангулем

В заговоре «Баттери» принимали участие семь александрийцев – Джек, который был младше всех, да еще из Бронкса, Силеста Ди Чекка, Снайлз и Мэри Джейн, Танкрид Миллер, Ампаро и, конечно же, организатор и вдохновитель заговора Билл Харпер, больше извест­ный как Маленький Мистер Поцелуйкины Губки, пылко и безоговорочно влюбленный в Ампаро. Девчонке было почти тринадцать лет (полных тринадцать ей исполнится в сентябре этого года), у ней только начали расти груди. Очень-очень красивая кожа, напоминающая люцит[1]. Ампаро Мартинес.

Их первая – так себе – операция была проведена на Восточной 60-й; какой-то агент или кто-то в этом роде. Весь их улов составили запонки, часы, кожаная мужская сумка, которая в конце концов оказалась вовсе не кожаной, несколько пуговиц и неимоверное количество бесполезных именных кредитных карточек. Харпер оставался спокоен в течение всего дела, даже когда Снайлз срезала пуговицы, и улыбался. Ни один не набрался мужества спросить, хотя всех мучил этот вопрос, часто ли ему приходилось участвовать в подобных сценах пре­жде. То, чем они занимались, не было новинкой. Отчасти именно это – необходимость но­визны – привело их к мысли о заговоре. Единственной действительно незабываемой деталью налета было имя на карточках, таинственным образом оказавшееся: Лоуэн, Ричард У. Знаме­ние состояло в том, что все налетчики были из школы Александра Лоуэна. Интересно, что же это знамение значило?

Маленький Мистер Поцелуйкины Губки оставил запонки себе, пуговицы отдал Ампаро (которая вручила их своему дяде), а остальное (часы – это все же хоть какие-то бабки) сдал в лавку «Консервейшн» на Рыночной площади рядом со своим домом.

Его отец – режиссер-исполнитель на телевидении. В обоих смыслах, как он сам гово­рил, если ершился, – исполнительный режиссер и режиссирующий исполнитель. Они поже­нились – его мама и папа – молодыми и вскоре развелись, но не раньше, чем в порядке за­конной квоты появился на свет он. Папа, исполнитель-режиссер, женился снова, на этот раз на мужчине, и, как ни странно, более счастливо. Во всяком случае, этот брак продолжается достаточно долго, чтобы отпрыск предыдущего, организатор и вдохновитель, успел научить­ся приспосабливаться к любой ситуации, как к чему-то постоянному. Мама отбыла в направлении Болотистых штатов[2]; просто плюх! – и исчезла.

Короче говоря, он – человек дела. И это, гораздо в большей мере, чем его ошеломляю­щая талантливость, вывело его на первое место в школе Лоуэна. У него прекрасное тело, хо­тя этого и наполовину недостаточно, чтобы удовлетворить желание дорасти до профессио­нального танцовщика или хотя бы хореографа в таком городе, как Нью-Йорк. Но, как любит подчеркивать папа, существуют связи.

Однако в настоящее время у него проявляется склонность скорее к литературе и рели­гии, чем к балету. Ему нравится – чего в седьмом классе не любят – сочинять рефераты-фокстроты, а еще больше – метафизические твисты по Достоевскому, Гюго и Миллеру. Он страстно желает испытывать какую-то более яркую боль, чем всего лишь ежедневную пусто­ту, которая завязывает в узел его крепкое молодое брюхо, и никакая еженедельная групповая терапия жестокой поркой, пока не запросишь прощения, вместе с другими тщедушными одиннадцатилетками не в состоянии превратить достающиеся ему рубцы в страдание высше­го сорта – в преступление и наказание. Такую боль может дать только стоящее преступле­ние; а из всех стоящих преступлений самым предпочтительным является убийство, за что горой стоит такой немалый авторитет, как Лоретта Коуплард. Ведь Лоретта Коуплард не только директриса и совладелица школы Лоуэна, но и автор двух известных на всю страну телевизионных сценариев – оба о знаменитых убийствах двадцатого столетия. Они даже ста­ли одной из тем обществоведения, получившей название «История преступлений городской Америки».

Первый из убийственных сценариев Лоретты – комедия, в которой фигурирует Поули-на Кэмпбелл, английский Королевский флот, из Энн Арбор, штат Мичиган. Ей – вроде бы в 1951 году – проломили череп три пьяных парня. Они хотели тюкнуть ее лишь слегка, до по­тери сознания, чтобы потом покрутить с ней; короче говоря, 1951-й. Восемнадцатилетние Билл Мори и Макс Пелл получили пожизненно, а Дэйв Ройал (главный герой Лоретты) был годом моложе и отделался двадцатью двумя годами.

Второй – более трагичен по духу, а следовательно, заслуживает и большего уважения, хотя, к сожалению, не у критиков. Может быть, по той причине, что героиня, тоже Поулина (Поулина Вичура), хотя это более интересный и сложный образ, пользовалась в свое время большой известностью, да и до сих пор не забыта. Возникала своего рода конкуренция меж­ду романом-бестселлером и более жестоким телефильмом-биографией. Мисс Вичура была служащей Департамента Благосостояния в Атланте, штат Джорджия, и глубоко окунулась в проблемы окружающей среды и народонаселения как раз перед введением системы РЕГЕН­ТОВ, когда любой и каждый мог на законном основании учинять брожение своей закваски. Поулина решила, что с этим надо что-то делать, а именно – самой заняться уменьшением на­родонаселения, но вести дело так, чтобы и комар носа не подточил. Когда в посещаемых ею семьях появлялся ребенок сверх троих – что, скорее из великодушия, она определила как верхний лимит, – ей приходилось искать какой-нибудь не бросающийся в глаза способ вер­нуть эту семью к оптимально-минимальному пределу. С 1989-го по 1993 год в дневнике Поулины (изд. Рэндом Хауз, 1994 г.) зафиксировано двадцать шесть убийств плюс четырна­дцать неудачных попыток. Кроме того, в соответствии со статистикой Департамента Благо­состояния, количество абортов и стерилизаций по ее рекомендациям в опекаемых семьях было наибольшим по США.

– И это, думаю, доказывает, – объяснил как-то после уроков Маленький Мистер Поцелуйкины Губки своему другу Джеку, – что убийство, как форма идеализма, не обязательно должно быть убийством какой-нибудь знаменитости.

Но идеализм, конечно, только полдела; вторая половина – любопытство. А за идеализ­мом, так же как за любопытством, вероятно, кроется еще одна своя половина – главная дет­ская потребность поскорее вырасти и кого-нибудь убить.

Они остановили свой выбор на Баттери, потому что:

1)   ни один из них обычно сюда не заглядывал;

2)   это шикарное место, но в то же время весьма неприятное и гадкое;

3)   парк кишмя не кишит народом, по крайней мере когда ночная смена угомонится воз­ле своих машин в башнях. Ночная смена редко выползает жевать сандвичи на скамейках;

4)   потому что здесь так красиво, особенно сейчас, в начале лета. Темная вода, хромиро­ванная нефтью, шлепает об укрепленный берег; тишина, внезапно охватывающая Верхний залив, иногда становится настолько громадной, что можно различить любой скрывающийся за ней звук большого города, мурлыканье и дрожь голосов небоскребов, таинства содрога­ния скоростных автомагистралей и время от времени прорывающиеся ниоткуда вопли, эти подголоски главной темы мелодии Нью-Йорка; голубовато-розоватые закаты солнца за ви­димым здесь горизонтом; умиротворенные морем лица с неизгладимой печатью близости смерти людей, сидящих на выстроившихся ритмическими рядами зеленых скамейках. Поче­му-то даже статуи выглядят здесь красивыми, словно каждый сразу же поверил в них, как, должно быть, люди верили в святые мощи в монастырях много-много лет назад.

Его любимцем был гигантский орел-убийца, складывающий крылья в самом центре монолитной глыбы Мемориала солдатам, морякам и летчикам, погибшим во второй мировой войне. Самый, вероятно, большой орел на всем Манхеттене. То, что рвут его когти, наверня­ка самый громадный артишок на свете.

Ампаро, которая согласна с некоторыми идеями мисс Коуплард, нравятся более гуман­ные качества памятника Верраццано (с капитаном наверху и ангелом-девушкой, осторожно дотрагивающейся до непомерно громадной книги мечом), но не строителю, как всегда пута­ют, того моста, который так знатно обрушился. Об этом ясно сказано на бронзовой плите:

В АПРЕЛЕ 1524 ГОДАФЛОРЕНЦИИ УРОЖЕНЕЦМОРЕПЛАВАТЕЛЬ ВЕРРАЦЦАНОПРИВЕЛ КАРАВЕЛЛУФРАНЦУЗСКОГО ДОФИНА,ЧТОБЫ ОСНОВАТЬ ЗДЕСЬГАВАНЬ НОВЫЙ ЙОРК,И НАЗВАЛ ЭТИ БЕРЕГА АНГУЛЕМВ ЧЕСТЬ ФРАНЦИСКА I,КОРОЛЯ ФРАНЦИИ

«Ангулем», согласились все они, кроме Танкрида, которому нравились более распро­страненные и более короткие названия, более классные. Танкрид тут же лишился права голо­са, и решение стало единогласным.

Именно здесь, возле статуи, глядящей через залив Ангулем на Джерси, они дали клят­ву, которая связала их вечным секретом. Любой, с кем заговорят о том, что они намерева­лись совершить, если, конечно, полиция не подвергнет его пыткам, свято клянется своим со­ратникам хранить молчание любыми средствами. Смерть. Во всех революционных организа­циях принимали подобные меры предосторожности, на что ясно указывается в курсе истории современных революций.

***

Откуда взялось его имя: у папы была теория, что современная жизнь во всеуслышание заявляет о необходимости оживить ее старомодной сентиментальностью. Индивидуальное «я» среди многого другого, преданного забвению, мыслилось, в соответствии с этой теорией, оживлять следующим образом: «Кто мой Маленький Мистер Поцелуйкины Губки!» – ласко­во кричал папа прямо посреди Рокфеллеровского центра (или в ресторане, или перед шко­лой), а он отзывался: «Я!» – по крайней мере пока не узнал жизнь получше.

Мама называлась по-разному: «Розовый бутончик», «Гвоздик для моего сердца» и (уже в самом конце) «Снежная королева». Мама – человек взрослый; она смогла исчезнуть без следа, если не считать следом почтовые открытки, которые все еще приходят каждое Рожде­ство со штемпелем Кей Ларго, но Маленький Мистер Поцелуйкины Губки волей-неволей просто пригвожден к этой нью-сентиментальности. Правда, уже в семилетнем возрасте у не­го хватило настойчивости добиться, чтобы вне дома его называли Билл (или, как говаривал папа, просто скромным именем Билл). Но оказались несогласными те, кто работал на Рыноч­ной площади, папины помощники, школьные приятели, да и каждый, кто хоть раз слышал это его длинное имя. И вот год назад, когда ему стукнуло десять и пришло умение мыслить разумно, он установил новый закон: его имя – Маленький Мистер Поцелуйкины Губки – должно произноситься целиком и полностью, не жалея сил, в любое время дня и ночи. При этом он исходил из того, что если кому-то и следует вымазать физиономию дерьмом, то за­служивает этого только его папа. Папа, казалось, был не в силах принять эту точку зрения, или, если даже принимал и ее, и какую-то другую кроме нее, никогда нельзя быть уверен­ным, бестолков он или действительно проницателен, а это самый никудышный сорт врага.

Тем временем нью-сентиментальность имела огромный успех в национальном масшта­бе, она просто захлестнула страну. «СИРОТЫ», продюсером которых, а иногда и сценари­стом, выступал папа, добились наивысшего рейтинга вечеров по четвергам и не уступали по­зиций последние два года. Уже проводилась капитальная работа по организации их показа в дневные часы. Целый час каждого дня жизни каждого вот-вот должен был стать значительно более сладким, в результате чего у папы появится шанс сделаться миллионером, а может быть, и больше. Вообще-то Билл с презрением относился к тому, чего касались деньги, по­тому что они только все портят, но в определенных случаях деньги – вещь неплохая. Все это уварилось у Билла в голове, до простейшего вывода (он это хорошо знал и прежде): папа – неизбежное зло.

Вот почему каждый вечер, когда папа, подобно жужжащей мухе, влетал в их номер-люкс и кричал: «Где мой Маленький Мистер Поцелуйкины Губки», он неизменно слышал в ответ: «Здесь, папа!». Вишенкой на этом сливочном мороженом был смачный мокрый поце­луй, а потом второй – их новому «Розовому бутончику», Джимми Нессу (который уже пьян и, по всей вероятности, не собирается останавливаться на достигнутом). Они сядут втроем за милый семейный обед, приготовленный Джимми Нессом, и папа расскажет что-нибудь весе­лое и хорошее из случившегося в этот день на Си-Би-Эс, а Маленький Мистер Поцелуйкины Губки должен будет поведать о ярких, прекрасных событиях своего дня. Джимми станет дуться. Потом папа и Джимми куда-нибудь уйдут или исчезнут в личных Болотистых штатах секса, а Маленький Мистер Поцелуйкины Губки такой же, как папа, жужжащей мухой выле­тит в коридор (папа понимает, что это лучше, чем часами пребывать в подавленном настрое­нии) и через какие-то полчаса окажется у статуи Верраццано с шестью другими александ­рийцами или пятью, если у Силесты урок, продолжая продумывать план убийства жертвы, на которой все они наконец остановились.

Ни одному не удалось узнать его имя. Поэтому они назвали его Аленой Ивановной в честь старухи процентщицы, которую Раскольников зарубил топором.

***

Спектр возможных жертв широким никогда не был. Располагающие финансами типы ходят по этому району только с кредитными картами, как этот Лоуэн, Ричард У., тогда как все скопище пенсионеров, заполняющее скамейки, еще менее соблазнительно. Как объясни­ла мисс Коуплард, наша экономика феодализируется, поэтому наличным деньгам уготованы роли страуса, осьминога и мокасинового цветка.

Первая леди, которую они взяли на заметку, была обеспокоена судьбой таких же выми­рающих, как все эти, но особенно чаек. Ее звали мисс Краузе, если имя в нижней части руко­писного плаката (ДОВОЛЬНО НАСМЕХАТЬСЯ над невинными! и т.д.) не принадлежало кому-то другому. Почему, если это действительно мисс Краузе, она носит старомодный пер­стень и обручальное кольцо, свидетельствующее, что она – миссис? Но самая важная про­блема, которую им не решить, вот в чем: настоящий ли бриллиант?

Возможная жертва номер два – в традициях настоящих сирот после бури, сестер Гиш. Привлекательная полупрофессионалка, которая день-деньской бездельничает, прикидываясь слепой, и распевает серенады скамейкам. Пафос ее голоса мог бы быть действительно глубо­ким, если бы над ним немножко поработать; репертуар – архаичный; да и в целом она созда­вала прекрасное впечатление, особенно когда дождь добавлял к ее облику чуточку чего-то своего. Однако Снайлз (которой было поручено изучить это дело) была уверена, что под лохмотьями у той спрятан пистолет.

Третья жертва – без преувеличения, поэтическая – просто концессионер, торговавший позади гигантского орла «Радостью» и «Селенамоном». Он здесь с коммерческими целями. Должно быть, он – лицензированный веймарец, но, хотя с веймарцами это дело вполне воз­можно, они нравятся Ампаро.

– Ты просто погрязла в романтике, – сказал ей Маленький Мистер Поцелуйкины Губ­ки. – Назови хоть один стоящий мотив.

– Его глаза, – ответила она. – Они янтарные. Они будут нас преследовать.

Они уютно устроились в одной из глубоких амбразур каменной кладки Замка Клинто­на. Головка Ампаро уперлась ему в подмышку, его пальцы плавно скользят по ее грудям, влажным от лосьона (самое начало лета). Тишина, дуновение теплого ветерка, солнечный свет на воде; все такое невыразимое, будто невозможно прозрачная вуаль пролегла между ними и осмыслением чего-то (всего этого) действительно очень значительного. Потому что им кажется, что именно их собственная невинность виновата в этой, подобной смогу, атмо­сфере в их душах, от которой им больше чем хочется избавиться в подобные моменты, когда они прикасаются друг к другу, когда они так близки.

– Почему тогда не грязный старик? – спросила она, имея в виду Алену.

– Потому что он – действительно грязный старик.

– Это не довод. Он наверняка собирает не меньше денег, чем эта певица.

– Я не это имею в виду.

То, что он имеет в виду, определить не просто. Все идет к тому, что убить его слишком легко. Будь он героем телесериала и появись в первые минуты передачи, ни у кого не возникло бы сомнения, что ко второму коммерческому ролику он будет уничтожен. Ему ли – дерзкому поселенцу, непреклонному старшине разведотряда, прекрасному знатоку алголов и фортранов – не уметь читать в тайниках собственного сердца. Да, он – сенатор из Южной Каролины со своим собственным тавро прямодушия, но тем не менее он – расист. Убийство такого сорта уж слиш­ком похоже на то, чем богаты папины сценарии, чтобы претендовать на признание за ним про­явления бунта. Но то, что он сказал вслух, по сути своей было непростительной ошибкой.

– Он не заслужил этого. Мы должны сделать это в интересах общества. И не требуй от меня мотивов.

– Где уж мне понять, но знаешь, о чем я подумала, Маленький Мистер Поцелуйкины Губки? – Она оттолкнула его руку.

– Ты подумала, что я струсил.

– Возможно, ты и должен был струсить.

– А ты, возможно, должна заткнуться и отстать от меня. Я сказал, что мы обязаны это сделать. И мы это сделаем.

– Значит, его?

– Ладно. Но черт побери, Ампаро, нам надо придумать, как называть этого ублюдка, лишь бы не «грязным стариком»!

Она выбралась из его подмышки и чмокнула в щеку. Оба поблескивали сплошь по­крывшими их бусинками пота. Пора цветения замерцала вдохновением первой ночи. Они так долго ждали. И вот, занавес наконец поднимается.

М-день (День мобилизации) был назначен на первый уик-энд июля, на Дни праздника Независимости. У компьютерных игр появится время заняться собственными делами (они могли «поисповедоваться», «помечтать» или «поблевать»), потому что Баттери-парк будет пуст как никогда.

Между тем у них все острее вставала проблема, с которой сталкивается любой подрос­ток во время летних каникул, – как убить время.

Есть книги, есть Шекспировские марионетки, если тебе охота поторчать в длинной очереди; всегда к твоим услугам телек, а когда больше не сидится, в Центральном парке дос­таточно маршрутов для скачек с препятствиями, однако плотность их участников не бывает ниже, чем в стаде мигрирующих леммингов. Баттери-парк, который не ставит себе целью удовлетворять чьи-то нужды, редко так переполнен. Если бы сюда наведывалось побольше александрийцев и у них появилось бы желание побороться за жизненное пространство, мож­но было бы погонять мяч. Ладно, следующим летом…

Что еще? Для апатичных есть политические и религиозные мероприятия разных уров­ней энергетического накала. Можно заняться танцульками, но школа Лоуэна настолько их испортила, что ни одно из танцевальных заведений города им не по вкусу.

Что касается самого приятного времяпрепровождения – секса, то для всех, кроме Ма­ленького Мистера Поцелуйкины Губки и Ампаро (и даже для этих двоих, когда сразу же на­ступает оргазм), это всего лишь что-то такое, что происходит на каком-то потустороннем эк­ране, какая-то странная гипотеза, которая всегда остается без эмпирического доказательства.

Куда ни кинь, все это – потребительство; им дано только потреблять, но они так устали (а кто не устал?) от безысходной пассивности. Им по двенадцать лет, или по одиннадцать, или по десять – они не в состоянии больше ждать. Чего? – хотели бы они знать.

Итак, если не считать времени, когда они могли бездельничать порознь, все эти пред­полагаемые возможности – книги, марионетки, спортивные развлечения, искусство, полити­ка и религия – входили в ту же категорию бесполезных занятий, что и выказывание знаков внимания или уик-энд в какой-нибудь Калькутте. Такое название еще можно было найти на старых картах Индии. Значимость их жизни от этого не становилась выше, а лето катилось так же, как повелось с незапамятных времен. Они то сидят нахохлившись и хандрят, то сло­няются без всякого дела, то надоедают друг другу, изливая душу. Их действия непоследова­тельны, лишены даже робкой фантазии; они ведут долгие бессмысленные споры о каких-то второстепенных вещах – о привычках диких зверей джунглей, или о том, как делаются кир­пичи, или затевают разговоры о второй мировой войне.

Однажды они сосчитали все имена на монолитных глыбах, установленных в память о павших солдатах, моряках и летчиках. Суммарная цифра получилась четыре тысячи восемьсот.

– Ого, – сказал Танкрид.

– Не может быть, что это все, – настаивала Мэри Джейн, хотя и остальные думали точ­но так же. Даже «ого» Танкрида прозвучало иронически.

– Почему бы и нет? – продолжал тем не менее Танкрид, который просто не умел не возражать. – Они здесь абсолютно из всех штатов и из всех родов войск. Это наверняка все, иначе возмущались бы родственники тех, кого здесь нет.

– Но так немного? Если так мало убитых, то в этой войне было не больше одной битвы.

– Может быть… – начала тихо Снайлз, но Танкрид редко кого-нибудь слушал.

– Тогда войны были совсем другие, – изрек он с апломбом комментатора самых важ­ных новостей. – В те времена в собственных автомобилях погибало больше, чем на войне. Это неопровержимый факт.

– Четыре тысячи и восемь сотен?

Силеста отмахнулась не только от того, что сказала Снайлз, но и от того, что собира­лась сказать.

– Мэри Джейн права, Танкрид. Это просто смехотворное число. Ведь за ту же самую войну германцы отравили газом семь миллионов евреев.

– Шесть миллионов евреев, – поправил Маленький Мистер Поцелуйкины Губки, – но это дела не меняет. Может быть, те, что здесь, убиты в каком-то одном бою.

– Тогда об этом было бы сказано. – Танкрид не хотел сдаваться и в конце концов даже заставил всех по крайней мере признать, что четыре тысячи восемьсот – достаточно впечат­ляющие цифры, особенно если без ошибок прочитать каждое имя.

Еще одна изумительная статистическая достопримечательность парка: за тридцатипя­тилетний период в Замке Клинтона было возбуждено семь миллионов семьсот тысяч процес­сов против иммигрантов, прибывших в Соединенные Штаты.

Маленький Мистер Поцелуйкины Губки немало потрудился над расчетами. Значит, по­требуется двенадцать тысяч восемьсот каменных плит того же размера, что запечатлели имена погибших солдат, моряков и летчиков, чтобы выбить в камне имена всех этих имми­грантов с указанием страны, из которой они выехали; для установки плит потребовалась бы площадь в тринадцать квадратных километров или часть Манхеттена отсюда до 26-й улицы. Но стоило ли это изыскание его трудов? Хоть чуть-чуть изменился от этого порядок вещей?

Алена Ивановна:

Архипелаг беспорядочно разбросанных островков бурой растительности на загорелом море лысого черепа. Волосяной покров материков выглядит обнажениями мраморных пород, особенно борода – седая, закрученная в жесткие колечки. Зубы стандартного МОДИКУМ-фасона; одежда настолько чистая, насколько может быть чистой любая ветхая ткань. Ника­кого особого запаха. И все же…

Принимай он ванну хоть каждое утро, все равно, глядя на него, не расстаться с мыслью, что его внешний вид отвратителен, как отвратителен старый дощатый пол, который пора окатить водой после выскабливания железистым песчаником. Грязь прикипела к его морщи­нистой плоти и не знающей утюга одежде, – без хирургического вмешательства или прижи­гания ее невозможно отделить ни от плоти, ни от одежды.

Его привычки методично размеренны, как платочек в горошек. Живет он в Челси, в до­ме для престарелых. Это им удалось выяснить во время ливня, который заставил его поехать домой в подземке, а не идти, как обычно, пешком. В теплые ночи он мог устроиться на ноч­лег и в парке, угнездившись в одном из оконных углублений Замка. Ленч он покупал на Вос­точной в специализированном магазине «Думас Филз»; сыры, импортные фрукты, копченая рыба, сливки в бутылках, корм для собак. Не будь этого магазина, ему пришлось бы голо­дать, хотя дом престарелых должен был обеспечивать его такой прозаической необходимо­стью, как завтрак. Тем не менее для попрошайки это довольно странный способ расставаться с четвертаками, если он не перебрал наркотиков.

Его профессиональный натиск – настоящая, из ряда вон выходящая агрессия. Его рука, например, неожиданно оказывается возле самого твоего лица и…

– Как насчет этого, Джек?

Или, словно по секрету:

– Мне нужно шестьдесят центов, чтобы добраться до дому.

Поразительно, как часто он добивается своего. Но на самом деле тут нет ничего пора­зительного. Это дар божий.

А у того, кто полагается на божий дар, не должно быть пистолета.

На вид ему шестьдесят-семьдесят, может быть, семьдесят пять или чуточку больше, а может, и меньше. Все зависит от образа жизни, которую он вел и где. Говорит он с акцентом, но ни один из них не смог определить, с каким. Однако это не английский, не французский, не испанский и, вероятно, не русский акцент.

Кроме норы в стене Замка, у него есть еще два излюбленных места. Широкое открытое продолжение тротуара вдоль воды. Здесь он работает, прогуливаясь вверх мимо Замка, затем обратно вниз до концессионного ларька. Если он представляет себя вместе со всем Баттери на борту одного из больших крейсеров Военно-морского флота США, «Даны» или «Мелвил-ла», который идет на прикол после прекращения боевых действий, то это выглядит как це­лый парад – седой, беззвучный, медленный, как сон. Настоящая частица истории. На вообра­зивших себя на его месте александрийцев это тоже произвело впечатление, хотя трое из них уже побывали в круизе на остров Андрос и обратно. Правда, иногда он надолго останавлива­ется возле защитного ограждения без всякой на то причины – просто вглядывается в небо над Джерси и береговую линию Джерси. Потом он может заговорить сам с собой совершен­но неразличимым шепотом, но очень серьезно, судя по тому, как морщит лоб. Они ни разу не видели, чтобы он присел на скамейку.

Другое его любимое место – вольер. Когда они его не помилуют, ему воздается арахи­совыми орешками или хлебными крошками за пожертвования на птичье пропитание. В воль­ере голуби, попугаи, семейка малиновок и стайка птичек-пролетариев, которые, если верить табличке, называются гаечками, хотя Силеста, которая специально сходила в библиотеку, чтобы удостовериться, сказала, что скорее всего они не более чем из хвастливого воробьино­го племени. Услыхав вынесенный вердикт, мисс Краузе, естественно, тут же заявила о себе. Одна из ее характерных особенностей (и, вероятно, причина, по которой ее никто ни о чем не спрашивает) состоит в том, что ни при каких обстоятельствах она не соглашается вступать в дискуссию. Даже симпатизировавшие ей не могли добиться он нее ничего, кроме зловещей улыбки и решительного, отрывистого кивка головой.

Однажды во вторник, за неделю до Дня мобилизации (дело было задолго до полудня, и свидетелями возникшей конфронтации была только трое александрийцев), Алена так далеко зашел в нарушении собственного обета молчания, что попытался заговорить с мисс Краузе.

Он недвусмысленно остановился прямо перед ней и стал медленно вслух, со своим не внушающим доверия акцентом читать текст «ДОВОЛЬНО НАСМЕХАТЬСЯ»:

– «Министерство внутренних дел Правительства Соединенных Штатов по секретной указке Сионистского Фордовского фонда систематически отравляет Мировой океан так на­зываемым «кормом для ферм». Это и есть «мирное использование ядерной энергии»?» Ко­нец цитаты. Нью-Йорк Таймс, 2 августа две тысячи двадцать четвертого года. «Или это но­вый Мундоггл!!», «Мир природы», январь. «Можете вы и дальше оставаться равнодушны­ми? В результате откровенного систематического геноцида ежедневно погибает пятнадцать тысяч морских чаек, тогда как выборные власти фальсифицируют и извращают очевидные факты. Знакомьтесь с фактами. Пишите конгрессменам. Добивайтесь, чтобы ваш голос был услышан!!»

Пока Алена бубнил, мисс Краузе становилась все пунцовее. Сжав пальцами бирюзово­го цвета черенок для метлы, к которому был прикреплен ее плакат, она стала резко и быстро двигать его вверх-вниз, будто этот человек с иностранным акцентом был какой-нибудь усевшейся на плакат хищной птицей.

– Вы сами так и думаете? – спросил он, дочитав до конца, в том числе и подпись, не­смотря на ее дергание плаката. Он прикоснулся к своей жесткой, как щетка, белой бороде и философически сморщил лицо. – Мне хотелось бы узнать побольше, да-да, хотелось бы. Мне было бы интересно послушать, что вы об этом думаете.

Она вся оцепенела от ужаса. Ее глаза закрылись сами собой, но усилием воли она за­ставила их открыться.

– Может быть, – он был беспощаден, – мы сможем обсудить это дело во всех подроб­ностях. Когда-нибудь, когда вам захочется быть более разговорчивой. Ладно?

Она кое-как соорудила улыбку и отвесила ему мизерный кивок. На некоторое время она была в безопасности, но все равно сидела затаив дыхание, пока он не прошел полпути до противоположного конца набережной, и только тогда позволила воздуху обрушиться на свои легкие. Одного глубокого вдоха оказалось достаточно, чтобы ее руки оттаяли и мелко за­дрожали.

М-день выдался по-настоящему летним и радостным, он походил на каталог самых жизнеутверждающих творений живописцев всех времен и народов – облака, флаги, зелень листвы, переполненные радостными переживаниями люди, а позади всего этого – спокойное, чистое, по-младенчески голубое небо. Маленький Мистер Поцелуйкины Губки прибыл на место первым, а Танкрид, одетый во что-то, напоминающее кимоно (чтобы спрятать краде­ный «люгер»), последним. Силеста не пришла вообще (она только что узнала, что удостоена обменной стипендии и отправляется в Софию). Они решили, что обойдутся без Силесты, но решающей оказалась совсем другая неявка. В М-день жертва не сочла необходимым осчаст­ливить парк своим присутствием. Снайлз, голос которой по телефону был почти взрослым, делегировали в вестибюль Сити-банка с наказом позвонить в дом престарелых на Западной 16-й улице.

Ответившая ей сиделка оказалась временной. Снайлз, всегда лгавшая вдохновенно, на­стаивала, чтобы ее мать, миссис Андерсон, – конечно же, она там живет, – миссис Альму Ф. Андерсон пригласили к телефону. Это дом двести сорок восемь по Западной 16-й, не так ли? Где же она, если ее там нет? Разволновавшаяся сиделка объяснила, что проживающих, всех, у кого было настроение, увезли на пикник по случаю празднования Четвертого июля на озе­ро Хопатконг как гостей гигантского кондоминиума пенсионеров Джерси. Пусть дочь падает духом, рано утром они вернутся, и тогда ей удастся поговорить с матерью.

Итак, без отсрочки обряда жертвоприношения обойтись не удалось. Ампаро подсунула им какие-то пилюли, которые стянула у матери, наградив себя ими за очередной выдержан­ный ею скандал. Джек покинул их, объяснив, что он уже и без того на грани психопатии; до самого сентября никто из них больше Джека не видел. Банда распадается, как кусочек пиле­ного сахара, пропитанного слюной, когда слегка надавишь на него языком. Но, черт побе­ри, – море по-прежнему отражает все то же голубое небо, голуби в клетке вольера не стали менее радужными, и деревья продолжают себе расти.

Они принялись шутить и дурачиться на тему истинного значения буквы «М» в слове «М-день». Снайлз начала с «мисс Номер, мисс Шарабан и мисс Бифштекс». Танкрид, у которого чувства юмора не было вовсе или оно было уж слишком индивидуальным, не придумал ничего лучше сокращения от «мать муз». Маленький Мистер Поцелуйкины Губки предложил «Мило­сердные небеса!». Мэри Джейн резонно настаивала, что это означает «Мэри Джейн». Но Ам-паро заявила, что «М» заменяет слово «Апломб», поэтому и тянет за собой день.

Потом, лишний раз убедившись, что, когда идешь под парусом, ветер неизменно дует в спину, на отметке 99,5 частотной настройки они поймали долгий, как день, балет Терри Райли «Орфей». Они проходили его в мим-классе, и по сей день он оставался частью их мышц и нер­вов. Как только Орфей спустился в ад, поросший грибами размером от горошины до целой планеты, александрийцы преобразились, превратившись в очень правдоподобную стайку душ, пребывающих в муках, каких не бывало со времен Якопо Пери. Отовсюду стали стекаться и в конце концов затопили тротуар небольшие в это послеполуденное время и уже рассеявшиеся было группки зрителей, загоревшиеся признаками чисто взрослого внимания. Выразительно­стью танца александрийцы превзошли самих себя – и каждый в отдельности, и все вместе; и хотя они не смогли бы выдержать тот же накал до апофеоза (в полдесятого вечера) без сильно­действующего психосоматического ветра в своих парусах, их танец был неподдельной и во многом личной мукой. Уходя этим вечером из Баттери, они чувствовали себя гораздо лучше, чем все это лето. В некотором смысле им удалось изгнать из себя злых духов.

Но, возвратившись на Рыночную площадь, Маленький Мистер Поцелуйкины Губки не смог уснуть. Ему не выпутаться из этой китайской головоломки, потому что все его внут­ренности уже сплелись от нее в невообразимый узел. Только когда он отомкнул запоры на окне и выбрался на карниз, ему удалось избавиться от неприятных ощущений в кишках. Го­род – это реальность. Его комната – нет. Реальны и карниз, и его голая задница, буквально впитывающая в себя эту реальность. Он не отрывал взгляда от медленного движения на не­привычно большом удалении и собирался с мыслями.

Он понимал, даже не спрашивая остальных, что убийство не состоится. Эта идея нико­гда не трогала их так, как его. Одна пилюля, и они опять превратятся в артистов, которым не оторвать глаз от собственных отражений в зеркале.

Он наблюдал, как постепенно выключается город. Рассвет очень медленно разделял небо между востоком и западом. Появись сейчас на 58-й улице пешеход и подними он взгляд, он тут же заметил бы беззаботно болтающиеся голые мальчишеские пятки.

Он должен убить Алену Ивановну сам. В этом нет ничего невозможного

В спальне за спиной давным-давно надрывается телефон. У него мягкий, неопределен­ной тональности голос ночного времени. Должно быть, это Танкрид (или Ампаро?) хочет об­судить с ним это дело. Нетрудно представить их аргументы. На Силесту и Джека теперь по­лагаться нечего. Или еще яснее: из-за «Орфея» они стали слишком заметными. Начнись хотя бы крохотное расследование, скамейки сразу же о них вспомнят, вспомнят, как прекрасно они танцевали, а уж полиция-то догадается, у кого что искать.

Однако настоящая причина – по крайней мере теперь-то Ампаро постыдилась бы гово­рить, что ее пилюли действуют расслабляюще, – заключается в том, что они прониклись жа­лостью к своей жертве. За последний месяц они слишком хорошо узнали его, и сострадание разъело их решимость.

В папином окне появился свет. Время начинать. Он встал, весь в золоте солнечного света нового дня свершения, и пошел по карнизу шириной всего треть метра к своему окну. От долгого сидения по ногам бегали мурашки.

Он подождал, пока папа не отправился в душ, потом на цыпочках прокрался к старому секретеру (У. энд Дж. Слэун, 1952) в его спальне. Связка папиных ключей уютным калачи­ком свернулась на ореховой фанеровке. В ящике секретера лежала коробочка из-под суве­нирных мексиканских сигар, а в сигарной коробке – бархатный мешочек, а в бархатном ме­шочке – папина точная копия французского дуэльного пистолета образца примерно 1790 го­да. Предосторожности папы касались не столько сына, сколько Джимми Несса, который при каждом удобном случае считал своим долгом показать серьезность угроз покончить с собой.

Когда папа принес пистолет, сын первым делом очень внимательно изучил прилагав­шийся буклет, поэтому сейчас не составило труда выполнить всю процедуру его подготовки к бою быстро и безошибочно. Он сперва забил в дуло отмеренную скрутку пороха, а потом свинцовую пулю.

И только после этого отвел боек назад на один щелчок.

Заперев секретер, он положил ключи точно так же, как они лежали прежде. До поры он запрятал пистолет в беспорядке подушек турецкого уголка папиной спальни, предусмотри­тельно поставив его дулом вверх, чтобы не выкатилась пуля. Затем, собрав воедино все, что осталось от вчерашнего возбуждения, он влетел в ванную и чмокнул папу в щеку, еще мок­рую от девятилитровой утренней порции воды и благоухающую ароматом 4711.

Они весело вместе позавтракали в гостиничном кафе, хотя могли бы приготовить себе то же самое сами, если не считать дополнительным блюдом ожидание официанта. Малень­кий Мистер Поцелуйкины Губки дал искрившийся энтузиазмом отчет об исполнении алек­сандрийцами «Орфея», а папа делал над собой неимоверные усилия, стремясь не уронить во время рассказа собственное достоинство. Когда он почти исчерпал свои возможности, Ма­ленький Мистер Поцелуйкины Губки растрогал его, попросив выдать еще одну пилюлю, та­кую же, как Ампаро принесла вчера. Поскольку уж лучше мальчик получает подобные вещи от собственного отца, чем от кого-то постороннего, папа дал ее.

До причала Южного парома он добрался в полдень, едва не лопаясь от ощущения при­ближающегося освобождения. Погода по-прежнему была погодой М-дня, будто, проведя ночь на карнизе дома, он заставил время пойти вспять и вернуться к моменту, когда все по­шло не так. Он надел свои самые невыразительные шорты, а пистолет прицепил к поясу, скрыв его от посторонних глаз серовато-бурой сумкой.

Алена Ивановна сидел на одной из скамеек возле вольера и слушал мисс Краузе. Рукой с кольцами она крепко сжимала древко плаката, а правой рубила воздух с красноречивой не­ловкостью немого, который чудодейственным образом только что исцелился.

Маленький Мистер Поцелуйкины Губки прошел по тропинке и присел на корточки в тени своего любимого мемориала. Вчерашний день, когда статуи каждому казались такими глупыми, невозвратно упущен. Его волшебство еще осталось, потому что они все еще выгля­дят глупо. Верраццано одет как промышленник викторианской эпохи, приехавший провести отпуск в Альпах. На ангелице самая обыкновенная бронзовая ночная сорочка.

Хорошее настроение мало-помалу испарялось, и его голова все больше уподоблялась песчанику Эоловой башни, изъеденному ветрами веков. Пришла мысль позвать Ампаро, но любое облегчение, которое она может дать, будет оставаться лишь миражом так же долго, как долго он станет тянуть с выполнением своей задачи.

Он бросил было взгляд на часы, но оказалось, что они остались дома. Гигантские рек­ламные часы на фасаде Первого Национального Сити-банка показывали четверть третьего. Этого не могло быть.

Мисс Краузе все еще несла вздор.

Было достаточно времени, чтобы последить за движением облака. Оно плыло от Джер­си над Гудзоном и мимо солнца. Невидимые ветры пощипывали его дымчатые кромки. Это облако – его жизнь. Пропадает, так и не пролившись дождем.

Вскоре и старик двинулся вверх по набережной к Замку. Он стал красться за ним, не приближаясь. Наконец они оказались одни, рядом, в дальнем конце парка.

– Привет, – сказал он с улыбкой, которую держал про запас для взрослых с сомнитель­ной репутацией.

Старик сразу же взглянул на его сумку у пояса, но это не лишило Маленького Мистера Поцелуйкины Губки самообладания. Должно быть, он задавался вопросом, не попросить ли денег, которые, если они вообще есть, лежат в сумке. Пистолет заметно выпирал, но эту вы­пуклость никак нельзя было принять за пистолет.

– Сожалею, – изрек он холодно, – я на мели.

– Я просил?

– Вы собирались.

Старик сделал движение, явно намереваясь двинуться в обратный путь, поэтому надо было побыстрее сказать что-нибудь такое, что заставило бы его задержаться.

– Я видел, как вы говорили с мисс Краузе.

Он задержался.

– Мои поздравления, вы сломали этот лед!

Старик нахмурился, но на его лице появилась полуулыбка:

– Ты ее знаешь?

– Мм-м. Можно сказать, что мы осознаем ее. – «Мы» было преднамеренным риском,

hors-d’oeuvre[3]. Касания пальцами то одной, то другой стороны болтавшейся на ремне сумки с тяжелым пистолетом заставляли этот маятник лениво раскачиваться. – Вы не станете возра­жать, если я задам вам один вопрос?

Теперь в выражении лица этого человека не осталось ничего похожего на снисходи­тельность.

– Вероятно, не стану.

Его улыбка потеряла почву для заранее сделанного расчета. Она стала такой же, какой он улыбался папе, Ампаро, мисс Коуплард, всякому, кто ему нравился.

– Откуда вы, я имею в виду – из какой страны?

– Ведь твое дело не в этом, не так ли?

– Ну, я просто хотел бы… знать.

Старик (каким-то образом он еще не перестал быть Аленой Ивановной) повернулся и пошел напрямик к приземистой круглой башне старинной крепости.

Он вспомнил, что памятная доска – та же, которая извещала о семи миллионах семиста тысячах иммигрантов – свидетельствовала, что в Замке пел Дженни Линд, причем с огром­ным успехом.

Старик расстегнул молнию ширинки и стал мочиться прямо на стену.

Маленький Мистер Поцелуйкины Губки теребил шнурок сумки. Замечательно, что ста­рик мочится так долго, потому что, несмотря на усилия, шнурок упорно не желал развязы­ваться. Ему удалось вытащить пистолет, лишь когда старик стряхивал пресловутую предпо­следнюю каплю.

Он положил капсюль на полочку взведенного бойка, оттянул курок на два щелчка на­зад, пройдя положение предохранителя, и прицелился.

Старик не спеша застегнул молнию. Только после этого он посмотрел в сторону Ма­ленького Мистера Поцелуйкины Губки. Он видел нацеленный на него пистолет. Они нахо­дились чуть немного более пяти метров друг от друга, поэтому он не мог не видеть.

Он сказал: «Ха!»

Но даже это восклицание адресовалось скорее не мальчику с пистолетом, а просто бы­ло отрывком из немного грустного монолога, который он каждый день снова и снова повто­рял у кромки воды. Старик отвернулся и уже в следующее мгновение приступил к работе, выбросив руку вперед с целью выклянчить четвертак у какого-то парня.


Перевод: О.Орлова

Angouleme (1971)