"Газета День Литературы # 69 (2002 5)" - читать интересную книгу автора (День Литературы Газета)Татьяна Глушкова ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННОГО
НЕОХРИСТИАНАМ
1
В моём роду священники стоят, как Львы Толстые бородами вея, и подымают перст, и не велят юродствовать и праздно лить елея.
Буравят взором. А нагрудный крест к людским устам насильственно не тычут. И потому — я старше этих мест, где праведники в пекло души мечут.
И потому — покуда я иду, мне видно: удлиняется дорога что до порога отчего — в чаду дворянских лип, — что до босого Бога.
Он исходил… Тебя ль, моя страна, иль горний путь безвестного страданья, поскольку чаша — выпита до дна той, гефсиманской, иль рязанской ранью.
Не знаю… Не дано мне сосчитать ни ясных звёзд, ни жадных капель горя, ни тех песчинок, что текут, как рать, под ветром — или спят на бреге моря…
Исповедимы ль вещие пути? Кромешна ночь духовного недуга. Так что ж она поёт в моей груди, что горлинка, неправедная мука?
И никому не выдам, что за весть мне шлёт рассвет: оливу иль осину… Сжимаю рот — да не исторгнет лесть. Виски сжимаю. Разгибаю спину.
2
И вот стою, не сломлена тобой, сонм плотоядных, хищных черноризцев, отделена пылающей каймой цыганских маков да кабацких ситцев.
Отчуждена от благостных затей земных богов, рассевшихся широко. Мой храм уходит в землю до бровей: в бурьяне локон волжского барокко… Нарышкинских наличников разлом да строгановских маковок соцветья, не трону вас ни духом, ни пером: то вправе только нищие и дети.
Кудрявится коринфский завиток, что листик в той Перуновой дубраве: Влас перенял, а может, Фрол-браток, — равно лежат во прахе да бесславье!
Равно погребены глухой травой останки бора и останки камня, литья — с бегучей вязью круговой, шитья — в кругу лучины стародавней…
Не подыму я этот зримый град, незримым градом — стану ли кичиться? "Не хлебом…" — златоусты говорят, пока горит российская пшеница.
Емелям этим — только бы молоть, кимвалить на распаханном погосте. А я смотрю: какая ж это плоть — в мучицу, пыль измолотые кости?
Они высоким облаком плывут — и луч сквозит над скорбною грядою; они — как дух, что вырвался из пут у самого безверья под рукою.
***
От кривизны свободного стиха, который называется верлибром, — к дырявым кринкам и дворянским липам, грядам укропа, стаду лопуха.
От новизны, что только и мила зелёной юности — как будто та устала от вечных повторений, — до кристалла магического, прочь от ремесла.
Он не был дан мне, солнечный алмаз, вот разве брат его — угрюмый уголь. Но в огородах, под рукою пугал картофель цвёл — лилово-жёлтый глаз.
И кукурузы русая кудель моё перо по горло обмотала, и вот не слышно в голосе металла, а — шелест, словно в окна бьётся хмель…
И всё-то мне мерещится, что рай, где я была уместной и счастливой, — тот заднепровский, захолустный край, где ангелы обстреканы крапивой.
Гуськом летят в предутреннюю стынь, склонив к земле обветренные лица, а ветвь оливы — точно как полынь: горчит, дурманит, зябко серебрится…
ПОДАРОК
…И мне тогда в награду за труды, за тайную, мучительную славу прислали розно жемчуг и оправу и восемь роз из влажной бересты.
Я и не знала: эка, их плетут из волокон податливых древесных! — при костромских иль вологодских песнях плетут из лыка, из шелковых пут.
И смугл, и розов лепестка завой, топорщится — что крылышко зарянки, исчерчен письменами: слобожанки чертили так по бересте сырой?
По розовому — краткие штрихи шмелиного коричневого цвета… Круглится чаша северного лета. Пропахли земляникой туески.
Кувшины закипают молоком. Шуршит, щебечет лёгкая посуда… Но это бело-розовое чудо каким сюда надуло ветерком?
Какую весть заморскую несёт остудливому ковшику для кваса, солонке, что была зеленовласа, а вот снежком рассыпчатым цветёт?..
У роз белёсых — паруса покрой, а этот буйный лепесток завёрнут, что княжий свиток, и дымком подёрнут, — пророс из зёрен памяти живой:
О тех — вблизи Равенны ли — полях, о знойных ли камнях Бахчисарая?.. Цветок, упавший на пороге рая, березняком светающим пропах.
И замирая, и пчелу сдувая, держу его в натруженных руках.
В СТАРОМ ДОМЕ
Быть может, тот, кто умер, кто убит, разлуку понимает — точно смерть оставшихся… И он скорбит над этой безвозвратною утратой, уходом, тайной инобытия нас, погружённых в свет иного цвета, окутанных своей глухою ночью, незримых для него, недостижимых — как ни взлетает дух и как ни бьётся, что ласточка, о чёрное стекло, в какое смотрят на затменье солнца…
А иначе — откуда бы тоска их, приходящих в наши сны живые и видящих, сколь мы благополучны, сохранны: ведь не сдвинут даже стол, где и теперь дымится прежний ужин, и на обоях — светлое пятно там, где висел портрет, который продан по общему согласию — давно… И даже кот — всё тот же: пережил таинственной душою меховою тот день, когда мы шли за длинным гробом, а он смотрел в окошко, провожая, и только золотая чернота в его глазах отчаянно круглилась…
Вот так и мать, когда бы ни пришла в мой сон — уж скоро сорок лет разлуке, — глядит с такой печалью, состраданьем, с такою болью, точно я — убита, того не зная; словно на кладбище нетронутой, былой, убогой жизни ей — выпало, ей — суждено оплакать меня… И посадить крылатый кустик сирени серой или бальзамина прозрачный стебель… Так она глядит. И мы всегда молчим с ней. Лишь молчим, полны каким-то единящим знаньем… И час её прихода — поздний вечер. Как будто зимний: столько темноты… Хотя горит в углу больная лампа. Но ни читать при этом свете, ни определить наш возраст — кто тут младше… И сторожит нас клён — совсем окошко заполонил своей широкой тенью. И я не столько вижу, сколько чую, что он — тот третий, без кого нельзя и быть сорокалетнему свиданью…
ТРЕТИЙ РИМ
В нашем Третьем Риме (а Четвёртому — кто не знает? — на земле не бывать!) по воскресеньям добрые нэпманы от демократии кормят бесплатным обедом нищих ветеранов войны. Той самой, доисторической, которую звали Великой Отечественной войной, поскольку было Отечество и у живых, и у мёртвых.
Если подумать об этом — об обеде из трёх блюд, с тёплым мутным компотом из сушёных, уже безымянных фруктов; если подумать о нищих спасителях Родины, спешащих, старчески волочащих полвека тому простреленные ноги, — чтобы поспеть к часу благодеянья; если подумать о том, что, уходя восвояси — есть эти норы-свояси в катакомбах-руинах Рима? — что, уходя, они — Господи, слышишь ли это? — благодарят кормильцев, —
то уже ничего не рифмуется, ничего не звучит (даже пыльного марша громовых духовых не слыхать), потому что смолкают музы, когда умолкают пушки.
***
Хворости злые следы на помертвелом лице. Чистой испить бы воды, встретить зарю на крыльце. Росной пройтись бы травой, тонких коснуться ветвей, где стародавней весной пел для меня соловей. Вижу: белеет в кустах юное платье моё. Яблоня в белых цветах. Утлое наше жильё. Целая жизнь пролегла от луговой простоты к мигу, где серая мгла горько туманит черты. Есть ли на свете любовь, если — была да прошла; если является вновь в дом, что спалила дотла? Верности нет — или есть: прошлого тайная власть — или грядущего месть за позабытое всласть? Этим забвеньем темня долгие поздние дни, есть ли душа у меня — иль головешки одни, думаю… Но отчего ж что-то беззвучно поёт — так, что ничем не уймёшь, в сердце, холодном, как лёд? Этим забвеньем темня долгие поздние дни, сам ты — припомнишь меня, кущи, и рощи, и пни. Яблоню в белом цвету. Дом, где в окне лопухи. Пышных словес нищету, что называлась: стихи; что я в печи бы сожгла, в хрустком рыбацком костре — только б вернуться смогла к той, отсиявшей, заре!
***
Они — из глубины природы, где рвётся свет, где стонет тьма, — дар бескорыстья, дар свободы, дар вольной прихоти ума. И значит: ветреной любови забрезжил луч, истаял след, и вьются розы в изголовьи: во божестве почил поэт.
И льётся поздняя музыка над водопольем неудач. Она темна и безъязыка — небесный гром, подвальный плач.
Она всегда — в пустынном зале, при уходящих поездах… Теперь — беда: груздём прозвали — так свищет ветер в кузовах!
И вот — почти старухин лепет и утлый, камышовый кров, а снова: Леда, Леда, Лебедь — то репетирует любовь!
То репетирует разлука, то заметелилась тоска постелью из седого пуха, пером цыплячьим у виска!
Не так ли — дымом, дыбом — Тютчев взлетал на снежный косогор, в грачиный сад?.. Ах, нету лучше, чем этот серенький забор,
чем эти брошенные хаты иль в Малороссии угор… Чем этот тихий, виноватый, себя испепеливший взор.
***
А кто качал пустую колыбель? Слыхала я, что март или апрель…
Лежала в ней дырявая свирель, а может, просто дедовская дудка, а может, щепка… Ивовая ветка, давно ль ты стала птицам не мила? Ужель плоха сосновая игла? Ужели мало глины в огороде? Но эта власть… но эта страсть к свободе!..
Но кто качал пустую колыбель? Я думаю, крещенская метель.
Я думаю, что звук родимой речи родимей станет, ежели на плечи тебе чужие окрики кладут, на Запад гонят и прикладом бьют…
А кто качал пустую колыбель?
И вот тогда моя старуха ель, в обносках, прозвенела на просторе: "Четыре беды И пятое горе. А пятое горе — что нет его боле!.."
Но разве я по-прежнему люблю и разве взгляды чьи-нибудь ловлю? Давно молчу, дремлю, не скрипну дверью. А на столе — пучок вороньих перьев.
— А кто качал пустую колыбель?..
Публикацию подготовила Валентина МАЛЬМИ |
|
|