"Октябрь" - читать интересную книгу автора (Сказбуш Николай)

16

Чуть свет Тимош был уже в городе; сердце забилось сильнее, когда он увидел улицы, заполненные рабочим потоком. Без труда угадывал в их рядах «поездников», вчерашних крестьян и тут, в городе, когда минувшие дни были уже за плечами, глядя на этих людей, не привычных еще к сутолоке, не утративших еще широких медлительных движений, придерживающихся друг дружки, как чумаки в дороге, Тимош подумал вдруг о Моторивке.

Завтра и она отдаст своих людей заводам! Девчата поговаривают уже о канатном, мужики поглядывают на стекольный; хоть добрых двадцать верст до него, но жизнь подгонит. Ему представилась вдруг хата Порфила Моторы, того самого Моторы, что побывал в Токио или Нагасаки, — хата под железом, вспомнился необычно просторный и глубокий погреб во дворе тетки Мотри, в который лазил он за глечиками для Наталки, вспомнились разговоры о том, что через Моторивку собирались проводить чугунку и тогда и хата под железом, и необычно вместительный для рядового крестьянского хозяйства погреб, и тесовые пристройки — «галерейки» — всё приобрело новое значение: Моторивка готовилась принять дачников по примеру других, ближайших к городу сел. Ни леса, ни зеленые долы, ни холмы и высокие могилы не могли укрыть ее, спасти от распада; еще год-другой — и по ее дорогам потянутся возы, нагроможденные всяческим панским добром, и ее женщины поплетутся шляхом с корзинками на коромысле и станут перекупками, одни разбогатеют, другие разорятся, кто вернется с фронта, а кого угонят в Сибирь…

Но кто-то из них пойдет на завод, за ним последуют товарищи — на стекольный, на фаянсовый, на паровозный, машиностроительный. И вот так же станут трястись в поездах, валяться на полатях, а потом трусить мелкой рысцой по окраинным улицам, держась друг дружки, поближе к своим, «до своего села».

Теперь Тимош по-иному смотрел на утих людей, устоявших перед натиском купли и продажи, соблазнами торгашеского города, перед развращенностью базара. Их следовало по-дружески принять на заводе!

Вспомнил, как впервые увидев Любу, презрительно подумал: «Подгородняя».

Ну что ж, честь и слава ей, если в этом всеобщем распаде и торгашестве сохранила простую крестьянскую душу. В теремочке каждая останется чистенькой!

Тимош свернул в знакомый переулок, уже пахнуло свежестью соснового бора, уже видны были иглистые лапы старой сосны над хатой Ткачей.

Вдруг кто-то окликнул его.

— Тимошка!

Он узнал соседа.

— К Ткачам не ходи, сынок. Позапрошлой ночью навестили. Если нигде не устроишься, заглядывай к нам, когда стемнеет. Но лучше где-нибудь на другом краю. И на заводе не появляйся!

Поблагодарив соседа за добрый совет, Тимош направился в город — так, без цели, лишь бы не оставаться на окраине. Надежных адресов не имелось, деться было некуда. Побродив добрый час по улицам, он натолкнулся на ватагу студентов и, глянув на шумливых молодых людей, невольно вспомнил о квартире на Ивановке, о человеке, знавшем его отца. Не раздумывая, Тимош отправился на Ивановку.

Дверь открыла Агнеса.

— А я к тебе на Моторивку собиралась. Иван просил проведать.

— Хорошо, что не собрались.

— И там?

— Кругом.

— У Ткачей был?

— Был.

— Значит всё знаешь? — Агнеса пропустила Тимоша вперед и прикрыла дверь.

Тимошу почему-то бросились в глаза вещи, которых в первое посещение он не заметил: резные полочки на стенах, бархатная подушка на кушетке и маленькая туфелька — безделушка над кушеткой. В туфельке тикали часы. В углу разлапистый выпестованный фикус, над столом висячая лампа с пузатым абажуром. От всего этого, особенно теперь, после Моторивки, повеяно городским благополучием, чем-то непривычным Тимошу. Он почувствовал вдруг, что у него стоптанные чоботы, а глянув на Агнесу, подумал, что невеста Ивана — барышня. Агнеса радушно приняла его.

— Поселишься в комнате Павла. Должна тебе сообщить, что ты, оказывается, мой кузен из Киева. Бывал в Киеве? Нет? В Екатеринославе? Нет? Юзовке, Одессе, Полтаве, Кременчуге, Крюкове, Знаменке? В Белополье? Нет? Где же ты бывал?

Тимош пожал плечами.

— В Моторивке.

— Ну что ж, и там люди. Умывальник в сенях. Приведи себя в порядок после дороги. А затем, — Агнеса подвела его к шкафу, открыла дверцу, — вот здесь всё необходимое для того, чтобы ты превратился в воспитанника технического училища. Полная форма: блуза, брюки, фуражка, кожаный кушак. Сколько тебе лет?

— Да уж восемнадцатый.

— Не похоже. Но и это много.

Она достала из ящика стола узкий картонный коробочек.

— Знаком с этим инструментом? — Агнеса извлекла из коробочка золлингеновскую бритву. — Жаль расставаться с лихими усами, но ничего не поделаешь.

Когда превращение было закончено и Тимош вышел из комнаты Павла в полной форме, юный и свежий, Агнеса оглядела его с ног до головы и, кажется, осталась довольна.

— Шестнадцать лет. Ученик. Именно то, что требовалось. Ты не закончил училище, потому что нужно поддерживать семью. Приехал устраиваться на работу. Я расскажу тебе о Киеве всё, что ты должен знать, — она подошла к горке с книгами, взяла с полки альбом и передала Тимошу. — Вот здесь твои друзья, родные и знакомые. Запомни на всякий случай, — и снова внимательно взглянула на Тимоша.

— Красивый парень. Ты догадываешься об этом?

Тимош не ответил.

— Красота — это милость и торжество природы. Это замечательно, — проговорила она, усмехнувшись, — но это и очень хлопотливая милость. Прости, что я говорю банальные фразы. Но кто-то должен сказать тебе рано или поздно. Хуже, если придется убедиться самому. В мужчине мужества должно быть примерно в сто раз больше, чем красоты. Это необходимо для спокойной нормальной жизни, успешного труда, положения в обществе и политике.

— Зачем вы это говорите?

— По глупости. Женщины глупы, ты это уже заметил?

Тимош молча смотрел на нее.

— А теперь, в результате всего сказанного, нам придется заняться самоваром. Бабушка с самого утра в очереди за хлебом. У нас тут ужасно трудно, Тимош, спичек не достанешь. Бедная бабушка измучилась, — и пока разжигала самовар, она расспрашивала о Моторивке, о Матрене Даниловне, о связи с военным городком.

— Тебе придется проведать Матрену Даниловну, — проговорила Агнеса таким тоном, точно приказывала, — не побоишься появиться в Моторивке?

— Не понимаю, о чем вы говорите…

— Вот это хорошо. Через день поедешь. Только, разумеется, не в этом наряде, — подумав, она продолжала, — а что этот Мотора-гончар приличный человек?

— Да я его и не разглядел, темно было. Голос ничего, добрый.

— Ну, раз добрый, значит всё хорошо. — И вдруг почему-то спросила. — Книги читаешь?

— Какие книги?

— Ну, всякие. Пинкертона, например. Или политическую экономию?

— Читал.

— Что: Пинкертона или политическую экономию?

— И то и другое.

— Прекрасно. Разнообразие — залог широты кругозора. А еще что читал?

Тимош, как тогда, в памятный день встречи на реке, перечислил все прочитанные книги, кроме одной, бережно спрятанной в сердце.

— Про Спартака, Парижскую коммуну. Про разные виды Дарвина.

— Ну и как, разобрался в видах?

— А что ж тут разбираться. Все произошли от обезьяны.

— Ты, я вижу, вундеркинд.

— А что это такое?

— А это дитя, которое превосходно играет на барабане, не имеет представления ни о чем другом.

— Вы всё загадками, говорите.

— Я уже сказала: женщины глупы и хитры до невыносимости. Будь добр, отнеси самовар в комнату, на стол.

Разливая чай, Агнеса не прекращала расспросов, заставила, как на экзамене изложить всё, что знал Тимош о Парижской коммуне, о третьем сословии, о конвенте и вдруг спросила о социал-демократической партии, ее задачах и программе и о положении на их — шабалдасовском — заводе.

— Ну, тут ты разбираешься. Извини, пожалуйста, но меня крайне поразила твоя, не свойственная возрасту, наивность в некоторых вопросах. Не обижайся. Кроме всего прочего, я — как все женщины, — ужасно болтлива. Бери сахар. Не жди, чтобы тебе предлагали. Я нетерпелива. Ну, вот, теперь перед тобой полный портрет невесты твоего брата. Что ты скажешь обо мне Прасковье Даниловне?

— Скажу, что вы насмехаетесь надо мной, — отодвинул стакан Тимош.

— Нет, Тимош, я просто считаю, что из тебя может выйти очень толковый работник при соблюдении двух совершенно непременных условий. Во-первых, если этого ты сам добьешься и, во-вторых, если ты станешь регулярно брить усы. Без усов тебе гораздо лучше. Я бы сказала, что в таком виде ты более соответствуешь своему истинному возрасту.

— Ну, вот, я же говорил…

— Да, ты прав, — кроме всего, я злоязычна. Теперь еще ничего, но в детстве! В детстве я дралась с мальчишками. Итак, ты поедешь в Моторивку. Пройдешь через Моторивский лес таким образом, чтобы к ночи попасть в Глечики, повидаешь гончара, передашь Матрене Даниловне пожелания наилучшего здоровья, посоветуешь ей жить спокойно, тихо и благополучно до лучших времен. Узнаешь, как живут люди в военном городке. Это все, что нужно и можно передать через гончара. Есть ли у нее в семье кто-либо, с кем ты мог встречаться, не тревожа Матрену Даниловну?

— Есть?

— Кто?

— Наталка.

— Ага, Наталка. Сколько ей лет?

— Наверно шестнадцатый.

— Чудесный возраст. Самые лучшие мои воспоминания относятся именно к этим дням. Ты будешь встречаться с Наталкой.

— Там другая есть женщина. Старше, разумней. Крестьянскую жизнь лучше знает, про листовки слышала.

— Хорошая женщина? — вскинула брови Агнеса.

— Очень.

Прошло некоторое время, прежде чем Агнеса возобновила разговор.

— Видишь ли, Тимош, я всё время пыталась понять, что именно произошло в Моторивке…

— Почему вы не спросили прямо?

— Лукавство, Тимош, непростительное лукавство. Да, в этих вопросах ты разбираешься. Удивительно! Ну, хорошо, Тимош… Поедешь и сделаешь всё, как уговорились. А теперь — комната Павла в твоем распоряжении. Отдыхай. Вот для нашей бабушки и записка, рапорт о твоем появлении. С ней можешь быть откровенен.

Тимош не мог понять, что всколыхнуло прошлое, что в Агнесе напомнило о другой — бойкая речь, насмешливый взгляд, легкие красивые руки? Она была иной, совсем иной и вместе с тем…

Его поразила непонятная легкомысленная словоохотливость Агнесы, совершенно не отвечающая тому, что говорил о ней Иван.

Может быть, Иван обманывается?

Или, напротив, он сам не понимает Агнесы?

Когда женщины стараются казаться проще, чем есть на самом деле? Быть может, она просто снисходительна, — Тимош для нее младший брат Ивана. Или, возможно, ей требовалось выведать что-либо о Моторивке? Больше того, что могут дать прямые вопросы и ответы. Зачем? Стремится проверить его, прежде чем поручить новое дело?

— Нет, все не то!

«Что ты расскажешь Прасковье Даниловне обо мне?» Вот где разгадка!

Агнеса не знает, как встретят ее в семье Ткачей, не уверена в этой встрече. Она любит Ивана и боится своего чувства. Почему?

Тимош для нее — глаза и уши Ткачей, наперсник Прасковьи Даниловны, она опасается его ревнивого взгляда, смущена и старается скрыть смущение напускной непринужденностью. Что же произошло между ними, почему эта неглупая самоуверенная девушка так робеет перед Ткачами?

Занятый своими мыслями, Тимош и не заметил, как в комнату вошла старуха в черной поношенной тужурке с металлическими пуговицами. Появление неизвестного человека, спокойно восседавшего за столом над пустым чайным стаканом, нисколько не удивило ее. Поставив кошелку в угол, она принялась развязывать платок, не глядя на Тимоша, и, только заслышав запах самоварного угара, проявила озабоченность.

— Ты что, пустой чай хлещешь, — обратилась она к новому гостю, — чем она тут тебя потчевала?

Старуха подошла к столу, заглянула в самовар, неодобрительно покачала головой, оторвала от газеты клочок, приладила под камфоркой.

— Это вы про Агнесу спрашиваете? — смущенно поднялся из-за стола Тимош. — Агнеса тут вам записку оставила.

— Агнеса! И он ту же песню! Агния, Агния, молодой человек. Слава богу, православная, крещеная. Пустым чаем поила? — старуха заглянула в стакан.

— Да чего ж… Я сыт, бабушка.

— Это у твоего дедушки бабушка. А я тебе Александра Терентьевна. А ты кто будешь?

— Вот записка, — протянул листок Тимош.

— На что мне твоя записка. Языка, что ли нет?

— Я из Киева, Александра Терентьевна, — нерешительно пробормотал Тимош, не зная как представиться, — кузен, то есть двоюродный брат…

— Вижу, что кузен. Раз Павлушкину форменку одел, значит кузен. Прокламации возишь?

— Нет, я просто так. В гости.

— Все вы просто так. А там, гляди, в Сибирь за милую душу. Ну, ладно, раз кузен, так ты и ешь, как полагается кузену. Вот тебе сало шмаленное, вот огурцы, тарань. Сотку поставить или к обеду?

— Нет, сейчас не стану…

— Ну, это как кто. Иные действительно спозаранку не любят. А всё равно, друг милый, ты моего стола придерживайся. Ты меня слушай. А то они тут и из тебя Агнесу сделают.

— Кто это они, Александра Терентьевна?

— Поживешь, увидишь. Разные тут водятся. Которые пескари, которые головни, а которые и щуки. Всякая рыбка есть. Да погоди-ка, — приглядывалась она к Тимошу, — никак ты уже бывал у нас? Этой весной был или зимой. Кажись, еще до Пасхи?

— Был, Александра Терентьевна.

— От Ивана приходил?

— От Ивана.

— А что же он не показывается?

— В Петрограде, Александра Терентьевна.

— Ты напиши ему, чтобы скорее приезжал. Что же это он девку бросил, а сам в Питер подался. Непременно, чтобы скорее приезжал, а то они ей тут голову закружат.

— Кто это они, Александра Терентьевна?

— Да студенты, студенты, щучки и пескарики.

— Не любите студентов? — оживился Тимош.

— Студентов? А что студенты — такие же люди. Люди разные и студенты разные. Мой Павлушка тоже студент, вольнослушатель! Не то, чтобы силком кто гнал, а вольно, по собственному желанию лекции слушает.

Она засуетилась, прибирая со стола. Тимош помог убрать самовар.

— Ну, что про твоих слышно? — спросила она вдруг.

— Да ничего не знаю. Я только сегодня приехал.

— Мучают людей, изверги. А ты и верно с дороги., усталый. Ступай отдохни.

Тимош отказывался, благодарил, уверял, что чувствует себя превосходно, но едва добрался до койки, повалился снопом и очнулся только к вечеру.

Агнеса была уже дома. Он узнал ее шаги, шелест ее платья. Потом они о чем-то тихо разговаривали с Александрой Терентьевной. Старуха выговаривала, Агнеса слабо защищалась. Не желая быть невольным свидетелем чужого разговора, Тимош оделся и вышел в большую комнату.

— А, кузен! — приветствовала его Александра Терентьевна и тотчас встала и вышла.

— Я что хотел спросить, — проговорил, поздоровавшись, Тимош, — Павел скоро вернется?

— Заскучал в нашем обществе?

— Просить хотел, — мне бы на завод…

— На шабалдасовский тебе нельзя, Тимош.

— Мне бы на паровозный.

— Погоди. Обживись. Потолкуем.

— Значит, квартирантом?

— А это зависит от характера. Одни кругом квартиранты, другие всюду хозяева. Все зависит от того, какой у человека характер.

— А я сам не знаю, — рассмеялся Тимош, — всю жизнь по чужим хатам живу, вот и весь характер.

— Ты еще никогда не был в чужой хате, Тимош. Вот что тебе нужно понять, — не повышая голоса, по твердо проговорила девушка и занялась своими тетрадками, затем, отложив тетрадки, встала и заходила по комнате, проговорила, словно продолжая разговор или отвечая па собственные мысли. — А насчет паровозного вот что скажу. Всем нам он люб и дорог. Но люди не только на паровозном нужны. Еще больше они нужны на других, отсталых участках. На паровозном ты окажешься новеньким, опять придется осваиваться, привыкать. А время нынче быстрое, удивительное. Из Питера, с фронта, отовсюду приходят замечательные вести. Солдаты с нами — это большое событие. Война научила их многому. Вооруженное крестьянство с нами, они ждут только сигнала. Когда это произойдет? Сегодня? Завтра? Не знаю. Но все знают — скоро. Скоро уже, Тимошенька! Значит, мы должны быть готовы и готовить людей. Тебе придется понять, что служить рабочему делу можно не только на заводе.

— Понимать — понимаю, да понимать не хочется.

Тимош видел, что у Агнесы были свои планы, но он не знал, в чем они заключались, какое отношение имели к общему делу. Она по-прежнему оставалась для него всего лишь невестой старшего брата, Агнесой, барышней.

Через день, выполняя ее просьбу, он отправился в Моторивку. Передал всё, что от него требовалось, спросил о Любе — ее в Моторивке не было, уехала в город, в госпиталь. Через неделю снова собрался в Моторивку, уже без всякого поручения. И снова узнал, что Люба в городе, в госпитале…

Дома, на вопрос Александры Терентьевны, где был, ничего не ответил.

Тимош не хотел теперь пи слышать, ни говорить о Моторивке, он сам не понимал, что с ним творится, самому себе ни в чем не признавался, замкнулся, затаился и даже книг не читал, хотя теснилось их на полках здесь немало.

Агнеса удивленно поглядывала на парня, решила, что всё это от безделья.

Как-то утром, перед тем как уйти на работу, Агнеса обратилась к Тимошу:

— Иван уверял меня, что ты парень надежный.

— Мне он говорил, что я мальчишка.

— Мальчишка, это не качество. Это — преимущество. Что ты думаешь о нашем фикусе?

— Не люблю фикусов.

— Я тоже, представь. Но этот замечательный. Не правда ли?

— Да, выращенный.

— Как ты сказал? Выращенный? Здорово сказано — выращенный. То есть призванный к жизни любовью и заботами. Так я тебя поняла?

— Не знаю.

— Не знаешь, а говоришь, — она подошла к окну, поправила занавеску, протянула руку к блестящим чистым листьям растения погладила осторожно и вдруг наклонилась, провела рукой вокруг ствола, словно расправляя землю, выдернула из земли шнурок завязанный петелькой, потянула петельку и приподняла вместе со слоем земли дощечку. Достала из железного коробка завернутую в бумагу пачку листков, протянула Тимошу:

— Скучаешь по своему заводу?

— Скучаю, Агнеса Петровна.

— Ну, хорошо. Пойдешь на завод, на свой завод Тимош. Передашь людям эти листки. Ты знаешь людей на заводе?

Тимош снова удивленно посмотрел на Агнесу.

— Вот и прекрасно. Среди своих людей человек никогда не растеряется. Пойдешь на завод в обеденный перерыв. Знаешь, где они собираются, ну, где курят?

Тимош смутился.

— Передашь листовки Кудю. Проберешься на завод?

— Да. Там есть пролаз в заборе со стороны реки.

— Хорошо. Я верю в тебя, Тимош!

Он принял листовки, но не уходил.

— Что же ты раздумываешь?

— Всё передавать да передавать…

— А ты что, печатать хочешь?

— Вы сказали: скоро революция!

— А, вот ты о чем! — взгляд ее стал сосредоточенным, напряженным, смотрела на Тимоша и не видела его. Провела ладонями по лицу, стиснула пальцами виски, успокаивая разыгравшуюся жилочку. Она все ещё смотрела на Тимоша, и парню стало не по себе под этим горячим, упорным взглядом.

Она опустилась на стул, уперлась подбородком в сложенные на столе руки:

— …Передавать, передавать… Да-да, вечно маленькая незаметная работа. И всегда в этой комнате, в четырех стенах, — она продолжала смотреть прямо перед собой невидящими глазами, — борьба без винтовок, без баррикад.

Тимош следил за ней — не ведая, он затронул что-то болезненное в ее душе. Беспокойный взгляд Агнесы пугал его.

— Горсточка людей без пушек и штабов…

Она вдруг выпрямилась.

— Но мы ведь нерв революции! Ты об этом думал когда-нибудь? — Взгляд ее утратил женственность, стал жестким. — Быть может, штаб ее здесь. Быть может, нынче не нужны баррикады! С нами сейчас полки и армии, все солдаты фронта. Передавать? Да. Это призыв революции, призыв рабочих Питера ко всем пролетариям, призыв партии. Это пламя революции, оно разгорится и уничтожит всех, кто осмелится стать на ее пути!

Тимош с трудом сдерживал передавшееся ему волнение. Он видел, как изменилось ее лицо. Движения стали отрывистыми, четкими, и вся она совершенно преобразилась — перед Тимошем был совсем другой человек, которого он раньше не видел, не знал.

— У нас нет маленьких комнат, маленьких дел. Где пройдет фронт революции? В окопах? На заводах? На площадях? Всюду! Всюду, где рабочие, армии, всюду, где партия.

Плечи ее выпрямились, голос стал требовательным, властным.

— Ступай на завод. Если не увидишь Кудя… Если старика нет, — сам передашь призыв рабочим. Помни, это дело партии.

К полдню Тимош был уже на заводе.

Удивительное чувство охватило его, словно вернулся в отчий дом, даже удушливая гарь плавки казалась родной. Каждая пядь земли, протоптанная юношеской ногой, узнавалась, становилась твердой, придавала силы. Гул цехов, а затем после гудка, гул голосов, звучал песней. Тимош пьянел, забыл уже наказ быть осторожным.

— Здоров, Тимошка! — кто-то окликнул его еще до того, как успел пробраться в курилку.

— Здоров, — откликнулся он радостно.

Тимош шел, словно в большой праздник, не ведая страха, готовый на всё.

Вот цеховой двор, дощатый настил, проложенный Тимошем для колеса цеховой тачки.

— Здоров, Тимошка!

— Здоров.

И вдруг, еще издали, приметил механика, желчного, скрученного из железных пружин, человечка. И тогда сразу, помимо его воли, возникла в нем собранность, расчетливость, настороженность. Он притаился, за углом, кинулся в сторону и только уже в кругу своих почувствовал себя свободным.

Кудя не было, об этом ему сообщили первым долгом. Старика забрали в последний разгром. Брат его Савва каждый день бегал в контору с заявлениями о лояльности. Василий Савельевич Лунь тяжело переживал арест старого друга, утратил свою покладистость и добродушие, ожесточился. В цеху не слышно было его привычного: «Мы люди маленькие…», напротив, он то и дело грубил начальству или бросал угрюмо вслед:

— Ладно, ладно, рабочий народ не арестуешь.

Тимош не мог долго оставаться на заводе, однако сознание ответственности, приподнятость, возбуждение, охватившее всех, раздвигали рамки времени до предела, насыщали его событиями и мыслями. Тимош схватывал все на лету, с полуслова, одним взглядом.

Кто-то шутя сказал, что беспартийный Лунь теперь в сущности остался единственным представителем партии в цеху. Об этом можно было и не говорить, стоило только взглянуть на суровую, решительную фигуру старого токаря.

— Товарищи, — раздавал листовки Тимош. — Я только что из деревни, солдатские семьи бедствуют, дворы осиротели, хлеба не убраны. Я был в военном городке, говорил с людьми из маршевых рот — солдаты знают о положении в тылу, готовы поддержать рабочих.

Два парня, хотя их никто не предупреждал, молча отделились от собравшихся в курилке, стали по краям на страже. Одного Тимош сразу узнал — Сережка Колобродов, товарищ Сашка, другой незнакомый, очевидно, новенький.

— Это кто говорит? — слышалось в толпе рабочих.

— Да это наш, из снарядного или штамповального. Кажись, из штамповального.

— Ну да, из штамповального — Тимошка Руденко.

— Верно говорит.

— Передай сюда листок, парень.

— Давай сюда!

Василий Савельевич Лунь настороженно и, Тимошу казалось, неодобрительно наблюдал за всем происходившим. Листок он взял, но тотчас спрятал и всё порывался что-то сказать, однако оттягивал и не подходил к Тимошу.

— Пора уже! Расходитесь, товарищи! — Лунь стоял рядом. — Уходи, парень, от беды.

Василий Савельевич, не слушая Тимоша, вывел его на заводской двор, втолкнул в двери склада:

— Давай на другую сторону, там выход есть.

Во дворе слышались уже окрики:

— Чего собрались? Кто посторонний?

Тимош шепнул Луню:

— Дальше я сам, дядя Василий.

— Ладно — сам!

Старик провел его до пролаза, посторожил, пока проберется и последовал за ним.

— Возвращайтесь, дядя Василий.

— Ладно, — так же хмуро буркнул старик. Он следовал за Тимошем, пока не вышли к реке и не перебрались по узкому дощатому мостку на другую сторону. Тут он догнал Руденко:

— Кто послал?

— По поручению комитета, — уверенно отозвался Тимош.

— По поручению… — пробормотал Василий Савельевич, что-то обдумывая, — ну, тогда ты вот что им скажи: не следовало тебя присылать. Человек ты на заводе приметный, еще по дворовой бригаде помнят, да и разыскивают тебя. К тому же малоопытный. Зачем такого присылать в трудное время!

Тимоша словно холодной водой окатили:

— Разве я неправильно говорил, дядя Василий?

— Говорил правильно. Пришел неправильно. Нельзя тебе у нас появляться. Сам подумай: привяжутся, хвост за собой приведешь — и тебе беда и людям. А дело, между тем, простое: передавай листки мне или кому-либо из наших рабочих, а мы уж найдем им место. У нас на заводе всегда так делали.

«У нас на заводе всегда так делали», — повторил про себя Тимош, с удивлением приглядываясь к Василию Савельевичу — поразило спокойствие и уверенность, рабочая хватка простого беспартийного человека.

— Ивановская двадцать, — продолжал, между тем, Лунь, — там меня каждая собака знает, — и протянул руку: — Ну всё. Давай уходи.

«У нас на заводе всегда так делали», — всю дорогу вертелось в голове Тимоша.

Как всё у него просто и вместе с тем надежно, крепко, проверено жизнью, этим самым «всегда».

Однако пылкость и порыв Агнесы больше увлекали Тимоша.

Неужели Агнеса была не права?

Неужели она действовала по собственному усмотрению, по своей личной воле, не считаясь с другими, не советуясь. Разве могут быть разные правила — одни для завода, другие для Агнесы.

Но, быть может, дело тут вовсе не в правилах, а в обстановке, все диктуется обстановкой?

Тимош перебирал в уме сказанное на заводе, вспоминал, как отнеслись к его приходу рабочие, как приняли листовки:

«Передай — мы все за одно!»

Нет, в этом больше порыва, больше яркости. Это сильней захватывает!

Дома Агнеса заставила его подробно рассказать о выступлении на заводе, переспрашивала, заставляла повторять, Тимош старался возможно обстоятельнее сообщить обо всём, что произошло, что удалось подметить, только об одном умолчал: о предостережении Василия Савельевича. Почему он так поступил, Тимош не знал. Быть может, считал излишним говорить сейчас — будет новое дело, будет и разговор.

Выслушав Тимоша, Агнеса ничего не сказала, а только передала вторую пачку листовок:

— Отвезешь в Моторивку. Вызовешь Матрену Даниловну и вручишь ей лично, чтобы никто не знал.

Тимош взглянул на Агнесу:

— А если Матрена Даниловна спросит, где живу?

— Ей скажешь. Только ей.

На этот раз Тимош ничего не расспрашивал о Любе, выполнил поручение и поспешил домой. Прошло больше месяца, пока Тимош вновь попал в Моторивку. Последним впечатлением, которое увозил он, было: почерневшее от дождей сено, размытая ливнями глина и лошади по брюхо в грязи, тянущие возы в гору. Брошенные хлеба в полях всё время стояли перед глазами. Неспокойное чувство не покидало его — он должен был уезжать, когда кругом нужны руки.

Он никогда не думал, что скошенный хлеб может звать!

В городе, на квартире его ждало новое.

Еще в сенях Тимош заслышал шум. Кто-то перебирал струны гитары. Голоса звенели оживленно. Походило на то, что люди собрались отметить семейное торжество, или затеяли пирушку. Одним словом, обстановка сложилась для него непривычная и, если б не усталость с дороги, он ни за что не вошел бы в комнату.

Едва Тимош переступил порог, гости так и уставились на него. Руденко растерялся, не сразу разобрался в том, что происходило. Заметил только, что было сильно накурено и что портрет деда поглядывал настороженней обычного.

Агнеса тотчас обратилась к собравшимся:

— Товарищи, представляю вам: младший брат Ивана!

Только что не сказала: «младшенький!» И забыла о Тимоше. Все забыли о нем, как часто бывает в оживленном обществе, когда смотрят на человека, улыбаются ему, кивают головой, говорят «да» или «нет», не замечая его, и только уж потом, под шапочный разбор бросят вслед:

— Славный парень!

Тимош без труда определил: всех этих людей связывал старый, давний спор, и он поспешил отойти в сторону забился в угол, молча предоставив возможность Александре Терентьевне отобрать у него промокший картуз, тужурку, подать чашку горячего чая.

Немного пообвыкнув, Тимош заметил, что народу в комнате было не так уж много, однако заполнял он собой всё и шумел, как целый университет.

Продолжая прерванный спор, бородатый студент, похожий на бурлака, наряженного в студенческую тужурку, чернобровый с глазами небесной голубизны, проговорил с таким видом, словно бросал факел в пороховой погреб:

— Мы, интеллигентная братия, смешной народ. Всё знаем. Всё можем, и ничего не можем. Послушать хоть бы вас, коллега. И вы всё знаете. В чем ошибки девятьсот пятого года — знаете. В чем сила Карла Маркса — знаете. А что делать, не знаете!

— То есть, это почему? Я, кажется, ясно сказал: положение на заводах, в селе и на фронте…

— Слава богу, до положения на заводах додумались. Это уже прогресс. Это уже нечто больше, чем «до победного?».

— От положения на заводах зависит…

Тимош взглянул в сторону отбивавшегося коллеги и узнал Мишеньку. Он очень изменился, осунулся, утратил блеск и румянец, огрубел и от этого заметно выиграл, стал больше походить на человека. Тимоша он давно приметил — узнавал, но не признавал.

— Мишенька, да вы ведь не имеете ни малейшего представления о положении на заводах.

— Ну, почему же, — вмешался Павел, — они же люди образованные, газеты читают.

Бородатый студент сидел в противоположном, углу под фикусом, оседлав стул верхом. На пальцах отставленных рук была намотана пасма красного гаруса, Агнеса собирала нитку с его рук и ловко укладывала виток к витку на картонную моталку.

— Видишь ли, Агния, — продолжал спор бородатый студент, — нас с тобой, собственно, только два вопроса разъединяют: «что» и «как». Мы считаем: главное это — что делать и во имя чего бороться. Остальное подчинено главному. Пребывать в подполье, таиться в подвалах, пробираться с поднятым воротником может не только-преданный рабочему делу партиец, но и любой Сашка-семинарист или Сонька — Золотая ручка. Не в этом романтика и существо вопроса. Вот чего ты никак не хочешь понять.

Тимош из своего угла пристально наблюдал за Павлом и бородатым студентом. Но не смел вмешиваться в разговор.

Мишенька, опасаясь, как бы по старинке не оказаться мишенью, стал собираться:

— Спасибо, все-таки, господа, за тепло и уют. Сейчас трудно жить. Нестерпимо трудно жить. Всё страшно усложнилось. От каждого требуют невероятного… До свидания, коллеги.

— Амеба! — злобно проговорил Павел, когда дверь захлопнулась за Мишенькой.

— Обыкновенный человек, — отвернулась Агнеса.

— А зачем ты подбрасываешь нам этих обыкновенных?

— А ты что, необыкновенный?

— Разные есть обыкновенные. Есть обыкновенный солдат, а есть обыкновенная слякоть.

— Ты несправедлив. Тебя раздражает его внутренняя свобода. Ребяческая непосредственность…

— Свобода! Это свобода розового поросенка, — так же злобно оборвал Павел, — черт с ним — дело не в нем. Зачем ты посылала парня на завод. Его там знают. Он слаб еще. Не годится!

Тимоша словно хлестнуло — он сразу понял, что речь шла о нем.

— Почему вы не верите мне! — повернулся он к Павлу..

— Не то, брат. Тут дело не в доверии, а в соблюдении элементарных навыков, — он вдруг обратился к бородатому студенту и это обескуражило Тимоша, выбило из седла — разговор, который представлялся ему решающим, касался, по его мнению, самого жизненного, животрепещущего, на поверку оказывался преходящим, мимолетным, — Павел говорил уже о другом:

— Думал ли ты когда-нибудь о такой удивительной вещи, — взял он об руку бородатого студента, — каждая партия разнится не только своими программами, целью, тактикой, но и простыми навыками работы. Даже в повседневной практике. Эсеры, например, устраивают подкопы и освобождают своих людей из тюремных камер, меньшевики, обычно, спокойно и гордо отсиживают срок, мы, как правило, не занимаемся подкопами, убегаем из ссылки. Это уже традиция.

Павел оставил студента и подошел к Тимошу:

— Я не против того, чтобы ты привыкал к подполью. Давно пора. Мне было шестнадцать, когда отец твой приучал меня к делу. Но я хочу, чтобы ты приобщался к большевистскому подполью. К большевистскому, Тимош! Со всеми его традициями и навыками. А это значит, рабочее дело всегда и прежде всего, беззаветная преданность этому делу — в этом романтика.

Тимош не вполне разбирался, о чем именно шел спор, но продолжал считать, что на Агнесу нападали несправедливо. Он на себе испытал силу ее порыва, смелого решения. Они победили тогда на заводе. Его окрылило это поручение — порыв и размах, в этом всё — страсть, молодость, жизнь! После ухода Мишеньки и его приятелей в комнате стало спокойней, проще, деловитей, Александра Терентьевна сказала:

— Словно занозу вынули! — и не преминула пожурить внуков: — Романтикой занялись, а парень с дороги. И никому дела нет.

— Наша бабушка не жалует романтику, — рассмеялась Агнеса.

— А чего ее жаловать. Нехай она нас жалует.

— Бабушка, милая, да знаете ли вы, что такое романтика?

— Почему не знаю — знаю, — обиделась Александра Терентьевна, — поначитаются, позабивают головы романами, вот тебе и романтика.

— Ну вот, совершенно ясно, что вы нисколько не увлекаетесь романтикой, — обняла старуху Агнеса.

— Почему не увлекаюсь — увлекаюсь. И старик и Павлушка книги приносили. Да в нашей железнодорожной библиотеке вон сколько книг. Всех и не переберешь, Гоголя читала, Пушкина, Тургенева. И про отцов и про детей. Хорошая романтика.

— Ой, бабушка, моя милая, смешная вы право, хорошая, дорогая.

— Вот видите, Агнеса, — воскликнул л бородатый студент, — у нас с вашей бабусей священный союз. Мы все тут против вас, все неисправимые реалисты и прозаики.

— Погодите, вот вернется Иван!

— Балует он тебя, — проговорил рассеянно Павел, и Тимош не мог понять, говорил ли он всерьез или шутил.

— Не балует, а понимает. Он у меня разумный. Считает, что каждую былинку следует понимать. Прежде всего, понимать.

— Ну, ты, былинка моя драгоценная, — ласкала внучку Александра Терентьевна, — вот батько дожил бы, взглянул…

— Не знаю, как батько, — всё тем же тоном произнес Павел, — а дед смотрит на нас явно неодобрительно! — заложив руки за спину, он остановился у дедовского портрета.

— Да он всегда такой был, — махнула рукой Александра Терентьевна, — на него не угодишь.

— А жаль. Нам бы многому нужно было поучиться у этого человека. И прежде всего цельности. Пониманию того, с чем хлеб жуют.

Тимош приглядывался к Павлу — простое лицо, серые широко расставленные глаза, не то задумчивые, не то грустные, черный чуб наискось почти до самой брови. Когда спокоен, речь задушевная, в гневе несдержан. Несмотря на внешнюю несхожесть с Агнесой, улавливалось что-то общее во взгляде, в движениях. Так задубевший, корявый ствол связан единой жизнью с нежным цветеньем.

Было в нем еще что-то, чего не смог бы определить Тимош, не скажи о себе Павел сам грубовато, с усмешкой.

— Хохол. Неисправимый хохол. Ни Санкт-Петербург, ни Рига, ни Либава не смогли из меня хохлацкого духа вытрясти.

В чем же заключался этот дух? Ни священного длинного уса, ни расшитой сорочки! Даже песен про ветры и гору высокую не пел.

Неделя прошла и другая, обитали они с Тимошем в одной комнате, говорили, спорили, мечтали. А Тимош всё никак не мог понять этого человека, как всегда бывает трудно понять и осознать подобное себе, как всегда бывает трудно различить тождественные, привычные черты, — трудно воспринять и оценить то, к чему прижился.

И только исподволь подмечал незначительное: Агнеса, как всегда, встретит его шумными расспросами, как всегда горяча, неугомонна, — Павел остановит ее:

— Сперва хлебом накорми доброго человека, а потом песнями.

Заговорит Агнеса о себе, о своих сомнениях, требованиях, личных взглядах, личном отношении. Павел снова остановит ее:

— Ты о людях сначала подумай, потом о себе. Зайдет разговор о трудностях, о невыносимости тяжелой обстановки, Павел откликнется спокойно, уверенно:

— Ничего, как-то будет, — словно речь шла о простых, очевидных вещах и спокойная уверенность его невольно передавалась товарищам.

Задумаются друзья, загрустят, Павел покосится хитровато, бросит словечко, рассмешит, а сам сидит себе в сторонке, люльку самосадом набивает.

В первый вечер после приезда ни о чем они с Тимошем не говорили — Тимош устал, свалился с дороги, да и у Павла имелись свои заботы. Спросил только младшенький:

— Вот ты сказал, что подкопы не делаете. А как же с Ткачом? С Прасковьей Даниловной? Так и пропадать будут?

Серые глаза стали ласковыми:

— Соскучился за своими?

— Я всё теперь про дом думаю, про Прасковью Даниловну. Раньше никогда так не думал. Она ведь мне матерью родной была!

— Не один ты думаешь. Люди думают.

— Значит, помогут им?

— Без людей не останутся.

— Может, на свидание пустят?

— Потерпи, Александра Терентьевна пойдет.

— Еще что хотел сказать: без работы мне трудно, — признался Тимош, — я с малых лет работаю.

— Сестре говорил?

— Агнесе?

— Может, вам и Агнеса, а нам Агния.

— Да мне трудно с ней говорить. Она всё по-своему.

— Трудно без дела сидеть, а дела просить не трудно.

— Я не то хотел сказать. Она всё по-своему настаивает, а мне против нее идти неудобно. Чуть что, она мне сейчас же: «По-твоему, гайки и болты нарезывать — дело. А людей поднимать не дело…»

— Первое дело для парня — среди людей на работе быть. Там всё найдется и образуется, Я так думаю. А на квартиру успеешь попасть.

— И я ей так говорил! Не хочу, говорил, квартирантом быть.

— Ну, мы с ней разберемся. Девка она ничего, только фантазии много.

— Иван очень любит ее, — невольно вырвалось у Тимоша.

— Ну то еще не любовь, про которую говорят. То любовь, про которую песни складывают.

— Ты не веришь в их любовь?

— Не мое дело — ихнее, — отвернулся к стене Павел, — цыц, парубче, казаки все спят.

Спал — не спал Тимош, а передумал много и наутро решил рассказать Павлу про старого беспартийного слесаря Василия Савельевича Луня, «единственного представителя партии», оставшегося после разгрома в штамповальном цеху. Дождавшись, когда Агнеса ушла на работу, — при ней он почему-то не хотел говорить о шабалдасовском заводе — Тимош сообщил Павлу точку зрения Василия Савельевича, его слова о том, что «на нашем заводе всегда так делалось».

Павел выслушал Тимоша, только и сказал:

— Пойдем к этому доброму человеку.

В тот же день навестили они Василия Савельевича, и Тимош подивился тому, как легко поняли друг друга эти люди — Павел и Лунь, как сразу нашлось у них общее. Не без улыбки Тимош заметил: все что отличало беспартийного Луня в этой короткой деловой беседе, это привычка его начинать каждую фразу словами: «Та хто зна», — и уже после этого высказывать толковый совет, предлагать разумное, правильное решение. При этом он никогда не выражал свои мысли в категорической форме, а непременно предварял глубоко присущим ему: «Та, может…»

Павел заверил старика, что комитет ни в коей мере не собирается нарушать заведенных правил на заводе, весь материал станет передавать через него, Луня, или другого рабочего по их указанию.

Несколько раз после того Тимош приходил к Луню по поручению комитета, и Василий Савельевич выполнял всё аккуратно, основательно и точно. В его работе, быть может, не было необходимого блеска, яркости, зато была завидная безотказность. За долгие годы труда на заводе он до того вошел в его жизнь, до того припасовался, изучил каждую мелочь и каждый характер, что двигался, как рыба в воде, безошибочно и свободно.

Когда теперь что-либо поручалось Луню, Павел только говорил:

— Добре! — и был, видимо, спокоен.

Однажды, когда остались они одни в комнате, Павел решил поговорить с парнем по душам:

— Не пойму, почему Иван тревожился о тебе. Был у нас такой разговор в Питере. А я смотрю — ничего. Хлопец, как хлопец. Только кирпа немного кверху. Но это ничего. А что ж шею гнуть! — взял щетку и вышел на крыльцо сапоги чистить, предложив и Тимошу заняться тем же полезным делом.

— Что я хотел спросить, — нерешительно проговорил Тимош, — вот вы говорили (Тимош обращался к Павлу то на «вы», то на «ты»), с моим отцом встречались. Вместе были.

— Ну как, — вместе! Был я тогда моложе тебя. Так что представление о твоем отце у меня совершенно мальчишеское. Молодежь любила его. Это определенно. Почему, спросишь? Затрудняюсь ответить. Скажет слово, не переменит. Каждого поймет, до каждого дойдет. Всегда и во всем прежде всего живых людей видел, ради них жил и работал. В этом усматривал романтику.

Павел раскурил люльку, дошел уже до ворот и вернулся:

— У Льва Толстого есть рассказ. Про пахаря. Пришел на пахоту барин и удивляется: как это мужик умудрился такую ровную прямую борозду провести. Оказывается, у мужика верный прицел имелся — смотрел он промеж ушей своей конячки на дальнее деревцо и по этому прицелу вел борозду. Вот так батько твой вел партийную борозду. Прощай, брат, это присказка.

С этого дня стали они ближе друг другу, понятней, и Тимош перестал замечать, что их разделяют годы… Напомнил как-то о паровозном. Павел только головой тряхнул:

— Любый мой, не сердись, не забыл про тебя — время такое. Одно лишь крепко знаю: скоро нас с тобою призовут. На паровозный или вагонный — сказать не берусь.

Вернулся он после встречи с Лунем, находился под впечатлением беседы со стариком:

— Понимаешь, — говорил Павел с улыбкой, — пошел я к нему поучать, как следует вести работу в цехе. А он мне свое: «У нас на заводе всегда так делали» — и рассказывает, какой у них на заводе партийный порядок. Слушал я его и думал — откуда у этого беспартийного рабочего такая хватка? Почему мы так легко понимаем друг друга, почему у нас такая общность? Не потому ли, что мы все от него произошли и что это общая для нас всех рабочих хватка?

Тимош задумался. Сказанное о старом рабочем почему-то вызвало в памяти образ отца.

— Значит, Агнеса была права?

— О чем ты?

— Да что оставила меня квартирантом. Значит, никуда, ни на что не гожусь!

— Ишь ты, квартирант! — Павел положил на стол перед Тимошем листовку. — Это призыв ко всеобщей забастовке. И знай, уполномоченным по шабалдасовскому заводу я советовал тебя назначить.

— Спасибо, Павел.

— Будешь держать связь с Лунем. Считай его нашим, партийным человеком. И вот что еще должен знать: приближается девятое января, кровавое воскресение. Мы всегда отмечаем этот день. Охранка приспособилась к нашим действиям, готовит разгром под девятое января. Партийный комитет решил перехитрить охранку, провести всеобщую стачку накануне, раньше обычного срока.

— Понимаю, что ты хочешь сказать, Павел, — листовки должны быть переданы немедленно.

— Да. Завтра ты получишь свою долю и завтра же ночью отнесешь Луню, чтобы к утру всё было сделано. Помни, вести из Питера приходят весьма ободряющие. Мы всё ждем с минуты на минуту… Ну, в общем эта стачка приобретает особое значение. Больше я не могу тебе сейчас сказать.

В тот же день Павел сообщил: установили связь с Тарасом Игнатовичем Ткачом, не исключалась возможность свидания. Предполагали, что Прасковью Даниловну освободят за недостаточностью улик.

Весть эта захватила Тимоша, отодвинула всё — снова видел он себя мальчишкой, впервые переступившим порог старой хаты, ощущал прикосновение ласковой руки.

Тимош кинулся в свой угол, уткнулся лицом в подушку, чтобы скрыть от людей малодушие.

Когда он появился, Агнеса перебирала книги на полках:

— Слышал новость, Тимошенька, — проговорила она, не отрываясь от книг, — Иван собирается к нам!

Он уловил радостный свет ее глаз, и сердце его сжалось — знакомый, утраченный свет несказанного счастья.

Агнеса заметила его смущение и тотчас, по всегдашней привычке, переменила разговор:

— Смотри, вот заветная книга!

Она протянула ему небольшой томик в тонком переплете. Тимош подумал: наверно, что-нибудь из философий или политики. Но на титульной странице стояло: «Оскар-Уайльд. Портрет Дориана Грея».

Тимош привык к ее манере говорить и действовать:

— Предлагаете, прочесть книгу? Заботитесь, надеетесь, что так скорее промелькнет время до завтрашнего вечера?

— Нет, Тимош, просто хочу, чтобы ты внимательнее взглянул на «Дориана Грея».

Тимош взглянул на томик Уайльда, потом на Агнесу:

— Это ваша книга?

— Нет. Она принадлежит моей подруге. Ее книги хранятся у меня…

— Она в Сибири?

— Ты мало-помалу осваиваешься с нашей обстановкой. Да, она в Сибири. Замечательная девушка, гораздо более достойная, чем некоторые другие… Да, так вот — о Дориане. Это старый ключ шифра, Тимош. Пользуясь этим шифром, когда-то, еще перед войной, местная партийная организация переписывалась с Парижем, с Лениным. Слышал когда-нибудь это имя?

Тимош молчал, он не знал, когда, кто впервые сказал ему о Ленине, так же как не знал, от кого впервые услышал слова: правда, совесть, честь. Разве можно ответить на подобный вопрос?

Тимош смотрел на Агнесу пристально и ревниво, ждал, требовал ответа, зачем она заговорила о Ленине?

— Я хотела, чтобы завтра ты взглянул на себя так же пристально, как сейчас смотришь на меня. И только!

— Значит, вы знаете, о чем говорил со мной Павел?

— Конечно. Это — решение комитета.

Пристально взглянуть на себя! Он и без того был не очень доволен собой. Порой казалось, что всё может, и тут же с горечью убеждался в беспомощности, непригодности к настоящему великому делу. Он верил в себя, видел, что вырос, окреп за последние годы, стал мужественней, сметливей. Но как далеко было еще до умения и славы человека, о котором он никогда не забывал, имя которого носил! Как далеко было до простых рядовых рабочих людей.

Он стыдился своей неуклюжести, скудости знаний, неумению разобраться в собственных мыслях. Он всегда наполнен думами, чувствами — вот, кажется, всю душу раскрыл бы перед людьми, голова разрывается от нахлынувших мыслей, а слов нет, и окостеневший чугунный язык немеет.

Ленин!

Знает ли он, что есть на земле неудалый парень, «младшенький», который пришел на завод в страшные военные годы с подправленной для полных годков метрикой, вместе с «поездниками» и «гусятниками», с миллионной разношерстной массой, и мучается, думает, бьется «как рыба об лед, чтобы найти свое место на земле!