"Лихолетье Ойкумены" - читать интересную книгу автора (Вершинин Лев Рэмович)Эписодий 2 Всего лишь мальчишкаГруда прелой, перемешанной с темным подтаявшим снегом прошлогодней листвы зашевелилась, и в приоткрывшейся щели мелькнула косматая борода. Один лишь быстрый взгляд вниз, в овражек – и опять никого. Тишь и безмолвие. Даже заяц, встрепенувшийся было на шорох, вновь замер столбиком, не углядев опасности. Пуст лес; ничего и никого кругом, лишь снег, кустарник и обмороженные за зиму до самой сердцевины деревья. Да еще еле уловимый, но с каждым мгновением крепнущий шорох, шумок, шелест. Судя по звукам, скоро в овражке появятся люди. Странно. В эту пору мало кому вздумается без крайней нужды бродить по лесу. Возможно, впрочем, людей ведет как раз такая нужда. Много ли их? Судя по шорохам, не очень: десятка три. Но все равно – больше, чем тех, кто поджидает их, укрывшись в завалах снега и размокшей листвы… Топот, поскрипывание и неразборчивая речь все ближе. И вот первые из идущих появляются у входа в лощину. Это – фракийцы. Странно. Никогда не отправляются люди Фракии в набег ранней весной. Если же не набег, то что делать им в глуши порубежных лесов?.. Воины в высоких лисьих шапках, похожих на волчьи молосские, с пушистыми хвостами, лихо переброшенными через плечо, движутся по трое в ряд, равномерным, небыстрым на вид шагом, отчего-то именуемым равнинными людьми «кабаньим»; носатые лица их, иссеченные мелкими ритуальными шрамиками, сосредоточены, ноздри сторожко подрагивают, пытаясь уловить в весенней свежести воздуха людской дух. И ни македонцы-десятники, ни пожилой сотник, возглавляющий отряд, не обременяют наемников излишними вопросами и распоряжениями. Здесь, в горах, врожденное фракийское чутье много надежнее боевого опыта искушенных в сражениях вояк. Чу! Фракиец, шагающий впереди, замирает на месте, осторожно опуская выставленную было вперед ногу. Голова его медленно поворачивается налево, направо; ноздри напрягаются. И те, кто следует за ним, одновременно, слаженными движениями в единый миг изготавливают к броску короткие дротики. Засада? Нет… Не похоже… Помедлив мгновение-другое, следопыт расслабляется. Все спокойно. Никого вокруг. – Ну? – негромко спрашивает сотник, морщинистый и горбоносый, типичный уроженец Равнинной Македонии, если судить по виду. – Чуешь? Фракиец безмолвно мотает головой. – Тогда – вперед! – приказывает сотник. И, словно в ответ ему, лес кричит: – Ст-о-ойте, люди! Переваливаясь по-медвежьи, утопая почти по пояс в прели, из кустов выскакивает человек. Драная накидка свисает с его плеч, и расползающаяся на теле козья шкура не скрывает от взглядов посиневшую на морозце кожу. – Остерегитесь! Засада-ааа! Крик обрывается стоном. Вылетевшая невесть откуда короткая темная стрела вонзается в широкую спину, опрокидывая бегущего лицом в снег, и он падает, некрасиво растопырив руки, а со склона, прямо на замерзший внизу отрядец уже мчатся, безмолвно и страшно, пять серо-белых сгустков острозубой смерти… Прыжок! – и один из фракийцев, не успев завопить, заваливается на спину; кровь тугой струей хлещет из разорванной пополам шеи. А из сугробов уже летят стрелы, высвистывая на лету песню погибели. Но фракийцы – хорошие воины, плохих не нанимают щедрые и придирчивые вербовщики наместника Македонии. Быть может, не выскочи с предупреждающим криком этот незнакомец в лохмотьях, невидимые враги и сумели бы застать их врасплох. Но крик подарил наемникам два-три спасительных мгновения. Вмиг перекинув со спин на локти легкие щиты, сплетенные из ивовых прутьев, они разворачиваются в две шеренги, заслоняя от выстрелов уже готовых к стрельбе лучников, и в слаженном шуршании выдернутых мечей тонет визг убиваемых волкодавов. Первый счет равен: пять псов за одного мертвеца и одного надолго покалеченного. Хороший счет! Снова стрелы. Вислоусый наемник, тихо бранясь, роняет щит, припадает на левое колено, и товарищи тотчас прикрывают его, сомкнув строй. Миг первого ошеломления миновал, фракийцы снова спокойны. За то им и платят, чтобы не бояться стрел. Тем более что там, в снегу на склонах, никак не более десятка лучников; пятеро слева, пятеро справа, примерно так. Опытный наемник без труда определит количество сидящих в засаде по плотности стрельбы. Ну что ж, и это не страшно. Враги попались в собственные силки и теперь обречены, если только не побегут сейчас же. Хотя, следует признать, расчет был точен: затаившись, поймать погоню врасплох, взять десятка полтора жизней внезапными стрелами и клыками боевых псов, прыгающих на спину, а затем – и только затем! – броситься в рукопашную. Наверняка там, в засаде, нет тяжеловооруженных, способных вдесятером встать против тридцати. Гоплитам не пройти через размокший весенний лес. Фракийцы обмениваются понимающими взглядами, безмолвно признавая: замысел тех, кто пока еще невидим, был удачен. Не появись, словно по воле богов, этот, в рванине, копошащийся сейчас на снегу в алой луже… – Рассыпаться! – командует македонец-сотник. Короткие плотные шеренги перестраиваются в редкие цепочки, каждый воин надежно укрыт плетеным щитом, каждый склонил копье, полностью изготовившись к бою, а десяток лучников со дна овражка следит за склонами, готовый в каждый миг градом стрел поразить любую появившуюся цель… – Вперед! И фракийцы медленно, не позволяя себе излишне отрываться от товарищей, идущих обочь, начинают карабкаться по косогору навстречу стрелам. Спустя несколько мгновений их щиты расцветают оперениями. А еще через миг лес оглашается криками и звоном металла. Ненадолго. Восемь человек, как бы ни были они храбры и умелы, мало на что способны, сражаясь с двумя десятками врагов, каждый из которых кормится с копейного острия и искусен именно в такой, утерявшей строй схватке. Последний счет: семь трупов на истоптанном алом снегу куплены жизнями четверых наемников. Очень хороший счет. Одному из сидевших в засаде, впрочем, повезло: он увернулся от смертельного укола копья и вот уже бежит, трудно переставляя ноги, предательски утопающие в заснеженных грудах скользкой и мокрой листвы. Повезло ли? Плечистый фракиец, усмехнувшись краем губ, прищуривается, вскинув лук. Длинный торжествующий свист рассекает стылую свежесть. Трехгранный наконечник вонзается бегущему точно в затылок; тот на миг замирает, вскидывает голову, всплескивает руками, словно в безмерном удивлении, и медленно опускается на колени, а затем, опять же неторопливо, укладывается на бок. Все. Можно не проверять. Выстрел был безупречен, словно на показательных стрельбах. Фракийцы не едят даром хлеб нанимателя. Воины, обтирая мечи, спускаются в овражек. Споро, без лишних слов, пригибают к земле ветви, привязывают своих погибших, всех пятерых. Нет, шестерых: тот, кого порвали псы, тоже уже не дышит. Пусть висят. На обратном пути тела следует забрать, пока же они – обуза. А что до чужаков, напавших исподтишка, так их тела мало интересуют фракийцев. Лесному зверю по весне необходима пища, а заботиться о павших врагах ни к чему. Не по обычаю, да и много чести… Безмолвно шевеля губами, фракийцы обнажают головы, вознося благодарность великому Залмоксису за дарованную победу, и просят достойно и приветливо встретить в заоблачных высях безвременно павших собратьев. А затем окружают спасителя. Тот стонет, неловко ворочаясь в кровавой луже. Смерть обошла его стороной, и рана в правом плече не так уж опасна, но крайне болезненна. Фракийцы озабоченно переглядываются. Этому человеку отряд обязан жизнью и победой. Залмоксис велит платить добром за добро, и неписаный воинский обычай говорит о том же. Ободрительно балагуря, из его плеча быстро и не очень мучительно извлекают стрелу. С подлым крючковатым наконечником, правда, приходится повозиться, и на лбу раненого выступает крупная испарина. В одной из наплечных сумок находится остро пахнущая целебная мазь и чистая тряпица. Вскоре предупредивший о засаде перевязан и переодет в сухую одежду, извлеченную из сумки одного из павших. Душа убитого, если не отлетела еще далеко, несомненно одобрит этот поступок оставшихся в живых. В руки раненому дают ломоть сала, и он, блаженно застонав, вонзает в пахнущую диким чесноком соленую мякоть крепкие желтоватые зубы. – Кто ты? – присев на корточки, спрашивает сотник-македонец дружелюбно и ласково. Человек отвечает не сразу. Он тщательно прожевывает пищу, сглатывает, словно и не расслышав. Он знает: сейчас ему позволено многое… – Кто ты? – терпеливо повторяет македонец. – Я – раб Эакида, – отвечает спаситель, и в глазах его вспыхивает ненависть. – Меня называли Кроликом. Он не лжет. Никому не под силу подделать эту сизо-багровую полосу от жесткого ошейника на худой жилистой шее. Македонцу, правда, не приходилось слышать, чтобы здешние горцы сажали рабов на привязь, как цепных собак, но… всякое, что ни говори, возможно. В конце концов, если культурные эллины позволяют себе такое, да еще и много чего покруче, отчего бы дикарям не позволить себе столь невинное подражание? – Ты – не раб, – мягко поправляет спасителя сотник и дружески, почти как равному, подмигивает. – Уже не раб. Ты купил свободу честно. Клянусь, мы доставим тебя в Додону, подлечим и снабдим деньгами на дорогу домой. Ты увидишь семью, дружище! Тапа этти краннахи, парни? – завершает он по-фракийски, обернувшись к наемникам. И те, весело ухмыляясь, подтверждают наперебой: – Эт-тапа краннах и-каттарпе, Залмоксу-т-ти! Они и не думают возражать командиру. Этот оборванец отныне может считаться вторым отцом каждому из воинов, спасенных им от неизбежной гибели. По фракийскому обычаю он, буде изъявит такое желание, может быть принят в род любого из спасенных. По македонскому же закону спасенные обязаны исполнить самое заветное желание спасшего жизнь. А что может быть заветнее, нежели мечта о возвращении домой? – У меня… нет семьи… Пополам с неугасающей ненавистью в темных глазах несчастного – смертная тоска. Фракийцы, мало смыслящие в греческой речи, и те смущены искренностью его боли. Они хотели бы помочь, да не знают, как. А македонец, дослушав, сочувственно гладит спасителя по здоровому плечу. Да уж. Здесь не поможешь. И как не понять? Шторм и разбившийся о прибрежные скалы корабль с переселенцами, хаонские пираты, ну и дальше все, как положено. Жена с дочерью сгинули неведомо куда, а самого кузнеца, прознав об умении, отослали в горы, к молосскому царю, велевшему не скрывать от него искусных мастеров. – Я понимаю железо… – хрипит бедняга. – Умею искать руды, могу плавить бронзу. Знаком и с серебром. Эакид велел приковать меня к горну и назначил выкуп за свободу: тысячу мечей за себя и еще полтысячи за сына… – Ух! – возмущенно взмахивает руками молодой фракиец, слегка разумеющий греческую речь, и переводит своим побратимам, оживленно размахивая руками. – У-у-у! – гудят наемники, понимающе переглядываясь. Что и говорить, нехороший человек этот молосс Эакид. Жадный. Бесчестный. Выкуп – другое дело, это справедливо. Но никак не назвать божеской цену свободы, назначенную кузнецу. Ведь один хороший меч равен семи дням труда, если не считать заточку и насадку на рукоять. А если считать, так и полным девяти. И это – если работать на себя, в охотку, не испытывая скудности в пище и должным образом отдыхая. Ну, а полторы тысячи, да еще из-под плети… – Совсем дикий человек царь молоссов! – заключают, покачивая головами, фракийцы, и подергиваются ритуальные шрамики на впалых щеках. – Что там говорить, очень плохой человек, недобрый! Жаль, умер легко и красиво… – Я сказал: это слишком много! Дайте мне посильный урок, и я выполню его! – беглец говорил, никак не умея остановиться. Похоже, он давно уже мечтал выговориться перед доброжелательными слушателями. – Тогда они привели моего сына и… отсекли ему ухо. И спросили: стану ли я спорить дальше? Я не стал. Но боги не благословили мой труд… Сотник кивнул. Еще бы! Оружие – не глиняный горшок! Кователь должен вкладывать в каждый клинок частицу души. Недаром у эллинов – мудрый все же народ, что там ни говори! – невольникам доверяют лишь раздувать горн в кузне, и даже вольноотпущенники допущены разве что к работе с кувалдой. Темная душа – скверное оружие… – Из десяти мечей только на одном, и то – в лучшем случае, не стыдно мне было поставить свое клеймо… Ого! Македонец удивленно приподнял бровь. Немногие умельцы имеют право клеймить мечи собственным знаком. Особая цена такому оружию, и если их спаситель не лжет, тогда понятно, отчего варварский царек назначил такой непомерный выкуп. Кто же захочет отпускать бесценного невольника? – Каков же твой знак, умелец? – словно бы невзначай интересуется сотник. – Три молнии в круге! – неожиданно звонко и гордо отвечает мастер. О! Вот как?! На глазах у изумленных фракийцев македонец уважительно склоняет голову, и пучок перьев на гребне шлема мелко вздрагивает, словно волнуясь. Три молнии в круге! Знак известный, знак почетный! Немало стоят клинки, меченные этим клеймом. Увы, давно уже не появлялись они в оружейных лавках Эллады. Знатоки полагали, что мастера уже нет в живых. Боги! Каким же дикарем был этот молосс Эакид! – Господин! – спаситель вскидывается вдруг, глотая слова, и в расширенных темных глазах его появляются радужные просверки безумия. – Господин! Не медли! Поспеши, не то они успеют уйти… Ноздри македонца мгновенно напрягаются, словно у ищейки, почуявшей дичь. Он даже не спрашивает, о ком говорит раненый. Он понимает с полуслова. – Ты был с ними? – Да! Меня взяли с собой. Других рабов не взяли, а меня прихватили. Я ведь очень дорого стою, вот меня и хотели подарить иллирийцам. Но я бежал! Поспеши же, господин, иначе опоздаешь… Лютая ненависть, переливаясь через край рассудка, клокочет в глотке оружейника. Нельзя медлить! Ближние Эакида уже почти у иллирийских рубежей, им немного осталось шагать до реки, а там – хоть и половодье, а брод отыскать можно, если как следует постараться, хороший брод, такой, что и мулы сумеют преодолеть бурный поток… Спешите! – гримасой и взглядом требует бывший раб. – Не дайте спастись отродью Эакида! – Мой сын умер у них, как никому не нужный щенок! – кричит он вслух. – Сына за сына! Пойдем, господин, я укажу вам короткий путь! Глаза вонзаются в глаза. И сотник сознает: это – удача. Сказать по правде, он почти не надеялся уже нагнать уходящих, он готов был к неуспеху и к наказанию. Но теперь… – Сам Зевс-Воинствующий послал тебя на нашу тропу, почтенный мастер! Веди! Ты не пожалеешь, что помог нам! И отряд трогается с места. Через напоенную запахом смерти лощину, через размокшие в болотца пласты снега, проламывая хрусткие кустарники, раздвигая низко опущенные, еще не избавившиеся от хрупкой наледи ветви, – вперед. Теперь идти легче. Не нужно принюхиваться, ловя малейшие оттенки запахов леса. Впереди – проводник. Там, в Додоне, никто не согласился вести наемников Кассандра в погоню за ближними Эакида. Ни один. Жители здешних мест словно сговорились. Не помогли ни угрозы, ни посулы, ни плети. Даже те, кто не смог скрыть жадного блеска в глазах при виде увесистого кошеля, отшатывались и мотали головами… Это козни томуров – пояснили хаонские союзники. Служители Священного Дуба издавна в сговоре с царским родом, и они всегда и во всем держат сторону Эакидов. Конечно, царевич Неоптолем – тоже Эакид, спору нет, но Дуб немилостив к убогим разумом. А уж если томуры пригрозили гневом Отца Лесов, то ни один из молоссов не посмеет ослушаться их воли. Но боги милостивы! Вот он, проводник, лучше которого и представить невозможно! Не страхом вынуждена помощь, не золотом куплены услуги. Ненависть к уходящим в Иллирию – вот залог его верности. Такой не собьется с тропы. Уверенно шагает сквозь сугробы бывший раб, прощупывая путь длинной узловатой палкой. Изредка останавливается, всматривается в снег, разглядывая незаметные чужому глазу, лишь одному ему известные приметы. На лице его – вдохновенная, торжествующая улыбка. Почти не отставая от него, спешит, изредка оскальзываясь и чуть слышно бранясь, сотник. Лицо его сосредоточено и радостно. Приказ наместника, вопреки всему, будет исполнен! Эакидовы подручные не успеют уйти за реку, казна Эпира вернется в Додону, а цареныш, живой или мертвый, окажется в кожаной заплечной сумке, специально для того припасенной македонцем. «Лучше – живой», – был приказ. – «Но и мертвый тоже не вызовет нареканий. Главное – перехватить…» Что ж. Руки развязаны. Он, конечно, не станет убивать пащенка. Мужчины не воюют с сосунками. Но он возьмет драгоценную добычу и в целости доставит в Додону, а там уж пусть с сыном Эакида поступят по своему разумению те, кто мудрее его, сотника вспомогательных частей легкой пехоты, по незнатности рода и неумению прислуживать застрявшего до седых волос в этом малопочтенном звании. Зато – не может быть сомнений! – великому Кассандру доложат о несомненном успехе и помянут, пусть мельком, скромное имя исполнившего волю наместника. А вот тогда-то можно не сомневаться: спустя несколько дней под его началом будет уже не сотня презренных наемников-варваров. Он станет сотником тяжелой пехоты, самое меньшее. И это – уже совсем иное положение и доход. А может быть – улыбнись, госпожа Удача! – сын Антипатра будет в хорошем настроении, и удачливый воин удостоится даже зачисления в этерию! Подумать только: алый плащ гетайра! Накинуть на плечи, пройтись по Пелле, навестить старика отца, не смеющего и мечтать о таком, – и тогда можно спокойно умирать. Разумеется, в бою. Во славу великого Кассандра! Мечта помогает торопиться. Шаг за шагом. Тысяча шагов. Две тысячи. Пять. Звонкий воздух весенних гор чуть темнеет. За спиной сотника все отчетливее слышится недовольный ропот наемников. Фракийцы перекидываются на ходу короткими рублеными возгласами, и голоса их все злее и злее. Они, в отличие от сотника, горцы, и они видят и понимают: что-то здесь не так. Пусть эти теснины незнакомы, но горы есть горы, они в родстве между собой, и рожденному среди ущелий и отрогов ни за что не спутать нехожeную тропу с уже пройденной. Наемники видят то, на что пока еще не обращает внимания сотник, хоть и умудренный жизнью, но выросший на равнине, где все стежки на одно лицо: вот встопорщенный, похожий на ежика куст, вот сугроб, развалившийся, словно медведь на боку, а вот и тройное дерево, точь-в-точь трезубец Посейдона, прихотливо раскинувшее ветви. Нет под небом гор двух троп-близнецов. Может, конечно, все это шутки проказливых снежных демонов, любящих отвести глаза усталому путнику. А возможно, демоны здесь и ни при чем. Тогда… Наконец и македонец замечает неладное. – Эй, постой-ка, друг! – говорит он вроде бы даже удивленно, но давешнее благожелательное дружелюбие в голосе быстро иссякает. – Когда же река, любезный? Успеем ли до темноты? – Всего пять сотен шагов, господин! Вполне искренне звучит, безо всякой тревоги. Ну, если так… Македонец прибавляет шаг, заставляя поторапливаться и фракийцев. Скорее! Нужно во что бы то ни стало поспеть до тьмы! Сто шагов. Еще сто. Еще. Еще! Последний рывок. Лощина. Восемь распластанных на снегу, уже застывших человечьих тел. Пять мохнатых мертвых бугорков, грязновато-белых, словно весенний снег. И шесть мертвецов, заботливо привязанных к ветвям, повыше от земли. Полный круг совершил отряд. И уже не успеть до сумерек. Не догнать тех, кто ушел. А на устах проводника – счастливая улыбка. «Зачем?» – безмолвно спрашивает македонец, медленно обнажая меч, и смутный блик розовой закатной зари мельтешит в его зрачках, словно краешек улетающего в никуда алого плаща гетайра. Проводник, раб, мастер, спаситель, лжец, открывает было рот, но, передумав, лишь сплевывает на пористый снег. Разве не ясно, зачем? Да затем же, что там, на бурной реке, отделяющей эпирские земли от иллирийских угодий, в эту пору не найти брода, как ни ищи. А наладить переправу – дело нелегкое и нескорое. Нужно было время, чтобы ищейки не вышли на берег раньше, чем следует… Но – отвечай не отвечай – разве они поймут? Они, не знающие, что такое рабский ошейник и цепь, удерживающая тебя в ненавистной кузне. Он ведь сказал им чистую правду о себе и о своей судьбе. В одном покривил душой: не эпироты поработили его, мастера с разбитого корабля, а единокровные эллины из приморской Амбракии. Ушлый горожанин обомлел, узнав, кто попался ему в руки на дешевой распродаже, и запретил под страхом смерти невольнику по кличке Кролик открывать свое настоящее имя… Зачем говорить об этом? Воины есть воины. Они делают людей рабами и даруют свободу за оказанную услугу, словно кому-либо, кроме Олимпийцев, дано даровать смертному подлинную свободу… Разве сейчас, здесь, за миг до смерти, он – не самый свободный из всех? Тишина в темнеющем лесу. Слова излишни. В глазах фракийцев – злоба и невольное уважение. К обманувшему проводнику. К засаде, которая умерла ради того, чтобы обман показался правдоподобным. И досада. На глупого, не по уму кичливого македонца, не сумевшего разглядеть хитрую вражескую уловку… – Умри! – не вынеся насмешливого взгляда лжеца, истерически визжит потерявший лицо сотник, в скором будущем, несомненно, обычный десятник легкой пехоты. И меч, коротко, незло чмокнув, входит в плоть, почти не прикрытую драной овчиной. Боль… короткая и на удивление не страшная. Думалось, она будет мучительнее… Небо… белесое… алое… багровое… черное… Буйная бесцветная заверть, похожая не то на рвущийся, клубящийся туман, не то на гулкий ураган мельчайших светящихся снежинок… И Клеоник умирает. Отныне он в полном расчете со всем, что могло бы удержать его в мире живых. Там, на берегах Ахерона, тени его, вышедшей из Хароновой ладьи, не придется краснеть при встрече с дорогой тенью царя Эакида. За спасенную жизнь, за сбитый ошейник, за подаренную семью, за веру и ласку базилевса, сделавшего его, беглого раба, одним из ближних, оплачено сторицей… Клеоник уходит, улыбаясь. Молоссия, его вторая родина, будет жить, потому что не иссякла царская кровь, разбавленная божественным ихором, не исчерпалась кровь, пролить которую объявилось так много охотников. Пирр в безопасности. Он еще мал, но дети растут быстро. Когда-нибудь он вернется в Додону и примет принадлежащую по праву власть в свои руки. И тогда рядом с ним будет его, Клеоника, сын… ведь царевич с Леоннатом ровесники и молочные братья! Как братьев и вырастит их Аэроп! Он поклялся в этом на мече и хлебе, а молоссы не нарушают и обычных клятв… Улыбка становится все шире и шире. – Радуйся, царь… – сползает с синеющих губ. Челюсть отваливается. Черное небо вспыхивает радугой. Все. Мелкая дрожь сотрясает застывшие пальцы, ноги судорожно подергиваются, скребя снег, и тело Клеоника обмякает, выпуская душу в неблизкий путь к анемоновым берегам Ахерона, реки забвения. В отдалении, неразличимая в переплетении ветвей, хрипло вскрикивает то ли птица, то ли подсматривающий за людьми лесной дух. Растерянно оглянувшись, сотник делает охранительный знак и, обтерев меч краем плаща, неловко, со второго раза, опускает его в потертые ножны. И старший из фракийцев, плечистый лучник, не обращая внимания на недовольно насупившего брови македонца, легким касанием закрывает глаза лукавому, но храброму врагу, сумевшему заставить упорных фракийцев не выполнить приказ щедрого стратега Кассандра… – …отныне и я, и все, пришедшие со мною, в вашей воле и вашей власти, почтенные. А более мне нечего сказать! – завершил Аэроп. После недолгого молчания темноватое помещение, не освещаемое полностью даже пламенем двух десятков факелов и отблесками желтого огня, рвущегося из очага, откликнулось негромким шелестом. Седовласые, косматобородые старейшины иллирийцев, тесно сидящие на широких скамьях вдоль сложенных из тяжелых бревен стен, перешептывались, делясь впечатлениями от услышанного. Такого в зале совета (престольном чертоге, сказали бы македонцы) еще не бывало. О таком не рассказывалось даже и в древних сказаниях. Мужество человека, сидящего у очага, прямо на полу, нахлобучив на голову вывернутую мехом внутрь шапку, как и подобает просителю, не могло не заворожить кряжистых стариков, много повидавших на своем веку. Впрочем, Аэропа здесь знали, и в чем, в чем, а в отваге седого молосса никто и не подумал бы сомневаться. Так уж судили боги, что земли эпиротов сопредельны с Иллирией, а разве в этом мире бывают мирные рубежи?! И ставшие привычными стычки, и молодецкие набеги, и погони за угнанным скотом – все это повторялось из года в год, из века в век, как и кровная месть, тянущаяся десятилетиями, если в набеге кто-то, забывшись, учинял смертоубийство… Всякое бывало. Дело соседское. И слишком многие из сидящих в зале помнили тяжесть руки Аэропа, опускающей зубастую палицу на подставленный щит. Но помнили и то, как великодушно, не требуя выкупа, отпускал на волю седой великан зарвавшихся юнцов, осмелившихся из дурного молодечества вызвать его на честный поединок. Аэроп храбр! Он не может не знать, что здесь, среди слушателей, сидят сразу три кровника, каждый из которых не прочь взыскать с него плату за сородичей, павших от его руки в последнее лето. Вовсе не обязательно – плату кровью. Все было вполне честно, и родня погибших не отказалась бы от обычного выкупа. Спору нет, сложись иначе, и Аэроп не позже первых дней осени прислал бы в Скодру должное количество упитанных овец, искупающее вину за пролитие крови. Но сейчас он нищ. Беглец, лишенный всего. А духи убиенных вопиют в домашних очагах, требуя расплаты. И лишь один способ расплатиться остался у молосса – кровью за кровь! Но Аэроп не только храбр, он еще и мудр! По старому обычаю пришел он в Скодру, пришел потихоньку, таясь от чужих глаз и неся на спине мешок с двумя торчащими глазастыми головенками. Он добрался до самого царского дворца, ничем особым не отличающегося от остальных домов Скодры, и, прежде чем стражи успели сообразить, что к чему, припал щекой к ступеням крыльца, встав на колени и покорно вытянув шею. Он отдал себя под защиту духов очага и богов, хранящих тех, кто молит о прибежище. Известно же: если о защите молит враг, то Небожители вдвойне на его стороне. Ничто не угрожает Аэропу. Напротив, на лицах старейшин написано одобрение. Чего не случается между соседями? Но при пожаре каждый, даже давний ненавистник, бежит на помощь погорельцам. Огонь равно страшен для всех. А счеты можно свести и после… – Оставь нас. Тебя накормят. О детях позаботятся. А мы будем думать… Царь всея Иллирии Главкий, сутулый, крепкий муж в расцвете сил, повелительно махнул рукой, и Аэроп, низко, по обычаю, поклонившись, покинул зал совета. Хорошо или плохо, но он сделал все, что мог. Теперь все решат ум и совесть варваров. И когда задернулась за ним медвежья шкура полога, перешептывания оборвались. Старейшины притихли, подчеркнуто не мешая царю размышлять. Когда Главкий сочтет нужным выслушать совет, он даст знать. Давно уже никто в этом доме не рисковал высказываться прежде, чем прозвучит царское слово. Еще при отце Главкия такое было представимо. Но старые времена не под силу вернуть даже тем, кто присутствует незримо. Раздумывая, царь привычно покусывал кончик вислого ржаво-соломенного уса. Он был умен и дальновиден, иллирийский князек из племени горных тавлантиев, начавший некогда почти с ничего и – на удивление соседям – сумевший за двадцать молнией пролетевших лет, действуя где силой, где хитростью, объединить едва ли не все буйные, разбоем морским и сухопутным промышлявшие племена! Князек, впервые в Иллирии посмевший назвать себя царем и вопреки всему удержавший на плечах голову, а на ней – диадему. Порой ему приходилось нелегко. Но нынче несогласные – кто в изгнании, кто в могиле. Изменники – там же. А Иллирия – царство не хуже иных, даром, что победнее. Впрочем, бедность не порок. Македония тоже начинала, рядясь в шкуры… Стремясь к признанию, Главкий давно уже изучил греческий язык, хотя и по сей день не сумел избавиться от гортанного произношения. Увы! Речь иллирийцев вовсе не похожа на эллинскую, даже в той малой степени, как молосская или македонская молвь. С этим ничего не поделаешь. Остальному можно учиться. И потому Главкий поощрял приближенных, кто не жалел труда на усвоение греческого письма; привечал купцов и даровал льготы переселенцам из Эллады, подчас даже допуская к своему народу, в ущерб князькам иллирийских родов, втихомолку ворчащим, но не смеющим открыто протестовать… Разумные меры принесли должные плоды. Уже не диво встретить в Скодре и полномочных посланников того или иного полиса, установившего дружеские связи с повелителями западного побережья. Но, к сожалению, далекая, влекущая, волшебная и надменная Эллада не торопилась признать полностью своим сына и внука диких разбойных князьков, по всем канонам считавшегося варваром. Вопиющая глупость! Точно так же относились греки и к македонцам. И горько поплатились за недальновидность. Но что пенять? У Иллирии нет таких войск, какие были у старого Филиппа македонского, да и времена, надо признать, не те. Надменность греков приходилось терпеть, делая вид, что не замечаешь… Но теперь! О! Теперь все будет иначе! Итак, Эакида нет. Род молосских Эакидов, старых соседей, почти иссяк. Мало того. Изведены под корень и Аргеады, род Филиппа, старого врага. Иные из родни македонских владык еще живы, но их скорее всего можно уже не принимать в расчет: если Главкий правильно понимает Кассандра, наместник Македонии позаботится о них. А значит, смута в Македонии закончится. И начнется то, чем всегда бредили властители Пеллы: натиск на соседей. Собственно, он уже начался, и судьба эпирских земель – тому подтверждение. Ну, а от Эпира до Иллирии – один шаг. В юности Главкию, тогда еще тавлантийскому князю, доводилось сталкиваться в открытой схватке с Филиппом, пытавшимся урвать хоть по клочку, но везде, а затем и с его безумным сынком. Следует признать: ничего хорошего не вышло. Слава Живущим-В-Поднебесье, что лесистые горы не так уж и манили быстро вошедших в силу соседей. Куда больше влекли македонцев греческие полисы. А после сын Филиппа возмечтал о Персии, и ему стало вовсе не до иллирийского захолустья. Все, что мог, каждого, способного поднять щит и сариссу, длинное македонское копье, вызвал в далекую Азию злобный и упрямый мальчишка Александр, возомнивший себя божеством и сумевший, не жалея крови и золота, заставить несчастных подданных уверовать в собственную божественность… Пока он был жив, Иллирии мало что угрожало, хотя о ней и не забыли. Напротив, перед Главкием заискивали – особенно, если возникала нужда в пополнениях легкой пехоты. А такая нужда возникала постоянно. В те дни вербовщики жили в Скодре месяцами, и слова их были льстивы, как собачий скулеж, а царская казна день ото дня пополнялась… Да и потом, когда дурноватый мальчишка помер с перепою, положение Иллирии не ухудшилось. Старик Антипатр, возможно, и хотел было протянуть загребущие руки к землям, подвластным Главкию, да бодливую корову боги комолой сделали. Греческие полисы бунтовали один за другим, сковывая шаловливые ручонки неугомонного старика, и иллирийские стрелки нужны были Антипатру куда больше, нежели иллирийские горы. Хорошее было время. Ныне – иное. Кассандр, надо полагать, укрепился в Пелле надолго. И сидит крепко, если посмел выступить против самой Олимпиады. Возможно, его власть – навсегда. И это следует учитывать. Сын Антипатра неглуп и расчетлив. Он ученик своего отца, ему, как некогда старому Филиппу, плевать на Азию. Но не плевать на земли, лежащие вблизи. Он полагает себя – пока еще только наместника, но надолго ли такая скромность? – преемником и продолжателем дел старых македонских царей. Вот о чем ни в коем случае нельзя забывать… Нынешнее затишье ненадолго. Молоссы – что давно погибший за морями Александр, что сгинувший совсем недавно Эакид, да и отец их, и дед – тоже соседи не из легких. Враждебные. Но все же – соседи. Никогда Молоссия не пыталась урвать иллирийские угодья. Что же касается набегов, так это дело привычное. Житейское. Кассандр не таков. Нет никаких сомнений, очень скоро в Скодру прибудут его посланцы. Будут льстить. И уговаривать. И сулить вечную дружбу. И пригоршнями рассыпать серебряные греческие статеры* и золотые персидские дарики*, уговаривая старейшин замолвить словцо. И, понятное дело, станут тонко, ненавязчиво угрожать. Потому что Кассандру, сыну Антипатра, позарез нужен этот крохотный рыжий мальчонка, принесенный в заплечном мешке здоровяком Аэропом. Пока жив Пирр, престолу Кассандра, уже почти предрешенному, не стоять прочно. Да, македонцы неплохо относятся к наместнику – хотя бы за то, что их юноши перестали погибать неведомо где, но царская кровь есть царская кровь, тем более по мужской линии… Если прервется род Аргеадов, согласно оракулу, престол Македонии отходит к Эакидам Молосским. Царями становятся по воле богов, и с этим ничего не поделать даже Кассандру. Копьем можно взять власть, но усидеть на острие копья невозможно. Всего лишь мальчишка… Главкий сидел, обманчиво расслабившись, словно позволив себе задремать на мгновение-другое. Крупные капли пота выступили на лбу, выбиваясь из-под тугой пестрой повязи, и старейшины, опасаясь нарушить течение мыслей владыки, сидели так тихо, что отчетливо слышались шуршание и писк мышей, обитающих под половицами. Старейшины знали: сейчас царь откроет глаза и скажет свое слово. И решение его будет безошибочным и наилучшим – еще и на этом, многажды проверенном знании держалась уже более двух десятилетий власть Главкия над непокорными и не умеющими смирять свои страсти подданными. Да, всего лишь мальчишка… Рыжий двухлетний комок крикливой и глазастой жизни, до крайности необходимый могучему соседу. Причем, возможно, и скорее всего, даже не для казни. К чему лишаться драгоценности, которую можно использовать с толком? Неоптолем, нынешний ставленник македонца, не годится в цари, это ясно и ребенку. Устранить его и присоединить молосские ущелья к Македонии, как сделал когда-то старый Филипп с княжествами горных линкестов, орестов и тимфеев? Легче сказать, чем сделать: те все-таки были одной крови с македонцами в отличие от молоссов, и у них не было собственных царей. А молоссы не хуже иллирийцев умеют вести малую войну в лесистых отрогах, и они не поступятся своей свободой и не подчинятся погубителю своих изначальных владык… Кассандр, конечно же, воспитает малыша при своем дворе, обеспечив себе любовь и верность мальчика. И увенчает воспитанника диадемой Эпира, отняв ее у бессильного Неоптолема. Именно так он скорее всего и поступит. Во всяком случае, так поступил бы он сам, Главкий, но Кассандр тоже ведь не дурак и выгоду понимает. Полезно ли это Иллирии? Мальчика можно отдать македонцу, разумеется, сперва поторговавшись. Кассандр пойдет на любые условия. Заплатит чистым золотом. Не исключено, что поступится и некоторыми землями… Можно, с другой стороны, и не отдавать, сославшись на обычаи гор и стародавние законы гостеприимства. В таком случае, следует признать: война с Македонией становится почти неизбежной. Страшна ли она Иллирии? Скорее нет, чем да. Нынче не времена старого Филиппа, а Главкий повелевает не только тавлантиями. За двадцать лет он запасся кое-чем получше неповоротливого ополчения племен. Конечно, у Иллирии нет возможности содержать фалангу, но и сын Антипатра не настолько глуп, чтобы бросать тяжелую пехоту на убой в лесистые ущелья, где нет простора для атаки. Ну а наемных фракийцев дружинники Главкия сумеют встретить как должно, мало не покажется… Кроме того, если придется вовсе уж туго, есть ведь еще и Полисперхонт, хоть и разбитый, но живой… А ведь это мысль! Следует обязательно намекнуть послам Кассандра, что Иллирия не хочет войны и готова отправить мальчугана подальше – скажем, под защиту Полисперхонта, которому доверяла родная тетка молосского царевича, Царица Цариц Олимпиада… Не открывая глаз, Главкий хохотнул, представив вытянутые от подобной новости лица посланцев. Нет, пожалуй, не станет сын Антипатра воевать… Лучше уж оставить все как есть. И еще одно. Пирр, конечно, всего лишь мальчишка, но мальчишки растут. И становятся женихами. Боги не дали Главкию сыновей, и царь все чаще задумывается: кто же унаследует так трудно доставшийся ему венец? Ведал бы кто, как жутко знать, что стоит закрыть глаза – и держава, созданная из ничего, в ничего и вернется, разорванная на куски хищными, утратившими узду старейшинами приморских горных племен. Нельзя и представить лучшего жениха для одной из дочерей, нежели молосский царевич из славного рода Эакидов, базилевс не по людской прихоти, но по воле Олимпийцев, связанный с Олимпом, Элладой и Македонией узами родства. Единственный на всю Ойкумену законный царь! Да, безусловно, единственный. Потому что любому, не ленящемуся утрудить раздумьями мозги, ясно как день: сын Антипатра никогда уже не выпустит из своих рук ни семью Александра, сына Филиппа, никого иного, происходящего из злосчастного рода Аргеадов… Неплохая шутка может получиться! Он, Главкий, иллирийский варвар, так и не усвоивший как следует греческую речь и повадку, пусть не сам, но в потомстве своем вознесется над напыщенной, раздувшейся от самодовольства Элладой! Ну что ж. Все понятно. Понятнее некуда. Остаются формальности. – Я слушаю вас, мудрые, – прозвучало под бревенчатыми, круто закопченными сводами зала, и глаза царя, так и не раскрывшиеся до конца, цепко прищуренные, неторопливо прошлись по лицам встрепенувшихся старейшин. – Решение за вами, почтеннейшие, – настойчиво повторил Главкий, выждав должное время. И, помедлив, промолвил в третий раз, как предписывал им же самим установленный порядок: – Каков будет ваш совет? Тишина. Сосредоточенная и внимательная. В последние годы вожди племен не торопились давать советы признанному владыке Иллирии. Порядок порядком, но слишком уж опасно подчас оказывалось не вполне верно угадать царскую волю… На узких губах Главкия мелькнула и тотчас исчезла едва уловимая, понимающая усмешка. Что там ни говори, а два десятилетия учения пошли впрок горластым хозяевам гор и заливов. Неудивительно. Бродячие фракийские фокусники ухитряются обучать пляскам под дудочку даже черных медведей. А вожди Иллирии, хоть и довольно тупы, все же имеют какой-никакой разум. Сидят вот, ждут, а ведь еще лет десять тому назад подобное казалось недостижимой мечтой… – Все просто, почтенные, – мягко и задушевно, каждым словом и каждым взглядом подчеркивая искреннее уважение к старейшинам, начал царь. – Эакида нет. Неоптолема тоже все равно что нет. Хотим мы того, нет ли, но хозяин Молоссии и всего Эпира – Кассандр. Вряд ли очень уж надолго, но сейчас положение именно таково. Однако, пока Пирр вне опасности, молоссы не признают македонскую власть. А вот заполучив мальчишку, сын Антипатра сможет говорить от его имени, и тогда молоссы не посмеют ослушаться. Полагаю, уважаемые, вы понимаете, что такое Македония в соседях?! Тишина осталась тишиной, но – изменилась, мгновенно сделавшись напряженной, готовой тотчас сорваться в многоголосый крик. Еще бы не понимать! Почти каждый из этих осанистых, важнолицых старцев мог бы, спроси его, многое порассказать о македонцах. Не так уж давно отошли те времена, когда кровавый Филипп и стократ более кровавый сынок его умыли кровью иллирийские ущелья, нещадно карая селения за непокорность, убивая всех подряд, и никому, даже детям гор и заливов, не под силу было задержать небыстрое, но и неостановимое продвижение закованных в прочную бронзовую чешую змей, ощетинившихся длинными копьями. Сквозь камнепады, сквозь ледяные реки, сквозь гулкий пал горных пожаров шли македонцы, спокойно умирая, если смерть их была нужна для победы, и лишь выжженная пустыня оставалась там, где они проходили. Чудо да азиатские грезы Александра, сына Филиппа, спасли тогда Иллирию… – А коль скоро так, – повысил голос Главкий, безошибочно угадавший общее настроение, – то и ответ наш может быть только один… – Отказать! – с трудом привстав, стукнул посохом об пол старейший из вождей, морской князь, чьи волосы, заплетенные в десяток косиц и выкрашенные в зеленый цвет, напоминали морской прилив в час непогодья… – В гостеприимстве или в выдаче? – усмехаясь все шире, уточнил Главкий. – В выдаче! – отрезал старец, и остальные кивнули, полностью соглашаясь с умудренным годами зеленовласым. – Но ведь о выдаче пока что никто не просит? – Попросят! – зеленоволосый старик с полуслова понял царскую шутку и позволил себе лукаво улыбнуться в ответ, демонстрируя одновременно и преданность, и независимость. – Готов ставить лучшую ладью против битого кувшина, что через десять дней в Скодре будут послы Кассандра! – Принято! – весело отвечает царь. – Я говорю: послы явятся дней через двадцать! Старейшины смеются. А вместе с ними и царь. Он искренне, от всей души рад взаимопониманию, достигнутому с вождями племен, обитающих в горах и заливах. Недаром он так много и трудно работал два десятка лет. Высшие и Наивысочайший научились понимать друг друга без лишних слов… – Пусть войдет молосс, – приказывает царь стражнику. И Аэропа, уже накормленного, впускают в зал совета, недавно покинутый им по приказу Главкия. Седовласый гигант готов ко всему и поэтому абсолютно спокоен. Он сделал все, что мог, возможно, даже больше, чем мог. Все они, кто как умел, выполнили свой долг: и охрана, полегшая до последнего человека в засаде, задержавшей погоню, и рабы, что тонули один за другим, но перекинули-таки веревочный мостик через разлившуюся, бурлящую порубежную реку, и Клеоник, дорогой и незабвенный побратим, проморочивший Кассандровых ищеек ровно столько драгоценных мгновений, сколько нужно было, чтобы задача их сделалась невыполнимой. Кто сказал, что оставшимся жить легче, чем мертвым? От Аэропа, как это ни горько признавать, уже ничего не зависит. Как не зависело там, в далекой Италии, где злая хвороба помешала ему пойти вместе с царем Александром в злополучный поход и прикрыть его грудью от варварского дротика… А что может он сейчас? Только ждать приговора. И царь всея Иллирии, первый, кого назвали так и признали непокорные хозяева гор и заливов, самовластный повелитель тавлантиев, пирустов, дарданов и многих иных племен, менее известных, но не менее кровожадных, медлит сообщать решение совета, невольно любуясь богатырем-молоссом, находящимся в полном расцвете мужской красоты и силы. Он сейчас немного похож на изваяния Геракла, этот Аэроп, только не на нынешние, утонченно-изнеженные и мягко-округлые, а на древние, грубоватые, исполненные непередаваемой мощи, которая прекрасна сама по себе. Плечи молосса напряжены, пальцы вцепились в плетеный кожаный поясок с пустыми ножнами; ему неуютно без оружия, это случилось с ним впервые с детских лет, но тут уж ничего не поделаешь – стражи отняли кинжал, ибо оружие просителю ни к чему. И если сейчас ему откажут в убежище, он кинется в бой, чтобы умереть тут же, на месте, от метко брошенного дротика, но не увидеть позорного зрелища, не узнать о том, что сын побратима и повелителя – в руках лютых врагов… – Аэроп-молосс! – произносит наконец Главкий, и резкий голос его сейчас мягче пушистой барсовой шкуры. – Своей царской волею и с одобрения старейших людей Иллирии я говорю: просьба твоя и царя твоего удовлетворена. Ты – желанный гость на иллирийской земле. Царь Пирр Эпирский из рода молосских Эакидов – почетный гость на иллирийской земле. Отныне мой дом да будет вашим домом. Моя псарня да будет вашей псарней. Моя конюшня да будет вашей конюшней. Как царь молоссов Алкета, дед Пирра, назвал некогда сыном царя тавлантиев Мерха, моего родича, так и я называю с сего дня Пирра, Эакидова сына, своим сыном, и да пребудет он в доме моем и у сердца моего. И каждый из прибывших с тобою, много их или мало, пусть знает, что на земле Иллирии они любимы, и никому не будет позволено безнаказанно чинить им обиды. Да будет так! Широкая ладонь Главкия медленно приподнялась и повернулась к очагу. Багровый блик спокойного домашнего огня неторопливо скользнул по мозолистой коже. – И боги-хранители дома моего свидетели тому! Ярче вспыхнул огонь, принимая клятву. Или так показалось?.. И тотчас стражник, приблизившись, с коротким поклоном вложил в пустые ножны на поясе Аэропа стосковавшийся по хозяйскому теплу кинжал. Негоже отнимать честное оружие у друзей! – Нынче же тебе покажут твои покои, дорогой гость, – приятно улыбаясь, завершает Главкий. – Дитя друга твоего, павшего, защищая царскую кровь, дозволяю взять с собою; пусть растет при тебе. Сын же друга и брата моего, благородного базилевса Эакида, царевич Пирр останется на моей половине, ибо царевичам надлежит расти в царской семье со дней младенчества… Уловив тень протеста в глазах Аэропа, Главкий понимающе кивает. – Не опасайся, дорогой гость. Разумеется, ты будешь при нем неотлучно. Я уверен, что никому не под силу стать лучшим пестуном царевичу, нежели спасшему его от гибели. И никогда не найти ему друга надежнее, чем тот, чей отец отдал жизнь, спасая его… Повелительный жест руки – и Аэроп, поклонившись, покидает зал совета. Лишь теперь ощущает он всю неподъемную тяжесть усталости, навалившейся на истомленное тело. Слипаются глаза, предательски подкашиваются ноющие, насквозь промороженные ноги. Если он еще не упал, то лишь потому, что благородные сыны Молоссии скорее умрут, чем покажут слабость иллирийским варварам… Не дождутся! Аэроп шагает спокойно и уверенно, словно после долгого и сладкого отдыха. И лишь оказавшись в давно поджидающем его чане, полном горячей, пахнущей горными травами воды, расслабляясь в опытных руках добродушно ворчащих банщиков, гигант, в последний раз надменно оглядевшись, позволяет себе погрузиться в блаженное беспамятство… Аэроп спит. Сейчас над самым ухом его могут взреветь азиатские трубы, он разве что поморщится, не раскрывая глаз. Где-то в теплых глубинах жарко протопленного деревянного дворца сладко дремлют, разметавшись в колыбельках, обмытые и накормленные мальчишки, один – рыжий, словно солнышко, второй – темнее воронова крыла. Пирр, сын царя Эакида, потомок Ахилла мирмидонянина. И Леоннат, сын беглого раба Клеоника. Спят, посапывая, и не знают еще своей судьбы. Покинув зал совета, расходятся по своим столичным подворьям старейшины – те, чей путь неблизок. Главкий же, царь всея Иллирии, медленно встает с украшенного затейливой резьбой кресла (эта работа подарила резчику свободу), хрустко потягивается, разминая затекшую спину (о боги, до чего же нелегко так долго оставаться величавым!), и, сопровождаемый двумя стражниками, ни на миг не покидающими владыку (судьба кровожадного Филиппа Македонского, глотнувшего бронзу в собственном доме, многому научила сопредельных царей), идет по недлинным, под прямым углом изгибающимся переходам. Он старается не спешить, но все же невольно ускоряет шаги, торопясь поскорее попасть в единственное место, где можно хоть недолго побыть просто Главкием, любящим и любимым. Он знает: на половине царицы его уже ждут. Ждут, как ждали всегда. И не ошибается. Женщина лет сорока, с милым, немного оплывшим лицом, совсем не красивым, но с юности привлекательным той неуловимой прелестью, что свойственна лишь светлым душам. И девчонки – все четыре. Старшей скоро семнадцать. Она, как и подобает девице, сидит за прялкой, негромко напевая. Двойняшки возятся в уголке с тряпичными куклами. Младшая, которой не исполнилось еще и трех, уже почти спит, но, заслышав знакомые шаги, просыпается и тянет к вошедшему отцу крохотные пухлые ладошки. – Присядь, мой господин… Голос царицы тих и ласков, и на подносе уже ждут любимые Главкием медовые лепешки и фиал подогретого меда. Царь опускается прямо на медвежью шкуру, прислонившись спиною к пухлым, родным до боли коленям жены, обтянутым домотканым полотном. – Решили?.. – осторожно, словно невзначай, спрашивает царица. Обычно она избегает вмешиваться в мужские дела, но сейчас изменяет своему правилу. – Решили… – И? – в тоне женщины слышится интерес. – Все, как говорили с тобой, дорогая, – откликается царь. – Похоже, почтенная повелительница, лет через пятнадцать нам предстоит потратиться на свадебный пир. Жених, во всяком случае, уже прибыл. Рановато, конечно, но что поделаешь? Прокормим! Зато, клянусь очагом, он вовсе не плох! Ты слышишь, коза? Слышишь, невеста? Главкий, в этот миг удивительно не похожий на грозного, не умеющего смеяться повелителя тавлантиев, пирустов и дарданов, владыку гор и заливов, облагающего данью купеческие караваны, щекочет мизинцем младшую дочь. – Слышишь меня, благородная царица молоссов?! Малышка, вмиг забывшая про такую глупость, как сон, визжит, всплескивает пухлыми обнаженными ручонками и весело хохочет… Дуб, казалось, подпирал кроной самое небо. Он был неправдоподобно стар, возможно, старше самого времени, и чудовищно огромен, прозвище Отец Лесов приходилось ему в самую пору. Многие утверждали, что порою, сойдя на твердь с поднебесных просторов, в Отце Лесов воплощается сам Родитель Богов, Диос-Зевс… Так ли, не так – разве важно? Точно известно иное: под сенью Дуба некогда отдыхал, возвращаясь в златообильные Микены, сам Геракл. А задолго до него, испив студеной водицы из недалекого источника, в тени этих ветвей прилег отдохнуть Персей, небрежно бросив рядом с собой мешок, хранящий жуткую голову Горгоны. Некая дриада, глупая и любопытная, как каждая дева, не утерпев, развязала мешок – и вот он, камень, в который она обратилась, встретив убийственный взор змеевласой головы. Разве камень не похож на девушку, застывшую в последней, уже бесполезной попытке спастись бегством? И хитроумный Одиссей, возвращаясь из затянувшихся странствий, именно меж корней Дуба отыскал спуск в подземное царство, но после того, как вышел он на свет, боги захлопнули для смертных здешнюю дверь, дабы не вводить в соблазн. Уже и тогда Дуб был неимоверно стар… И для Персея, Геракла, Улисса-Одиссея ветви его невнятно шуршали, перешептывались на разные голоса, шушукались с ветром, одобряя нечто и порицая одновременно, но даже хитроумному из хитроумных сыну Лаэрта, стремящемуся к Итаке, не под силу было разобрать, о чем они предупреждают и на что жалуются. Так бормотали они с незапамятных времен, когда не было еще ни этих гор, ни этих ущелий, а были лишь Уран-Небо и Гея-Земля и в бесконечной вечности, среди ничего, подглядывая за их любовными играми, произрастал, властвуя, Дуб. Вот тогда, возможно, он был молодым… А возможно, и нет. Кто знает, не предвечному ли Хаосу, сущему всегда, доступно вспомнить тот миг, когда ниоткуда возник желудь, ставший впоследствии Отцом Лесов. Но даже и мудрейшие из мыслителей, задавшись этим вопросом, замирали в тягостном непонимании: ведь первый желудь должен созреть на дубовой ветви, а разве мыслимо представить себе древо, росшее до того, как родился Отец Лесов?.. Шершавая кора неохватного ствола, испещренная темными, величиной в телячью голову буграми, глубокими трещинами и буровато-желтыми пятнами, походила на безволосую кожу исполинского ящера; те, кому доводилось побродить по свету, при взгляде на кору Дуба вспоминали ячеистую шкуру зухоса, зубастого чудовища, обитающего в водах великой южной реки, питающей жизнью сухие пески далекого Египта… Что здесь странного? Мудрые люди утверждают без сомнений: та река, Мать Струящихся Вод, приходится родной сестрой Великому Дубу Додоны, и именно она прислала некогда братцу в облике ласточек первых жрецов-томуров, умеющих толковать шелест листвы. Так говорят мудрецы, прочитавшие сотни сотен старинных свитков, и никто еще не осмеливался оспаривать слова знающих сокровенное. Ибо испуганно умолкают и самые заядлые спорщики, стоит лишь зайти речи о богах волшебного Египта, породившего могучих небожителей, превосходящих мощью тех, что обитают на Олимпе; недаром же родство с Египтом почетно для любого, смертного и бессмертного, даже и для Додонского Дуба! …Утопая по колено в серебристо-седой, никогда не видевшей солнца траве, выстлавшей землю под Дубом на много шагов от громадного ствола, замерли перед ликом Отца Лесов люди в праздничных, броских одеяниях, выглядящих, впрочем, в этой вековечной тени не менее уныло и неприглядно, нежели никчемные лохмотья попрошаек. Нет смысла выхваляться перед Дубом, ибо все равны перед ним и никому не отдается предпочтение… И столь же ничтожными вдруг показались пришедшим дары, сложенные ими на указанном храмовыми рабами месте, на самом рубеже света дня и тени Отца Лесов. А ведь, пожалуй, и многие из персидских сатрапов не сумели бы сохранить бесстрастное равнодушие при виде лежащих на траве сокровищ! Тончайшие ткани, густо расшитые золотой канителью. Тяжелые украшения, вывезенные из далекой Азии, вес которых не шел ни в какое сравнение с тщанием искусных рук, сотворивших чудесные узоры. Чаша светло-розового жемчуга, какой добывается лишь в одном месте, на славном Хормузе, и оплачивается не только золотом, но и жизнями ныряльщиков, убитых хищными рыбами тамошних вод. Настоящий финикийский пурпур, густой и сочный, туго набитый мешочек, размером не меньше бугров на коре, мягко звякнувший, когда его опустили наземь. И, конечно же, в соответствии с установленным издавна обычаем, несколько поодаль, на солнечном свету – отара жертвенных овец, упитанных, расчесанных гребнем и умащенных благовониями, тревожно вскидывающих время от времени глуповато-добродушные морды… Давно не присылали Додонскому Дубу подобных даров. А уж служители Дельфийского Аполлона, давнишнего соперника Додоны, и сказать бы не могли, когда в последний раз видели Дельфы подобное приношение… Но прорицатели и хранители священной рощи были бесстрастны и невозмутимы. Дары богаты, спору нет, и рвение пославшего их похвально. Но в отличие от жрецов Дельфийского Аполлона, привыкших время от времени приторговывать волей божества, томуры Додоны никогда не позволяют себе корыстных игр. Отчего слово их ценилось и ценится в Ойкумене куда как выше, нежели сказанное славными некогда пифиями Дельф. Отсохнет язык у того, кто посмеет утверждать, что хоть раз кем-либо от времен осады Трои и по сей день был куплен благоприятный оракул Додонского Зевса… Сильнее зашелестели ветви. Пав на колени, простерли руки к Дубу младшие жрецы, совершившие над пришедшими обряд очищения и препроводившие их сюда, на место, отведенное припадающим. И совсем неожиданно, словно из сгустков влажной тени, неподалеку от пришедших возникли три фигуры, полностью укрытые мешковатыми темно-зелеными балахонами. Сперва они казались зыбкими, колеблющимися, но тотчас сгустились, сделавшись явными, – и лишь глаз их нельзя было различить под краями низко надвинутых на лица колпаков. Внезапность появления томуров способна была устрашить самого смелого из воинов. Безликость пугала еще сильнее. И пришедшие, осанистые, знающие себе цену мужи, боязливо затоптались на месте, не решаясь ни приблизиться, ни нарушить торжественную тишину. Наконец один из них, уже не в первый раз припадающий к коням Дуба, на вид – типичный хаон с побережья, решительно встряхнув кудлатой белесой гривой, осмелился вымолвить: – Привет и почтение вам, отцы-томуры! – Привет и вам, пришельцы! – негромко откликнулся один из темно-зеленых, и ткань, скрывающая лица, не позволила различить, который. – По воле светлого царя Молоссии и властителя всего Эпира Неоптолема, сына Александра, из рода Эакидов, пришли мы к корням Отца Лесов с дарами, достойными его, и мольбой. Вот дары, приносимые базилевсом. Пусть отныне служат они украшению обители, вящей славе Зевса Громовержца и почтенных служителей его! Красивое посвящение. Ветер одобрительно засвистел в листве. – Додонский Зевс принимает дары Неоптолема из рода Эакидов, пришельцы! – по-прежнему негромко отозвался томур, и снова нельзя было понять, который из троих. Храмовы рабы, словно выросшие из-под земли, проворно взвалили на плечи приношение и торопливо понесли его в сторону невысоких белокаменных построек, скучившихся неподалеку. Туда же погнали и овец, тревожное блеяние которых было слышно до тех пор, пока отара не исчезла за каменной оградой. Хотя происшедшее не означало ровным счетом ничего, тем не менее голос хаона зазвучал несколько бодрее. – От имени светлого царя молоссов Неоптолема смеем мы просить святилище Отца Лесов о благоприятном оракуле на царствование его! И о благословении по обычаю предков власти царя Неоптолема над Эпиром, каковая по праву рождения является бесспорным наследством его! – Молим! Молим! – подхватили остальные. Пять хаонов, два феспрота и один молосс, старающийся казаться как можно незаметнее, не сговариваясь, упали на колени, протянув к Дубу руки, сложенные в просительном жесте. И лишь один из пришедших с дарами, македонец, закутанный в темно-красный воинский гиматий*, украшенный золотым шитьем, глядел на происходящее, не скрывая злой ухмылки. Что в конце концов происходит? И сколько можно вымаливать? Здесь не театр, где небожители всегда снисходят к мольбам, если попросить хорошенько. Разве не ясно, что здешние жрецы снова откажутся дать благословение царенку? Как отказались месяц назад и два месяца тоже! Они вообще избегают именовать его царем, обходясь одним именем! И уж конечно, глупо ждать от них доброго оракула, потому что они – молоссы, и как все молоссы, ненавидят Македонию! Проклятые дикари! Вместо того, чтобы оценить деликатность и бескорыстие Кассандра, не пожелавшего лишать Эпир независимости, они смеют корчить рожи и позволяют себе нарушать ясно выраженную волю наместника Македонии. Нет уж, хватит! Он, как простат Эпира, назначенный на этот пост волею самого Кассандра, не собирается дольше терпеть подобную наглость! Македонец фыркнул. Уловил краем глаза испуг на лице ближайшего из коленопреклоненных. И фыркнул еще раз, вовсе не собираясь скрывать гнева. Ему ли, видевшему ослепительный блеск знаменитейших храмов Эллады и построенных по их образцу святилищ Македонии, робеть перед этим дикарским капищем, основанным даже не эллинами, а пеласгами, жившими здесь некогда и бесследно пропавшими? Так ли силен этот Дуб, если не смог уберечь от исчезновения своих основателей? Всего и делов: дерево. Огромное, правда, тут не поспоришь. И что с того? Нет уж. Он, простат Эпира, облеченный, между прочим, и полномочиями гармоста, командующего македонским гарнизоном Додоны, пока что помолчит. Пусть говорят варвары. Но если эти, в зеленом, попробуют снова вилять хвостами – тогда им придется пенять на себя! – Святые томуры! – вкрадчиво, искательно, тщательно подбирая слова, говорит все тот же хаон. – Разве не вправе светлый царь Неоптолем просить того, что должно принадлежать ему? Разве не течет в его жилах кровь Эакидов? Разве он лично хоть чем-то осквернил славу Молоссии и неприкосновенность Дуба? Не было такого, свидетели боги! Отчего же томуры священной рощи отказывают в благословении законному владыке? Для чего смущают умы эпиротов злыми пророчествами, более присущими устам темных колдунов? Храня серьезность, македонец вновь ухмыляется, скрыв неуместный смешок коротким, подчеркнуто неестественным кашлем. Томуры безмолвствуют. Молчание их более чем красноречиво. Они слышали все. Но ответа, нужного пришедшим с дарами, не будет. Таков обычай священных рощ. Если не расступаются служители, открывая дорогу к святому кумиру, то бессмысленно и молить, и настаивать, и взывать к справедливости. Кому ведома справедливость богов? Только Великому Дубу. Кому под силу истолковать шелест его листвы? Только томурам. Которые нынче в третий раз отказали благословить мольбу иноземной куклы, именующей себя Неоптолемом. Щека македонца дергается, и сизый шрам на виске наливается кровью. Теперь простат в бешенстве. Эти, в зеленых балахонах, похоже, не понимают, что у них нет выбора! Обычаи обычаями, и он, гармост гарнизона, никак не богоотступник, но он и не позволит никому прикрывать волей Олимпийцев явное и злонамеренное неподчинение распоряжениям наместника Македонии! Если что не так, извольте: любые жертвы! Сколько угодно овец, и коней, и быков хоть на три гекатомбы. Сами назовите размер платы за гадание – и получите просимое сполна, при условии, что знамения будут истолкованы так, как нужно. То есть, разумеется, честно и беспристрастно… Гетайр решительно шагает вперед, навстречу томурам. – Высокочтимым служителям святилища Зевса Додонского, да будет прославлено его воплощение в Дубе, – говорит он складно и вполне учтиво, но голосом, полным морозной стужи, – видимо, не вполне ясно действительное положение вещей. А оно таково. Законный наследник царя Молоссии Александра, благородный Неоптолем, прибег к защите наместника Македонии, высокородного Кассандра, прося о возвращении отцовского престола, узурпированного самозваным царем Эакидом, младшим братом своего отца. Рассмотрев прошение, справедливый Кассандр счел необходимым его удовлетворить. Таким образом, ныне, по воле наместника Македонии, благородный Неоптолем является самовластным царем Молоссии и всего Эпира. А воля Кассандра равнозначна воле богов, ибо право на власть поверяется силой и успехом… Простат и сам удивлен гладкости своей речи; ранее, следует заметить, он не замечал за собою подобных дарований, разве что на дружеских попойках, где некому оценить подлинное красноречие. – Исходя из этого, мне, представителю наместника Македонии при дворе высокочтимого базилевса Неоптолема, трудно понять смысл отказа Зевса Додонского благословить носителя молосской диадемы по законам и обычаям Молоссии. Я весьма удивлен. Более того, я уверен, что упрямство почтенных служителей Дуба неизбежно вызовет неудовольствие благородного наместника Македонии. Со всей ответственностью предупреждаю почтенных томуров, что любой приказ высокородного Кассандра будет исполнен мною, его полномочным представителем, в точности, даже если гнев богов станет мне ответом… У эпиротов, стоящих на коленях, округляются глаза. Этот македонец позволяет себе недопустимые дерзости! Да, конечно, он – не простой смертный, он воин этерии самого Кассандра, он облечен высочайшими полномочиями здесь, в пределах Эпира, но даже венчанным базилевсам непозволительно произносить подобное в тени Дуба. Угрожать томурам, пусть даже и проявляющим явное ослушание?! Это не слыхано от века и смертельно опасно! Пропуская мимо ушей предостерегающий шепот, гетайр продолжает, и шрам, уродующий его висок, уже не багров, а почти черен. – К сожалению, у меня есть все основания полагать, что высокочтимые томуры лишь прикрываются волей всеблагого Диоса-Зевса, сознательно и целенаправленно действуя во вред интересам Македонии и ее наместника. Утверждаю, что виной тому некто Андроклид, враг молосского царя и молосского народа, приспешник узурпатора Эакида, стремящийся столкнуть Молоссию с ее покровительницей Македонией. Именующий себя томуром Андроклид, видимо, забыл, что служителям богов негоже вмешиваться в политику. Нарушивший данное правило теряет право на неприкосновенность. А посему! Звонкая риторика сменяется свирепым командирским голосом: – Именем наместника Кассандра приказываю: не позже полуночи известить двор благородного царя Неоптолема о том, что правление его в Эпире благословлено Великим Дубом. Второе: не позднее завтрашнего полудня представить подробный оракул, основанный на истинном волеизъявлении всевластного Зевса, а не на соображениях политических. Третье: Андроклид-томур объявляется арестованным. Ему надлежит немедля покинуть пределы святилища и сдаться представителям высокородного базилевса Неоптолема, находящимся здесь. В противном случае… Македонец сбивается на полуслове. Рычание становится хриплым, взлаивающим, переходит в тоненькое завывание. Бравый вояка хватается за глотку, руки его напряжены, пальцы судорожно рвут и царапают кожу, будто пытаясь ослабить невидимую петлю, все теснее сдавливающую жилистую шею. Хрип. Хри-и-ип. Хрррр… Нельзя оскорблять служителей Дуба. Во всяком случае, безнаказанно. Только что светло-голубые, льдистые глаза македонца теперь налиты кровью, они почти выкатились из орбит и вот-вот лопнут от боли. Гетайр падает на колени, запрокидывается на спину, ноги его нелепо взбрыкивают, выписывая жуткие коленца, а багряная ткань златошитого плаща испятнана омерзительной белесо-желтой пеной. Эпироты, приближенные базилевса Неоптолема, в ужасе закрывают глаза руками. Нельзя смертному наблюдать, как приводится в исполнение приговор, вынесенный Олимпийцами… Но Дуб, страшный в праведном гневе, вместе с тем и милосерден к тем, кто ошибся впервые. Хрип и утробное урчание понемногу сменяются робким вздохом. Уже понимая, что остался в живых, но не имея сил ни встать, ни даже поверить в спасение, воин в грязном алом плаще, совсем недавно – самоуверенный и гордый, лежит навзничь тряпичным кулем, судорожно глотая воздух. Зрачки его тупо уставились в темный свод ветвей, а пальцы медленно, пугающе медленно шевелятся, словно подзывая кого-то незримого. И шелестит в вышине листва. На сей раз – вполне ясно, отчетливо; если прислушаться, можно разобрать отдельные слова и даже целые фразы. Говорит Дуб. Или – невысокий томур, стоящий посередине? – Смотрите, люди: устами Отца Лесов высказана воля наивысшего из Олимпийцев… Томур отбрасывает зеленую ткань капюшона, обнажив голову, украшенную обширной плешью, и реденькая, в точности – козлиная бороденка, забавно вздрагивает в такт шевелению узких синеватых губ. – Царевич Неоптолем, сын достойного отца, наказан свыше. Недостоин диадемы молоссов убогий, и против своей воли воссел он на не принадлежащий ему престол. Нет на нем вины, но боги в назначенный день накажут и его за чужой грех. Поэтому Зевс отказывает ему в благословении, а святилище Дуба – в благоприятном оракуле. И тем, кто по глупости, трусости или злобе служит ныне самозваному царю, не видеть счастья, ибо в эпирские земли привели они злейшего врага и с ненавистным вовеки недругом восседают на дружеских пирах… Слушайте меня, люди побережья! Вам, хаонам, нечего делать в молосских горах. Убирайтесь! Уйдя вовремя, вы смягчите незавидную участь Хаонии в тот неизбежный день, когда истинный царь молоссов, Пирр, сын Эакида, придет покарать вас за причиненное ныне зло. Так будет. Не скоро, но – неизбежно. Это же говорю и вам, люди равнин! Вы, феспроты, больше виновны, ибо предали братьев. За это срок жизни ваш сокращен Дубом на три года! Что же до тебя, презренный, – взор томура упирается в высокого, кряжистого молосса, тщетно пытающегося сжаться в комочек, стать незаметным, – тебе, предателю, не увидеть больше своего дома. Обратись к Олимпийцам и попроси у них прощения в свой последний час… Непроглядно-сумеречные глаза редкобородого жреца вонзаются в переносицу молосского старейшины, и тот, издав невнятный всхлип, мешком падает на седую траву, словно пораженный ударом невидимой молнии. Он мертв. Его не пожелал пощадить многомилостивый, но и беспощадный Диос-Зевс, прощающий врага, но не ведающий милосердия к изменникам. – Теперь встань, человек, и слушай меня! – повелительно обращается томур Андроклид к македонцу, успевшему уже прийти в себя. Тот подчиняется мгновенно, с собачьей угодливостью. Глаза его, вновь льдисто-голубые, до самого дна налиты беспросветным ужасом, неизбытой до конца болью и слепой готовностью к беспрекословному подчинению. – В доме твоем, что стоит на улице гончаров в Пелле, – спокойно и уверенно говорит томур, – ждут тебя мать, жена и трое детей. Отец твой погиб при Гранике. Дочери синеглазы и светловолосы. Сынишка от рождения имеет родимое пятно на левом плече, похожее на жука… Воистину, нет тайн, тайных для тех, кто служит Дубу! Едва успев встать, потрясенный гетайр вновь падает на колени, молитвенно сложив на груди руки. – Встань, человек! С этого дня семья твоя находится под покровительством Зевса Додонского, и нет причин опасаться за будущее детей. Но! Томур на мгновение умолкает, а затем говорит опять, уже не резко, а почти вкрадчиво: – Отцу Лесов угодно, чтобы ты поскорее донес пославшему тебя, что благой оракул Неоптолемом получен и благословение Додонского святилища дано. Пусть знает Кассандр, что Молоссия во власти его, и пусть в каждом твоем письме находит подтверждения тому… Македонец кивает едва ли не после каждого слова Андроклида, зубы его выбивают мелкую дробь. – Все. Можете идти, люди. Мертвого заберите с собой. Негоже осквернять прахом и тленом священную рощу. И впредь знайте: Великому Дубу неугодно видеть прислужников того, кто сидит нынче на престоле Молоссии, если служители святилища сами не призовут их! Томур, не снизойдя до слов прощания, отворачивается и величественным, неторопливым шагом удаляется к храмовым строениям. Двое молчавших следуют за ним, не опережая ни на шаг. И дрожащие эпироты не видят улыбки, играющей на устах уходящего Андроклида. Знание – сила. Знающий многое – всемогущ. А служителям Великого Дуба известно очень много, и подчас даже крохотная крупица знания способна обернуться всевластием над душами смертных… Царь-побратим, незабвенный Эакид, спокойно может бродить по сумрачным берегам подземных потоков. Молоссия не стала и не станет владением алчного наместника Македонии, даже если тот будет считать ее умиротворенной. Придет день, и сын Эакида наденет отцовскую диадему. Но торопиться не следует. Пусть орленок оперится, прежде чем встать на крыло и отправиться в первый полет… Эти ничтожные, приходившие ныне, получили хороший урок, из тех, что не забываются никогда. Несомненно, спустя два-три дня при дворе цареныша Неоптолема недосчитаются царедворцев. Хаоны, напуганные божественным гневом, уберутся к себе на побережье и расскажут сородичам обо всем увиденном и услышанном под сенью священной рощи. О феспротах и говорить не приходится – земледельцы равнин, можно считать, потеряны для македонцев. А молоссы, пусть даже и кровники царского рода, прослышав о воле Зевса, впредь тысячу раз подумают, прежде чем связывать свои судьбы с теми, кто ненавистен Отцу Лесов. Что же касается македонского простата, отныне гетайр – покорный раб Дуба и пребудет таковым до конца своих дней… А посему надлежит позаботиться, чтобы пребывал он в Додоне подольше, чтобы не решил вдруг сменить его взбалмошный и капризный сын Антипатра. Ведь, может статься, о семье присланного на смену не сумеют разузнать ничего путного даже вездесущие вестники и соглядатаи Дуба. Или, хуже того, у присланного на смену может и вовсе не быть семьи. А такие, как правило, смелее. Значит, надлежит думать: кому из тех, кто влиятелен в Пелле и чтит Дуб, посылать дары? Храм Додонского Зевса не любит шумных дел. Так уж повелось. Несложное дело – убить человека ударом мысли, воплощенной во взгляде. Это умеют и в Дельфах. Куда сложнее, но и неизмеримо выгоднее, не убивая, сделать его своим должником. Именно так издавна действуют томуры Додоны. И в Ойкумене, даже и за пределами Эллады, многие, очень многие в неоплатном долгу перед Отцом Лесов, не отказавшим им в помощи и поддержке в нелегкий час… Густеют тени. Давно уже успокоились глубоко в подземельях уложенные в кованые сундуки изобильные дары цареныша Неоптолема, смешная горсть, утонувшая в море сокровищ нехвастливого святилища Додонского Зевса. Блеют в загоне жертвенные бараны с вызолоченными рогами. Завтра, смыв позолоту, рабы-иеродулы отгонят их на высокогорные луга пастись в бесчисленных храмовых отарах. Давно уже убрались восвояси перепуганные посланцы Неоптолема, удалились почти что бегом, унося на плаще бездыханное тело того, кого покарала молния Зевса. Сонная тишина, предвестница скорого заката, неспешно обволакивает призрачной кисеей белокаменные постройки: древний храм и жилища томуров, и здание, где обитают невольницы, обученные угодным Отцу Лесов пляскам в пору весенних празднеств, и священный пруд, волны которого тоже умеют прорицать грядущее, хотя и не так истинно, как листва Дуба… К воротам, ведущим на север, подходят двое. Молодой жрец, из тех, кто помогает томурам и обучается мудрости, ведет под уздцы лоснящегося коротконогого конька. И с должным вниманием выслушивает напутствие старшего. – Ты все запомнил? Этот знак покажешь на границе, если встретишься с дозором. А это передашь Аэропу. Из рук в руки! И никому иному! – Понял, учитель! – Юноша прячет за пазуху футляр с посланием. Он горд доверием старшего, и предвкушение приключений заставляет глаза гореть. Не так часто доводится младшим жрецам Дуба выбираться в большой мир, лежащий за оградой святилища. Чаще всего – не ранее, чем в бороде засеребрятся первые нити седины. Огей! Дорога зовет! Легко вскакивает юнец на конскую спину. – Спеши же! Диос-Зевс с тобою! Андроклид складывает пальцы в магическую щепоть, отгоняющую злых духов, и трижды омахивает всадника. Прищурившись, глядит вслед ровно рванувшемуся с места кентавру. Огей! Если Отец Лесов не откажет в удаче, через три дня посланец Додонского Зевса достигнет Скодры… |
||
|