"Попутного ветра!" - читать интересную книгу автора (Дильдина Светлана)

  Глава 1

   Мики


   Ветки руты дрожат, роняя на траву горошины-капли; поначалу решаю, у дороги обосновалась ферилья, но нет, оказывается обыкновенный кролик. Притаился в кустах на обочине, тихий, поводит ушами. Большой… непривычно тут видеть кролика. Мне кажется, что Ромашка подмигивает ему — так явственно сверкнула зеркальная фара, несмотря на мелкий занудный дождь. Ромашка — это мой мотоцикл. Марка «Ромео», черный, хромовый, массивный. Тысяча кубиков.

   Его постоянно дразнят шары перекати-поля — так и норовят выскочить прямиком под колеса. И дождь не помеха, все равно шляются туда и сюда. Шары любят кататься, раскидывая во все стороны мелкие семена — те никак не кончаются; а мы с Ромашкой любим полет над трассой, по хорошей дороге будто и впрямь летишь. А дорога здесь всегда хороша, не мешают ни снег, ни дождь.

   Меня зовут Мики — Микеле. Мне семнадцать, но роста я весьма среднего, и уже не вырасту.

   Можете не поверить, но высоким я никогда не завидовал. А в школе мое прозвище было — Скрепка… правда, недолго. Ребята у нас подобрались хорошие, и скоро заметили, как меня злит не слово — намерение позабавиться за мой счет. Притихли. Но в общем, если не старались как-то подколоть, своего роста я особо и не замечал. Были и меньше меня.


   Воротник непромокаемой ветровки, болотно-зеленой, встопорщился, встрепенулся куриным крылом — махать может, а толку чуть. Тугой порыв ветра… я оглянулся невольно, будто сзади мог стоять дохнувший холодом великан.

   В нескольких шагах от меня нарисовалась фигурка.

   И ее не провожала ферилья.

   Ребенок, девочка лет восьми, с намокшими от бесконечной мороси льняными кудряшками, с дешевым браслетиком на запястье — красный и белый стеклярус. Я приучился мгновенно выхватывать отличия — хоть что-то приметное в человеке, как бы ни оказался стерт и незамысловат его облик. Отмечать мелочи — и помнить, помнить долго.

   А девочка отличалась от прочих — она была маленькой. Очень испуганной — бывают игрушки с такими глазами; тогда заботливые девчушки, в которых едва просыпается инстинкт материнства, носят игрушку на руках, прижимая к груди, и напевают колыбельные, те, что еще недавно пели им самим.

   Многие мне встречались на трассе — но такая была впервые.

   Я никогда не расспрашивал, просто болтал всякую чушь — им порой помогало. А с малышкой вообще непонятно, что делать… Малышка… я в восемь считал себя едва ли не взрослым. Ненавидел горячее молоко, а мать заставляла пить его каждое утро… приходилось отстаивать права взрослого человека. Вряд ли девочки совсем уж иные, даже с испуганными глазами и спутанными кудряшками…

   И Ника когда-то была вот такой. К счастью, она спит себе в кровати возле нарисованного на стене звездочета в большом колпаке.

   — Хочешь кролика? — спросил я.

   Девчушка кивнула, настороженно поглядывая на меня. Я показал на кусты:

   — Вон, видишь, ветка качается? Внимательней посмотри. Там и сидит, серенький, пушистый такой.

   Девочка заулыбалась. Кролик — это сокровище, к тому же куда важней и реальнее и дороги, и дождя. Улыбка предназначалась зверьку, и ему же была назначена вытянутая рука, слишком тонкая и слабая для пути в одиночку — девочка села на корточки, приманивая слегка подмокшую живую игрушку. Кролик не двинулся с места, втягивая воздух подвижным носиком, и косился на нас неодобрительно, будто именно мы, люди, виноваты были в промозглой сырости.

   — Пора… — я тронул девочку за рукав.

   Она шагнула ко мне — без того, что принято называть детской доверчивостью, скорее, с равнодушным послушанием. Она меня уже не боялась. Человек, способный показать живого кролика, не может быть страшным.

   Ромашка пророкотал приветствие, и мы полетели прочь, наверное, до полусмерти перепугав серого зверька в кустах. По идеально ровной глади — серо-перламутровой от дождя, — до грунтовой дороги, усыпанной невзрачной галькой.

   Девочка разжала руки, слезла с Ромашки и побежала по ней, не оглядываясь, тревожа камешки. Следы оставались, легкие, но вполне различимые.

   Скоро они исчезнут.


   И вот я на прежнем месте, как раз напротив белого столбика — начало дороги. Ромашка фыркает, пугая кролика (интересно, все тот же сидит, или уже другой?), просит ласки, и я провожу рукой по его мокрому от мороси боку. И мы мчимся в Лаверту, где нет дождя, а солнце плещется в лужицах — неглубокий снег тает стремительно, будто сам себе надоел.

   Лаверта. Восемьсот тысяч жителей, город на берегу залива — узкого и длинного, изогнутого наподобие полумесяца. То ли дно виновато, то ли солнце так падает, только вода больше похожа на черное зеркало. Когда-то здесь десятками тонули корабли, водолазы до сих пор находят золотые монеты и обломки старинных ваз.

   Здесь на мелководье у самого дна плавают плоские полосатые рыбки, кокетливо изгибая тельце. Только в заливе они появляются с приходом весны — метать икру, а сейчас дремлют где-нибудь в глубоких черных впадинах.

   Здесь живут розовые шустрые крабики — они замирают, когда к ним протягиваешь руку, и со всех ножек кидаются прочь, бочком, ночами видя сны о шустрых надоедливых мальчишках, которые ловят их, дразнят, поднося пальцы к самой клешне — и выпускают, наигравшись.


   Не так давно мне казалось, что лучше города нет на свете. А сейчас, поглядывая на молодых прохожих, я гадал — кто из них ночами спешит запереться в квартире, а кто выходит на улицы бить стекла и жечь машины? Дома стали сродни крепостям… ненадежным, поскольку выломать дверь часто было проще простого.

   Меня наверняка не ждут. Но друг мой дома, он и раньше не слишком любил выбираться за порог, а сейчас, когда Лаверта напоминает минное поле — подавно.

   Сворачивая в переулок, к дому приятеля, я увидел человека — мельком. Стертая внешность — будто сначала поработали карандашом, а потом тщательно прошлись ластиком, превращая линии в размытые пятна. Человек кинул на меня быстрый взгляд и сунул руку в карман. Губы шевельнулись — значит, гарнитура в ухе.

   Полугодом раньше я бы ничего не заметил.


   Подъезд встретил меня, как обычно, распахнутой дверью без намека на замок. Под лестницей пищали котята. Самой кошки не было видно — верно, бегала, искала еду. Не самый престижный дом… зато дешевый, и относительно тихий. В таком захолустье даже голос Ромашки кажется криком.

   Я нажал на белесую, вытертую пластинку звонка — дверь распахнулась, будто хозяин стоял под дверью, прислушиваясь к шагам на лестнице. А может, и правда стоял — Ромашка довольно громко заявил о себе.

   — Проходи, — сказал Най, и посторонился. На самом видном месте в прихожей торчали оленьи рога, темные и недовольные. Не одному гостю пришлось потирать ушибленный бок, стоило лишь повернуться неловко.

   На правах старого друга я без спросу направился в ванную и умылся, притом как следует напившись из крана. Най поморщился — он всегда пользовался фильтрами, и считал, что по трубам течет форменная отрава.

   — Тебя только смерть переучит.

   Я старательно делаю вид, что мне не смешно, и все же фыркаю в полотенце.


   Натаниэль, Най, Рысь. Мне было три года, ему целых четыре. Родители увлеклись разговором, а мы увлеченно откапывали найденную в песке дохлую крысу. Потом подрались, кажется… потом подружились.

   Мы закончили одну школу. Родители Ная в разводе, живут где-то на севере. Стоило разводиться и разъезжаться, чтобы потом поселиться в одном городе! От деда Натаниэлю досталась квартира и рекомендация в Архитектурную высшую школу. Проучившись месяц, он оттуда сбежал, поездил вволю по трассе, а потом затворился в доме, вроде как краб-отшельник в раковине. Сидел в обнимку с гитарой, кормился на процент с оставленного отцом наследства, иногда подрабатывал мелочевкой.

   Он похож на такого… свободного художника из живших века эдак три назад. Я хотел сфотографировать его в старинном берете… так Рысь и дастся! А хорошо было бы. Грива — каштановая, тугие крупные кольца. Лет с тринадцати начал отращивать… и потом всегда носил хвост.


   Есть дома чинные, гордящиеся собой и незыблемым порядком. В таких домах страшно даже сесть — хочется предварительно извиниться перед стулом или диваном за беспокойство и смятую обивку. У Ная не так. Я не знаю, верно ли будет сказать, что в его доме царит беспорядок. Отнюдь… беспорядку он верен настолько, что каждая торчащая мелочь приобретает особый сакральный смысл. Ничего нельзя переставлять, тем паче выбрасывать.

   На кухонном столе обязательно стояла бутылка ежевичной наливки. Граненая, с виду всегда одна и та же… может, и вправду одна. Только содержимое пополняется постоянно. Сосед делает, снабжает за символическую плату.

   «Ну и к лешему такой мир», — говорит Най, опустошая очередную рюмку ежевичного ликера. А он крепкий, зараза…

   Рысь вообще странное существо. Он привязывается к вещам и способен испытывать уважение к такой вот бутылке, и чувствовать себя предателем, ежели выбросит ее — даже если та треснет.

   Покосившись на мои ветровку и водолазку, Най спросил:

— Ты что-то совсем из них не вылезаешь… Зимой ему не холодно… в жару тоже будешь таскать?

Я не ответил, прошел в комнату. Най следовал за мной по пятам.

   — Ты надолго, блудное дитя?

   — Ночевать буду у тебя.

   Он обрадовался. Виду особо не подал, но заходил по комнате и заговорил оживленней. Хотя Рысь часто изображал из себя отшельника, запираясь от всего света, я знал, что одиночество он переносит с трудом. Когда закрывался наглухо и нос не совал на улицу, да еще гостей не пускал — будто себя наказывал…

   В доме Рыси мне было уютно, много уютней, чем в свое время с родителями. А на трассе у меня был свой домик… по чести сказать, и не домик вовсе. Кажется, раньше там располагалась небольшая база, от которой осталась сторожка. А может, и не было ничего, так, декорация…

   В сторожке — изрезанный щелями потолок, крыша худая и дверь на одном гвозде. У меня все руки не доходили поправить. Да и зачем? Холодно в домике-сараюшке не было даже в самый лютый мороз.

   Я там спал иногда. Не так, как в Лаверте; по-настоящему. Кушетка ободранная, кожаная подушка… все. А уютно.

   А мебели там и вовсе не было.

   Бросив взгляд на окно, я вспомнил про человека с гарнитурой. Слежка… сейчас она меня не удивляла — привык. Мимо стекла пронесся стриж — это отвлекло, и к неприятной мысли я не стал возвращаться.

   Налил себе полстакана ликера. Усевшись в любимое кресло — плюшевое, старинное, — оглядел комнату. Телевизор повернут экраном к стенке, нелепо топорщится вилка…

   — Сломался? — спросил я, без особого интереса, правда. Мы все равно его почти никогда не включали. То есть Натаниэль не включал, и отгонял меня от ящика — пульт-то он давно куда-то забросил.

   — Надоел. Даже когда молчит, видеть его не могу.

   — Телевизор-то чем виноват?

   — Да меня задолбали эти придурки! — взорвался Най. — Постные рожи, а врут…

   — Не всегда врут, — я повертел в руке стакан, поглядел через него в окно. Капли, темно бордовые — пятнистое небо.

   — Ну, пусть не врут, толку-то? Смотреть на «скорые», битые стекла и дебильные морды этих обезьян в форме…

   С размаху бросился на диванчик — тот крякнул, возмущенный хамским обращением. Най со злостью стукнул ладонью по спинке. И успокоился, будто гейзер — выплеснул положенную порцию кипятка, теперь долго будет хмурым и флегматичным. Наверняка скоро появится очередная песня.


   — Я опять видел человека возле дома, — это вырвалось раньше, чем сообразил — не стоит трепать нервы Натаниэлю.

   — Это по мою душу наверняка, — хмуро и обрадовано откликнулся тот. — Хотят к чему-нибудь припрячь… а я не желаю иметь с ними дела! Тебе хорошо, еще нет восемнадцати. Я их послал, теперь разглядывают, кто в гости идет и все такое.

   Я промолчал, опасаясь намекнуть — следили все-таки не за Наем. Он в своем стремлении побурчать чересчур усложнил процесс.

   — Поиграй лучше.


   Я любил его гитару. Полуакустика, темно-коричневая, с черным кантом. Не играть любил, конечно. Так… Она была живая. Не только когда пела в руках, даже когда стояла или висела в углу. Всегда — теплая. И мне все время казалось — она молчаливо слушает каждый разговор. Порой хотелось умолкнуть, дать слово ей.

   Най дал ей имя, только никому не говорил. Он вообще здорово суеверный, хоть по нему и не скажешь.

   Сумерки постепенно превратились в ночь, и Натаниэль зажег лампу. Уютно… разве что в раннем детстве я испытывал подобный уют.

   С Рысью хорошо сидеть рядом. Най может злиться, рычать на весь свет, впадать в чернейшую меланхолию — но при этом остается островом, вросшим в самую суть земли и еще надежно прицепленным к ней якорями. Он настолько неизменен в своих привычках, в мелочности, отсутствии порядка, помноженном на дичайшую щепетильность, что кажется опорой даже тогда, когда сам отчаянно в ней нуждается.

   Я только посмотрел на гитару, а Най уже потянулся за ней. Порой он выпендривается, заставляя себя уговаривать. Но с друзьями наедине обычно играет по малейшему намеку на просьбу. Пальцы пробежали по грифу, будто Най собирался гладить кошку и не мог решить, с какого места начать. Гитара довольна была, едва не мурлыкала…

   По тому, как Рысь упрямо вскинул голову, я понял, что разговор не закончен. Ная не переупрямить.

   Голос у него темный, как хорошо настоянный чай с примесью трав — шиповника, чабреца…

   У меня был дом,    Там росла трава,    Был поленьев ряд,    В них торчал топор    Но пришел потоп,    И пришел пожар,    И остался мне    Обгорелый двор.    Тихий свист в ночи —    Принимай, ездок,    Серебра в висок.    Да моток холста.    У меня был конь,    Но давно издох,    Надо мною крест,    Нет на мне креста…

   Я плохо разбираюсь в истории религий, хоть отчим мой — археолог, и дом вечно завален книгами и буклетами. А Най — разбирается хорошо, и больше всего интересуется этой, редкой, с крестами и ангелами… Я видел старый альбом — бронзовый крылатый силуэт обнимал шпиль, глядя в темный залив. Эту церковь снесли давно…

   — Интересно всё же, во что верили те, в Тара-Куино, — протянул Най. Покосился на стену — увешана различной символикой, большая роза ветров по центру.

   Я спросил:

   — Почему ты вдруг вспомнил?

   Он вскинулся, не ответив. Напрягся, будто кошка, у которой и шерсть от волнения встала дыбом.

   — Слышишь? Кто-то у двери стоит!

   Я пожал плечами. Шаги по лестнице прошуршали давно. И минут пять как замерли у порога.

   — Мало ли кто…

   Если кто-то интересуется нашими разговорами, все равно ничего интересного не узнает. По мою душу — ночью-то? Как-то не верится. В любом случае, опасаться мне нечего. А кто-то из расплодившегося хулиганья — вряд ли… Слишком мы несерьезная добыча.

   — Я сейчас открою! — тянется Най.

   — Незачем. Какой-нибудь алкаш заблудился, — говорю я, и притворно зеваю.

   Но он встал и направился к двери с весьма решительным видом. Подумав миг, я зажмурился, и уши руками закрыл, стараясь не дышать — зато потом, распахнув глаза и убрав от ушей ладони, ощутил, как обострились все чувства. Будто море красок, звуков и запахов в меня хлынуло. Быстро обвел глазами стены, потолок, мебель.

   «Жучка» мне удалось найти за диваном, под чуть отошедшим плинтусом. Трогать его я не стал — пусть… быстро не достать, и все равно ничего интересного не услышат. Прошлый я разбил, и потом долго жалел об этом — не сделать бы плохо Наю. Но ничего не случилось.

   По-моему, на «жучков» они всерьез и не рассчитывали…

   Понять бы еще, кто такие эти «они» и чего изволят желать.

   Рысь появился на пороге, недоверчиво глядя, как я сижу на корточках у спинки дивана.

   — Ты что, мебель решил передвинуть?

   Я кивнул, слегка растерявшись.

   — Ненормальный, — хмыкнул он; мой нелепый кивок вернул Рыси хорошее настроение. — Никого там у двери нет. Но я слышал шаги вниз по лестнице. Ладно, пусть бегает, раз охота. Только не увели бы твой мотоцикл.

   — Никому Ромашка не дастся, — сказал я серьезно. Слишком серьезно — Най удивленно вскинул бровь.

   — Неужто поставил сигнализацию?

   — Нет. Просто он мой, — разговаривать расхотелось.

И мы сидели, пили черный кофе — на ночь-то! — и Най не выпускал гитару из рук, пока не стал клевать носом, он предыдущую ночь работал — до сих пор отвертки и непонятные железки разбросаны по полу, интересно, это лишние детали или он забыл ввернуть их на место?

   Спит Рысь отнюдь не по-кошачьи, но трогательно — заворачиваясь в кокон из одеяла, будто пытается скрыться от всего мира, и сопит, уткнувшись в подушку. Все подсмотреть хотел, какое лицо у него во сне — фигушки, не больно-то разберешь, разве что нос торчит в щели между подушкой и складками одеяла.

   Я засмотрелся на крадущийся по потолку лунный луч, когда Най окликнул меня:

   — Мики.

   — Мм?

   — Ты не спишь.

   — Вроде того.

   — Я же слышу любой шорох… За последние месяцы ни разу ты у меня глаз не сомкнул. Я иногда просыпался — а ты глядишь в потолок. Что случилось?

   — Ничего.

   — Ты чего-то боишься? У меня?

   — Даже не думал.

   — Мики… — он помолчал, явно опасаясь спрашивать дальше. Но все же решился:

   — Ты работаешь… на этих?

   — Нет. Смешно же, Рысь…

   Он помолчал.

   — Но ты… еще хуже? После аварии… Ты не просто так пропадаешь. И в городе тебя нет. Может, расскажешь все-таки?

   Теперь я молчал.

   — Мики, — голос звучал напряженно, неровно: — Послушай… Я же волнуюсь за тебя! Когда ты просто уходишь, я думаю — куда же ты впутался? Если с тобой что случится…

— Ничего не случится.

Наверное, у меня получилось передать собственную уверенность — Най успокоился.

   — Мне Ника звонила, — сказал. — Раз сорок… Она, кажется, не верит, что я не знаю. На той неделе звонила, и на этой…

   — Угу.

   Рысь повозился немного под одеялом, потом выдал, с явным усилием:

   — Она тебя любит.

   — Угу. Хотя очень надеюсь, что ты ошибся.

   Он замер, вроде заснул, даже к стенке отвернулся. Потом пробурчал в одеяло:

   — И мать тебя ищет…

   Я подумал о матери и о человеке с гарнитурой. В третий раз говорить «угу» было как-то нелепо. Так что я промолчал.


   Скоро стало совсем тихо, только сонное дыхание — да порой шелест листвы за окном. А на потолке покачивались белесые пятна света вперемешку с контурами ветвей-опахал.

   Лучше бы ты, Рысь, не говорил о Нике…

   Думаешь, ее можно просто так забыть, отодвинуть в прошлое? Наверное, я самый обыкновенный трус. Но я не знаю, что делать. Если она не поверит, слова мои будут хуже пощечины — ведь она ждет, и ей больно… А если поверит… это самое страшное.

   Я же все помню и понимаю, Най.

   Я часами стоял под ее окнами, когда Ника готовилась к выпускным. А сейчас…

   Порой сижу сзади моего сарайчика, так, чтобы особо не видеть трассу. В стене сарайчика есть окошко, застекленное, с трещиной. Если долго смотреть, начинает казаться, что это ее окно. И что Ника — там, за стеклом… и даже трещина куда-то пропадает.

   А я вижу, как Ника мелькает у подоконника, смеется, поворачивает голову — тяжелый «конский хвост» взлетает над плечом. А в руках то большое фаянсовое блюдо, то гроздь винограда…