"Рождение огня" - читать интересную книгу автора (Коллинз Сьюзен)17.Вот это эффект! В одно мгновение все тридцать три удовольствия! Кое-кто издаёт придушенные крики. У других из пальцев выскальзывают бокалы и с мелодичным звоном разлетаются мелкими осколками по полу. Пара-тройка, похоже, сейчас грохнется в обморок. И на лицах у всех без исключения — застывшая маска ужаса. Ну что, Плутарх Хевенсби, заслужила я теперь ваше внимание? Он смотрит на меня во все глаза, не замечая, как сок из раздавленного в судорожно сжатом кулаке персика течёт у него между пальцами. Наконец, он, прокашлявшись, выдавливает: — Вы можете идти, мисс Эвердин. Я почтительно кланяюсь и собираюсь уходить, но в последний момент не могу удержаться и бросаю банку с ягодным соком через плечо. Слышу, как банка ударяется о чучело. На нём растекается кроваво-красное пятно. Ещё пара бокалов падает на пол. И пока дверь лифта закрывается за мной, я вижу, что никто даже не дёргается с места. «Вот это был сюрприз, так сюрприз!» — удовлетворённо думаю я. Опасный, безрассудный поступок, и я, без сомнений, ещё вдесятеро поплачусь за него. Но как раз в эти мгновения я чувствую себя на коне и наслаждаюсь вовсю. Надо найти Хеймитча и всё ему рассказать о своём приватном показе, но кругом ни души. Должно быть, все отправились обедать. Пойду-ка я приму душ — вон, все руки заляпаны соком. Стоя под струями воды, я задумываюсь о том, а умно ли я поступила, отважившись на эту свою последнюю выходку? Ведь теперь основным вопросом, определяющим течение моей жизни, будет: «Поможет ли это Питу остаться в живых?» Напрямую, конечно, нет. Всё, что происходит на приватном показе в высшей степени секретно, так что какой смысл устраивать надо мной расправу, если никто не будет знать, в чём я провинилась. Фактически, в прошлом году меня за дерзость наградили. Правда, в этот раз моя провинность куда тяжелее. Кто знает, если хозяева Игр взбешены моими выкрутасами и решат сурово наказать меня на арене, Питу тоже может прийтись несладко вместе со мной. Неужели я во вред делу действовала слишком импульсивно? И всё же... я ну нисколечко не сожалею о содеянном. За обеденным столом мне бросается в глаза, что на ладонях у Пита кое-где остались едва заметные разноцветные пятна, хоть он изо всех сил старался смыть следы краски — вон, волосы еще не просохли после купания. Наверно, он всё же демонстрировал им своё умение маскироваться, как я и советовала. Как только приносят суп, Хеймитч сразу же переходит к интересующему всех вопросу: — Ну, что скажете, как прошёл личный показ? Обмениваюсь взглядом с Питом. Почему-то мне не очень хочется так вот сразу выкладывать всё о своём выступлении — в уюте и покое нашей столовой это прозвучит как разрыв бомбы. — Давай ты первый, — говорю ему. — Ты, должно быть, выдал им что-то эдакое... Мне пришлось ждать целых сорок минут! Но странно — Питу, кажется, так же неохота распространяться на эту тему, как и мне. — Ну, я... Я продемонстрировал камуфляж, как ты, Кэтнисс, предлагала. — Он немного медлит. — Нет, не совсем камуфляж... Можно сказать, я использовал краски... — Чтобы сделать что? — спрашивает Порция. Я вспоминаю, в каком смятении были распорядители Игр, когда я вошла в зал. Там сильно пахло моющим средством... И ещё этот мат, перекинутый в центр зала, как будто им хотели прикрыть какое-то пятно, которое не получилось смыть до конца... — Ты что-то нарисовал, а? Картину, точно! — Ты её видела? — спрашивает Пит. — Нет. Но они умаялись, пытаясь от неё избавиться. — Да это обычная процедура. Ни один трибут не должен знать, что сделал другой, — отмахивается Эффи. — Так что ты нарисовал, Питер? — От умиления взор её затуманивается слезами. — Неужели ты нарисовал Кэтнисс? — Да с чего ему рисовать меня, Эффи? — немного раздосадованно спрашиваю я. — Чтобы показать, что он сделает всё, чтобы защитить тебя. По крайней мере, все мы здесь, в Капитолии, этого ожидаем. Разве он не пошёл добровольцем, лишь бы быть рядом с тобой? — Эффи произносит свою тираду таким убеждённым тоном, словно это всё козе понятно. — Вообще-то, я нарисовал Руту, — тихо говорит Пит. — Нарисовал такой, какая она стала после того, как Кэтнисс покрыла её тело цветами. За столом воцаряется долгое молчание, пока все мы перевариваем услышанное. — И чего же ты этим хотел добиться? — нарочито спокойным тоном интересуется Хеймитч. — Я и сам не уверен... Наверно, хотелось, чтобы они почувствовали хотя бы самый слабый укол ответственности за случившееся, — бормочет Пит, — за то, что убили этого ребёнка... — Это ужасно! — Похоже, что ещё чуть-чуть — и Эффи ударится в слёзы. — Питер, это запрещено! Нельзя даже думать о таком! На вас с Кэтнисс только навалится ещё больше неприятностей! — Вот тут я с Эффи абсолютно согласен! — рявкает Хеймитч. Порция и Цинна хранят молчание, но их лица задумчивы и очень серьёзны. Конечно, они все правы. И хотя я тоже сильно встревожена, но то, что он сделал — изумительно! — Думаю, что это не совсем подходящий момент для рассказа о том, что сотворила я, — говорю, — ну, да ладно. Я одному манекену затянула на шее верёвочную петлю, потом подвесила его на перекладине и написала на нём имя — Сенека Крейн. Нужный эффект достигнут. После мгновения замешательства всё скопившееся в комнате негодование и осуждение лавиной обрушивается на меня. — Ты... повесила... Сенеку Крейна? — запинается Цинна. — Ну да. Демонстрировала им, как ловко я умею завязывать петли, а он просто под руку попался... в конце упражнения. — О Кэтнисс! — приглушённо вскрикивает Эффи. — Да откуда тебе вообще об этом известно? — А что, это великая тайна? Судя по действиям президента, это вовсе не так. Даже наоборот, ему, кажется, не терпелось довести до меня этот факт, — говорю я. Эффи вылетает из-за стола, прижимая к лицу салфетку. — Ну вот, расстроила Эффи. Эх, надо было соврать и наплести, что, мол, пустила десяток-другой стрел. — Можно подумать, мы с тобой сговорились! — замечает Пит, едва заметно улыбаясь мне. — А что, это не так? — спрашивает Порция. Она опускает веки и пальцами крепко массирует их, как будто её глаза разболелись от яркого света. — Нет, — мотаю я головой, глядя на Пита с непривычным чувством признательности. — Ни я, ни Пит даже не знали, что собираемся делать, до того как вошли в зал. — И ещё, Хеймитч, — говорит Пит, — мы решили, что у нас достаточно союзников и других не надо. — Вот и прекрасно. Тогда я не буду считать себя ответственным за то, что вы, по вашей непроходимой глупости, начнёте одного за другим гробить моих друзей, — отвечает Хеймитч. — Мы тоже так подумали, — огрызаюсь я. Обед заканчивается в молчании, но когда мы поднимаемся и идём в гостиную, Цинна кладёт руки мне на плечи и крепко пожимает их. — Да ладно тебе злиться, пошли посмотрим, кто сколько получил за приватный показ, — говорит он. Эффи с покрасневшими глазами присоединяется к нашей компании у телевизора. На экране появляются лица трибутов, дистрикт за дистриктом, под ними мигающими цифрами высвечивается количество полученных ими баллов. От одного до двенадцати. Как и следовало ожидать, Кашмир, Рубин, Брут, Энобария и Дельф получают высокие баллы. Остальные — от середины и ниже. — Интересно, они кому-нибудь когда-нибудь влепили нуль? — спрашиваю я. — Нет, но всё когда-нибудь случается в первый раз, — «утешает» меня Цинна. И оказывается прав. Потому что когда мы с Питом каждый получаем по двенадцати, в истории Голодных игр это происходит впервые. Но праздновать столь выдающееся событие нам как-то неохота. — Почему они так поступили? — недоумеваю я. — Зачем? — Затем, чтобы другие сразу поняли, кого надо убирать первым, — отрезает Хеймитч. — Пошли вон по кроватям. Глаза б мои на вас не смотрели. Пит молча провожает меня до двери в мою комнату, но как раз перед тем, как он собирается пожелать мне спокойной ночи, я обхватываю его руками и прячу лицо у него на груди. Он смыкает руки у меня за спиной и прижимается щекой к моим волосам. — Прости, я, кажется, сделала всё только хуже, — шепчу я. — После меня уже ничего не могло быть хуже. А кстати, почему ты это сделала? — Не знаю. Чтобы показать им, что я — не просто пешка в их Играх? Он издаёт короткий смешок: наверняка вспомнил вечер накануне начала прошлогодних Игр. Мы были на крыше — никто из нас не был в состоянии уснуть. Вот тогда Питер и сказал что-то вроде того, что только что произнесла я. Но в то время до меня смысл его слов не дошёл. Теперь я его понимаю. — Я тоже! — отвечает он. — И я не говорю, что не попытаюсь... в смысле, вернуть тебя домой... но уж если быть до конца честным... — Если быть до конца честным, ты думаешь, что президент дал им прямое распоряжение сделать всё, чтобы не выпустить нас с арены живыми, — заканчиваю я за него. — Да, это приходило мне в голову, — признаётся Пит. Мне тоже. Причём много раз. Но даже зная, что я никогда не выберусь с арены живой, я по-прежнему питаю надежду, что это удастся Питу. В конце концов, это же не он вытащил те ягоды, а я. Никто и никогда не сомневался в том, что Пит ослушался Капитолия из любви. Так что, может, президент Сноу всё-таки предпочтёт сохранить ему жизнь, зная, что она тогда станет непрекращающимся мучением для сломленного и израненного душой Пита? Так сказать, в назидание другим? — Но даже если мы оба погибнем, все будут знать, что мы не сдались без боя, ведь так? — спрашивает Пит. — Да, все будут знать, — эхом вторю я. И в первый раз за всё время я перестаю думать о происходящем как о своей личной трагедии, осознание которой мучило меня с того момента, когда были объявлены Триумфальные игры. Вспоминаю убитого старика из Дистрикта 11, и Бонни с Сатин, и слухи о восстаниях... Да, все до последнего в каждом дистрикте затаят дыхание, следя за тем, как я буду действовать в условиях заранее вынесенного мне смертного приговора — этого последнего средства принуждения, оставшегося у президента Сноу. Люди будут искать признаки того, что их борьба была не напрасна. Если я смогу ясно дать понять, что не смирюсь никогда, буду бороться до самого конца, Капитолий уничтожит меня... но не мой дух. Да есть ли лучший способ подарить надежду восставшим? Красота этой идеи в том, что моё решение ценой своей жизни спасти Пита — само по себе тоже акт неповиновения. Я отказываюсь играть по правилам Капитолия. Мои личные интересы в полном согласии с интересами масс. И если я смогу сделать так, чтобы Пит остался в живых, то в интересах революции это было бы то что надо. Потому что мёртвая я принесу больше пользы, чем живая. Повстанцы смогут сделать из меня что-то вроде мученицы за правое дело, будут рисовать моё лицо на плакатах... Это подстегнёт людей лучше, чем все мои усилия, останься я в живых. А вот Питер... Питер, наоборот, для революции гораздо ценнее живой. Живой и страдающий, потому что его муки помогут ему найти верные слова, чтобы зажечь пламя в сердцах людей. Питер пришёл бы в ужас, если б узнал о таких моих мыслях, поэтому единственное, что я добавляю, это: — У нас ещё есть пара дней. Чем займёмся? — Я бы хотел каждую минуту оставшегося мне времени провести с тобой, — отвечает Пит. — Тогда пойдём, — говорю я и широко открываю перед ним дверь своей комнаты. Это такое невыразимое наслаждение — снова спать, прижавшись к Питу. До этой минуты я и не подозревала, как стосковалась по простой человеческой близости, по прерасному ощущению — вот он, рядом со мной в темноте. Как глупо было с моей стороны последнее время не пускать его к себе, сколько драгоценного времени я потеряла! Окутанная его теплом, я погружаюсь в сон, и когда вновь открываю глаза, через окна в комнату льётся день. — Никаких кошмаров, — говорит он. — Никаких кошмаров, — подтверждаю я. — А у тебя? — Ни единого. Я и забыл, что значит крепко проспать ночь напролёт! Мы нежимся ещё какое-то время — нам торопиться некуда. Завтра вечером будет интервью в прямом эфире, так что сегодня Эффи и Хеймитч будут нас усиленно дрессировать. «У-у, опять высокие каблуки и саркастические комментарии!» — думаю я. Но в этот момент входит рыжеволосая безгласая с запиской от Эффи. В ней сообщается, что, принимая во внимание наш недавний Тур Победы, как она, так и Хеймитч считают: в публичных выступлениях мы ведём себя на высоте. Поэтому дрессировка отменяется. — В самом деле? — Пит берёт записку из моих рук и внимательно изучает её. — Ты понимаешь, что это значит? Мы можем весь день провести вместе! — Жаль, мы никуда не можем выйти, — тоскливо протягиваю я. — Кто говорит, что не можем? Крыша! Мы набираем с собой кучу еды, захватываем несколько одеял и отправляемся на пикник на крышу. Целый день мы проводим там, в висячем саду, среди цветов, под нежное позванивание раскачивающихся на лёгком ветерке колокольчиков. Угощаемся, нежимся на солнышке... Я срываю несколько гибких лоз и совершенствую свои навыки в вязании узлов и плетении сетей, приобретённые на последних тренировках. Пит делает с меня наброски. Мы придумываем новую игру: один из нас бросает яблоко в силовое поле, окружающее крышу, а другой должен его поймать. Ни одна живая душа не беспокоит нас. Ближе к вечеру я лежу, положив голову Питу на колени и плету из цветов венок, а он играет моими волосами, утверждая, что тоже практикуется в вязании узлов. Вдруг его руки замирают. — Ты что? — спрашиваю я. — Я бы хотел остановить это мгновение, здесь и сейчас, и жить в нём вечно, — говорит он. Обычно подобные высказывания Пита, намекающие на его немеркнущую любовь ко мне, заставляют меня чувствовать себя ужасно, как будто я в чём-то виновата. Но сейчас мне так хорошо, так тепло и спокойно. Незачем волноваться о будущем, которого у меня всё равно нет. Так что мои губы легко роняют: «Ладно». В его голосе слышна улыбка: — Разрешаешь, значит? — Так и быть. Его пальцы вновь пускаются перебирать пряди моих волос, и я было задрёмываю, но Пит будит меня — полюбоваться закатом. Великолепное зрелище: небо над крышами Капитолия так и горит жёлтым и оранжевым. — Думаю, ты пожалела бы потом, если бы не увидела этого, — говорит Пит. — Спасибо! — Да, все оставшиеся мне закаты можно по пальцам перечесть, не хочется пропустить ни одного из них. На обед мы не идём, и никто не утруждает себя тем, чтобы позвать нас. — Ну и хорошо, я рад. Надоело делать окружающих несчастными. Вечно у всех глаза на мокром месте. А Хеймитч... — Питу не обязательно продолжать. Мы остаёмся на крыше до ночи, и когда наступает время ложиться спать, потихоньку спускаемся в мою комнату, так никого и не встретив. На следующее утро нас будит моя гримёрская братия. Увидев нас с Питом в одной постели, Октавия не выдерживает и разражается бурными рыданиями. — Ты что, забыла, о чём нам Цинна толковал? — яростно шипит ей Вения. Октавия кивает и со всхлипываниями выметается за дверь. Пит должен вернуться в свою комнату — ему тоже нужно привести себя в порядок. Я остаюсь одна с Венией и Флавием. Обычной беззаботной болтовни как не бывало. Фактически, можно сказать, царит тишина, прерываемая только комментариями насчёт чисто технических деталей наложения грима или командами типа «подними подбородок». Ну вот, скоро время идти на ланч. И тут я вдруг чувствую, как на плечо мне что-то капает. Резко оборачиваюсь и что вижу? Флавий чикает ножницами, подравнивая мне волосы, а по лицу у него потоком катятся безмолвные слёзы. Вения бросает на него убийственный взгляд, и Флавий, аккуратно положив ножницы на стол, покидает комнату. Остаётся одна Вения. Бедняга так бледна, что кажется, будто её татуировки стали объёмными и выпирают из кожи. Полная решимости довести дело до конца, Вения сооружает мне причёску, делает маникюр, накладывает грим, и всё это в бешеном темпе; её руки стремительно летают туда-сюда — коллеги покинули её, а с работой управиться надо. Всё это время она избегает встречаться со мной взглядом. И только когда появившийся Цинна одобряет проделанную работу и отпускает её, Вения берёт мои руки в свои, смотрит мне прямо в глаза и говорит: — От имени всех хочу сказать тебе, что для нас было... огромной честью помогать тебе выглядеть наилучшим образом. — И с этими словами она вылетает за дверь. Моя команда, мои недалёкие, поверхностные, привязчивые питомцы, с их одержимостью перьями и вечеринками... Их прощание оставляет кровоточащую рану в моём сердце. Из слов Вении становится ясно, что в моё благополучное возвращение никто не верит. Интересно, думаю я, неужто весь мир того же мнения? Кидаю взгляд на Цинну. Он тоже не верит, само собой. Но с его стороны наводнение мне не грозит — он твёрдо держит своё обещание. — Ну, так что я надену сегодня вечером? — спрашиваю я, косясь на чехол с моим платьем. — Президент Сноу собственноручно выбрал тебе наряд, — отвечает Цинна. Он расстёгивает молнию на чехле, и на свет появляется одно из тех свадебных платьев, в которых я проводила фотосессию. Тяжёлый белый шёлк, низкий вырез, талия в рюмочку и широченные рукава, складками падающие от запястий до самого пола. И жемчуг. Везде сплошь жемчуг. Им заткано всё платье, он пышным ожерельем обвивает мою шею, и венок для вуали тоже состоит из рядов жемчужин. — Хотя о проведении Триумфальных игр и было объявлено в тот же вечер, когда показывали снимки с твоей фотосессии, публика всё равно голосовала за самое лучшее платье. Вот это стало победителем. Президент приказал, чтобы сегодня вечером ты надела его. Наших протестов никто даже не слушал. Я тереблю блестящий шёлк и пытаюсь сообразить, что стоит за распоряжением президента. Думаю, расклад такой: поскольку я — самый большой возмутитель спокойствия, мне нужно причинить как можно больше боли, забрать у меня всё, чем дорожу, унизить до крайности и вот в таком жалком виде выставить на всеобщее обозрение, поставив меня в самый центр внимания. Он считает, что таким образом моё унижение ясно увидят все. Президент так грубо, по-варварски превратил моё свадебное платье в саван, что удар попадает мне прямо в сердце, и оставляет в нём тупую тягучую боль. — Ну что ж, было бы жаль, если бы такое чудесное платье пропало почём зря. — Вот и всё, что мне удаётся выдавить из себя. Цинна заботливо помогает мне надеть платье. Как только оно ложится на мои плечи, те невольно подаются под его тяжестью и начинают жалобно ныть. — Оно что — всегда было таким тяжёлым? — недоумеваю я. Помнится, многие платья были довольно плотными, но это, судя по ощущениям, весит целую тонну. — Мне пришлось внести кое-какие небольшие поправки в модель — там зажжётся... свет, — говорит Цинна. Я киваю, но не могу понять, какое отношение это имеет к тяжести на моих плечах. Цинна довершает мой туалет туфлями и украшениями из жемчуга, прикрепляет вуаль. Чуть подправляет макияж и заставляет походить. — Ты неотразима! — говорит он. — Теперь вот что, Кэтнисс. Этот лиф такой тесный, что я тебе не рекомендую поднимать руки над головой. Во всяком случае, до того момента, когда ты начнёшь кружиться. — Как, мне опять придётся кружиться? — изумляюсь я, вспомнив свою прошлогоднюю выходку. — Я уверен, что Цезарь попросит тебя об этом. А если нет — предложи сама, только не сразу. Сохрани это для твоего gran finale[7], — наставляет Цинна. — Подай-ка лучше сигнал, когда мне начинать, — говорю. — Хорошо, ладно. У тебя есть какие-то заготовки для интервью? Я так понимаю, Хеймитч предоставил вас обоих самим себе. — Нет, ничего у меня нет, пускаю всё на самотёк. Самое забавное, что я совсем не нервничаю. — Я действительно спокойна. Как бы там ни ненавидел меня президет Сноу, но капитолийская публика — моя. Мы встречаемся с Эффи, Хеймитчем, Порцией и Питом у лифта. Пит в элегантном фраке и белых перчатках. Здесь, в Капитолии, так одеваются женихи в день свадьбы. Дома у нас, в Дистрикте 12 всё гораздо проще. Женщина обычно берёт белое платье напрокат — до неё оно носилось сотни раз. Мужчина надевает что-то чистое, выходное, во всяком случае, не шахтёрский комбинезон. Они приходят в Дом правосудия, вместе заполняют несколько анкет, и им выделяют дом. Семья и друзья собираются за праздничным столом или хотя бы съедают по кусочку пирога, если, конечно, молодые могут позволить себе такой расход. Но с пирогом или без — мы поём традиционную песню в тот момент, когда молодожёны переступают порог своего дома. А дальше проходит наша особая маленькая церемония: молодые разводят в очаге свой первый огонь, поджаривают на нём кусочек хлеба и съедают его вместе. Наверно, немного старомодно, но без обряда поджаривания хлеба никто в Дистрикте 12 не почувствует себя по-настоящему вступившим в брак. Другие трибуты уже собрались за кулисами и приглушённо разговаривают между собой, но когда появляемся мы с Питом, все разговоры затихают. Осознаю, что со всех сторон меня обстреливают хмурыми, неприязненными взглядами — собственно, не меня, а моё платье. Завидуют его красоте? Или тому влиянию, которое оно может оказать на публику? Наконец, Дельф говорит: — В голове не укладывается, как Цинна мог нацепить на тебя эту дрянь. Я бросаюсь на защиту своего стилиста: — У него не было выбора. Приказ президента! — Никому не позволю критиковать Цинну. Кашмир встряхивает своими роскошными светлыми кудрями и бросает мне: «М-да, видок у тебя ещё тот!» Потом подхватывает своего брата под руку и тянет его в голову процессии: нам пора выходить на подиум. Другие трибуты выстраиваются в колонну за ними. Я растеряна, потому что хотя все они в ярости, кое-кто из них с сочувствием похлопывает нас по плечам, а Джоанна Мейсон подходит и поправляет жемчужное ожерелье на моей шее. — Заставь его за это поплатиться, о-кей? — говорит она. Киваю, но что она имеет в виду — не совсем понятно; по крайней мере до того, как мы все рассаживаемся на подиуме и Цезарь Фликкерман — его волосы и лицо раскрашены в этом году в цвет лаванды — заводит своё вступительное бла-бла-бла, после чего начинаются интервью. Вот только теперь я впервые осознаю, какими глубоко преданными чувствуют себя победители и какую страшную ярость вызывает в них это предательство. Но они изумительно остроумны, играют очень тонко и знают, как это всё подать так, что вся горечь и ярость пятном лягут на репутации правительства и в частности президента Сноу. Так ведут себя не все, конечно. Есть и другие — дикари-хищники, вроде Брута и Энобарии, которые находятся здесь исключительно ради самих Игр. Или те, чьи мозги затуманены наркотиками, или сбитые с толку и не могущие собраться с мыслями, или те, что не в силах сопротивляться, когда другие тянут их за собой в атаку... Но много и таких трибутов, которые ощущают в себе достаточно духовных и физических сил, чтобы не сдаться без борьбы. Процесс раскрутки публики начинает Кашмир, выступив с речью о том, как она не может не плакать, думая о жителях Капитолия: они ведь безмерно страдают оттого, что им придётся потерять нас. Дальше игра идёт по нарастающей. Рубин вспоминает, с какой бесконечной добротой отнеслись здесь к нему и его сестре. Бити в своей нервозной, дёрганой манере ставит под сомнение законность условий проведения нынешних Триумфальных игр и спрашивает, проводилась ли в последнее время полная юридическая экспертиза. Дельф декламирует стихи, написанные в честь его единственной и неповторимой капитолийской любви — и добрая сотня человек падает в обморок: каждый посчитал себя этой самой единственной и неповторимой. Джоанна Мейсон спрашивает, можно ли что-либо сделать со сложившейся ситуацией: ведь всем ясно, что те, кто планировал Триумфальные игры, не могли предвидеть той огромной любви, что существует между победителями и Капитолием. Никто не может быть настолько жестокосердным, чтобы разорвать такую тесную связь! Сеяна тихо раздумывает вслух о том, что в Дистрикте 11 все считают президента Сноу всесильным. Если он действительно может всё, почему бы ему не изменить условия проведения Триумфальных? Чафф, идя по её стопам, заявляет, что, конечно, всесильный президент мог бы это сделать, только, должно быть, ему и в голову не приходит, что это вообще кого-либо волнует... К тому времени, как подходит моя очередь выступать, публика уже чуть ли не с ума сходит. Люди вопят, рыдают, бьются в истерике и даже начинают требовать перемен... Вид моего белого свадебного платья вызывает чуть ли не мятеж: как!.. Не будет больше Пламенной Кэтнисс?! Не будет родившихся под несчастливой звездой влюбленных, которым бы ещё жить-поживать и добра наживать?! И свадьбы тоже не будет?! По-моему, даже профессионализм Цезаря даёт трещину, когда он пытается утихомирить толпу, чтобы я могла сказать свои пару слов. Но мои три минуты быстро истекают... Наконец, топот ног и крики слегка стихают. Цезарь пользуется относительной тишиной: — Итак, Кэтнисс, по всей видимости, в этот вечер всех нас переполняют эмоции. Есть ли что-нибудь, чем ты бы хотела поделиться с нами? Мой голос дрожит. — Только одно: мне так жаль, что никто из вас не погуляет на моей свадьбе... Единственное утешение, что вы, по крайней мере, смогли увидеть меня в платье невесты. Разве оно не прекрасно? — Мне не нужно смотреть на Цинну в ожидании сигнала от него. Я знаю точно — вот оно, то мгновение. Я начинаю медленно кружиться, поднимая рукава своего тяжёлого платья над головой... Когда до моих ушей доходят вопли толпы, я воображаю, что они вызваны моей несравненной красотой. И вдруг замечаю, что вокруг меня начинает что-то клубиться. Дым! Дым от огня. Не от того искусственного, призрачного пламени, охватившего нас в колеснице на открытии прошлогодних Игр, а от настоящего огня. Он пожирает моё платье! Я впадаю в панику, видя, что дым становится гуще и плотней. Обгорелые, чёрные лоскутья шёлка облаком вьются вокруг меня, жемчужины горохом раскатываются по подиуму. Однако я почему-то боюсь остановить вращение — потому, наверно, что моя плоть не чувствует никаких ожогов. К тому же я твёрдо убеждена, что за всем, что происходит, стоит Цинна. Поэтому я кружусь, кружусь, кружусь... На какую-то долю секунды у меня заходится дыхание: это странное пламя охватывает меня целиком, с головы до ног, и... в одно мгновение оно гаснет — огня как не бывало. Я медленно останавливаюсь, размышляя, не осталась ли я совсем обнажённой на публике и зачем Цинне понадобилось сжечь моё свадебное платье. Но нет, я не обнажена. На мне платье — по покрою в точности как сгоревшее свадебное, только угольно-чёрного цвета и сделано оно из мелких пёрышек. В ошеломлении поднимаю вверх свои широкие, падающие складками рукава... И вдруг вижу себя на телеэкране: я одета во всё чёрное, и только на рукавах белые пятна. Или правильнее было бы сказать — на крыльях? Потому что Цинна превратил меня в сойку-пересмешницу. |
||
|