"Девочки" - читать интересную книгу автора (Лухманова Надежда Александровна)XII Черчение карт. — Последнее слово учителей. — Первые туалеты. — Публичный экзамен. — Обед выпускныхПосле Пасхи в старшем классе принялись чертить карты. Это было дело серьезное, и поручалось оно людям сведущим. Чтобы хорошо вычертить карту на черной классной доске, надо было обладать многими дополнительными знаниями, не имеющими ничего общего с географией. Каждую карту чертил «мастер» при помощи двух «подмастерьев». Тяжелую доску снимали с мольберта, клали на стулья и губками мыли теплой водой с мылом, затем, дав ей просохнуть, обливали ее сахарной водой, отчего она делалась блестящей. Затем «мастер» распределял географическую сетку и ставил градусы долготы и широты, а «подмастерья» толкли мел и разводили его молоком — получалось месиво, густое, как манная каша. «Мастер» чертил тонким мелом контуры карты, «подмастерья» с помощью кисти обводили их, тщательно прорисовывая все извилины толстым слоем меловой каши; затем наносились реки и снова обводились, тонко у истока и толсто в устьях, причем в кашицу для рек подмешивалась берлинская лазурь, потом города, обозначаемые крупными красными лепешками. Горы чертились особенно бугристо, с рельефом. Карта получалась цветная, оригинальная и на первый взгляд красивая. Так приготовлялось пять частей света и отдельно Россия, с разделениями по губерниям; тут царствовала пестрота невообразимая, так как каждая губерния имела свою краску. Целыми днями по всему институту гремели инструментами, репетировались пьесы для экзамена. По вечерам в учительской спевались хоры. Попов надрывался из-за декламации и требовал завываний на все лады. Лафос бегал по классу и шипел про себя: «Sacristi-pristi…»,[109] слушая, как девочки перевирали Расина и Корнеля. Зверев бранился больше прежнего. — Ну чего вы как угорелая кошка мечетесь, — говорил он Екимовой, когда та бегала палочкой по карте, отыскивая «стольные» города. В рекреационной зале раздавалось по целым часам: «Un, deux, trois, un, deux, trois, saluez, trois pas arrière, trois pas en avant!»[110] Там учили девочек стоять, сидеть, подходить к столу, брать билет и уходить. Ни один любительский спектакль не имел столько репетиций, как публичный экзамен. По вечерам весь институт выводили в коридор и на парадную лестницу и там расставляли все классы по очереди; на каждой ступеньке по второму этажу от швейцарской и до самой залы стояло по две воспитанницы. Корова бегала взад и вперед, равняла девочек, сходила вниз и снова поднималась наверх, изображая из себя высокопоставленную особу; она хлопала в ладоши в те моменты, когда пора было девочкам приседать, и те опускались низко-низко, с ровным жужжанием: «Nous avons l'hon-neur de vous saluer…»[111] и т. д. Только Степанов смеялся надо всем, проводил уроки как обычно и самым слабым грозил: — Вот, честное слово, именно вас-то и вызову! — Не вызовете, Павел Иванович, ведь вам же стыдно будет! — Как мне? Как мне? Я добросовестно занимался, а вот глядя на вас, все ассистенты ахнут; я им так и скажу: вот поглядите — чудо девица, три года умудрилась слушать курс и не запомнить из него ни слова. Ленивые трусили, они считали его способным на такую выходку. С Русалочкой у Степанова завязались самые дружеские отношения. Он, общаясь с девочкой по нескольку часов в неделю, подметил и угадал то, чего не видели классные дамы, не разлучавшиеся с детьми, так сказать, ни днем, ни ночью. Он обрывал Чиркову, выставлял напоказ ее невежество, ее черствость и эгоизм, говорил с презрением о дружбе, которая порабощает и развращает; фразы его были всегда безукоризненно приличны, но метки и злы, как удары хлыста. Русалочку он, напротив, поддерживал, умел возбудить в ней самолюбие, он ласково глядел ей в глаза, смешил ее, давал массу поручений, спрашивал на каждом уроке, чем заставлял учиться, и девочка под его влиянием выправлялась и делала заметные успехи. Весь класс без слов понимал и одобрял поведение Степанова. Наконец занятия в первом классе кончились, вывесили расписание экзаменов, и девочкам дали свободу, назначив для подготовки к каждому экзамену по нескольку дней. Учителя прощались на последней лекции, в которой каждый как бы резюмировал итоги целого года и говорил последнее напутственное слово. Все речи были напыщенны, шаблонны, только Зверев сказал правду: — Учились вы почти все скверно, и это стыдно, потому что я преподавал вам отечественную историю; часто я был раздражителен и зол, но вы могли и ангела вывести из себя. Спасибо Франк, Вихоревой, Назаровой, Быстровой, эти были добросовестны. А впрочем, для жизни вам хватит и тех верхушек сведений, которых вы нахватались. Степанов взошел в последний раз на кафедру и, когда все утихли, начал так: — А затем… — заговорил он серьезно, переждав смех, — прощайте, мои большие-маленькие девочки; жил я с вами ладно, и работой вашей я, за исключением нескольких, доволен. Идите в жизнь смело и помните одно — Майков сказал: «Где два есть только человека, там два есть взгляда на предмет». А я вам скажу — есть предметы, на которые у всех может быть только один взгляд, один и абсолютный, это на все, что касается чести и нравственности; в этих случаях не торгуйтесь с собою, не спрашивайте ничьего мнения; прямо спросите свою совесть — честно это или нет? И каждая из вас найдет в себе ответ. Поступайте согласно этому ответу. Ну, прощайте, дай вам Бог всего хорошего, не поминайте лихом своего учителя! Степанов смахнул слезу и вышел из класса. Наконец начались экзамены и рутинно, благополучно шли один за другим. Выпускницы были теперь почти без надзора. В пределах института они были свободны, ходили без спроса в дортуары, лежали днем на кроватях с книжкою, ходили учить в скелетную, в рекреационный зал и, занятые, уже более не придумывали никаких шалостей. Готовились девочки большей частью по двое: одна читает, другая слушает. По какому-то молчаливому соглашению было принято, чтобы хорошая ученица брала себе в пару слабую и таким образом невольно подгоняла ее. В швейцарскую то и дело являлись маменьки в сопровождении портних и модисток. По лестницам проносили узлы и картонку. Девочки, в минуту отдыха собравшись гурьбой, рассматривали модные картинки, выбирали материи из кучи нанесенных им образчиков. Когда одну звали к примерке, за ней бежал чуть не весь класс. По стенам в дортуарах на наскоро вбитых гвоздях появились пышные белые юбки с оборками и кружевами. Многие уже носили свое белье, спали в тонких вышитых кофточках, но главный восторг девочек вызывали цветные чулки. Желтые, черные, красные, синие ножки бегали по вечерам в дортуаре, стройные пестрые ножки прыгали на табуреты, влезали на шкапики. Различие между бедными и богатыми при выпуске, как и при приеме родственников, ощущалось мало. Выпускные платья у всех были одинаковые, белые кисейные или тюлевые, воздушные, с одинаковыми широкими голубыми кушаками. Двадцать лет тому назад в таком платье девушка могла еще появиться на любом балу. Платья для визитов были разные, но качество материи, кружев, отделки еще не имело значения для неопытных институток, а потому каждой нравилось свое, выбранное по собственному вкусу. Затем шилось третье, повседневное платье, и выпускной гардероб большей частью кончался этим. Остальные наряды предполагалось шить уже дома. Корсетница, m-lle Emillie, приготовляла для всего класса корсеты по шесть рублей за штуку. Выпускные шляпки опять-таки были белые и очень сходные по фасону. Баронесса Франк тоже появлялась в дортуаре. Наде шили очень недурной гардероб, потому что Андрюша отдал на это все свои скопленные гроши. Он сам бегал к модисткам, сам приходил примерять сестре ботинки и перчатки, сам выбирал ей шляпку. Ему хотелось видеть своего Рыжика нарядной. В маленькой квартирке матери, состоявшей всего из трех комнат, он таки ухитрился выкроить в столовой уголок и устраивал там для Рыжика кунсткамеру из «штучек». Баронесса была хронически печальна и обижена: так как у нее не было ни экипажа, ни лакеев, то свет, конечно, был устроен неправильно и ничего в нем хорошего не было. Она всегда была в черном, ее шею и голову окутывал черный шелковый шарф, на платьях красовались остатки дорогих кружев, и потому высокая, с гладко зачесанными еще черными волосами, она казалась элегантной аристократкой. Пальцы у нее были желтые и длинные, глаза полузакрытые, губы бледные, говорила она всегда по-французски и как-то подавляла Надю, девочке всегда было и жалко и боязно около матери. Екимова и Аистова оставались пепиньерками; им шили белье, корсет и выпускное платье от казны в счет будущего жалованья и все делали так же, как у других. Обе девочки не имели родных, а потому не страшились перемен в своей жизни, а, напротив, радовались той относительной свободе и авторитету, которые они приобретали, поступая в пепиньерки. Салопова уезжала прямо в монастырь, в Новгородскую губернию, где у нее какая-то дальняя тетка была настоятельницей. Еще две уезжали в гувернантки. К каждому выпуску в канцелярию института приходили письма с заявками на гувернанток. Начальство вступало в переписку, выговаривало жалованье, получало задаток, на который справляло первый необходимейший туалет девочки и ее отъезд. Наступил страшный и желанный час. Девочки встали утром своего последнего институтского дня и в последний раз надели казенные праздничные платья, тонкие передники, рукава, пелеринки, причесались особенно тщательно; последний раз пошли они на общую утреннюю молитву, в столовую и оттуда, еле напившись чаю, бросились в классы через большой зал, где все было приготовлено к последнему акту институтской жизни. От входной двери вдоль залы был оставлен широкий проход, устланный мягким красным ковром. Направо и налево крыльями шли по семь рядов красных бархатных кресел. В первом ряду посреди каждого крыла стояло одно золоченое кресло, выдвинутое несколько вперед. Перед первым рядом — столик с программами и тисненными золотом билетами. Направо и налево — по два мольберта и на них большие черные доски с географическими картами. Затем, лицом к креслам, такими же двумя крылами, с проходом посредине стояли стулья для экзаменующихся девочек, а глубже — скамейки для второго класса и разных лиц, которым дозволялось присутствовать при публичном экзамене выпускных. Натертый, как зеркало, паркет, большие портреты в золоченых рамах, столы вдоль боковых стен, убранные розовым коленкором, с разложенными на них работами и картинами «кисти институток», — все придавало торжественный вид громадной комнате. А в окна глядело уже яркое майское солнце, мелькали тени проносившихся птиц; там, в глубине, старый сад трепетал распускающимися почками лип и берез, и жизнь звала девушек и обольщала их своими весенними чарами… Зал наполнился классными дамами в шелковых синих платьях, забегали перетянутые «стрекозы», появились учителя в мундирах с узенькими фалдочками и треуголками под мышкой, на ходу они беспрестанно поправляли тонкую форменную шпажонку, бившую их по ногам. Раздался громкий звонок. Девочки, не становясь в пары, гурьбой понеслись на лестницу, и каждая заняла давно и хорошо известное ей место. От самой швейцарской по обе стороны нижнего коридора и по всему среднему классному коридору вплоть до актового зала стояли живые стены институток, и каждая из них в уме повторяла ответ, по-французски и по-немецки, на три традиционных вопроса: который вам год? в каком вы классе? кто ваш отец? Все взоры были устремлены на широкие стеклянные двери швейцарской. Швейцар Яков в парадной красной ливрее с орлами, в треугольной шляпе, с большой булавой, стоял в открытых дверях. В самой швейцарской, у вешалок, разместился целый отряд старых, увешанных крестами гвардейцев. На площадке, у самых дверей в швейцарскую, стояли: инспектор, Корова и учителя. Классные дамы и пепиньерки стерегли каждая свой класс. Maman сидела у себя, у ее двери стояла девушка Наташа, готовая бежать за нею по первому звонку. Яков ударил раз булавою: к подъезду подкатила карета, из нее вышел худенький старичок и сейчас же стал сморкаться и кашлять перед носом невозмутимого Якова, затем прошел в открывшуюся перед ним дверь швейцарской. Ближайший солдат снял с него пальто, и старичок оказался в зеленом фраке, с большой звездой на груди. Старичка провели прямо к Maman. Карета подъезжала за каретой, выходили ордена, ленты, выплывали шлейфы и перья, и все это направлялось в приемную Maman. Яков стукнул три раза булавою, и все всколыхнулось, зашумело, как рожь в поле под ветром, и затем вдруг замерло, оцепенело. Дверь Maman открылась, появилась Maman, вся в пятнах от волнения, в шумящем синем шелковом платье, белой кружевной мантилье и в воздушном тюлевом чепце с белыми лентами. Высокие посетители вошли в швейцарскую и через настежь распахнутые двери поднялись на первую площадку. После приветствия и обмена любезностями с Maman и другими вся толпа гостей, во главе с высокими особами, двинулась к лестнице. Ряды безукоризненно подобранных по росту девочек приседали низко, плавно, с гармоничным жужжанием: «Nous avons l'honneur…[112] По мере того как гости поднимались, белые переднички приседали, и сияющие глаза девочек провожали гостей. За главною группой шли инспектор, учителя, Корова, а за ними двинулся и хвост процессии — два старших класса, стоявшие в самом низу. Все пошли в зал, и двери закрылись. Хор свежих голосов пропел гимн, затем молитву, и все сели. Первым экзаменовал батюшка. Красивый, высокий, в новой шелковой рясе. Он встал направо, налево поместился инспектор. Вызвали пять учениц.[113] Названные выходили и ровно, глубоко приседали, потом подходили к экзаменационному столу, брали билеты, отступали три шага от стола и снова так же глубоко приседали. Первой экзаменовалась Салопова. Подмигивая своими добродушными, подслеповатыми глазами, она без запинки отвечала на все трудные вопросы катехизиса, наизусть, в каком-то экстазе, декламировала псалмы Давидовы и отвечала с таким полным знанием всех текстов, что высокопоставленное духовное лицо, слушавшее ее, пришло в восторг: «Поистине, умилительно слушать эту отроковицу!» За Салоповой шла Назарова, она рассказала о «лестнице Иакова» и о чуде с пестрыми и белыми ягнятами, и наконец маленькая Иванова так наивно и трогательно передала историю Иосифа, проданного братьями, что зелененький старичок со звездою даже прослезился. Вторым предметом была педагогика и дидактика. Вышел Николай Минаев и вызвал пять учениц. Высокая, стройная и спокойная Екимова взяла первый билет. — Важнейшие науки воспитания суть дидактика и педагогика, — начала она. — Педагогика есть новейшая наука, основанная на наблюдениях и записках лучших воспитателей, людей, всецело посвятивших себя этому святому делу. Педагогика учит правильно распределять и направлять как физические, так и нравственные способности ребенка… — А дидактика? — спросил ее старый важный генерал, не в шутку заинтересовавшийся такими мудреными по тому времени науками. — Дидактика есть наука обучения, то есть приготовления умственных сил к восприятию научного обучения… — Прекрасно, — отозвался снова генерал. — Весьма приятно слышать, что в институте проходят такие важные науки. Минаев снова сделал шаг вперед: — Это науки, введенные в курс только в этом году, в виду того что многим, как именно и отвечающей девице Екимовой, придется быть в свою очередь воспитательницами… Третьим предметом была русская история. Вышел Зверев и вызвал Франк, Бурцеву и других. Франк подошла с бьющимся сердцем. «Все, все, что хотите, — повторяла она в душе, — только не хронологию! Билет был трудный, «Удельные княжества», но девочка вздохнула свободно… справимся! Она взяла мел, подошла к пустой черной доске, смело нарисовала на ней фантастическое дерево, «положила» в его короне Ярослава, затем на каждую ветвь повесила, как яблоки, его сыновей и внуков и пошла распределять их по всей тогдашней Руси. — Charmant, charmant,[114] — кивала головою дама с перьями. За Франк Бурцева, открыв свои большие синие глаза, подкупая всех своей хорошенькой поэтичной внешностью, рассказала об Отечественной войне. — Москва пылала, пылали храмы Божьи, оскверненные неприятелем, и враг, теснимый со всех сторон голодом и холодом, отступил и бежал… — и щеки нервной девочки пылали тоже, голос ее звенел. — Charmante enfant,[115] — сказала вполголоса высокая покровительница института и сделала ей знак. Бурцева, обезумевшая от счастья, как во сне, сделала несколько шагов, отделявших ее от золоченого кресла, опустилась на колени и с восторгом поцеловала протянутую руку. Так шли предмет за предметом, сменялись учителя, чередовались девочки, и наконец экзамен по научным предметам кончился. Посетители встали и вышли в соседний класс, где им был приготовлен роскошный завтрак. Девочкам был принесен на подносах бульон в кружках и пирожки с говядиной. После получасового перерыва все снова заняли свои места. Началась музыка. Играли на шести роялях, пели, декламировали. Затем преподносили свои работы и показывали свои картины. Наконец были розданы медали, похвальные листы и аттестаты, и высокие гости уехали. Девочки провожали их бегом, врассыпную, до швейцарской, ворвались в самую швейцарскую и остановились в дверях здания, ослепленные солнцем, охваченные живительным весенним воздухом. Свободой, жизнью пахнуло им в лицо… — Обедать! Обедать! Выпускные, обедать! — Классные дамы и пепиньерки бегали и собирали рассыпавшихся по всему институту выпускных. — Обедать! Обедать! — кричали, бегая всюду, и второклассные. Обед для выпускных был сервирован в нижних приемных, в отделении Maman. На столах были вина и фрукты, прислуживали лакеи; в ближайшей комнате играл оркестр военных музыкантов, присланный, как оказалось, генералом Чирковым. Обе классные дамы, Билле и Нот, обедали в отдельной комнате, у Maman, с девочками же обедали учителя и пепиньерки. Все садились кто где хотел. Дисциплины не было никакой, девочки беспрестанно вскакивали из-за стола и передавали тарелки, доверху нагруженные кушаньями, второклассницам, стоявшим в коридорах. В конце большого стола было особенно оживленно, там сидели Степанов, Франк, Русалочка — веселая, здоровая с тех пор, как с Кавказа за ней приехала мать, — Шкот, Чернушка, Попов, Евграфова, Зверев. Тут говорились даже речи, стихи, тут чокались от души. — Русалочка, я к вам приеду на Кавказ, — говорил Степанов, — примите вы меня? — Приму, приму, Павел Иванович, я уже маме говорила, что я вас ужасно люблю! — Русалочка, можно ли таким маленьким ротиком говорить такие большие слова! — Я говорю правду, спросите маму, когда она завтра придет за мной. — Я приеду через год вас самих спросить об этом, Русалочка, и тогда, если вы подтвердите, — поверю. — Хорошо, будьте все свидетелями, через год, весной, я жду к себе Павла Ивановича. Запишите мой адрес! — Хорошо, а вы завяжите узелок на носовом платке, чтоб не забыть меня до тех пор. — Да у меня платок казенный, ведь я его должна отдать, — наивно объяснила Бурцева. |
||
|