"Источник. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Рэнд Айн)

Часть третья ГЕЙЛ ВИНАНД

I

Гейл Винанд поднял пистолет к виску.

Он почувствовал, как металлический кружок прижался к коже, — и ничего больше. С тем же успехом он мог притронуться к голове свинцовой трубой или золотым кольцом — просто небольшой кружок.

— Сейчас я умру, — громко произнес он — и зевнул.

Он не чувствовал ни облегчения, ни отчаяния, ни страха. Последние секунды жизни не одарили его даже осознанием этого акта. Это были просто секунды времени; несколько минут назад з руках у него была зубная щетка, а теперь он с тем же привычным безразличием держит пистолет.

«Так нельзя умирать, — подумал он. — Нужно же чувствовать или большую радость, или всеобъемлющий страх. Надо же чем-то обозначить собственный конец. Пусть я почувствую приступ страха и сразу нажму на спусковой крючок». Он не почувствовал ничего.

Он пожал плечами, опустил пистолет и постоял, постукивая им по ладони левой руки. «Всегда говорят о черной смерти или о красной, — подумал он, — твоя же, Гейл Винанд, будет серой. Почему никто никогда не говорил, что это и есть беспредельный страх? Ни воплей, ни молений, ни конвульсий. Ни безразличия честной пустоты, очищенной огнем некоего великого несчастья. Просто скромненько-грязненький, мелкий ужас, неспособный даже напугать. Не можешь же ты опуститься до такого, — сказал он себе, — это было бы проявлением дурного вкуса».

Он подошел к стене своей спальни. Его пентхаус был надстроен над пятьдесят седьмым этажом роскошного отеля, которым он владел в центре Манхэттена; внизу он мог видеть весь город. Спальней служила прозрачная клетка на крыше, стенами и потолком которой были огромные стеклянные панели. Вдоль стен протянулись гардины из пепельно-голубой замши, они могли закрыть комнату, если он пожелает; потолок всегда оставался открыт. Лежа в постели, он мог наблюдать звезды над головой, видеть блеск молний, следить, как капли дождя разбиваются в гневных, сверкающих всплесках света о невидимую преграду. Он любил гасить свет и полностью раскрывать гардины, когда был в постели с женщиной. «Мы совершаем соитие на виду у шести миллионов», — пояснял он ей.

Сегодня он был один. Гардины были раскрыты. Он смотрел на город. Было поздно, и великое буйство света внизу начало меркнуть. Он подумал, что готов смотреть на город еще много, много лет, но и не имеет ничего против того, чтобы никогда его больше не видеть.

Он прислонился к стене и сквозь тонкий темный шелк своей пижамы почувствовал ее холод. На нагрудном кармане пижамы была вышита белая монограмма «Г.В.», воспроизводившая его подпись, — именно так он подписывался своими инициалами одним властным движением руки.

Утверждали, что самым обманчивым в Гейле Винанде была внешность. Он выглядел как порочный и чрезмерно утонченный последний представитель старинного, погрязшего в многовековой роскоши рода, хотя все знали, что он поднялся из грязи. Он был чрезмерно строен — настолько, что не мог считаться физически красивым, казалось, вся его плоть уже выродилась. У него не было необходимости держаться прямо, чтобы произвести впечатление жесткости. Подобно изделиям из дорогой стали, он склонялся, сгибался и заставлял окружающих чувствовать не свою позу, а туго сжатую пружину, готовую выпрямить его в любой миг. Ему не требовалось ничего сильнее этого намека, он редко стоял выпрямившись, движения и позы его были ленивы и расслаблены. И какие бы костюмы он ни носил, они придавали ему вид совершеннейшей элегантности.

Его лицо не вписывалось в современную цивилизацию, скорее в античный Рим — лицо бессмертного патриция. Его волосы с легкой сединой были гладко зачесаны назад, обнажая высокий лоб, рот был большим и тонким, глаза под выгнутыми дугами бровей были бледно-голубыми и при фотосъемке выглядели двумя сардоническими белыми овалами. Один художник попросил его позировать для Мефистофеля; Винанд рассмеялся и отказался, а художник с горечью наблюдал за ним, потому что смех превратил его лицо в идеальную модель.

Он небрежно привалился к стеклянной панели своей спальни, ощутив тяжесть пистолета в ладони. «Сегодня, — подумал он, — что же такое было сегодня? Разве произошло что-нибудь, что бы помогло мне сейчас, придало значение этому моменту?»

Сегодняшний день прошел так же, как множество других в его жизни, поэтому было трудно заметить, чем же он отличался от них. Ему исполнился пятьдесят один год, и на дворе была середина октября 1932 года, в этом он был твердо уверен; остальное же требовало усилий памяти.

Он проснулся и оделся в шесть утра; он никогда не спал больше четырех часов. Он спустился в столовую, где был приготовлен завтрак. Его квартира, небольшое строение, стояла на краю обширной крыши, на которой был разбит сад. Его комнаты были вершиной художественного совершенства; их простота и красота вызвали бы вздохи восхищения, если бы дом принадлежал кому-то другому, но гости бывали поражены до немоты, увидев дом издателя нью-йоркского «Знамени», самой популярной газеты в стране.

После завтрака он зашел в свой кабинет. Его стол был завален наиболее известными газетами, книгами и журналами, полученными этим утром со всех концов страны. Он работал в уединении за этим столом часа три, читая и делая краткие заметки большим синим карандашом поперек печатных страниц. Заметки напоминали стенографию шпиона, никто не смог бы их расшифровать за исключением сухой, средних лет секретарши, которая заходила в кабинет, когда он его покидал. За пять лет он ни разу не слышал ее голоса, да они и не нуждались в личном общении. Когда он вечером возвращался в кабинет, секретарша и куча бумаг уже исчезали; на столе он находил отпечатанные страницы, содержавшие все, что он хотел сохранить от утренней работы.

В десять часов он подъехал к зданию редакции «Знамени» — простому, мрачному зданию в не очень престижном квартале Нижнего Манхэттена. Когда он проходил по узким коридорам здания, служащие, попадавшиеся ему навстречу, приветствовали его, желая доброго утра. Приветствия были официальными, и он вежливо отвечал, но его продвижение было подобно лучу смерти, останавливающему деятельность живых организмов.

Среди многих жестких порядков, заведенных для служащих, самым тяжким было требование, чтобы при появлении мистера Винанда никто не прекращал работы, не замечал его присутствия. Никто не мог предсказать, какой отдел будет выбран для посещения и когда. Он мог появиться в любой момент в любой части здания, и его присутствие действовало как удар электрического тока. Служащие пытались выполнять предписание как можно лучше, но предпочли бы трехчасовую переработку десяти минутам работы под его молчаливым наблюдением.

Утром в своем кабинете он пробежал гранки редакционных статей воскресного выпуска «Знамени». Он вычеркивал синим карандашом те строки, которые считал ненужными. Он не подписывался своими инициалами: все знали, что только Гейл Винанд может вычеркивать текст такими размашистыми синими линиями, которые, казалось, обрекают на смерть авторов этого номера.

Он закончил с гранками и попросил соединить его с редактором «Геральда» в Спрингвиле, штат Канзас. Когда он звонил в свои провинциальные издания, его имя никогда не сообщалось жертве. Он считал, что его голос должен быть известен всем наиболее значительным гражданам его империи.

— Доброе утро, Каммингс, — произнес он, когда редактор ответил.

— Господи, — задохнулся редактор, — неужели…

— Он самый, — ответил Винанд. — Послушай, Каммингс. Если в моей газете еще раз появится такой бред, как вчерашняя история о «Последней розе лета», вы отправитесь обратно в «Гудок» своего колледжа.

— Да, мистер Винанд.

Винанд повесил трубку. Он попросил соединить его с известным сенатором в Вашингтоне.

— Доброе утро, сенатор, — приветствовал он его, когда этот джентльмен через две минуты взял трубку. — Очень любезно с вашей стороны, что вы согласились поговорить со мной. Я весьма благодарен. Не хочу злоупотреблять вашим временем, но полагаю, что обязан высказать свою самую искреннюю благодарность. Я звоню, чтобы поблагодарить вас за ваши усилия, за поддержку билля Хейса— Лангстона.

— Но… мистер Винанд! — В голосе сенатора прозвучали тоскливые нотки. — Очень мило с вашей стороны, но… билль Хейса— Лангстона еще не прошел.

— О, вот как. Видимо, я ошибся. Он пройдет завтра. Совещание совета директоров предприятий Винанда было

назначено в это утро на одиннадцать тридцать. Концерн Винанда насчитывал двадцать две газеты, семь журналов, три службы новостей, два киножурнала. Винанд владел семьюдесятью процентами акций. Директора не были уверены в понимании своих функций и задач. Винанд распорядился, чтобы совещания всегда начинались вовремя, независимо от того, присутствовал он на них или нет. Сегодня он вошел в комнату совета в двенадцать двадцать пять. Выступал какой-то пожилой, внушительного вида джентльмен. Директорам не было позволено останавливаться или обращать внимание на присутствие Винанда. Он прошел на свободное место во главе длинного стола красного дерева и уселся. Никто не повернулся к нему, как будто на стул опустился призрак, существование которого никто не осмеливался замечать. Он молча слушал минут пятнадцать, затем в середине высказывания встал и покинул зал таким же образом, как и вошел.

На большом столе своего кабинета он разложил план Стоун-риджа, своего нового строительного проекта, и провел полчаса, обсуждая его с двумя своими агентами. Он купил обширный участок земли на Лонг-Айленде, который должен был превратиться в микрорайон Стоунридж, прибежище мелких домовладельцев, каждый тротуар, улица и дом которого будет построен 1ейлом Винандом. Немногие, знавшие о его операциях с недвижимостью, говорили, что он сошел с ума. Это происходило как раз в том году, когда никто и не думал о строительстве. Но Гейл Винанд сколотил состояние на решениях, которые называли сумасбродными.

Архитектор, которому предстояло создать Стоунридж, еще не был выбран. Новости о проекте, тем не менее, просочились к изголодавшимся профессионалам. В течение нескольких недель Винанд не читал писем и не отвечал на звонки лучших архитекторов страны и их друзей. Он также отказался разговаривать, когда секретарь сообщил, что мистер Ралстон Холкомб настойчиво просит уделить ему две минуты по телефону.

Когда агенты ушли, Винанд нажал кнопку на своем столе, вызывая Альву Скаррета. Скаррет появился в кабинете, радостно улыбаясь. Он всегда отвечал на этот звонок с льстившей Винанду веселостью мальчика-рассыльного.

— Альва, черт возьми, что такое «Доблестный камень в мочевом пузыре»?

Скаррет рассмеялся:

— А, это? Это название нового романа. Его написала Лойс Кук.

— Что же это за роман?

— О, просто блевотина. Предполагается, что это своего рода поэма в прозе. Об одном из таких камней, который считает себя независимой сущностью, своего рода воинствующем индивидуалисте мочевого пузыря, ну, ты понимаешь. Ну а потом человек принимает большую дозу касторки — там есть подробное описание последствий этого, не знаю уж, насколько оно верно с точки зрения медицины, — и тут-то доблестному камню в мочевом пузыре и приходит конец. Все это должно доказать, что такой штуки, как свободная воля, не существует.

— Сколько экземпляров продано?

— Не знаю. Полагаю, очень немного. Только среди интеллектуалов. Но я слышал, что потом было продано еще несколько и…

— Вот как? Что происходит, Альва?

— Что? А, ты имеешь в виду некоторые упоминания, которые…

— Я имею в виду, что обратил внимание на то, что этот доблестный камень не сходит со страниц «Знамени» в последние недели. Делается все очень тонко, достаточно сказать, что мне пришлось изрядно повозиться, пока я не обнаружил, что все это не случайность.

— Что ты имеешь в виду?

— Почему ты думаешь, что надо что-то иметь в виду? Почему, в частности, это название появляется постоянно в самых неподходящих местах? Один раз в рассказе о полиции, о том, как разделались с неким убийцей, который «храбро пал, как доблестный камень в мочевом пузыре». Дня два спустя на шестнадцатой странице о какой-то идиотской истории в Олбани[1]: «Сенатор Хазлтон полагает себя независимой сущностью, но может обернуться так, что он окажется просто доблестным камнем в мочевом пузыре». Затем в объявлениях о смерти. Вчера это было на женской странице. Сегодня в комиксах.

Снукси называет своего богатого домовладельца доблестным камнем в мочевом пузыре.

Скаррет миролюбиво хихикнул:

— Да, разве это не забавно?

— И я подумал, что забавно. Сначала. Теперь нет.

— Но какого черта, Гейл! Разве это главная тема и наши лучшие умы стараются кого-то пропагандировать? Это просто мелкий борзописец, который получает сорок долларов в неделю.

— В этом-то вся и штука. Кроме того, упомянутая книга совсем не бестселлер. Если бы это было так, я мог бы понять, ведь тогда название книги автоматически запало бы в голову. Но это не так. Значит, кто-то сознательно вдалбливает это в головы. Кто и зачем?

— Ну, Гейл, зачем так? Почему кто-то должен об этом беспокоиться? И зачем беспокоиться нам? Если бы речь шла о политике… Но, черт возьми, кто сможет получить хоть пару центов за то, что поддерживает идею свободной воли или идею отсутствия свободной воли?

— А тебя кто-нибудь консультировал по поводу такой поддержки?

— Нет. Я уверен, такого человека и не существует. Все совершенно случайно. Просто многие думают, что это забавно.

— А кто был первым, от кого ты это узнал?

— Не помню… Подожди-ка… Это был… да, мне кажется, что это был Эллсворт Тухи.

— Передай, чтобы все это прекратили. В первую очередь скажи Тухи.

— Да, если ты настаиваешь. Но это все, в сущности, чепуха. Просто люди немного поразвлеклись.

— Мне не нравится, когда кто-то развлекается в моей газете.

— Да, Гейл.

В два часа, уже в качестве почетного гостя, Винанд приехал на завтрак, устроенный Национальным конгрессом женских клубов. Он уселся справа от председательницы в гулком банкетном зале, пропитанном запахами цветов на корсажах — гардений и душистого горошка — и жареных цыплят. После завтрака Винанд выступил с речью. Конгресс требовал возможности работы для замужних женщин; газеты Винанда уже много лет боролись против привлечения к работе замужних женщин. Винанд проговорил минут двадцать и умудрился совершенно ничего не сказать, но создать полное впечатление, что он поддерживает все, что говорилось на встрече. Никто не мог объяснить влияния Гейла Винанда на аудиторию, в особенности женскую; он не делал ничего необычного, голос его звучал глухо, монотонно и с призвуком металла; он был очень корректен, но так, что это выглядело почти сознательной пародией на корректность. И все же он чем-то завораживал слушателей. Говорили, что на них действует его физически ощутимая мощная мужская сила; это она, когда он говорил о школе, доме и семье, заставляла воспринимать его так, будто он занимается любовью с каждой присутствующей старой ведьмой.

Возвратившись в редакцию, он зашел в отдел местных новостей. Стоя за высоким столом и вооружившись синим карандашом, он написал на огромном листе типографской бумаги, буквами величиной в дюйм каждая, блестящую и сокрушительную передовицу, обличавшую сторонников предоставления работы женщинам. Его инициалы «Г.В.» в конце статьи выглядели как вспышка голубой молнии. Он не перечитывал написанное — в этом никогда не было необходимости, лишь швырнул на стол первого попавшегося редактора и вышел.

Позже, днем, когда Винанд уже собирался покинуть редакцию, секретарь сообщил ему, что Эллсворт Тухи просит соизволения увидеться с ним. «Просите», — бросил он секретарю.

Вошел Тухи. На лице его была осторожная полуулыбка, выражавшая насмешку над самим с обои и своим боссом, однако это была весьма взвешенная и деликатная улыбка, шестьдесят процентов насмешки было обращено против самого сибя. Он знал, что Винанд отнюдь не жаждет его видеть, и то, что его принимают, говорит не в его пользу.

Винанд сидел за своим столом, на липе — вежливое безразличие. Дне диагональные морщины слабо проступали у него на лбу, образуя параллель его приподнятым бровям. Это сбивавшее с толку собеседников выражение, которое иногда появлялось у него на лице, создавало вдвойне угрожающий эффект.

— Садитесь, мистер Тухи. Чем могу служить?

— О, что вы, мистер Винанд, я на это и не рассчитываю, — весело произнес Тухи. — Я пришел не просить об услуге, лишь хотел предложить свою.

— Какую же?

— Я о Стоунридже.

Диагональные морщины на лбу Винанда проступили еще сильнее.

— Чем же здесь может быть полезен ведущий газетную рубрику?

— Ведущий рубрику — ничем, мистер Винанд. Но эксперт по архитектуре… — Голос Тухи прозвучал насмешливо и вопросительно.

Если бы глаза Тухи не были нагловато устремлены на Винанда, он был бы тотчас же выброшен из кабинета. Но взгляд его четко говорил, что Тухи известно, до какой степени Винанду досаждают люди, рекомендующие архитекторов, и с каким трудом тот пытается от них освободиться, а также, что Тухи переиграл его, добившись встречи по вопросу, которого тот не ожидал. Наглость его позабавила Винанда, на что Тухи также рассчитывал.

— Хорошо, мистер Тухи, кого вы мне хотите всучить?

— Питера Китинга.

— Ну и?..

— Извините?

— Давайте расхвалите его мне.

Тухи весело пожал плечами и перешел к делу:

— Вы понимаете, конечно, что я ничем не связан с мистером Китингом. Я здесь только как его друг — и ваш. — Его голос был приятно неофициален, хотя и несколько растерял свою уверенность.

— Честно говоря, я понимаю, что это выглядит банальным, но что еще я могу сказать. Так уж случилось, что это правда. — Винанд оставался непроницаем. — Предполагается, что я пришел сюда, потому что считал своим долгом сообщить вам свое мнение. Нет, не моральным долгом. Назовем его эстетическим. Я знаю, что вы стремитесь получить все самое лучшее. Для столь грандиозного проекта среди работающих ныне архитекторов нет более подходящего, чем Питер Китинг, с его деловитостью, вкусом, оригинальностью, фантазией. Таково, мистер Винанд, мое искреннее мнение.

— Вполне вам верю.

— Верите?

— Конечно. Но, мистер Тухи, почему я должен обращать внимание на ваше мнение?

— Ну, вообще-то, я являюсь вашим экспертом по архитектуре! — Он не смог скрыть нотку раздражения в голосе.

— Дорогой мистер Тухи, не стоит путать меня с моими читателями.

После минутной паузы Тухи откинулся на стуле и развел руками в глумливой беспомощности.

— Честно говоря, мистер Винанд, я не рассчитывал, что мои слова будут для вас весомы. Я и не пытался всучить вам Питера Китинга.

— Нет? А что же вы пытались сделать?

— Только попросить вас уделить полчаса человеку, который сможет убедить вас в возможностях Питера Китинга намного лучше, чем это могу сделать я.

— Кто же это?

— Миссис Питер Китинг.

— А почему я должен хотеть говорить об этом с миссис Питер Китинг?

— Потому что она чрезвычайно красивая женщина и в высшей степени упрямая.

Винанд откинул назад голову и громко рассмеялся:

— Господи Боже, Тухи, разве на мне это написано? — Тухи замигал, сбитый с толку. — Право, мистер Тухи, я должен принести вам извинения, если, позволив своим вкусам быть столь явными, стал причиной вашего неприличного предложения. Но у меня и в мыслях не было, что помимо прочих многочисленных филантропических дел вы еще и сводник. — Тухи поднялся со стула. — Извините, что разочаровал вас, мистер Тухи. У меня нет ни малейшего желания встречаться с миссис Питер Китинг.

— Я и не думал, что оно у вас появится, мистер Винанд. Во всяком случае, по моему не поддержанному ничем предложению. Я это предвидел еще несколько часов назад. Если быть точным, сегодня рано утром. Поэтому я позволил себе приготовиться к еще одной возможности обсудить это с вами. Я позволил себе послать вам подарок. Когда вернетесь домой, вы найдете там его. Затем, если почувствуете, что я вполне оправданно ожидал этого от вас, вы сможете позвонить мне и сказать, хотите вы встретиться с миссис Питер Китинг или нет.

— Тухи, это невероятно, но, кажется, вы предлагаете мне взятку.

— Именно так.

— Знаете, за все, что вы здесь разыграли, вас бы следовало вышвырнуть отсюда — или позволить вам выйти сухим из воды.

— Я уповаю на ваше мнение о моем подарке по возвращении домой.

— Ладно, мистер Тухи. Я взгляну на ваш подарок.

Тухи поклонился и повернулся, чтобы уйти. Когда он уже дошел до двери, Винанд прибавил:

— Знаете, Тухи, недалек тот день, когда вы мне надоедите.

— Я постараюсь не делать этого — до поры до времени, — ответил Тухи, еще раз поклонился и вышел.

Когда Винанд вернулся к себе, он совершенно забыл об Эллсворте Тухи.

Этим вечером в своей квартире Винанд ужинал с женщиной, у которой была белоснежная кожа лица и мягкие каштановые волосы, за ней маячило три столетия отцов и братьев, которые убили бы человека даже за намек о тех вещах, которые проделывал с ней Гейл Винанд.

Линия ее руки, когда она подняла хрустальный стакан с водой к губам, была так же совершенна, как серебряный подсвечник, созданный руками несравненного таланта, и Винанд с некоторым интересом разглядывал ее. Пламя свечи рельефно оттеняло ее лицо и создавало такую красоту, что он пожалел, что оно живое и он не может просто смотреть на него, ничего не говоря, и думать, что придет в голову.

— Через месяц-другой, Гейл, — лениво улыбаясь, произнесла она, — когда все вокруг станет холодным и противным, давай возьмем «Я буду» и поплывем куда-нибудь, где солнце и тепло, как мы сделали прошлой зимой.

«Я буду» — так называлась яхта Винанда, и он никому и никогда не объяснял эту загадку. Многие женщины спрашивали его об этом. Эта женщина тоже уже спрашивала его. И теперь, так как он продолжал молчать, она вновь спросила:

— Кстати, милый, что все же это значит, — я говорю об имени твоей изумительной яхты?

— Это вопрос, на который я не отвечаю, — сказал он. — Один из тех.

— Хорошо. Но не позаботиться ли мне об одежде для путешествия?

— Зеленый идет тебе больше всего. Он хорошо смотрится на море. Мне нравится смотреть, как он гармонирует с твоими волосами и руками. Мне будет не хватать твоих обнаженных рук на зеленом шелке. Потому что сегодня последний раз.

Ее пальцы, державшие стакан, не дрогнули. Ничто не говорило о том, что это будет последний раз. Но она знала, что ему, чтобы покончить со всем, достаточно этих слов. Все женщины Винанда знали заранее, что им следует ожидать подобного конца и что возражать бесполезно. Спустя минуту она спросила тихим голосом:

— И по какой причине, Гейл?

— По вполне понятной.

Он сунул руку в карман и извлек бриллиантовый браслет; в отблеске свечей браслет загорелся холодным, блестящим огнем, его тяжелые звенья свободно повисли на пальцах Винанда. Ни коробки, ни обертки не оказалось. Он бросил его через стол.

— В знак памяти, дорогая, — произнес он. — Намного более ценный, чем то, что он призван обозначать.

Браслет ударился о стакан, вызвав в нем звук, подобный тихому резкому вскрику, как будто стекло вскрикнуло вместо женщины. Женщина же не произнесла ми звука. Он понимал, что это отвратительно, потому что женщина была не из тех, которым можно дарить такие подарки в такие минуты, как и другие женщины, с которыми он имел дело, и потому что она не сможет отказаться, как не смогли отказаться другие.

— Благодарю, Гейл, — сказала она, замкнув браслет на запястье и не глядя на него.

Позднее, когда они проходили в гостиную, она остановилась, и взгляд ее сквозь полуопущенные веки с длинными ресницами скользнул в темноту, туда, где была лестница в его спальню.

— Позволишь мне заслужить твой памятный подарок Гейл? — спросила она ровным голосом.

Он покачал головой.

— По правде говоря, я хотел бы, — ответил он. — Но я устал.

Когда она ушла, он остался стоять в холле, думая, что она страдала и это страдание было настоящим, но со временем ничто из этого не будет для нее реальным, кроме браслета. Он не мог припомнить, когда подобная мысль могла вызвать у него горечь. Осознав, что случившееся сегодня вечером касается и его лично, он ничего не почувствовал, лишь удивился тому, что не сделал этого давным-давно.

Он пошел в библиотеку, уселся и читал несколько часов подряд. Затем бросил чтение, бросил внезапно, без всякой причины, прямо посреди важного высказывания. У него не было никакого желания продолжать чтение. У него не было даже желания сделать усилие продолжить его.

С ним ничего не произошло, ведь происходящее — это реальность, а никакая реальность никогда не могла лишить его сил, здесь же было какое-то огромное отрицание, как будто все было стерто, осталась лишь бесчувственная пустота, слегка неприличная, потому что она казалась столь заурядной, столь неинтересной, как убийство с улыбкой благодушия.

Ничто не изменилось, ушло только желание; нет, гораздо больше, корень всего — желание желать. Он подумал, что человек, лишившись глаз, все же сохраняет понятие зрения; хотя он слышал и о более ужасной слепоте: если центры, контролирующие зрение, разрушены, человек теряет даже память о том, как он видел раньше, не может вспомнить никаких зрительных образов.

Он оставил книгу и поднялся. У него не было желания оставаться на месте, не было желания и уйти отсюда. Он подумал, что, наверное, лучше поспать. Конечно, для него это слишком рано, но он мог встать утром пораньше. Он поднялся в спальню, принял душ, надел пижаму. Потом открыл ящик бюро и увидел пистолет, который там хранил. Это было как откровение, внезапный подъем интереса, и он взял его.

Мысль, что следует застрелиться, показалась ему очень убедительной, потому что он не почувствовал никакого испуга. Мысль оказалась столь простой, что ее даже не требовалось проверять, как, например, снотворные пилюли.

И вот он уже стоит у стеклянной стены, остановленный самой простотой этой мысли. Человек может сделать свою жизнь снотворной пилюлей, подумал он, — но какая же пилюля от смерти?

Он подошел и сел на кровать, пистолет оттягивал ему руку. Человек, подумал он, в последние минуты перед смертью в мгновенном озарении видит всю свою жизнь. Я же ничего не вижу. Но я могу заставить себя увидеть. Я могу насильно пережить это вновь. Пусть это поможет мне или найти волю к жизни, или причину, чтобы с ней покончить.

Гейл Винанд, мальчик двенадцати лет, стоял в темноте в проломе полуразрушенной стены на берегу Гудзона, рука его была сжата в кулак и отведена назад. Он ждал.

Камни под его ногами поднимались по останкам того, что когда-то было углом здания; уцелевшая его часть прикрывала Гейла со стороны улицы, перед ним был лишь отвесный спуск к реке. Неосвещенное и неогражденное водное пространство лежало перед ним, покосившиеся сараи, пустое пространство неба, склады, погнутые карнизы, свисавшие кое-где над зловеще теплящимися светом окнами.

Сейчас ему придется драться — и он знал, что драться надо будет не на жизнь, а на смерть. Он стоял неподвижно. Сжатый кулак, опущенный и отведенный назад, казалось, сжимал невидимые провода, проведенные ко всем главным точкам его тощего, почти без плоти тела под рваными штанами и рубашкой к удлиненным, напружиненным мышцам голых рук, к туго натянутой мускулатуре шеи. Провода, казалось, вибрировали; тело оставалось неподвижным. Он был подобен новому виду смертоносного механизма; если бы палец коснулся любой точки его тела, это прикосновение спустило бы курок.

Он знал, что главарь шайки подростков ищет его и что главарь придет не один. Двое парней из банды придут с ножами; за одним из них уже числилось убийство. Он ждал их, но в его карманах было пусто. Он был самым юным членом банды и примкнул к ней последним. Главарь сказал, что его надо проучить.

Все началось из-за грабежа барж на реке, к которому готовилась банда. Главарь решил, что дело надо начать ночью, и банда согласилась — все, кроме Гейла Винанда. Гейл Винанд тихо и презрительно объяснил, что страшилы-малолетки из банды, что ниже по реке, пытались проделать ту же штуку на прошлой неделе, и шесть членов банды попали в лапы полицейских, а еще двое и вовсе оказались на кладбище; на дело надо идти на рассвете, когда их никто не ждет. Банда его освистала. Но это ничего не изменило. Слушаться приказов Гейл Винанд не умел. Он не признавал ничего, кроме правильности только своих решений. Поэтому главарь захотел решить спор раз и навсегда.

Трое парней крались так тихо, что люди за тонкими стенками не слышали шагов. Гейл Винанд услышал их за целый квартал. Он не пошевелился в своем углу, только кулаки его слегка сжались.

Когда наступил нужный момент, он выпрыгнул из-за угла. Выпрыгнул прямо на открытое пространство, не заботясь о том, где приземлится, будто выброшенный катапультой сразу на милю вперед. Его грудь ударила в голову одного из врагов, живот — другого, а нога нанесла сокрушительный удар третьему. Все четверо покатились вниз. Когда трое нападавших подняли головы, Гейла Винанда уже нельзя было различить; они видели только какой-то вихрь над собой в воздухе, и что-то выступало из этого вихря и било по ним жестокими ударами.

У него были только собственные кулаки; на их стороне было пять кулаков и нож, но это все, казалось, не шло в счет. Они слышали, что их кулаки бились обо что-то с глухим тяжелым стуком, как о плотную резину; они чувствовали, как нож натыкается на что-то в ударе. Но они дрались с чем-то, что никак не поддавалось. У него не было времени чувствовать, он делал все слишком быстро; боль не достигала его, казалось, он оставлял ее где-то там, в пространстве над местом схватки, где она лишь касалась его, потому что в следующую секунду его уже там не было.

Казалось, у него за спиной, между лопатками, помещен мотор, который раскручивал его руки двумя кругами, видны были только эти круги; руки исчезли, как спицы крутящегося колеса. Круг каждый раз чего-то касался и останавливался. Но спицы не ломались. Один из парней увидел, как его нож исчез в плече Винанда, он различил, как плечо встряхнулось, а нож упал вниз, к поясу Винанда. Это было последним, что видел парень. Что-то случилось с его подбородком, и он упал, стукнувшись затылком о груду битого кирпича.

Еще долго оставшиеся двое дрались против этой центрифуги, которая уже разбрызгивала капли крови по стене позади них. Но все было бесполезно. Они дрались не с человеком. Они дрались против бестелесной человеческой воли.

Когда они сдались и хрипели, распростершись на груде кирпичей, Гейл Винанд произнес своим обычным голосом: «Мы провернем это дело на рассвете» — и ушел. С этого момента он стал главарем шайки.

Грабеж барж начали два дня спустя на рассвете, он прошел с блестящим успехом.

Гейл Винанд жил вместе с отцом в подвальном помещении старого дома в самом центре Адской Кухни. Его отец был докером. Это был высокий молчаливый человек без всякого образования, никогда не посещавший школу. Его отец, как и дед, были с ним одного поля ягоды, не знавшие ничего, кроме бедности. Но каким-то образом в их роду в исторической дали оказались и аристократы; кто-то из них был одно время хорошо известен, но произошла какая-то трагедия, давно всеми забытая, которая и привела его потомков в самый низ общественной лестницы. Что-то во всех Винандах — были ли они у себя дома, в таверне или в тюрьме — не вязалось с их окружением. Отец Гейла был известен на побережье под прозвищем Герцог.

Мать Гейла умерла от туберкулеза легких, когда ему исполнилось два года. Он был единственным сыном. Он смутно чувствовал, что в женитьбе отца скрыта какая-то большая драма; он видел фотографию своей матери — она выглядела и была одета не как женщины, живущие по соседству, она была очень красива. Когда она умерла, вся жизнь, казалось, ушла из его отца. Он любил Гейла, но такая привязанность требовала для своего удовлетворения не более двух-трех фраз в неделю.

Гейл не был похож на мать и отца. Он явился своего рода атавизмом, осколком времени, расстояние до которого измерялось не поколениями, а столетиями. Для своего возраста он был всегда слишком высок, а также слишком тонок. Сверстники называли его Винанд Дылда. Никто не знал, что у него вместо мускулов, но все твердо знали, что пользоваться этим он умеет.

С самого раннего возраста ему пришлось работать, часто меняя хозяев. Довольно долго он торговал газетами на улице. Однажды он пришел к своему боссу и предложил обслуживать клиентов по-новому: разносить газеты прямо к дверям читателей по утрам; он объяснил, как и почему это приумножит их число.

— Н-да? — хмыкнул босс.

— Я знаю, это сработает, — утверждал Винанд.

— Что ж, может быть, но не ты здесь главный, — отвечал хозяин.

— Вы идиот, — сказал Винанд. Он потерял работу.

Он работал в бакалейной лавке. Бегал с поручениями, мыл влажный деревянный пол, сортировал груды гнилых овощей, помогал обслуживать покупателей, терпеливо взвешивая фунт муки или разливая молоко из громадного бидона в приносимую посуду. Это было все равно, что гладить носовой платок паровым катком. Но он, стиснув зубы, работал, ни на что не обращая внимания. Однажды он объяснил хозяину лавки, что разливать молоко в бутылки, как виски, было бы очень выгодным делом.

— Заткни фонтан и обслужи миссис Салливан, — ответил бакалейщик. — Думаешь, ты скажешь что-то, чего я сам не знаю о своей лавке? Не ты здесь главный.

Он обслужил миссис Салливан и не сказал ничего в ответ.

Он работал в бильярдной. Чистил плевательницы и подтирал за пьяными. Он слышал и видел такое, что привило ему иммунитет к удивлению на всю оставшуюся жизнь. Чтобы сохранить место, которое некоторые называли его местом, он был вынужден постоянно сдерживаться, учиться молчать, принимать как должное некомпетентность своих хозяев — и ждать. Никто не слышал, чтобы он говорил о том, что чувствует. А в нем боролись самые противоречивые чувства по отношению к окружающим, но чувства уважения среди них не было.

Он работал чистильщиком сапог на пароме. Получал тычки и указания от каждого подвыпившего торговца лошадьми, от каждого пьяного матроса. Если он заговаривал, то слышал в ответ грубый окрик: «Не ты здесь главный». Но ему нравилась его работа. Когда не было клиентов, он стоял у бортового ограждения и смотрел на Манхэттен. Смотрел на желтые стены новых домов, пустующие клочки земли, краны и редкие башни, поднимающиеся вдали. Он думал о том, что здесь можно построить и что надо разрушить, о том, какие здесь открываются возможности и как их можно использовать. Хриплые крики «Эй, мальчик!» прерывали ход его мыслей. Он возвращался к своей скамейке и послушно склонялся над каким-нибудь грязным башмаком. Клиент видел только маленькую головку со светлыми каштановыми волосами и пару тонких, проворных рук.

В туманные вечера при свете газовых ламп на перекрестках никто не замечал стройной фигуры мальчика, прислонившегося к фонарному столбу, аристократа средних веков, бессмертного патриция, каждая клеточка тела которого кричала о том, что он рожден, чтобы отдавать приказы. Его быстрый ум говорил ему, почему у него есть право на это. Но он, барон-феодал, созданный для власти, рожден мыть полы и выполнять приказы.

В возрасте пяти лет он сам научился читать и писать, задавая вопросы. Он читал все, что ему попадалось под руку. Он выходил из себя, если чего-то не понимал. Он должен был понимать все, что кто-либо знал. Эмблемой его детства, гербом, который он придумал для себя вместо утерянного столетия назад, был знак вопроса.

Ему не нужно было объяснять что-либо дважды. Он усвоил основы математики от инженеров, прокладывавших канализационные трубы. Он узнал о географии от моряков на побережье. Он познакомился с общественным устройством благодаря политиканам местного клуба, который был гангстерским притоном. Он никогда не был ни в церкви, ни в школе. Ему было двенадцать, когда он однажды зашел в церковь. Он прослушал проповедь о терпении и покорности. Больше он в церковь не ходил. Ему было тринадцать, когда он решил взглянуть, что такое образование, и записался в начальную школу. Его отец ничего не сказал, как не говорил ничего, когда Гейл, весь избитый, возвращался домой после уличных драк.

В течение первой недели учительница постоянно вызывала к доске Гейла Винанда — для нее это было наслаждением, потому что он всегда знал ответ. Если он верил тем, кто был выше его, и их целям, то подчинялся, как спартанец, заставляя себя следовать правилам дисциплины, которых требовал от собственных подчиненных в банде. Но сила его воли была растрачена понапрасну — через неделю он понял, что ему не нужно усилий, чтобы быть первым в классе. Через месяц учительница перестала замечать его присутствие в классе, это оказалось ненужным, он по-прежнему всегда знал урок, и она могла перенести свое внимание на более слабых, медленнее соображающих детей. Он сидел, откинувшись назад, часами, которые разматывались, как цепь, в то время как учительница повторяла, разжевывала снова и снова, потея от усилия выбить хоть искру интеллекта из пустых глаз и бормочущих голосов. В конце второго месяца, делая обзор тех обрывков истории, которые она пыталась вбить в своих учеников, учительница спросила:

— Из скольких штатов состоял первоначально Союз?

Не поднялась ни одна рука. Потом поднял руку Гейл Винанд. Учительница кивнула ему. Он поднялся.

— Почему, — спросил он, — я должен выслушивать одно и то же десять раз? Я все это знаю.

— Но ты не единственный ученик в классе, — ответила учительница.

Он произнес нечто такое, что заставило ее побелеть, а через пятнадцать минут, когда она поняла наконец все, и покраснеть. Он пошел к двери. На пороге обернулся и добавил:

— Ах да. Первоначально Союз составили тринадцать штатов. Так окончилось его официальное образование.

В Адской Кухне жили люди, никогда не переступавшие ее границ, были и другие — они редко выходили даже за пределы дома, в котором родились. Но Гейл Винанд часто прогуливался по лучшим улицам города. Он не чувствовал горечи от созерцания мира богатых, он был свободен от чувства зависти или страха. Ему было просто любопытно. И он чувствовал себя дома как на Пятой авеню[2], так и в любом другом месте. Он прогуливался мимо роскошных особняков, заложив руки в карманы, пальцы выпирали из его башмаков на тонкой подошве. Прохожие глазели на него, но он их не замечал. Он проходил, оставляя за собой ощущение, что эта улица создана для него, а не для них. Пока он ничего не хотел — только понять.

Он старался понять, что отличало этих людей от тех, среди кого он жил. Его взгляд не останавливался на одежде, машинах или банках, он видел только книги. У людей, окружавших его, были одежда, экипажи и деньги, степень их богатства была несущественна; но они не читали книг. Он решил узнать, что читают обитатели Пятой авеню. Однажды он увидел читавшую книгу леди, которая ожидала кого-то в карете на углу; он сразу понял, что это настоящая леди, его суждения в таких делах были более точны, чем «Светский альманах». Он прыгнул на подножку кареты, схватил книгу и убежал. Чтобы поймать его, нужны были более проворные и менее толстые люди, чем полицейские.

Это была книга Герберта Спенсера[3]. Он испытал настоящую агонию, прежде чем дочитал ее. Он прочел ее до конца и понял четверть из того, что прочел, но это вовлекло его в последовательность действий, которой он неуклонно придерживался. Без всяких советов, помощи или плана он начал чтение самых разнообразных книг; он сталкивался с тем, чего не мог понять в одной книге, и тогда доставал другую на нужную тему. Круг его беспорядочного чтения ширился во всех направлениях; сначала он читал книги, требующие специальных знаний, а вслед за ними элементарные учебники средней школы. В его чтении не было системы, но в том, что оставалось у него в голове, система была.

Он обнаружил читальный зал в публичной библиотеке, куда время от времени заходил изучить обстановку. Однажды туда заявилась цепочка молодых парней, скверно причесанных и не вполне промытых. Выходили они отнюдь не такими тощими, как вошли. В этот вечер Гейл Винанд приобрел собственную небольшую библиотеку, разместившуюся в одном из углов его комнаты. Шайка без всякого протеста выполнила его приказ. Это была скандальная проделка — ни одна уважающая себя банда никогда не воровала ничего столь бесполезного, как книги. Но Винанд Дылда отдавал приказы — и никто никогда с ним не спорил.

Ему было пятнадцать, когда однажды утром его обнаружили в канаве. Это была масса кровоточащей плоти, обе ноги были сломаны, его избил подвыпивший портовый грузчик. Когда его нашли, он был без сознания. Но он был в сознании после побоев. Он был один в темном закоулке. За углом он увидел свет. Никто не знал, как он смог доползти до угла, но он смог; позже прохожие видели длинную полосу крови на мостовой. Он полз, опираясь только на руки. Он постучал в какую-то дверь. Это была пивная, еще открытая. Хозяин вышел на улицу. Это был единственный раз в жизни, когда Гейл Винанд просил о помощи. Хозяин пивной посмотрел на него пустым тяжелым взглядом, взглядом, в котором читались и понимание чужой боли и несправедливости, и невозмутимое бычье безразличие. Хозяин пивной вернулся в свое заведение и захлопнул дверь. У него не было никакого желания вмешиваться в разборки между бандами.

Годы спустя Гейл Винанд, издатель нью-йоркского «Знамени», все еще помнил имена портового грузчика и хозяина пивной и знал, где их можно найти. Он ничего не сделал портовому грузчику. Но приложил усилия, чтобы пустить хозяина пивной по миру, добился, чтобы тот потерял свой дом и все свои сбережения, и довел его до самоубийства.

Когда Гейлу Винанду исполнилось шестнадцать лет, умер его отец. В то время он остался без работы, он был один, с шестьюдесятью центами в кармане, неоплаченными счетами за квартиру и хаотической эрудицией. Он решил, что пришло время решать, что делать со своей жизнью. В тот вечер он поднялся на крышу своего дома и долго разглядывал огни города, города, где главным был не он. Его глаза медленно скользили от окон сырых лачуг вокруг к окнам особняков вдали. Видны были только светящиеся прямоугольники, подвешенные в темноте, но он мог угадать, к каким строениям они относились; огни вокруг выглядели мутными, навевающими печаль, тогда как те, что виднелись на расстоянии, были яркими и бодрыми. Его волновал лишь один вопрос: что же объединяет те и другие — дома с тусклыми и дома с яркими окнами, что общего во всех этих комнатах, во всех этих людях? Все они ели свой хлеб. Можно ли править этими людьми с помощью хлеба, который они покупают? У них была обувь, у них был кофе, у них было… И дальнейший ход его жизни определился.

На следующее утро он вошел в кабинет редактора «Газеты», третьесортного листка, размещавшегося в обшарпанном доме, и попросил работу в отделе местных новостей. Редактор посмотрел на его одежду и осведомился:

— А ты можешь написать слово «кошка»?

— А вы можете написать слово «антропоморфология»? — спросил вместо ответа Винанд.

— Уходи. У нас нет для тебя работы, — сказал редактор.

— Я буду поблизости, — заявил Винанд. — Вдруг понадоблюсь. Мне можно ничего не платить. Заплатите, когда почувствуете, что пора.

Он остался сидеть на ступеньках лестницы возле отдела местных новостей. Он сидел там каждый день в течение недели. Никто не обращал па него внимания. Ночью он устраивался в проходе у двери. Когда большая часть его денег иссякла, он начал красть еду с прилавков или находил ее в отбросах перед тем, как возвратиться на свой пост.

Однажды какой-то репортер пожалел его и, спускаясь по лестнице, бросил ему пятицентовик:

— Сходи купи себе что-нибудь поесть, парень.

В кармане у Випанда оставалось лишь десять центов. Он вынул их и бросил репортеру с пожеланием:

— Сходи, купи себе кого-нибудь траунуть.

Тот выругался и сошел вниз. Монеты остались лежать на ступеньках. Это происшествие обсуждали в отделе. Прыщавый клерк пожал плечами и взял обе монеты.

В конце недели, в час пик, кто-то из отдела позвал Винанда и дал ему поручение. За ним последовали и другие мелкие задания. Он выполнил их с военной четкостью. Через десять дней его внесли в ведомость на зарплату. Через шесть месяцев он стал репортером. Через два года он был уже заместителем редактора.

Гейлу Винанду исполнилось двадцать, когда он влюбился. Он знал все, что нужно знать о сексе, с тринадцати лет. У него было много девиц. Он никогда не говорил о любви, не имел никаких романтических иллюзий на этот счет и рассматривал все эти вещи как простую животную потребность, в этом уж он был знатоком — и женщины угадывали это, просто взглянув на него. Девушка, в которую он влюбился, отличалась необычайной красотой, такой красоте надо было поклоняться, а не желать ее. Она была хрупка и молчалива. Ее лицо говорило о каких-то милых тайнах, живших в ней, но не нашедших еще своего выражения.

Она стала любовницей Гейла Винанда. Он позволил себе слабость быть счастливым. Он тотчас женился бы на ней, если бы она хоть раз заговорила об этом. Но они мало говорили друг с другом. Он чувствовал, что между ними все ясно и понятно.

Однажды вечером он заговорил. Сидя возле ее ног, он решился открыть свою душу:

— Дорогая, все, чего ты хочешь, все, чем я являюсь сейчас, все, чем я могу когда-либо стать… Все это я хотел бы отдать тебе… Не вещи, которые я тебе дарю, а то во мне, что позволяет их добиться. Все, от чего мужчина не может отказаться… Но я хочу это сделать — так, чтобы это стало твоим, так, чтобы это служило тебе — только тебе.

Девушка улыбнулась и спросила:

— Ты считаешь, что я красивее Мэгги Келли?

Он встал. Он ничего не сказал и вышел из дома. Больше он никогда не видел эту девушку. Гейл Винанд, который гордился тем, что ему не надо повторять урок дважды, за все последующие годы больше никогда не влюблялся.

Ему исполнился двадцать один год, когда его карьера в «Газете» оказалась под угрозой, в первый и единственный раз. Политика и коррупция его никогда не волновали — он знал об этом все: в свое время его банде платили за организацию потасовок у избирательных участков в дни голосования. Но когда против Пата Маллигана, капитана полиции его участка, было выдвинуто несправедливое обвинение, Винанд не смог этого перенести, потому что Пат Маллиган был единственным честным человеком, которого он встретил в своей жизни.

«Газету» контролировали те силы, которые обвиняли Маллигана. Винанд не сказал ничего. Только систематизировал в своей голове сведения, которыми располагал, чтобы взорвать к чертям саму «Газету». Правда, вместе с ней взлетела бы на воздух и его работа, но это уже не имела значения. Его решение противоречило всем правилам, которые он положил в основу своей карьеры. Но он не раздумывал. Это была одна из редких вспышек, которые иногда находили на него, заставляли забыть о предусмотрительности, делали его одержимым одним желанием — сделать все по-своему, потому что его путь наверх был ослепительно прямым и единственно возможным. Он понимал также, что крушение газеты будет только первым шагом. Но чтобы спасти Маллигана, даже такого шага было недостаточно.

Уже три года Винанд хранил небольшую вырезку, передовицу о коррупции, написанную редактором одной очень крупной газеты. Он хранил ее, потому что это было прекраснейшее подтверждение человеческой порядочности. Он взял эту вырезку и отправился на встречу с великим редактором. Он решил рассказать ему о Маллигане, чтобы они вместе придумали, как справиться с кознями.

Он долго шел пешком через весь город к зданию известной газеты. Он нуждался в такой прогулке. Она помогла ему справиться с бушевавшей в нем яростью. Его допустили в кабинет редактора — он умел попадать, куда ему было надо, в обход всех правил. За столом он увидел толстяка с узкими, близко посаженными глазами. Он не стал представляться, вместо этого положил на стол вырезку и спросил:

— Вы помните это?

Редактор взглянул на вырезку, потом на Винанда. Это был взгляд, с которым Винанд уже сталкивался: в глазах хозяина пивной, захлопнувшего перед ним дверь.

— Неужели ты думаешь, что я помню весь тот бред, который пишу? — спросил редактор.

Помолчав секунду, Винанд сказал:

— Спасибо.

Это был единственный раз, когда он почувствовал к кому-то благодарность. Благодарность была подлинной — плата за урок, который ему больше не понадобится. Но даже редактор понял, что в его «спасибо» было что-то не то, что-то пугающее. Он не знал, что это был некролог Гейлу Винанду.

Винанд пешком возвратился к себе в газету, злость на редактора, на махинации политиков прошла. Он чувствовал только гневное презрение к себе, к Пату Маллигану и к человеческой порядочности; он чувствовал стыд, когда думал о тех, чьими жертвами он и Маллиган чуть добровольно не стали. Он не думал — жертвами, он думал — дураками. Он поднялся к себе в кабинет и написал блестящую передовицу, обличавшую капитана Маллигана.

— Господи, а я-то думал, что ты сочувствуешь этому бедолаге, — сказал польщенный редактор.

— Я никому не сочувствую, — ответил Винанд.

Бакалейщики и палубные матросы не оценили Гейла Винанда; политики же смогли оценить. За годы работы в газете он научился ладить с людьми. Лицо его приняло выражение, которое сохранилось на всю оставшуюся жизнь: не совсем улыбка, скорее выражение иронии, адресованной всему миру. Можно было подумать, что его насмешка направлена против тех же вещей, над которыми смеются окружающие. Кроме того, было приятно иметь дело с человеком, которого не волнуют страсти или почтение к святости.

Ему было двадцать три года, когда свора политиков, твердо намеренная выиграть муниципальные выборы и нуждавшаяся в поддержке своих планов печатным словом, купила «Газету». Они купили ее на имя Гейла Винанда, задачей которого являлось быть респектабельным фасадом для их махинаций. Гейла Винанда сделали главным редактором. Он поддержал идеи своих боссов и выиграл для них выборы. Два года спустя он разгромил эту свору, отправил ее главарей за решетку и остался единственным владельцем «Газеты».

Первым делом он содрал вывеску на дверях здания и сменил название газеты. Так появилось на свет нью-йоркское «Знамя». Друзья возражали. «Издатели не меняют названия своих газет», — говорили ему. «Этот издатель меняет;  — возразил он.

Первая кампания, которую предприняло «Знамя», призывала читателей пожертвовать деньги на благотворительность. «Знамя» начало публиковать две истории; им было отведено равное количество газетной площади. Первая рассказывала о работавшем над великим изобретением молодом ученом, умирающем от голода в чердачной комнате; вторая — о горничной, возлюбленной казненного убийцы, ожидавшей появления на свет незаконнорожденного ребенка.

Первая история была иллюстрирована диаграммами, вторая — портретом девушки с большим ртом и трагическим выражением лица; одежда девушки была в некотором беспорядке. «Знамя» просило своих читателей помочь обоим несчастным. Редакция получила девять долларов сорок пять центов для молодого ученого и тысячу семьдесят семь долларов для незамужней матери. Гейл Винанд провел совещание с персоналом. Он положил на стол газету с обеими версиями и деньги, собранные для обоих благотворительных фондов.

— Есть ли среди присутствующих кто-то, кто не понимает? — спросил он. Ответа не последовало. Он сказал: — Теперь вы знаете, какой должна быть газета «Знамя».

Издатели в то время имели обыкновение гордиться тем, что их индивидуальность четко выявляется в издаваемых ими газетах. Гейл Винанд отдал свою газету, всю без остатка, вкусам толпы. «Знамя» стало похожим на цирковую афишу по форме и цирковое представление по сути. Оно придерживалось и тех же принципов: развлекать и собирать дань с пришедших. Оно несло на себе отпечаток не одного, а миллионов людей. Гейл Винанд так объяснял проводимую им политику:

— Люди различаются по своим достоинствам, если они вообще у них имеются, но всегда одинаковы в своих пороках. — При этом, глядя прямо в лицо собеседника, он добавлял: — Я служу огромному числу людей на нашей планете. Я представляю большинство — разве это не добродетель само по себе?

Толпа требовала описаний преступлений, скандалов и страстей. Гейл Винанд щедро снабжал ее всем этим. Он давал людям то, чего они хотели, и, кроме того, оправдывал вкусы, которых они стыдились. «Знамя» описывало убийства, поджоги, изнасилования, коррупцию — с соответствующей долей морали. Пропорция была выверена: на три колонки преступлений полагалась одна нравоучительная.

— Если вы направляете человека к благородной цели, это ему быстро наскучит, — говорил Винанд. — Если потакаете во всех пороках, ему будет стыдно. Но соедините то и другое — и он ваш.

Он публиковал рассказы о падших девушках, разводах в избранном обществе, приютах для подкидышей, районах красных фонарей, больницах для неимущих.

— Сначала секс, — повторял Винанд. — Слезы потом. Пусть они сначала попотеют, а потом дайте им поплакать — и они в ваших руках.

«Знамя» возглавляло шумные походы общественности — если цель была самоочевидна. Оно обличало политиканов — за один шаг до решения суда; оно боролось против монополий — во имя угнетенных; оно насмехалось над богатыми и удачливыми — как это делали те, кто не был ни богат, ни удачлив. Оно всячески подчеркивало блеск высшего света — и публиковало светскую хронику со скрытой ухмылкой. Это давало человеку с улицы двойное удовлетворение: можно было войти в гостиные самых известных людей, не вытирая ног на пороге.

«Знамени» было дозволено злоупотреблять истиной, вкусом и верой — но не читательскими мозгами. Его громадные заголовки, великолепные фотографии и сверхупрощенные тексты били по чувствам и западали в сознание без промежуточного процесса размышления — так питательный бульон, введенный с помощью клизмы, не требует переваривания.

— Новости, — учил Гейл Винанд своих подчиненных, — это то, что создает наибольший взрыв интереса среди наибольшего числа людей. Это то, что убивает наповал. Чем сильнее, тем лучше, главное, чтобы этих людей было достаточное количество.

Однажды он привел в редакцию человека, которого нашел прямо на улице. Это был обычный человек, одетый не очень хорошо, но и не в лохмотьях; не высокий, но и не низкий, не темноволосый, но и не блондин; его лицо трудно было запомнить, даже если долго разглядывать. Просто пугало, насколько он походил на любого другого; в нем не было даже тех индивидуальных черточек, по которым узнают придурка. Винанд провел его по зданию, представил каждому из сотрудников, а потом отпустил. Затем Винанд созвал совещание сотрудников и сказал им:

— Когда вы сомневаетесь в своей работе, вспомните лицо этого человека. Вы пишете для него.

— Но, мистер Винанд, — запротестовал один из молодых редакторов, — его лица нельзя вспомнить.

— В этом все и дело, — резюмировал Винанд.

Когда имя Гейла Винанда превратилось в угрозу для всего издательского мира, несколько владельцев газет отвели его в сторону — дело было на городском благотворительном собрании, где он присутствовал, — и начали упрекать в том, что они называли «потакать вкусам толпы».

— Это не мое дело, — ответил им Винанд, — помогать людям сохранять самоуважение, если его у них нет. Вы даете им то, что они, по их же публичным признаниям, любят. Я же им даю то, что им действительно нравится. Честность — лучшая политика, джентльмены, хотя и не совсем в том смысле, в каком вас учили.

Плохо делать свое дело было невозможно для Винанда. Какими бы ни были его цели, его средства были совершенны. Вся сила, вся воля, не допущенные на страницы его газеты, шли на ее оформление. Исключительный талант впустую сжигался, чтобы достичь совершенства в сотворении заурядного. Энергии духа, затраченной на сбор подозрительных историек и размазывание их на страницах газеты, хватило бы на создание новой религии.

«Знамя» всегда было первым поставщиком новостей. Когда в Южной Америке произошло землетрясение и не было никакой связи с районом бедствия, Винанд нанял судно, послал туда группу репортеров и распространял на улицах Нью-Йорка специальные выпуски, на несколько дней опередив конкурентов. В специальных выпусках можно было видеть рисунки, изображавшие пожары, трещины в земле, раздавленные тела. Когда с корабля, тонущего во время шторма у Атлантического побережья, был получен сигнал SOS, Винанд с группой своих репортеров поспешил туда, опережая службу береговой охраны. Винанд возглавил операцию по спасению и возвратился с уникальным материалом, с фотографией, на которой он поднимался по трапу над бушующими волнами, держа на руках ребенка. Когда деревушка в Канаде была стерта с лица земли снежной лавиной, «Знамя» послало туда аэростат, чтобы сбросить пищу и Библии ее жителям. Угледобывающий район был парализован забастовкой — и «Знамя» организовало раздачу бесплатного супа и публиковало трагические истории об опасностях, подстерегающих прелестных дочерей шахтеров, живущих в бедности. Котенок попал в западню и был спасен фотографом «Знамени».

«Если нет новостей, надо организовать их» — стало девизом Винанда. Из сумасшедшего дома, принадлежавшего штату, бежал лунатик. Последовали дни, наполненные ужасом для жителей этого района, ужасом, который подогревало «Знамя», публиковавшее мрачные прогнозы и негодовавшее против бессилия местной полиции, — лунатика обнаружил репортер «Знамени». Через две недели после поимки лунатик чудесным образом поправился и был выпущен. Он продал «Знамени» репортаж о плохом обращении, которому подвергался, находясь в этом заведении. Последовали мгновенные реформы. Впоследствии поползли слухи, что лунатик перед этим происшествием работал на «Знамя». Они не были доказаны.

В мастерской, где работали тридцать молодых девушек, вспыхнул пожар. Он унес жизни двоих из них. Мэри Ватсон, одна из спасшихся, дала «Знамени» эксклюзивное интервью о жуткой эксплуатации, которой они подвергались. Это привело к кампании против мастерских с потогонной системой, которую возглавили самые уважаемые дамы города. Причину пожара не обнаружили. Ходили слухи, что настоящее имя Мэри Ватсон — Эвлин Дрейк и она писала для «Знамени». Это не было доказано.

В первые годы существования «Знамени» Гейл Винанд чаще проводил ночи на диване в своем кабинете, чем у себя в спальне. То, чего он требовал от своих служащих, было трудно выполнить, в то, чего он требовал от себя, было трудно даже поверить. Он вел их, как полководец свои полки; себя же он эксплуатировал, как раба. Он хорошо оплачивал труд своих служащих, сам же довольствовался оплатой аренды жилья и пищей. Он жил в меблированных комнатах, тогда как его лучшие репортеры снимали люксы в дорогих гостиницах. Он тратил деньги быстрее, чем получал, — все свои деньги он тратил на «Знамя». Газета стала для него роскошной содержанкой, каждое желание которой удовлетворялось без раздумий о цене.

«Знамя» первым из газет получало самое современное типографское оборудование. «Знамя» числилось последним изданием среди тех, кому требовались репортеры, — из него не уходил никто. Винанд посетил редакции своих конкурентов — никто не мог позволить себе платить персоналу столько, сколько платил он. Он нанимал на работу по простой формуле. Когда какой-то журналист получал приглашение посетить Винанда, он воспринимал это как оскорбление своей профессиональной совести, но на встречу являлся. Он приходил, приготовившись выставить целый набор оскорбительных условий, па которых согласился бы работать, если бы вообще согласился. Винанд начинал разговор с того, что объявлял сумму, которую собирался платить. Затем добавлял:

— Мы могли бы, конечно, обсудить и другие условия… — и видя, как дергается кадык у собеседника, заключал: — Нет? Прекрасно. Явитесь ко мне в понедельник.

Когда Винанд открыл свою вторую газету — в Филадельфии, — местные издатели встретили его, как европейские вожди, объединившиеся против вторжения Атиллы. Война, последовавшая за этим, была столь же беспощадной. Винанд долго смеялся. Ему не требовались учителя, которые могли бы добавить что-либо к тому, что он знал о вербовке бандитов для кражи транспорта, доставляющего газеты, и избиения продавцов. Два конкурирующих издания погибли в борьбе. «Звезда Филадельфии» Винанда выжила.

Все остальное прошло быстро и просто, как эпидемия. К тому времени, когда ему исполнилось тридцать пять, газеты Винанда выходили во всех крупных городах Соединенных Штатов. К своему сорокалетию он уже выпускал журналы, программу новостей для кино и владел большей частью предприятий, входивших в концерн Винанда.

Весьма высокая активность в сферах, о которых газеты молчали, помогла ему сколотить огромное состояние. Он ничего не забыл из своего детства. Он вспомнил то, о чем думал, когда еще чистильщиком сапог стоял у бортового ограждения парома,— о возможностях, которые открывал перед ним город. Он покупал недвижимость, роста цен на которую никто не предвидел. По пути к успеху он скупил много различных предприятий. Иногда они лопались, разоряя всех, кто был с ними связан, за исключением Гейла Винанда. Он провел кампанию против темных дельцов, монополизировавших городской трамвай, и добился, чтобы они потеряли лицензию; лицензия была передана группе еще более темных дельцов, контрольный пакет акций оказался у Гейла Винанда. Он яростно обличал монополию на торговлю скотом на Среднем Западе — и оставил свободное поле для другой банды, действующей под его контролем.

Ему помогали очень многие люди, обнаружившие, что Винанд умный парень, достойный того, чтобы его использовать. Он проявлял очаровательную обходительность, выказывая радость, что его используют. Но всегда получалось так, что использован был не он, а другие, — как в деле с «Газетой», которую купили для Винанда.

Иногда ему случалось терять на инвестициях, но делалось это холодно и с трезвым расчетом. Путем последовательных незаметных действий, каждое из которых было трудно проследить, ему удалось разорить многих значительных лиц: президента банка, главу страховой компании, владельца пароходства и других. Никто не мог понять мотивов его действий. Разоряемые им люди не были его конкурентами, и он не получал никакой выгоды от их краха. «Неизвестно, к чему стремится этот негодяй Винанд, — говорили вокруг, — но явно не к деньгам».

Те, кто слишком настойчиво обличал его, теряли работу, одни через несколько недель, другие — спустя много лет. Случалось, что он не обращал внимания на оскорбления, но были случаи, когда он мстил за вполне невинное замечание. Никто не мог утверждать с уверенностью, будет ли Винанд мстить, или же простит обидчика. Однажды он обратил внимание на блестящую работу молодого репортера чужой газеты и послал за ним. Тот явился, но сумма, о которой упомянул Винанд, не произвела на него никакого впечатления.

— Я не могу работать на вас, мистер Винанд, — заявил он с обезоруживающей честностью, — потому что у вас… у вас нет идеалов.

Тонкие губы Винанда раздвинулись в улыбке.

— От человеческой испорченности никуда не деться, малыш, — мягко сказал он. — Хозяин, на которого ты работаешь, возможно, и имеет идеалы, но вынужден выпрашивать деньги и исполнять распоряжения многих ничтожных людей. У меня нет идеалов — но я ни у кого не прошу. Выбирай. Третьего не дано.

Юноша вернулся в свою газету. Через год он вновь встретился с Винандом и спросил, осталось ли в силе приглашение. Винанд ответил утвердительно. С тех пор репортер оставался в «Знамени». Он был единственным в штате, кто любил Гейла Винанда.

Альва Скаррет, единственный из оставшихся от прежней «Газеты», поднимался вверх вместе с Винандом. Но никто не мог утверждать, что он любил Винанда, он просто примкнул к своему хозяину с автоматической преданностью дорожки под ногами. Альва Скаррет никогда никого не. ненавидел, а потому был неспособен и на любовь. Он был ловким, знающим и безжалостным — в бесхитростной манере человека, которому неизвестно, что такое жалость. Он верил всему, что писал сам и что писалось в «Знамени». Его вера в написанное не держалась более двух недель. В этом смысле он был для Винанда бесценным человеком — он представлял собой барометр общественного мнения.

Никто не мог сказать, есть ли у Гейла Винанда личная жизнь. Часы, проводимые вне редакционного кабинета, заимствовали свой стиль у первой страницы «Знамени», но в более грандиозном масштабе — он как бы продолжал цирковое представление, но лишь для царственных особ. Он скупал все билеты на премьеру выдающейся оперы — и сидел в зале один, с очередной любовницей. Он обнаружил великолепную пьесу неизвестного драматурга и заплатил ему огромную сумму, чтобы пьеса была исполнена один-единственный раз — и больше никогда. Винанд был единственным зрителем этого спектакля. На следующее утро пьеса была сожжена. Когда некая очень известная в обществе дама попросила его помочь важному благотворительному начинанию, Винанд протянул ей подписанный незаполненный чек и, смеясь, сознался, что сумма, которую она осмелится вписать, будет меньше, чем она получила бы иным путем. Он купил что-то вроде трона у промотавшегося претендента на престол одной из балканских стран, которого встретил в подпольном ресторане, и больше не желал его видеть; он часто употреблял фразу «мой слуга, мой шофер и мой король».

По ночам, надев потертый костюм, купленный за девять долларов, Винанд часто ездил в метро или бродил по пивным в районе трущоб, прислушиваясь к своим читателям.

Однажды в полуподвальной пивнушке он услышал, как водитель грузовика в весьма колоритных выражениях обличает Гейла Винанда — худшего представителя капиталистического зла. Винанд согласился с ним и поддержал его в собственных выражениях из словаря Адской Кухни. Потом подобрал «Знамя», оставленное кем-то на столе, вырвал из него собственную фотографию с третьей страницы, приколол к стодолларовой бумажке, протянул ее водителю грузовика и вышел до того, как кто-нибудь смог произнести хоть слово.

Смена его любовниц происходила так часто, что положила конец сплетням. Говорили, что он никогда не наслаждался с женщиной, предварительно не купив ее, но она должна была быть из тех, которые не продаются.

Он сохранял подробности своей личной жизни в тайне, делая свою жизнь широко известной. Он отдавал себя на суд толпы; он не был ничьей собственностью подобно статуе в парке, табличке автобусной остановки, страницам «Знамени». Его фотографии появлялись в его газетах чаще, чем фотографии кинозвезд. Его снимали в самой разной одежде, по всякому возможному поводу. Его никогда не фотографировали раздетым, но у читателей было такое чувство, будто они не раз видели его обнаженным. Он не извлекал никакого наслаждения из своей известности; это было делом политики, которой он подчинил себя. Каждый уголок его роскошной квартиры был представлен в его газетах и журналах. «Каждый негодяй в стране знает, что находится в моем холодильнике и в ванной», — говорил он.

Тем не менее, одна сторона его жизни была известна мало и никогда не упоминалась. Верхний этаж здания, под его квартирой, был частной художественной галереей. Он был закрыт. Туда не допускали никого, кроме уборщиц. Очень мало кто знал об этом. Однажды французский посол попросил разрешения посетить ее. Винанд отказал ему. Время от времени, но не часто он спускался в галерею и оставался там часами. Там все было собрано по его собственному вкусу. У него были и шедевры, и картины неизвестных мастеров; он отвергал произведения бессмертных гениев, если они оставляли его равнодушным. Оценки коллекционеров и подписи знаменитостей его не волновали. Галерейщики, которым он покровительствовал, говорили, что его суждения были суждениями настоящего знатока.

Однажды вечером слуга видел, как Винанд возвратился из своей галереи, и был поражен выражением его лица: на нем было написано страдание, и все же лицо казалось моложе на десять лет.

— Вы не больны, сэр? — спросил он.

Винанд безразлично взглянул на него и произнес:

— Идите спать.

— Мы можем сделать из твоей художественной галереи великолепный разворот для воскресного выпуска, — как-то мечтательно заметил Альва Скаррет.

— Нет, — отрезал Винанд.

— Но почему, Гейл?

— Послушай, Альва. У каждого человека есть собственная душа, которой никто не должен видеть. Даже у заключенных, даже у цирковых уродов. Никто, кроме меня самого. Моя душа разверстана в цвете в твоих воскресных выпусках. Поэтому у меня должно быть нечто ее заменяющее, хотя бы запертая комната с немногими предметами, которых никому нельзя лапать.

Это был долгий процесс, на который уже указывали некоторые сопутствующие явления, но Скаррет обратил внимание на новые черты в характере Винанда, только когда тому исполнилось сорок пять. Тогда же они стали видны многим. Винанд потерял интерес к борьбе с промышленниками и финансистами. Он нашел новую разновидность жертв. Нельзя было понять, спортивный ли это интерес, мания или последовательное стремление к какой-то цели. Полагали, что это ужасно, потому что выглядит бессмысленной жестокостью.

Началось с дела Дуайта Карсона. Дуайт Карсон, талантливый молодой писатель, заслужил безупречную репутацию как человек, страстно преданный своим убеждениям. Он боролся за права личности. Он писал в крупных журналах, имевших большой престиж и небольшой тираж и не представлявших угрозы для Винанда. Винанд купил Дуайта Карсона. Он заставил Карсона вести в «Знамени» рубрику, посвященную превосходству масс перед гениальной личностью. Это была скверная рубрика, нудная и неубедительная; многие читатели были разочарованы. Это было напрасной тратой газетной площади и денег. Винанд настоял, чтобы рубрика продолжалась.

Даже Альва Скаррет был шокирован тем, что Карсон предал свои идеалы.

— Любой другой, Гейл, — высказался он, — но честное слово, от Карсона я этого не ожидал.

Винанд рассмеялся. Он смеялся так долго, словно не мог остановиться, его смех был на грани истерики. Скаррет нахмурился: ему не понравился вид Винанда, не способного справиться с эмоциями; это противоречило всему, что он знал о Винанде. У Скаррета появилось смутное ощущение, будто он увидел маленькую трещинку в непробиваемой стене; трещинка, возможно, не могла угрожать стене — но она не имела права на существование.

Несколько месяцев спустя Винанд купил молодого писателя из радикального журнала, человека, известного своей честностью, и усадил его за серию статей, клеймящих массу и прославляющих людей исключительных. Это тоже не встретило понимания у рассерженных читателей. Но Винанд продолжал. Ему, казалось, были безразличны пока еще не очень явные признаки снижения тиража.

Он нанял чувствительного поэта для репортажей с бейсбольных матчей. Нанял искусствоведа вести колонку финансовых новостей. Поставил социалиста на защиту фабрикантов и консерватора — на защиту прав трудящихся. Заставил атеиста писать о красоте религиозного чувства. Вынудил серьезного ученого провозглашать преимущество мистической интуиции перед научными методами исследования. Он выплачивал знаменитому дирижеру симфонического оркестра щедрое годовое содержание при одном непременном условии; никогда не дирижировать.

Некоторые из этих людей отказывались — вначале. Но соглашались, обнаружив, что находятся на грани банкротства, к которому вела последовательность не выясненных до конца обстоятельств. Некоторые из этих людей были знамениты, другие безвестны.

Винанд не проявлял интереса к положению своей будущей добычи. Как не проявлял интереса и к тем, чей шумный успех переходил на твердую коммерческую основу, — к людям, не имевшим твердых убеждений. Его жертвы имели одну роднившую их черту — незапятнанную честность.

После того как они были сломлены, Винанд скрупулезно продолжал платить им. Но более не чувствовал озабоченности их судьбами или желания увидеться с ними. Дуайт Карсон запил. Двое стали наркоманами. Один покончил с собой. Последний случай переполнил чашу терпения Скаррета.

— Не слишком ли далеко это заходит, Гейл? — спросил он. — Это же практически убийство.

— Вовсе нет, — ответил Винанд. — Я просто стал внешним толчком. Причина же была заложена в нем самом. Если молния ударит в гниющее дерево, оно рухнет, но это не вина молнии.

— Что же ты называешь здоровым деревом?

— Их просто не существует, Альва, — весело заявил Винанд, — их просто не существует.

Альва Скаррет больше никогда не просил у Винанда объяснений. Каким-то шестым чувством Скаррет почти угадал причину. Скаррет пожимал плечами и смеялся, объясняя своим собеседникам, что нет причин для беспокойства, это просто «предохранительный клапан». Только двое разгадали Гейла Винанда: Альва Скаррет — частично и Эллсворт Тухи — полностью.

Эллсворт Тухи, который в этот период хотел, прежде всего, избежать ссоры с Винандом, не смог сдержать недовольства, что Винанд не выбрал жертвой его. Он почти желал, чтобы Винанд попробовал подкупить его, неважно, что последует за этим. Но Винанд редко замечал его.

Винанд никогда не боялся смерти. Мысль о самоубийстве посещала его, но не как намерение, а лишь как одна из многих вероятностей человеческой судьбы. Он рассматривал эту возможность безразлично, с чувством вежливого любопытства, как рассматривал любую возможность, — а затем забывал. Винанду была знакома полная потеря сил, когда воля ему изменяла. Он всегда излечивался, проведя несколько часов в своей галерее.

Так он дожил до пятидесяти одного года и этого дня, когда не произошло ничего значительного, и все же вечер застиг его лишенным всяких желаний.

Гейл Винанд сидел на краю постели, слегка наклонившись вперед, локти его покоились на коленях, пистолет лежал на ладони.

«Да, — сказал он себе, — решение где-то здесь. Но я не хочу об этом знать».

И ощутив, что в основе желания не знать коренится приступ страха, он понял, что сегодня не умрет. Пока он еще чего-то боится, страх убережет его жизнь, даже если это означает лишь продвижение к неведомой катастрофе. Мысль о смерти не принесла ничего. Мысль о жизни принесла небольшую милостыню — намек на страх.

Он пошевелил рукой, ощутив вес пистолета. Улыбнулся чуть заметной разочарованной улыбкой: «Нет, это не для тебя. Еще не время. У тебя еще достаточно ума, чтобы не умирать бессмысленно».

Он отбросил пистолет, понимая, что момент прошел и это больше не угрожает ему. Встал. Радости он не испытывал, только усталость, но он уже вернулся к своему обычному состоянию. Сомнений больше не было, надо было заканчивать этот день и отправляться спать.

Он спустился в свой кабинет и достал бутылку.

Когда в кабинете зажегся свет, он заметил подарок Тухи. Это был большой вертикально стоящий ящик. Винанд уже видел его этим вечером. Он подумал тогда: «Что за черт» — и забыл о нем.

Он налил себе и медленно пил стоя. Ящик был слишком велик, чтобы его можно было не замечать, и, пока пил, он пытался угадать, что бы там могло быть. Он был не в состоянии вообразить, что, собственно, Тухи мог ему послать; он ожидал чего-нибудь не столь существенного — небольшого конверта с намеком на шантаж; многие уже пытались совершенно безуспешно шантажировать его; он подумал, что у Тухи могло бы хватить ума понять это.

К тому времени, когда стакан опустел, он не пришел к какой-то разумной догадке. Это его раздражало, как не поддающийся решению кроссворд. Где-то в его столе хранились инструменты. Он нашел их и вскрыл ящик.

Это была статуя Доминик Франкон, изваянная Мэллори.

Гейл Винаид подошел к своему столу и положил клещи, которые держал так, будто они сделаны из хрупкого стекла. Затем повернулся и вновь оглядел статую. Он смотрел на нее около часа.

Затем подошел к телефону и набрал номер Тухи.

— Алло? — послышался голос, хриплая торопливость которого свидетельствовала о том, что Тухи подняли с постели.

— Ладно. Приходите, — сказал Винанд и повесил трубку.

Тухи приехал спустя полчаса. Это был его первый визит в дом Винанда. Он позвонил, и ему открыл сам Винанд, все еще в пижаме. Он не сказал ни слова и направился в кабинет; Тухи последовал за ним.

Обнаженное мраморное тело с откинутой назад в порыве страсти головой превращало комнату в храм, которого уже не существовало, — храм Стоддарда. Глаза Винанда, в глубине которых таилась сдерживаемая ярость, выжидающе смотрели на Тухи.

— Вы хотите, конечно, узнать имя натурщицы? — спросил Тухи, и в голосе его прозвучала победная нотка.

— Черт возьми, нет! — взорвался Винанд. — Я хочу узнать имя скульптора.

Его удивило, почему Тухи не понравился вопрос; что-то большее, чем досада, отразилось на лице Тухи.

— Скульптора? — переспросил Тухи. — Минутку… обождите… Я полагаю, что знал его… Стивен… или Стенли… Стенли и еще что-то… Честно говоря, не помню.

— Если вы знали, что покупаете, вы знали достаточно, чтобы спросить имя и не забывать его.

— Я наведу справки, мистер Винанд.

— Где вы ее достали?

— В одной художественной лавочке, знаете, из тех, на Второй авеню.

— Как она туда попала?

— Не знаю. Не спрашивал. Я купил, потому что знаю, кого она изображает.

— Вы лжете. Если бы вы увидели в ней только это, то не стали бы так рисковать. Вы знаете, что я никого не впускаю в свою галерею. У вас хватило наглости подумать, что я позволю вам пополнить ее? Никто еще не осмеливался предлагать мне такого рода подарок. И вы бы не стали рисковать, если бы не были уверены, абсолютно уверены, насколько ценно это произведение искусства. Уверены, что я не смогу не принять его. Что вы меня переиграете. И вы своего добились.

— Рад слышать это, мистер Винанд.

— Если вы хотите порадоваться, должен также сказать, что мне противно, что это пришло от вас. Противно, что вы оказались в состоянии оценить это. Это совсем на вас не похоже. Хотя я был явно не прав в отношении вас: вы оказались большим специалистом, чем я думал.

— В таком случае я вынужден принять ваши слова как комплимент и поблагодарить вас, мистер Винанд.

— А теперь — чего же вы хотели? Чтобы я уразумел, что вы не отдадите мне это, если я не соглашусь на свидание с миссис Питер Китинг?

— Господи, нет, мистер Винанд. Я вам это подарил. Я хотел только, чтобы вы уразумели, что это — миссис Питер Китинг.

Винанд посмотрел на статую, затем вновь на Тухи.

— Ну вы и идиот! — мягко произнес Винанд. Тухи, пораженный, уставился на него. — Неужели вы действительно использовали это как красный фонарь в окне? — Казалось, Винанд испытал облегчение; он уже не считал нужным смотреть на Тухи. — Так-то лучше, Тухи. Не так уж вы умны, как я было подумал.

— Но, мистер Винанд, что?..

— Неужели вы не поняли, что эта статуя — самый верный способ убить любое желание, которое я мог бы испытать по отношению к миссис Китинг?

— Вы ее не видели, мистер Винанд.

— О, вероятно, она красива. Возможно, еще более красива, чем ее статуя. Но она не может обладать тем, что вложил в нее скульптор. А то же лицо, лишенное значительности, подобно карикатуре — вы не думаете, что за это можно возненавидеть женщину?

— Вы ее не видели.

— А, ладно, увижу. Я уже сказал, что должен либо сразу простить вам вашу проделку, либо не простить. Ведь я не обещал, что пересплю с ней. Не так ли? Только увижусь.

— Только этого я и хотел, мистер Винанд.

— Пусть она позвонит мне в приемную и согласует время.

— Спасибо, мистер Винанд.

— Кроме того, вы лжете, что не знаете имени скульптора. Но мне лень заставлять вас его назвать. Она мне его назовет.

— Уверен, что она назовет. Но зачем мне лгать?

— Бог знает. Кстати, если скульптор оказался бы менее значительным, вы потеряли бы работу.

— Все же, мистер Винанд, у меня контракт.

— О, оставьте его для профсоюза, Эллси! А теперь, полагаю, вы пожелаете мне спокойной ночи и уберетесь.

— Да, мистер Винанд. Желаю вам спокойной ночи.

Винанд проводил его в холл. У двери Винанд сказал:

— Вы плохой бизнесмен, Тухи. Не знаю, почему вы так стараетесь, чтобы я встретился с миссис Китинг. Не знаю, что заставляет вас добиваться подряда для вашего Китинга. Но в любом случае это не стоит того, чтобы расставаться с такой вещью.