"Азиатский берег" - читать интересную книгу автора (Диш Томас Майкл)IVЧеловеческое лицо — это конструкция. Рот — маленькая дверь, глаза окна, которые смотрят на улицу, а все остальное — мышцы, кости — это стены, которые могут быть облицованы тем или иным способом, в зависимости от фантазии архитектора. Резкие или сглаженные линии, углубления и выступы, немного растительности. Удаление даже самых незначительных деталей или появление новых меняет всю композицию. Поэтому, когда он слегка подрезал волосы у висков, восстановилось господство вертикальных линий, и лицо стало заметно уже. Вероятно, тут сыграла роль и потеря веса (когда перестаешь питаться регулярно, это неизбежно). Явно обозначились мешки под глазами (которые и прежде существовали, но в зачаточном состоянии), а также небольшая впалость щек. И все же ведущую роль в метаморфозе играли усы, которые разрослись настолько, что скрыли верхнюю губу. Их концы, прежде обычно свисавшие, теперь — благодаря его новой привычке нервно накручивать усы на пальцы стали загибаться кверху, напоминая ятаганы (или «пала», поэтому такой стиль усов называется «пала бийик»). И наконец — выражение лица. Подвижность и постоянство, игра мысли, характерные «тона» и их всевозможные оттенки… Но иногда он смотрел на свое лицо, оно как будто не имело выражения вовсе. Что, собственно, было ему выражать? Дни, растраченные впустую; долгие часы без сна в постели; книги, разбросанные по комнате; бесконечные чаепития; безвкусные сигареты. Вино по крайней мере делало то, что от него требовалось, — снимало боль. Нельзя сказать, чтобы он ощущал в эти дни острую боль. Но без вина, пожалуй, ощущал бы. Занавески были всегда задернуты. Электрический свет горел постоянно даже ночью — три шестидесятиваттные лампочки в металлической люстре, висевшей не совсем вертикально. В комнату постоянно проникала турецкая речь. Утром голоса торговцев и пронзительные крики детей, вечером — радио в квартире наверху, пьяные споры. Слова проносились, как дорожные знаки на ночной автостраде. Двух бутылок вина было недостаточно, если он начинал с раннего вечера, но после третьей становилось плохо. Минуты еле ползли, словно больные насекомые, но дни пролетали незаметно. Едва хватало времени на то, чтобы встать и взглянуть на солнце — столь быстро оно пролетало над горизонтом. Проснувшись однажды утром, он увидел над комодом ярко-красный воздушный шарик с изображением Микки-Мауса. Шарик был привязан к палочке, вставленной в пыльную цветочную вазу. Он так и остался там, день за днем уменьшаясь в размерах. В другой раз на столе оказались два порванных билета на паром Кабатас-Ушкюдар. До этого момента он говорил себе, что надо только продержаться до весны. Он приготовился к осаде, полагая, что приступа не будет. Но теперь стало ясно: придется выходить и принимать бой. Погода также способствовала этой запоздалой решимости. Голубое небо, яркое солнце. И хотя была еще только середина февраля, на некоторых наиболее доверчивых деревьях даже распустились цветы. Он еще раз посетил Топкапи, разглядывая селадоновую посуду, золотые табакерки, расшитые жемчугами подушечки, миниатюрные портреты султанов, окаменелый отпечаток ступни Пророка, изысканные изразцы. Целые груды «красоты». И словно продавец, привязывающий ценники к товарам, он мысленно примерял свое любимое слово ко всем разложенным здесь вещам, и отступив на пару шагов — взглянуть, как оно «подойдет». Нет. На прилавках за толстыми стеклами лежали жалкие безделушки, столь же тусклые и невыразительные как обстановка его комнаты. И снова мечети: Султан Ахмет, Бейазит, Сехазад, Йени Камьи, Лалели Камьи. Витрувиева троица — «удобство, надежность, радость» — стала совершенно недостижимой. Не было даже ощущения грандиозности, исчезло почтение перед массивными колоннами и высокими сводами. Куда бы он ни шел, он не мог выбраться из своей комнаты. Потом древние стены, у которых несколько месяцев назад он ощутил соприкосновение с прошлым — в том месте, где воины Махмеда Второго когда-то проломили стену. Сложенные пятерками гранитные ядра лежали на траве, они напоминали о красном воздушном шарике. Эйуп был последней надеждой. Между тем ранняя обманчивая весна достигла своего апогея, и февральское солнце ослепительно сияло на бесчисленных гранях белого камня, устилающего крутой склон холма. Среди могил кое-где паслись овцы. Мраморные столбики, увенчанные изображением чалмы, косо торчали из земли среди стройных кипарисов или были свалены в беспорядочные кучки. Ни стен, ни потолков, лишь едва заметные дорожки. Вот она, абстрактная архитектура! Ему казалось, что все это копилось здесь столетиями только для того, чтобы подтвердить его теорию. И произошла чудесная перемена. Его глаза и мысли ожили. Идеи и воспринимаемые образы слились. Косые лучи заката едва касались сваленного в кучу мрамора — так парикмахер добавляет последние штрихи к сложной прическе. Была ли тут красота? Несомненно. И в изобилии. Он вернулся на следующий день с камерой, которая пролежала два месяца в мастерской (для большей уверенности он даже попросил мастера, чтобы тот сам зарядил фотоаппарат). Каждая композиция была продумана с математической точностью. Порой ему приходилось припадать к земле или взбираться на надгробья, чтобы найти нужный угол. И каждая выдержка определялась по экспонометру. Тем не менее двадцать кадров удалось заснять менее чем за два часа. Он зашел в маленькое кафе на вершине холма. Путеводитель почтительно сообщал, что это кафе имел обыкновение посещать великий Пьер Лоти. Летними вечерами он выпивал здесь чашку чаю, созерцая окрестные холмы и побережье Золотого Рога. Память о великом человеке была увековечена многочисленными картинами и сувенирами. Лоти в красной феске и с огромными усами взирал на посетителей со всех стен. Во время второй мировой войны Лоти остался в Стамбуле, приняв сторону своего друга турецкого султана против родной Франции. Кроме официантки, одетой в костюм наложницы, в кафе никого не было. Он сидел на любимом стуле Пьера Лоти и чувствовал себя как дома. Это было чудесно. Заказав чаю, он открыл блокнот и стал писать. Подобно больному, который впервые встал после долгой и тяжелой болезни, он ощущал не только радость выздоровления, но и сильное головокружение, словно, только поднявшись на ноги, уже оказался на весьма опасной высоте. Особенно остро он почувствовал это, когда, пытаясь набросать ответ на статью Робертсона, был вынужден вернуться к своей собственной книге и поразился тому, что обнаружил. Там оказались целые главы, которые ради их глубокого смысла следовало бы изобразить идеограммами или написать футарком.[3] Однако в конце концов все неизбежно сводилось к одному заключению: эта книга — как и любая другая — была бесполезной, и не потому, что теория ошибочна, но именно потому, что она, может быть, верна. Есть мир суждений и мир фактов. И книга существовала в рамках первого, если не принимать во внимание тривиальный факт ее вещественности. Книга представляла собой лишь критику и систематизацию суждений, и если бы разработанная им система была совершенной, она оказалась бы в состоянии определить свои границы и судить об истинности своих законов. Но возможно ли это? Разве вся система не является столь же произвольной конструкцией, как какая-нибудь пирамида? Что, собственно, такое эта система? Вереница слов, более или менее приятных звуков, условно принятых для обозначения определенных объектов в мире фактов. Какая же волшебная сила позволяет проверить соответствие фактов словам? Да одно лишь произвольное утверждение! Тут явно не хватало ясности. Она пришла внезапно, и, чтобы зафиксировать в своем сознании открывшуюся истину, он попытался отразить ее в своем письме, адресованном редакции «Арт Ньюс»: Уважаемые господа! Я пишу Вам по поводу статьи Ф. Р. Робертсона о моей книге, хотя то немногое, что мне хотелось бы сообщить, столь же мало относится к изысканиям мистера Робертсона, сколь последние — к «Homo Arbitrans». Как продемонстрировали Гегель в математике, Витгенштейн в философии, а также Дюшан, Кэйдж и Эшбери в своих областях, конечное утверждение любой системы есть ее саморазоблачение, демонстрация того трюка, с помощью которого удалось достичь столь значительных результатов. Отнюдь не с помощью магии (как известно всем магам). Все дело в готовности аудитории быть обманутой, и эта готовность лежит в основе общественного соглашения. Любая система, включая мою и мистера Робертсона, есть система более или менее интересной лжи, и если кто-то пытается ее разоблачить, он должен начинать с самого начала — с подозрительной фразы на титульном листе: «Homo Arbitrans» Джона Бенедикта Харриса. Теперь я хочу спросить у мистера Робертсона: что может быть более невероятным, более гипотетичным, более произвольным? Он послал письмо без подписи. |
|
|