"Блэк" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)

Глава XIII ЧЕЛОВЕК ПРЕДПОЛАГАЕТ, А БОГ РАСПОЛАГАЕТ

В этом земном раю шевалье и капитан провели три года; по истечении этих трех лет Дьедонне, хотя и неокончательно, но все же избавился от этой глубокой меланхолии, которую привез с собой из Франции.

Вся заслуга этого нравственного «почти что» выздоровления принадлежала капитану, подобно тому, как заслуга физического выздоровления принадлежала врачу.

И тот, и другой, правда, прибегали к средствам, предоставленным им матерью-природой; но если разобраться, то эти средства были всего лишь лекарствами; в то время как истинным целителем является тот, кто их прописывает.

Итак, шевалье казался счастливым; если он еще и произносил имя Матильды, то только во сне. Когда же он просыпался, то его воля брала над этим верх, и если это не было выздоровлением, то по крайней мере это была победа.

В течение этих трех лет ни разу не заходила речь о возвращении шевалье во Францию и, если он, вероятно, и вспоминал ее порой, то опять же ни разу не сожалел 6 ней.

Правда, все эти три года капитан постоянно подыскивал для своего друга развлечения, заботился о том, что могло бы ему понравиться, стремился, чтобы он по-прежнему был окружен теми знаками внимания и той заботой, к которым привык благодаря своему воспитанию и семейной жизни.

Всякий раз, заметив нахмуренный лоб шевалье, капитан пытался разгладить эти морщинки, возвращая к жизни остатки того веселого нрава, который был свойственен Дьедонне в юности.

Словом, Думесниль ни на минуту не расставался с той ролью, которую угрызения совести заставили его принять на себя.

Зная сердечные наклонности шевалье де ля Гравери, можно понять, насколько подобный друг, которому он был обязан спокойствием своего сердца, стал ему дорог, а главное, необходим.

Взрослое дитя всегда нуждается в матери или по крайней мере в няньке.

Так что Дьедонне полностью утратил обыкновение самостоятельно принимать какие-либо решения, касалось ли это его физической или духовной жизни; он просто жил, любил и наслаждался.

А вот капитан был вынужден думать за двоих.

Однажды вечером, когда они вместе совершали прогулку — капитан, куря сигару, а шевалье, грызя кусочки сахара, — окруженные толпой прелестниц, просивших у одного лишние кусочки сахара, у другого остатки его недокуренной сигары, а сверх этого время от времени еще и глоток коньяка, и дававших взамен благоухание, поцелуи и любовь, капитан внезапно почувствовал недомогание.

Думесниль, обладавший геркулесовым здоровьем, не придал никакого значения этому нездоровью и намеревался продолжить прогулку; но через мгновение йоги у него подкосились, лоб покрылся испариной, и он ощутил такую слабость, что пришлось принести ему стул, чтобы он не упал; все это время Дьедонне поддерживал капитана.

Не было никаких сомнений: некая болезнь заявила о себе пугающим нарастанием симптомов.

Шевалье настоятельно стал требовать врача.

В эту пору, предшествующую английскому вторжению и французскому протекторату, на острове не было гарнизона, а следовательно, и врачей, кроме туземных шарлатанов, которые утверждали, что с помощью определенных трав и определенных заклинаний приносят больному исцеление; и, возможно, они их и исцеляли — если и есть какое-либо предположение, которое допускает сомнение, то это именно оно, — подобно врачам в белых халатах.

Маауни, всегда готовая оказать шевалье любую услугу, которая была в ее силах, предложила сходить за одним из этих знахарей; но шевалье, научившийся бегло говорить на местном языке, объявил, что он желает видеть европейского доктора; и если это возможно, то французского, а поскольку в порту стоят корабли разных стран и среди них французский, прибывший вчера, то именно на этот корабль и надо обратиться за помощью.

Маауни, два или три раза повторив по-французски слово «врач», смогла его произнести довольно внятно, затем она с разбегу нырнула вниз головой с вершины уже знакомого нам грота и с быстротой дриады поплыла к кораблю, трехцветный флаг которого свидетельствовал о его французском происхождении.

Эта последняя строчка показывает, что, пока шевалье жил на Таити, произошла революция 1830 года; но это событие, которое совершенно очевидно многое бы перевернуло в его жизни, оставайся он во Франции, здесь за три тысячи пятьсот лье от Парижа прошло для него почти незаметно.

Приблизившись к «Дофину», таково было название французского брига, Маауни наполовину поднялась из воды, показав свой великолепный торс, и закричала изо всех сил, хотя и с очень мягким произношением:

— Midissin! Midissin!

Несмотря на незначительное искажение, с которым таитянка выговорила это слово, капитан отлично понял, о чем просила пловчиха; он подумал, что заболела королева Помаре, и приказал корабельному врачу «Дофина», молодому человеку двадцати шести — двадцати семи лет, совершавшему свое первое плавание, отправиться на землю.

Увидев, как спускают лодку, а в лодке врача, Маауни догадалась, что ее поняли, и, несмотря на настойчивые просьбы молодого врача, уговорившего ее вернуться на берег вместе с ним в барке, она нырнула, появилась на поверхности через двадцать шагов, вновь нырнула, чтобы вынырнуть еще дальше и, намного опередив барку с четырьмя гребцами, достигла Папеэти.

Ни минуты не мешкая, она побежала к домику двух друзей, одному из тех, что стояли ближе всего к побережью, крича им:

— Midissin! Midissin!

Затем она вернулась на пляж, чтобы отвести доктора в хижину.

В некотором роде барка следовала в воде по стопам юной пловчихи и пристала к берегу в том же месте, где та вышла из воды.

Доктор спрыгнул на землю, пошел вслед за своим гидом и через несколько секунд был у порога хижины.

Шевалье бросился к нему и, извинившись за причиненное беспокойство, провел к постели капитана.

Доктор, увидев, что имеет дело с французами, понял, почему посланница обратилась на «Дофин», отдав ему предпочтение перед другими судами.

Ни о чем не спрашивая, он подошел прямо к больному.

— Как?! — воскликнул он. — Это вы, капитан?

Капитан, впавший уже в состояние почти полной прострации, открыл глаза и, в свою очередь, узнал врача, улыбнулся, протянул ему руку и с усилием проговорил:

— Да, вы видите, это я.

— Конечно, я вас вижу, — сказал доктор, — но это ничего не значит. Мужайтесь! Что вы чувствуете?

Шевалье испытывал жгучее желание узнать, выяснить, откуда доктор и капитан знают друг друга; но, видя, что капитан собирается рассказать о том, что он чувствует, он отложил свои расспросы на будущее.

— То, что я испытываю, очень трудно передать словами, — отвечал капитан. — Внезапно я почувствовал сильное недомогание, которое сопровождалось прострацией, оно вынудило меня вернуться домой и сразу же лечь в постель.

— А с той минуты, как вы находитесь в постели?

— У меня судороги и конвульсии, дрожь во всех членах и попеременно то озноб, то сухой жар.

— Стакан воды, — попросил доктор. Затем, подавая его больному, сказал:

— Попробуйте выпить.

Думесниль проглотил несколько глотков.

— Все вызывает у меня отвращение, — произнес он. — Впрочем, мне трудно глотать.

Доктор двумя пальцами надавил чуть пониже желудка.

У больного вырвался крик.

— У вас еще не было приступов тошноты?

— Пока нет.

Доктор поискал глазами бумагу и чернила. Но в хижине, разумеется, не было ни того, ни другого.

Думесниль попросил подать свой дорожный несессер.

Ему принесли его.

Ключ от несессера висел у Думесниля на шее.

Капитан с предосторожностями, как будто бы в нем хранились такие вещи, которые никто не должен был видеть, открыл свой дорожный несессер, достал оттуда бумагу, чернила и перо и передал их доктору, который, написав несколько строчек, спросил, кто сможет отнести записку на барку.

Это был приказ, адресованный его помощнику, взять в аптечке брига и немедленно доставить ему лауданум, эфир, мятную настойку и нашатырный спирт.

Поскольку Маауни не могла дать гребцам необходимых указаний, шевалье сам вызвался отнести записку на барку.

Он дал луидор четверым матросам, чтобы они действовали проворнее, и те столкнули лодку, которая немедленно заскользила по гладкой поверхности бухты, напоминая тех водных пауков на длинных лапах, что движутся, едва задевая поверхность озер.

Затем он вернулся в хижину.

Врача не было; шевалье осведомился, куда тот ушел, капитан указал ему на реку.

Шевалье торопился переговорить с доктором наедине.

Он бросился ему вослед и нашел стоящим по колено в воде и собирающим траву, которую называют речкой горец.

— А, доктор! — обратился он к нему. — Я вас ищу.

Тот приветствовал шевалье и вновь вернулся к своему занятию с видом человека, сознающего, что от него ждут известий, и понимающего, что не в силах подарить надежду.

— Вы знаете капитана Думесниля? — настаивал шевалье.

— Вчера я встретился с ним впервые на борту «Дофина», — ответил доктор.

— На борту «Дофина»! Но что же его привело туда?

— Он приходил справиться, нет ли у нас известий из Франции, и так упорно добивался встречи с одним из наших пассажиров, что, хотя мы его и предупредили о том, что у нас на корабле желтая лихорадка, он настоял на своем и все же поднялся на борт.

Услышав эти слова, шевалье испытал нечто вроде озарения.

— Желтая лихорадка! — вскричал шевалье. — Так, значит, у Думесниля желтая лихорадка.

— Боюсь, что это так, — ответил молодой человек.

— Но ведь от желтой лихорадки, — пролепетал, весь дрожа, Дьедонне, — ведь от нее умирают.

— Если бы вы были матерью, дочерью или сыном капитана, то я бы ответил вам: «Иногда», — но вы мужчина, вы всего лишь его друг, и я вам отвечаю: «Почти всегда!»

Шевалье издал крик.

— Но уверены ли вы, что это желтая лихорадка?

— Я еще хочу надеяться, что это острый приступ гастрита, — отвечал доктор. — Первые симптомы у них одинаковы.

— А от острого гастрита вы бы его спасли?!

— По крайней мере у меня было бы больше надежды.

— О! Господи! Господи! — Шевалье разрыдался.

Молодой врач смотрел на этого человека, который плакал, рыдая и заливаясь потоками слез, подобно женщине.

— Капитан ваш родственник? — спросил он.

— Он для меня больше, чем родственник; он мой друг.

— Сударь, — молодой человек, тронутый глубиной горя шевалье, протянул ему руку, — с того момента, как вы обратились ко мне, вы можете быть уверены, что ваш друг будет окружен заботой и вниманием. Во Франции французы друг для друга всего лишь соотечественники, за ее пределами — это братья.

— О! Господи! Господи! Зачем он только поехал на этот корабль? Почему не послал меня? Если бы он меня отправил туда, то это бы я лежал сейчас больной, а не он; я умирал бы, а не Думесниль.

Доктор с некоторым восхищением смотрел на этого человека, который так просто предлагал свою жизнь Господу в обмен на жизнь того, кого он любил.

— Сударь, — сказал он ему, — я повторяю вам, что еще неокончательно потерял надежду. Это с такой же вероятностью может быть приступ острого гастрита, как и желтая лихорадка, и если это острый гастрит, то кровопусканиями мы излечим его.

— Но кто этот пассажир, с которым он так хотел поговорить?

— Один из его друзей.

— У Думесниля не было других друзей, кроме меня; так же как у меня нет другого друга, кроме него, — меланхолично произнес шевалье.

— Однако они обнялись и расцеловались, как люди, которые счастливы встретиться вновь.

— А как зовут этого человека? — спросил шевалье.

— Барон де Шалье, — сказал доктор.

— Барон де Шалье, барон де Шалье… Я не знаю такого. Ах! Почему он не отправил меня переговорить о этим бароном де Шалье, будь он проклят?!

— Несомненно, в его намерения входило самому побеседовать с бароном, — с умыслом отвечал доктор. — По всей видимости, он не хотел, чтобы вы знали о предпринятом им шаге; и поэтому я попрошу вас ни слова ему не говорить о моей нескромности, принимая во внимание, что в его состоянии малейшая неприятность может оказаться для него роковой.

— Ах, сударь, будьте спокойны, — ответил шевалье, сложив руки, — я не пророню ни слова.

Они вернулись в хижину; шевалье сжал пылающие руки своего друга, заботясь лишь о том, в каком состоянии пребывает шевалье, и не волнуясь ни о чем другом.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил он.

— Плохо. У меня ужасные боли внизу живота…

— Я сделаю вам кровопускание, — сказал доктор.

Затем, обращаясь к де ля Гравери, он продолжал:

— Шевалье, залейте эту траву литром воды и вскипятите ее.

Шевалье подчинился с безропотностью ребенка и усердием сиделки.

За это время доктор перетянул больному руку и приготовил ланцет.

Вены на руке вздулись.

— Шевалье, — сказал доктор, — пусть за отваром следят женщины, поручите это им, а сами держите таз.

Шевалье повиновался.

Врач вскрыл вену; но организм капитана был уже настолько подорван болезнью, что кровь не пошла.

Он сделал надрез более глубоким.

На этот раз кровь пошла, но черная и уже разложившаяся.

Несколько капель брызнули в лицо шевалье.

Почувствовав, как теплая влага растекается у него по лицу, шевалье отшатнулся и лишился чувств.

Капитан, казалось, хотел воспользоваться этим обстоятельством.

— Сударь, — обратился он к молодому врачу, — я смертельно болен, я это чувствую и знаю. Я вас прошу, скажите господину Шалье, что я еще раз поручаю его заботам ребенка, о котором я вчера ему говорил, и что я его умоляю, если случай вдруг сведет его с шевалье де ля Гравери, ни слова не говорить последнему о ребенке, если только не возникнут какие-либо очень важные основания для того, чтобы он узнал о Терезе; судить об этих основаниях я доверяю господину Шалье… Вы меня хорошо расслышали и хорошо поняли?

— Да, капитан, — ответил доктор, проникшийся важностью данного ему поручения. — И я сейчас постараюсь слово в слово повторить сказанное вами.

И действительно, он повторил наказ капитана, ничего в нем не изменив: ни его формы, ни малейшей детали его содержания.

— Отлично! — сказал больной.

Затем, повернувшись к молодой девушке, добавил, обращаясь к таитянке:

— Маауни, побрызгай холодной водой в лицо бедного шевалье.

Маауни, которая, сидя на корточках перед огнем и следя за отваром, даже и не заметила, как шевалье упал в обморок, повиновалась распоряжению капитана с готовностью, выдававшей интерес, который она питала к своему ученику по плаванию.

Шевалье пришел в себя как раз в тот момент, когда доктор остановил больному кровь и затворил ему вену.

Кровопускание временно облегчило страдания капитана; но к двум часам ночи, несмотря на прием опиума и эфира, начались приступы рвоты.

Доктор бросил на шевалье взгляд, говоривший: «Вот то, чего я боялся».

Шевалье все понял и вышел, чтобы выплакаться от души.

Весь следующий день больному было попеременно то лучше, то хуже. Однако к вечеру его состояние резко и бесповоротно ухудшилось.

Лицо его было багровым, он почти не мог глотать; выделявшиеся рвотные массы сначала были полны желчи, а потом стали черными и к ним примешивались какие-то темные кусочки, похожие на сажу, в которых легко можно было узнать частички разложившейся, гниющей крови. Врач снял аппарат для кровопускания и увидел на этом месте рану, окруженную черным ободком.

И поскольку капитан был все еще в полном рассудке, доктор отвел шевалье в сторону и предупредил, что его друг находится в безнадежном состоянии с тем, чтобы тот не терял времени, если намеревается отдать какие-либо распоряжения относительно своего завещания.

Сам же молодой врач, по его словам, был вынужден вернуться, хотя всего лишь и на несколько часов, на корабль; назавтра он снова собирался навестить капитана, а пока оставлял письменные указания по уходу за больным, которых шевалье должен был придерживаться и главный пункт которых предписывал поддерживать и поднимать, сколько это возможно, настроение капитана.

Совет был совершенно бесполезным; болен был человек сильный духом, а слабовольным был тот, кто чувствовал себя здоровым.

С того момента, как капитан слег, шевалье ни на минуту не отходил от его изголовья, в свою очередь, воздавая ему сторицей за все те заботы, которыми капитан окружал его, когда у шевалье была сломана нога, ухаживая за ним с усердием и нежностью матери, не позволяя, чтобы чьи-то чужие руки, кроме его собственных, подносили капитану чашку с отваром.

Подобное поведение бедного Дьедонне требовало от него большого мужества; ведь его тревога была столь велика, что тысячу раз, чувствуя, что изнемогает, он был уже готов покинуть свой пост и бежать, куда глаза глядят, чтобы больше не видеть страданий своего друга.

Вы уже видели, что при простом соприкосновении с кровью капитана он упал без чувств.

А после того, как врач практически признался бедному шевалье, что больше надеяться не на что, ему стало еще тяжелее выносить все это. Если больной начинал ворочаться в постели, Дьедонне чувствовал, как по всему его телу каплями выступает холодный пот; если же, напротив, Думесниль затихал и забывался сном, Дьедонне расценивал это состояние, как один из самых тревожных симптомов и, тормоша больного, вопрошал его:

— Как ты себя чувствуешь? Ответь мне; ну, что же ты, отвечай!

Если больной молчал, то он ломал себе руки и разражался рыданиями.

В разгар одного из этих взрывов горя Думесниль, который не спал, но размышлял, счел, что пришел момент дать своему другу последние наставления.

Капитан был человеком твердой воли и настоящим стоиком; он без страха, по крайней мере за себя самого, смотрел на тот мрачный и печальный переход из одного мира в другой, который ему предстояло преодолеть, и в этот момент его волновало только одно: мысль о том одиночестве, в котором он оставляет своего друга.

— Послушай, мой дорогой Дьедонне, — обратился он к нему, — оставь все эти стенания, эти жалобы и эти слезы, недостойные мужчины, и позволь мне дать тебе несколько советов, как тебе устроить свое существование, когда меня не станет.

При первых же словах больного шевалье умолк, как по волшебству. Думесниль, не раскрывавший рта уже почти в течение двух часов, заговорил и говорил так спокойно, что можно было подумать, будто Бог сотворил чудо, выказав ему свою милость; но как только он произнес эти слова: «Когда меня не станет», — Дьедонне издал вопль отчаяния, рухнул на кровать умирающего, сжимая его в своих объятиях и проклиная несправедливость Провидения и жестокость судьбы.

Силы капитана, изнуренного болезнью, не позволяли ему бороться с буйными проявлениями горя у своего друга.

Он собрал весь остаток сил и слабым умирающим голосом проронил:

— Дьедонне, ты меня убиваешь!

Шевалье отскочил назад; затем, встав на колени, сложив молитвенно руки, он пополз на коленях к кровати.

— Прости меня, Думесниль, прости меня! Я не двинусь с места, не пророню ни слова, я благоговейно выслушаю тебя.

И только беззвучные слезы текли у него по щекам.

Думесниль несколько мгновений смотрел на него с глубокой жалостью.

— Не плачь так, мой дорогой товарищ, мне потребуются все мои силы, чтобы преодолеть этот последний путь, как подобает мужчине и солдату… а твоя скорбь разрывает мне душу.

Затем с чисто военной твердостью он произнес:

— Мы должны расстаться в этом мире, Дьедонне.

— Нет, нет, нет! — закричал Дьедонне. — Ты не умрешь! Это невозможно!

— Однако именно к этому тебе следует быть готовым, милое мое взрослое дитя, — ответил больной.

— Я больше не увижусь с тобой! Я больше тебя не увижу! Нет, Бог не может быть так жесток! — воскликнул Дьедонне.

— Если только я не увижу, что там наверху занимаются переселением душ, — сказал, улыбаясь, капитан, — нам придется смириться с этим ужасным расставанием, мой бедный друг.

— Ах! Господи! Господи! — простонал Дьедонне.

— Но должен признать, что это столь же невероятно, как и мое воскрешение.

— Переселение душ? — машинально повторил Дьедонне.

— Да, и в этом случае я на коленях умолял бы милосердного Бога одеть на меня шкуру первой попавшейся собаки, в облике которой, где бы я ни находился, я разорву свою цепь, отыщу тебя, и мы вновь соединимся.

Эта шутка на пороге вечности не могла не пробудить мужества в сердце Дьедонне, он поднял к небу глаза и крепко обнял и поцеловал Думесниля.

— Ну же, мужайся! — продолжал последний. — По правде говоря, из нас двоих это ты выглядишь так, будто собираешься покинуть этот мир. И пока у меня еще достаточно для этого сил, позволь мне дать тебе один добрый совет: если можешь, оставайся здесь, хотя я и сомневаюсь, чтобы ты особо развлекался тут без меня.

— О! Нет! Нет! — вскричал шевалье. — Если случится такое несчастье, и я тебя потеряю, я вернусь во Францию!

— Как хочешь, друг мой, в этом случае отвези туда мое тело; для тебя это будет мучительным развлечением и тебе будет казаться, что я еще не совсем покинул тебя; я родом из бедного провинциального городка, довольно скучного и довольно унылого, из Шартра; однако в Шартре похоронены мой отец, моя мать и моя сестра, которых я так любил; у нас там есть фамильный склеп, в котором еще осталось пустое место, ты положишь туда мое тело и прикажешь замуровать дверь: из нашей семьи никого больше не осталось, я последний ее отпрыск. Завершив эту церемонию, удались от всех, веди жизнь старого холостяка; это значит живи для себя, стань гурманом, чревоугодником, люби желудком, но не люби больше никого сердцем, даже кролика, его могут посадить для тебя на вертел. Ах! Мой бедный Дьедонне, тебе не по силам любить!

Думесниль, изможденный, упал на подушку.

Через несколько минут он впал в забытье, сопровождавшееся бредом.

Но и в бреду, казалось, только одна мысль преследовала умирающего: мысль о переселении душ — метемпсихозе.

Он повторял: «Собака… хорошая собака… черная собака… Дьедонне!»

И это доказывало, что последней мыслью его слабеющего рассудка было не расставаться со своим другом.

В это время вошел врач; он вернулся для очистки совести и потому что обещал вернуться.

При первом же взгляде на капитана он понял, что все кончено.

Что касается Дьедонне, то, услышав это тревожное и сиплое дыхание, этот предсмертный хрип, предвестник последнего вздоха, он пал на колени, захлебываясь в рыданиях, кусая в отчаянии край простыни капитана и понемногу впадая в состояние прострации, из которого его вывели лишь следующие слова, произнесенные молодым доктором:

— Он умер!

Тогда он выпрямился, издал страшный крик; затем в неописуемом порыве горя бросился на тело капитана и обнял его так крепко и так тесно прижался к нему, что потребовалось применить силу, чтобы оторвать его.