— Дальше я сам… — Цепляясь руками за стену дома, Петро сделал несколько шагов. — Видишь, порядок…
— Порядок… — иронически подтвердил Богдан.
Словно в ответ, опять застрочили автоматы. Богдан положил тяжелую руку на плечо Петру, втиснув товарища в узкую нишу возле ворот. Сам прислонился рядом. Стоял удивительно тощий, высокий, едва не упираясь головой в перекладину ворот. Задыхаясь, со свистом втягивал воздух — впалая грудь ходуном ходила под грязной, дырявой гимнастеркой. Петро слышал, как гулко бьется сердце Богдана.
— Присядь… — шепнул, показывая Богдану на урну для мусора. — Они, наверно, пошли туда… — Махнул рукой в сторону улицы, которая круто взбегала в гору. Автоматные очереди доносились глуше и казались нестрашными.
— О-о… — хрипло выдохнул Богдан, — они занимают выходы из города. А сейчас начнут прочесывать улицы. — Нагнулся, подставляя Петру спину. — Держись крепче, теперь каждая секунда — золото!
Улица была тесная и темная. Старинные дома с узкими готическими окнами и тяжелыми, обитыми железом воротами стояли плечом к плечу, образуя неподвижную хмурую шеренгу немых, безразличных ко всему великанов. Лишь поблескивали в лунном сиянии окна. И эти мертвые отсветы, казалось, свидетельствовали, что за толстыми каменными стенами жизнь давно остановилась. Петру хотелось крикнуть, чтобы нарушить гнетущую тишину, взбудоражить этот мертвый покой. Казалось, что от крика каменные черные великаны зашатаются, падут, и вся эта хмурая улица исчезнет, как исчезает порожденное болезненным воображением марево.
Петро на миг закрыл глаза. “Эта улица — отличная ловушка, — подумал он. — Просто капкан…”
Видимо, и Богдана тревожила эта же мысль, так как он ускорил шаг. Шел у самых домов, там, где темнее. Неуклюжие деревянные колодки, которые в лагере заменяли обувь, он выкинул еще за проволочной оградой и теперь шагал босиком, неслышно ступая по стертым плитам тротуара. В нескольких метрах от перекрестка вдруг остановился, метнулся к ближайшим воротам.
— Замри! — шепнул Петру. — Они…
Тот припал к воротам, поджав раненую ногу. Хотелось слиться с холодным камнем, стать незаметным, исчезнуть. И почему это твое хилое тело кажется таким огромным? Наверно, тебя давно уже заметили, следят из сотен затемненных окон.
Сейчас кто-нибудь резанет автоматом — не станет ни домов, ни темного неба, ни тебя, усталого, грязного, с поджатой простреленной ногой. А может, так и лучше — не будет жечь рана, никогда больше не увидишь обшарпанные бараки, часовых в черных мундирах, избавишься, наконец, от острого чувства голода, который терзает даже во сне.
Богдан лег у самых ворот прямо на грязную тротуарную плиту, притаившись за мусорным баком. Левую руку положил под голову, правой схватил валявшийся кирпич — вооружился…
Петро осторожно нащупал в кармане пистолет. Три патрона — три выстрела. Ему бы сейчас ручной пулемет. Лежал бы, сея свинцовую смерть, бил бы и бил короткими очередями…
Издали донесся гул моторов. Богдан напрягся, словно готовясь к прыжку. Гул заполнил всю улицу. Поблескивая фарами, на большой скорости пересекли перекресток три грузовика с солдатами. За ними — мотоциклисты. Один мотоцикл притормозил на углу. Богдан видел, как водитель нагнулся к сидевшему в коляске коренастому автоматчику, потом развернул машину и, включив свет, повернул к ним.
Петро вытащил пистолет. Еще секунда — и конец. Но мотоцикл свернул в переулок и скоро исчез из виду.
Богдан вскочил.
— Теперь скорее!
Подсадил Петра на спину и, согнувшись, побежал вправо. Перелезли через высокий забор. Богдан, обессиленный, упал на траву.
Нервное и физическое напряжение было так велико, что он долго лежал, уставившись в небо невидящими глазами. Петру стало страшно, и он схватил Богдана за плечо.
— Что с тобой?
Богдан на мгновенье закрыл глаза. Казалось, не сможет и пальцем шевельнуть — так сковала усталость; тело стало грузным и чужим. Это чувство собственного бессилия испугало Богдана: любой мальчишка легко одолел бы его сейчас. Но через несколько минут уже почувствовал себя бодрым — жизнь возвращалась…
Приподнялся, сел и улыбнулся Петру.
— Кажется, я немного устал. Но ведь и то сказать: год плена…
Петро придвинулся к Богдану.
— Скоро рассвет, — сказал тревожно. — Тут мы пропадем ни за понюх табаку.
— Пускай пан лейтенант не обременяет себя хлопотами, — пошутил Богдан. Он осторожно раздвинул кусты, оглянулся. — За этим садом — овражек. А там — огородами, и мы дома… Богдан Стефанишин, да простит меня пан лейтенант, не какой-нибудь фертик… — Тихо засмеялся. — Кажется, Петрик, опасность позади.
Небольшой под железной кровлей домик Богдана был окружен старыми ветвистыми яблонями. Он выглядел почти так, как Петро представлял его по рассказам Богдана. Петру казалось даже, что он уже бывал здесь, видел и этот столик под сиреневым кустом, и бочку с водой возле клумбы, и ведущую к огороду узкую тропку между кустами смородины…
Богдан притаился под яблоней, с опаской озираясь. В последний раз был здесь еще перед войной — за год всякое могло случиться…
Осторожно обогнул сиреневый куст. Возле сарайчика что-то белело на веревке. Потянул на себя — неожиданно глуповатая, счастливая улыбка расплылась по лицу: держал в руках старое полотенце, на котором мать вышила красных петушков. Запрятал лицо в мягкое полотно, вдыхая пьянящие, с детства знакомые запахи, — это полотенце обычно висело в кухне около венков лука и крепко пропиталось его горьковато-сладким ароматом.
Теперь Богдан почти не сомневался: Катруся здесь! Подошел к окну, тихо забарабанил пальцами по стеклу. И сразу же присел за бочкой — кто его знает, может, в доме кто-нибудь чужой.
Когда увидел в окне едва заметное в темноте лицо, забыл про всякую осторожность, выпрямился, припал к стеклу. Девушка испуганно отшатнулась.
— Что вам нужно? — донесся приглушенный голос.
Богдан облизал сухие губы.
— Катруся… сестричка…
Ему казалось, что он чуть ли не выкрикивает эти слова, и только по тому, как Катруся смотрела — испуганно, явно ничего не понимая, — сообразил: слова эти остаются в нем так и не произнесенными.
— Катруся, — сказал громко и жалобно, точно набедокуривший ребенок, — это я, Богдан…
Бледное лицо мелькнуло за занавеской, скрипнула дверь, и маленькая фигура в белом бросилась к Богдану. Увидев еще одного человека, Катруся вскрикнула и спряталась за брата.
— Тише! — сказал Богдан. — Ты одна?
— Кому же еще здесь быть?
— Хорошо. Это Петро, товарищ… Он ранен… Я ему помогу, а ты иди вперед…
После грязного барака эта комната с полированной мебелью и простеньким ковром на полу казалась необыкновенной. Петру не верилось, что такая роскошь может существовать в трех километрах от центра города, от Цитадели, где заживо гниют пленные… Особенно почему-то поразил кактус на подоконнике. Выходит, жизнь не остановилась.
Он лежал на диване, смотрел вокруг, и слезы невольно катились из глаз. Богдан и Катруся склонились над его ногой. Катруся, заметив слезы, сочувственно спросила:
— Больно?
— Нет… — покачал головой. Действительно, боли не испытывал, нога словно одеревенела… Кактус… Он вспомнил: точно такой же стоял в их киевской квартире…
Катруся нагрела воды, принесла белье.
— Простите, немного, правда, великовато, это брата…
А Богдан посмотрел и засмеялся. Смеялся долго от всего сердца. Петро понимал — хохочет не над его действительно комическим видом, а потому, что после всего пережитого почувствовал себя, наконец, человеком. Богдан неожиданно умолк. Опасливо покосился на окно, потом сказал:
— Катруся, постели нам в каморке, а к двери придвинь шкаф. Поговорим потом, теперь — спать!
Кладовая — длинная узкая комнатушка. Здесь трудно поставить даже одну кровать. Катруся постелила на полу. Свежие простыни и наволочки пахнут смородиновым листом — белье, видимо, сушилось в саду над кустами.
Петро закрыл глаза и долго лежал неподвижно, ощущая лишь боль в ноге и мягкую нежность подушки…
…Но вот неожиданно открылась дверь — и к нему подсел капитан Воронов. И это уже не кладовка с мягкой, чистой постелью, а их длинный темный барак. Рядом лежит Богдан, укрывшись грязной шинелью. Они снова начинают шепотом обсуждать план побега. Воронов почему-то сердится, повышает тон, и Богдан своей широкой ладонью закрывает ему рот.
Но где же это стреляют? Почему надсаживаются автоматы? Ведь заключенные еще только подползают к колючей проволоке — десятки изнуренных людей в изорванной одежде. Впереди Богдан с ножницами — неведомые друзья, рискуя жизнью, перебросили их сюда, за проволочную ограду. А позади он, Петро, с одним-единственным на всех пистолетом… Нет, оказывается, это не автоматные очереди, просто громко стучит сердце, кровь с шумом пульсирует в висках. Богдан перерезал проволоку — поползли один за другим.
Скоро и его черед — передние, вероятно, уже далеко. Вот и дыра. Осторожно, чтобы не задеть проволоку, приподнялся, опираясь на локти, и тут же припал к земле. Неужели часовой что-то заметил?! Заметался луч прожектора, вдоль ограды резанул пулемет. На секунду прожектор осветил в темноте фигуры людей, которые неслись по склону горы к городу.
Заметили…
Теперь уже нельзя колебаться — кинулся через дыру, обдирая руки и плечи, побежал под автоматными очередями, петляя как заяц. Споткнулся, покатился с горы. Видно, сильно зашиб ногу, так как не мог уже подняться. Лежал, кажется, целую вечность. И не заметил, когда его подхватил Богдан…
Опять темная узкая улица… Мотоцикл мчится прямо на него. Яркий свет фары по-театральному вытягивается в узкий длинный луч. Петро знает, луч этот смертельно опасен: если заденет — конец. И Петро вновь припадает к стене, стараясь быть совсем незаметным, но тело его почему-то растет и растет… Сейчас луч неумолимо врежется в сердце… Но, метнувшись, луч лишь ожег ногу и погас.
…Петро вскочил. Где он? Темно. Кто-то тяжело дышит рядом. Душно… Где же все-таки он? Коснулся подушки — и вспомнил.
Бред долго еще не оставлял Петра. Проснулся Богдан, зажег спичку, дал напиться чего-то кисловатого — должно быть, фруктового сока. После этого Петро крепко заснул и очнулся, лишь когда Богдан стал тормошить его.
Катруся открыла дверь, и в кладовке стало светло. Богдан пошел помыться. Через несколько минут вернулся в полосатой пижаме, которая мешком висела на его худых плечах. Пожаловался:
— Есть хочется, а она — бульон с сухариками…
Петро сказал смущенно:
— Я не отказался б и от бульона.
— Но ведь у нее есть картошка и целый кролик. Представляешь, что такое тушеный кролик!
Петро, конечно, представлял. От одной мысли о подрумяненной, пахнущей лавровым листом горячей картошке его замутило.
— Ничего не выйдет, — сказала Катруся. — Бульон, сухарик и немного черного кофе. Скажите спасибо, что у меня осталось еще немного довоенного кофе. Сейчас его ни за какие деньги не найдешь даже на “черном рынке”.
— Но ведь мы есть хотим, сестричка! — сказал Богдан умильным голосом. — Мы не ели уже…
— Именно поэтому только бульон! Слишком долго ждала Богданушку, чтобы снова потерять его! — Катря прижалась к брату, посмотрела на него. И столько доброты было в ее взгляде, столько преданности, что Петро понял, почему Богдан всегда с такой любовью говорил о сестренке. — Картошка и мясо для вас сейчас — смерть. Правда ведь? — обратилась за поддержкой к Петру.
Тот вяло согласился. Да, Катруся совершенно права, но так хотелось есть… Смущенно улыбнулся и судорожно проглотил слюну.
Катруся все поняла. Смотрела на них полными слез глазами.
— Бедные мои… Но нельзя же…
— Столько разговоров про бульон, но где же он? — воскликнул Богдан. — Лучше меньше, чем ничего!
Бульон был чудеснейший: горячий, душистый, покрытый желтым прозрачным жиром.
— В переводе на калории одну такую чашку надо было бы разделить по крайней мере на пятьдесят пленных, — сказал Богдан, дуя на горячую жидкость. Кожа на его впалых щеках порозовела, на лбу выступил пот. Продолговатое лицо казалось еще более длинным, нос заострился. Еще раз хлебнул, поставил чашку на колени и вздохнул: — Как там наши хлопцы? Неужели не прорвались?..
— Кому как посчастливилось, — сказал Петро. — Разве угадаешь? Основную группу повел Новосад. Он местный, говорил, чуть ли не каждую тропинку вокруг города знает. Должны были пробраться в район Злоч-ной и в тамошних лесах присоединиться к партизанам.
Богдан отставил пустую чашку. Уточнил:
— Если они, да простит меня пан, там имеются.
— В крайнем случае сами организуют отряд. У Новосада голова — дай бог каждому!
— Голова, может быть, — высший класс. Только чего она стоит без оружия?
— О-о, не говори. Оружие, правда, на дороге не валяется, но ведь, — Петро вытащил из-под подушки “вальтер”, — даже в лагере было.
— Один на всех… — пробормотал Богдан.
— С его помощью мы можем добыть еще не один!
— Именно об этом я хотел поговорить. — Богдан поднялся, собрал пустые чашки. — Позову Катрусю, устроим военный совет.
Катря принесла маленькую табуретку, примостилась у двери.
— Чтобы было слышно, если кто-нибудь постучит, — объяснила.
Богдан растянулся на матраце в ногах у Петра и начал:
— Так вот, взвесим все “за” и “против”. Гитлеровцы сейчас, прошу панство, перевернут в городе всё. Правда, подобные происшествия не новость, но все же таких массовых побегов еще не было. Выходит, наилучший вариант для нас — эта комнатушка, — обвел рукой кладовку. — Недели две носа отсюда не высунем. Нам это необходимо еще и для того, чтобы немного поправиться, — потер впалую щеку, — и подлечить Петру ногу. Что скажет по этому поводу Катруся? Сможет ли она прокормить двух таких лоботрясов?
Петро заметил, что, разговаривая с сестрой, Богдан часто переходит на своеобразную местную манеру обращения в третьем лице.
— Ой, с ума сойти можно от него! — негодующе воскликнула девушка. — Богдан мог бы подумать, прежде чем сказать такое. Город, правда, голодает, но ведь есть “черный рынок”. Дай бог, живы будем — не пропадем…
Петро залюбовался девушкой: стройна, как тростинка, под черным простым свитером высокая грудь, большие, в пол-лица, темные глаза поблескивают — хотят, кажется, быть сердитыми, но смеются. Щеки раскраснелись, а на них игривые, задорные ямочки. Совсем девчонка, хотя Богдан сказал, что Катрусе уже двадцать четыре.
— Мои золотые часы, которые припрятала, можешь продать, — подвел итог Богдан. — Дней на десять хватит?
— Вот еще, делать мне больше нечего! — отрезала Катря, но, встретив недовольный взгляд брата, закончила примирительно: — Пусть Богдана не касается, как все устроится. Это уж, простите, женское дело.
— Смотри мне — женское… — буркнул Богдан. Но спорить не стал. — Теперь вот что… Нам с Петром надо будет легализоваться хотя бы на несколько недель. Мне это проще сделать: есть документ о том, что учился в Киевском университете. Так вот, я в Киеве болел, теперь возвратился домой. Паспорт есть, зарегистрируем, где следует, — и порядок! Сложнее с документами для Петра — надо найти хорошую “липу”. Но для этого еще есть время.
Богдан перевернулся на живот, подоткнул под грудь подушку, перемигнулся с Петром и решительно сказал:
— Катрунця, наверно, понимает, что мы люди военные и обязаны до конца выполнить свой долг. И здесь для нас фронт! Стало быть, у нас есть два выхода — податься к партизанам или действовать в городе. В лагере, Катруся, мы слышали, будто здесь есть подпольная организация. Нам бы с ней связаться, вот было бы люксусово [1] !
Катря сидела, прикрыв глаза ресницами. Казалось, так углубилась в свои мысли, что не слышит брата. И только когда он прямо спросил, не знает ли она чего-либо о подпольщиках, осторожно ответила:
— Видела в городе листовки… Ну, и знакомые показывали… Выходит, кто-то есть… Вы только не торопите меня, попытаюсь узнать через одного человека…
Погода испортилась. Днем и ночью моросил мелкий скучный дождь. Катруся радовалась: что-то даст огород и какая-то прореха в ее бюджете будет заплатана. Вставала до рассвета, хлопотала на грядках, принося хлопцам на завтрак свежий лук и редиску, а в восемь часов уже убегала на железнодорожную станцию, где работала машинисткой.
Петро выздоравливал. Пуля не задела кости. Нормальное питание, лечение и отдых делали свое — рана быстро заживала.
Богдан томился от безделья и ворчал, что приходится отсиживаться в тесной кладовке. Он вынашивал планы операций против оккупантов — с каждым разом они становились все фантастичнее.
Петро, хоть и обладал трезвым умом, порою заражался буйной фантазией друга. Лишь в вопросах о методах борьбы не могли они прийти к единому мнению. Петро считал необходимым установить контакт с каким-нибудь партизанским отрядом. Богдан же был приверженцем индивидуальных действий.
— Меня очень удивляет твоя твердолобость, — горячо говорил Богдан. — Мы находимся в городе, где на каждом шагу можно добыть информацию. Большой железнодорожный узел — раз. Аэродром — два. Склады, госпитали, воинские части… Наладить связь со своими людьми, а они всюду имеются, — вот было бы ловко! Важнейшие данные о дислокации частей, железнодорожных перевозках… Ты понимаешь, что это такое?!
— Чего уж тут не понимать? Бесподобно!.. Но авантюристично. — Увидев недоуменный жест Богдана, Петро повторил: — Да, я не оговорился — это авантюра. Где они, свои люди? Сейчас ты меня начнешь убеждать, что они всюду. Согласен. Но как отличить своего от чужого? По шляпе или обуви? Это, брат, не такая уж простая вещь, и потребуется тут ого-го сколько времени и терпения! А знаешь, сколько теперь всюду провокаторов и шпионов? Да тебя гестапо в первый же день сцапает…
— Такой уж я идиот, чтобы лезть в гестаповскую западню! — вскипел Богдан. — Меня, откровенно говоря, беспокоит другое — представим себе, что мы добыли интересные сведения о гитлеровцах, как мы их передадим нашему командованию? Ведь нам понадобится техника. Да и не только она. Нужна не только рация, но и шифр, пароль для выхода на связь. В общем многое… Значит, все же остается твой вариант — партизаны. Другого не вижу. Лишь через них можно наладить связь с нашими.
— Все как-нибудь образуется, — Петро повернулся на бок. — Во всяком случае, боевая группа у нас уже существует. Как говорится: “Ты да я, да мы с тобой…”
Знали бы Петро и Богдан, чем сейчас занята Катруся, не спорили бы напрасно. Именно в это время решалась их судьба, а они не могли сказать ни “да”, ни “нет” тем силам, которые определяли их жизнь на многие месяцы вперед.
Катруся, укрывшись под зонтиком, спешила в центр города. Большая студенистая туча темнела над Крутым замком. Слякоть так оплела улицы, что воздух, казалось, пропитан был водой; она проникала не только под зонтики, но даже под плащи и куртки.
Катря шла быстро, не обращая внимания на лужи. Знакомый, встретивший ее в эту минуту, вероятно, удивленно оглянулся бы: потертое пальто, по-крестьянски повязанный темный платок и большие резиновые сапоги, в которых она энергично ступала по лужам, — все это создавало облик деревенской девушки, попавшей в большой город.
Миновав центр, Катруся постояла немного на углу, оглядываясь, потом вошла в ворота дома, на котором пестрело несколько вывесок. По ним можно было узнать, что здесь расположены редакции газет.
Катруся остановилась в длинном коридоре второго этажа. Мимо, не обращая на нее внимания, бегали озабоченные сотрудники редакции с рукописями и гранками. Девушка обратилась к одному из них:
— Не скажет ли пан, где тут принимают объявления?
Тот скользнул по ней любопытным взглядом, однако мокрая, закутанная по глаза платком девушка не произвела особого впечатления, и он небрежно бросил:
— Вторая дверь направо…
Катруся постояла на пороге большой комнаты, заставленной канцелярскими столами. Подошла к одному из них, за которым сидел среднего возраста мужчина с круглым как блин лицом.
— Прошу у любезного пана минуту внимания, — обратилась к нему. — Не могу ли я дать в вашу газету объявление?
Тот поднял на Катрусю глаза.
— Что хочет панна объявить?
— Ищу работу… Желательно в прислуги… За соседним столом презрительно хмыкнули.
— Ишь, чего захотела, — начал на высоких тонах маленький, рыжий и лысый человечек, — люди самих себя прокормить не могут, а она в нахлебники. Откуда приехала?
— Из Песчан, — поклонилась Катруся.
— Что ж, у вас в Песчанах разве не говорили, что великой Германии нужна рабочая сила? — продолжал тем же тоном маленький. — Что для разгрома большевиков потребуется напряжение всех сил? Благодари бога, девушка, — в Германии ты станешь человеком.
Поднялся, подошел к Катрусе, вкрадчиво зашептал:
— Станешь работать на заводе или еще где-нибудь… Работу хорошо оплачивают… выходные дни… продовольственные карточки… Будешь жить в большом городе… бывать в кино… А может, — заглянул под платок: глаза красивые, да и сама ничего, — жениха найдешь… Хи-хи… Ефрейтора, а то даже какого-нибудь фельдфебеля… В “высший свет” попадешь…
Катруся кланялась, благодарно улыбаясь.
— Большое вам спасибо!.. Сама никогда бы не догадалась… Может, пан редактор напишет мне адрес, куда обратиться? Еще раз премного благодарна… Извините…
Выходя, скользнула взглядом по полнолицему. Тот едва заметно наклонил голову.
Катруся пересекла улицу, постояла около витрины магазина и, увидев, что полнолицый, выйдя из редакции, направился вдоль сквера, пошла за ним. Вместе сели в трамвай, который шел к Крутому замку. Выйдя из вагона на последней остановке, полнолицый оглянулся, надвинул шляпу на лоб и свернул в переулок.
Катруся несколько задержалась на остановке — внизу в легкой пелене тумана лежал город. Железнодорожная станция с дымками маневровых паровозов, серые и черные дома, дождем отмытые тротуары… Где-то там, за этим нагромождением потемневших от времени черепичных крыш, и ее маленький домик — она даже разглядела ореховое дерево соседей. Вздохнула и тоже юркнула в переулок, куда только что свернул человек в шляпе.
Убедившись, что вокруг никого нет, полнолицый остановился и жестом подозвал девушку.
— Что стряслось? — спросил. — Я же говорил, ко мне только в крайнем случае…
— А я этого не забыла — из-за пустяка не пришла бы… — Катруся вытащила платок, вытерла мокрое лицо. — Дело, Евген Степанович, такое: возвратился Богдан. Точнее говоря, сбежал с товарищем из Цитадели.
— Так, так… Дело действительно серьезное… — Полнолицый сорвал с куста мокрый листочек, положил на пальцы и прихлопнул ладонью. — Так, так… Ну и что же они?..
— Изголодались, на людей не похожи. Товарищ его ранен в ногу. Я их подкармливаю, лечу. Что ни говорите, все-таки врач…
— А что они собираются делать?
— Я, собственно, за этим к вам. Хотят искать партизан. Богдан тоскует, горячится, вы же знаете его, а тот более спокойный. Сказали, в лагере ходят слухи о подполье — кровельные ножницы им кто-то перекинул… Расспрашивали меня, не знаю ли про подпольщиков… Я ничего им не сказала, решила с вами посоветоваться.
— Так, так… Это ты хорошо сделала… — Полнолицый сорвал еще один листочек. — А кто тот товарищ?
— Кирилюк… Петро Кирилюк… Богдан много рассказывал о нем… Лейтенант… Сам из Киева, аспирант университета, хорошо знает немецкий, жил в Берлине — отец работал в посольстве… Симпатичный…
— Симпатичный, говоришь?.. — Евген Степанович скосил глаза на Катрю. — Ну, ежели симпатичный, то я загляну к вам вечером.
— Да я не про то, — покраснела девушка. — Просто с ним приятно говорить.
— Вот и побеседуем. Только ты им — ни слова. Поняла?
У Модеста Сливинского плохое настроение. Во-первых, не зашел к нему, хотя и пообещал, Вальтер Мейер, этот собачник-шкуродер, как мысленно называл его Сливинский. Сам по себе Мейер хоть бы и век не появлялся, но ведь обещал принести какие-то золотые вещицы и намекал, что, возможно, будут доллары. Модест Сливинский целых три дня мечтал об этих долларах — и вдруг такое разочарование. Все же, что ни говорите, а недостаток воспитания дает себя чувствовать. Порядочный человек предупредил бы, что не может прийти, и ты бы не ждал его, не терял зря времени, маясь на диване.
Но чего ждать от этого недотепы? Из хама, простите, никогда не будет пана. От этого Мейера так дурно пахнет, что после его визитов приходится проветривать квартиру. Но ведь золото!.. Модест Сливинский любил золото больше всего на свете и ради него готов был терпеть не только дурной запах, но и дешевые шутки и пренебрежительное отношение этого грязного эсэсовца.
Разве он бросил хоть слово упрека этому головорезу, когда тот приносил золотые челюсти с обломками зубов? Разве хоть раз спросил, откуда у него такие массивные старинные часы, драгоценные серьги и броши? Нет, как человек интеллигентный и выдержанный, он ни разу даже не намекнул, что ему известно, откуда берет этот шкуродер драгоценности. И расплачивался честно. А после всего такая черная измена!
Правда, Вальтеру могло что-то помешать. Что ж, подождем до завтра.
Модест Сливинский достал свою любимую серебряную рюмку, налил коньяку. Что-что, а коньяк он мог себе позволить первосортный. Предпочитал французский, выдержанный. Коньяк — это его конек, и все в городе знают, что набор коньяков у Сливинского наилучший. Он долго принюхивался к горьковато-пряному аромату мартеля, прежде чем маленькими глоточками осушить рюмку.
Мартель немного успокоил. Что ни говорите, а жить еще можно. Пан Сливинский закутался в пушистый, почти невесомый зеленоватый халат — подарок панны Зоей (ах, эта панна Зося! Как она любила его и как элегантно стягивала прозрачные чулки со своих длинных стройных ног!), постоял у окна. Прескверная погода. Третий день моросит, и хвала богу, что не надо выходить на слякотную улицу, плестись по базарной грязи в поисках подходящей коммерции. Только он, Модест Сливинский, смог так ловко устроиться и заставить работать на себя этих мелких маклеров “черного рынка”. Голова на плечах у него все же есть…
Пан Модест придвинул столик к уютному дивану, покрытому пестрым персидским ковром. Теперь стоит лишь протянуть руку — и легко достанешь бутылку с коньяком, серебряную рюмку. Включил торшер — мягкий свет залил комнату, отразившись в стекле книжных полок. Сам пан Сливинский не любил читать, но полки забиты книгами. Тем более что их сейчас можно купить чуть ли не на вес — эта “вшивая (как любил выражаться пан Модест) интеллигенция” тоже хочет есть.
На этой полке лишь Винниченко. Говорят, неплохо умел писать. Сливинский даже попробовал прочитать какой-то роман — забыл теперь и название, — но дела помешали, так и не закончил. Зато историю Украины, которую написал Дорошенко, осилил: многоуважаемый пан аргументирует необходимость сотрудничества украинцев с немцами, почему же теоретически не подковаться… На самом видном месте — “Майн кампф”.
Пан Модест зевнул и достал с нижней полки детектив в дешевом мягком переплете. Нынче это единственная литература, которую можно читать. Растянулся на диване, подложив под бок мягкую подушку. Но и детектив не развлек его. Ныло в груди. Может, эта свинья Мейер нашел нового покупателя? Постойте, сколько же он заработал на этом эсэсовце?
Причмокивая губами, считал. Дай бог, сумма круглая! Приятно, однако, работать с деловыми людьми…
Сам пан Модест всегда считал себя деловым человеком. В кругу близких друзей, особенно после рюм-ки–другой, любил хвастать своим нюхом, который как будто никогда еще его не подводил. Никогда! Однажды он, правда, попал в передрягу, но вовремя выкрутился. Хотя, честно говоря, игра стоила свеч.
Два года назад Модест Сливинский сделал ставку на бешеную конягу — Степана Бандеру. Этот Бандера заверял, что имеется договор с самим фюрером — на Украине будет, наконец, создано правительство вольной, почти самостийной неньки Украины… “Почти”, ибо верховное руководство все же останется за немцами. Но это никого не тревожило: немцы так немцы, пускай хоть черти, лишь бы не большевики и разные коммунизированные элементы. Только бы свое правительство…
Модест Сливинский стал членом вновь созданного “самостийного” правительства. Боже мой, он сам себе не верил — заместитель министра! Чуть ли не министр Украины!
Направляясь как-то на заседание этого “совета министров”, пан Модест по пути заглянул на толкучку и увидел у спекулянта роскошные очки в массивной золотой оправе. Купил, не торгуясь (впервые за много лет), и появился перед изумленными коллегами во всем министерском величии — высокий, прямой (даже в плечах, кажется, стал шире), с седыми висками, в сверкающих очках. Правда, сквозь толстые выпуклые стекла было плохо видно, и Сливинский не мог оценить выражение лиц других министров, но потом узнал, что фурор был полный — коллеги едва не лопнули от зависти.
Эта неделя, когда пан Модест купался в лучах державной славы, была одной из лучших в его жизни. Не потому, что министерский портфель уже принес ему какие-то реальные блага — это было впереди, — а потому, что теперь только пан Модест понял, что значит быть “персоной”. Да, многое можно отдать за то, что прохожие останавливаются, указывают на тебя, перешептываются — вот, дескать, прошел сам ясновельможный пан министр Модест Сливинский!..
Пан Сливинский родился в семье западноукраинского адвоката средней руки и в бескрайних степях Украины никогда в жизни не бывал. А теперь ему казалось, что он вырос где-то на Днепре. Он представлял себе большой, белый, с колоннами панский дом, парк с вековыми липами и дубами, роскошный “мерседес” на аллее, а вдали поля и поля — жирный, как сало, чернозем. И все это принадлежит ему, пану украинскому министру!
Вот он — такой почтенный, в золотых очках (не забыть бы завтра заглянуть в мастерскую и вставить обыкновенные стекла) и строгом черном сюртуке — поднимается по мраморной лестнице дворца, который большевики когда-то называли, кажется, Верховным Советом. Когда это было и где эти большевики? Теперь здесь парламент, а еще лучше — конгресс Украины. Кстати, на ближайшем заседании правительства надо будет внести это предложение. Конгресс — это как-то возвышает! Ему, Модесту Сливинскому, предоставляют слово, или нет — он сам дает слово, так как уже председательствует в конгрессе. В перерыв выходит в вестибюль; господа депутаты, даже министры, подобострастно пожимают ему руку, кланяются…
А вечером можно скрыться в укромном кабинете ресторана. Разумеется, с девочками…
Ах, эти мечты! Как высоко вознесли они Модеста Сливинского и как низко пришлось упасть! Только он приготовился произнести свою первую речь на заседании правительства, как вдруг сообщили — правительства нет. И нет самостийной Украины, которая временно складывалась из западноукраинских земель, а есть лишь дистрикт[2] , и уже назначен губернатор дистрикта.
Сколько энергии и денег пришлось потратить тогда бывшему пану министру, чтобы доказать немецким властям свою лояльность! Еще неизвестно, чем бы все это кончилось. Но, слава богу, не закатилась его счастливая звезда — как раз в это время в город возвратилась пани Стелла.
При случае пани Стелла любит намекнуть на свое аристократическое происхождение, хотя кто-кто, а пан Модест знал, что ее отец был когда-то мясником в Умани. В банде Махно не брезгал ничем, но оказался дальновиднее многих, вовремя подался на Запад, где с толком вложил свой капитал в депо. Имел прекрасный особняк и небольшой завод.
Когда произошло воссоединение западноукраинских земель с Украиной, и завод и особняк национализировали. Но пани Стелла жила в это время в Берлине, влюбляя в себя немецких офицеров. Она не забыла своего друга. Возвратившись уже при немцах, замолвила, где нужно, словечко и поразительно быстро уладила его дела. Пан Модест удивлялся в душе: сколько лет прошло с тех пор, как он сошелся с пани Стеллой, а она все-таки не бросала его, хотя была богаче его, обладала огромными связями и даже знала о многочисленных интрижках своего любовника.
Гитлеровцы на всякий случай перевезли куда-то членов “правительства”, а пан Модест Сливинский остался в городе. Как горько, как тоскливо было тогда у него на душе! Лишиться всего, когда ты только начал входить во вкус своего нового положения!..
Отчаянные мысли терзали его сердце. Боже правый, Модест Сливинский, кажется, начал немного недолюбливать немцев!.. Нет, он не окончательно разочаровался в них (все же они бьют этих головорезов-большевиков на Восточном фронте), но… Какая-то червоточина завелась в душе. Лежал целыми днями на кровати в грязноватом номере гостиницы, не зная, на что решиться. Однако недаром говорили, что у пана Сливинского есть голова на плечах. Счастливая мысль пришла вечером, когда, закутавшись в халат, он просматривал свежую газету. Мысль была до того неожиданна, что он отбросил газету, причмокнул языком и даже чуть ли не запел от радости.
Да, это гениально! Лишь глупец может пройти мимо таких золотых россыпей. Что правда, то правда: грязи при этом не оберешься, но что значат такие пустяки по сравнению с барышами, какие сулит Модесту Сливинскому “черный рынок”. Да, решено — “черный рынок”! Модест заставит работать на себя десятки, сотни людей, деньги потекут в его карманы; и тогда, уж извините, господа, мы еще посмотрим, кто выиграл, а кто проиграл.
Сливинский снял комфортабельную квартиру в центре города и начал изучать рыночную конъюнктуру.
Успех дела решило то, что пан Сливинский сумел сохранить кое-что из прежних сбережений. Это позволило ему рассчитываться с крупными, перспективными клиентами не какими-то паршивыми оккупационными, а настоящими рейхсмарками, в исключительных случаях — даже долларами и английскими фунтами. Черт с ней, с войной: валюта всегда остается валютой, а коммерция коммерцией.
Скоро почти ни одна крупная сделка на “черном рынке” не проходила мимо рук пана экс-министра, большинство мелких и средних спекулянтов работало уже на него. Модест Сливинский применил к ним давно проверенную политику кнута и пряника: разрешал своим маклерам совершать мелкие сделки, не скупился на проценты при осуществлении крупных махинаций, но не прощал малейшей попытки что-либо утаить от него.
Значительную прибыль давали пану Модесту дела, подобные тем, какие он вел с Вальтером Мейером, а также торговля картинами. Начало им положила афера с двумя полотнами Семирадского, которые Сливинскому посчастливилось приобрести за несколько килограммов сала и сбыть за немалую сумму. С тех пор ни одна стоящая картина в городе не миновала его рук. Фактически пан Модест создал целую контору, которая скупала шедевры живописи. Деятельность агентов конторы выходила далеко за пределы города, распространялась на Краков, Люблин; длинная рука Сливинского дотянулась до самого Киева. Пристрастием пана Модеста к искусству заинтересовалось гестапо, контора оказалась под угрозой ликвидации, и тогда Сливинский сделал ловкий “ход конем” — пригласил в компаньоны пани Стеллу.
Слухи о том, что пани Стелла пользовалась успехом у самого рейхсминистра Гиммлера, вероятно, не были лишены основания: во всяком случае, гестапо перестало вставлять палки в колеса Модесту Сливинскому.
Пан Модест попытался было выведать у любовницы, в какой мере соответствуют истине эти слухи. Пани Стелла лишь приложила свой длинный холеный палец к устам и укоризненно покачала головой. Модест Сливинский понял все и не стал больше допытываться. Он хорошо знал характер компаньонки. Деловая женщина, она не любила делиться своими секретами — большими или малыми. Не ревновала пана Модеста, ценя в нем то, что и он никогда ни единым словом не давал понять, будто знает о ее амурных делах. Может, за это и любила.
Вообще у пани Стеллы была репутация экстравагантной особы. Она рано потеряла мужа, ставшего жертвой автомобильной катастрофы. Вдове досталось большое наследство — охотников жениться на ней было немало, но она дала понять всем этим претендентам, что сама может растранжирить свои капиталы. Однако распорядилась деньгами разумно, вложив значительную сумму в акции одной перспективной фирмы. Часть денег, учитывая неустойчивость международной обстановки, обратила в ценности.
Как раз в это время пани Стелла вновь встретилась с Модестом Сливинским.
Они были давно знакомы. Еще когда ее отец-махновец только обосновался в городе, Стелла, которая тогда называлась просто Степанидой, влюбилась в гимназиста Модеста Сливинского. Стройный, высокий, с римским профилем и выразительными глазами, юноша нравился не ей одной. Степанида часами караулила у его дома, стараясь попасться на глаза красивому гимназисту, писала любовные письма, на которые так и не получила ответа.
Кажется, потом забыла, не вспомнила, а встретила — и зашевелилось что-то в груди. А пан меценас [3] почтительно склонялся перед ней, смотрел влюбленными глазами и был такой же стройный, красивый и желанный.
Местный бомонд удивлялся капризу пани Стеллы, но постепенно сплетни утихли. К пану Сливинскому привыкли, тем более что безупречные манеры пана отвечали самым изысканным вкусам.
Неудача постигла пани Стеллу в тридцать девятом году. Она сразу потеряла и надежные акции, и завод, и особняк. Хвала господу, что удалось еще бежать от этих варваров-большевиков в Варшаву, захватив драгоценности и валюту.
В Варшаве судьба свела пани Стеллу с ее бывшим поклонником — немецким офицером, успевшим стать обергруппенфюрером СС. Он забрал ее с собой в Берлин, где рассудительная, деловая дама сумела с его помощью завязать влиятельные знакомства. К сожалению, ее бедный Хорст — при этих словах панна Стелла обычно тяжко вздыхала — погиб во время воздушного налета, и ей пришлось вернуться домой. Новые знакомые помогли вернуть особняк (хорошо, что не растащили обстановку и ковры), а саму пани поручили заботам коменданта города. В такое трудное время для пани Стеллы и этого было достаточно. Положение обязывает, и, хотя это не льстило ее самолюбию, особняк пришлось превратить в подобие шикарной гостиницы для высокопоставленных приезжих — вернее сказать, в фешенебельный публичный дом. Правда, избави бог, никто не позволял себе вслух сказать такое про особняк пани Стеллы. Просто по вечерам к ней заглядывают молодые и красивые подруги, которым хочется потанцевать и выпить. А кто запретит молодой, свободной женщине пофлиртовать с мужчинами? Кто сказал, что это такой уж страшный грех?..
Потеряв надежду на встречу с Вальтером Мейером, Модест Сливинский позвонил Стелле.
— Целую ручки любимой пани… Очень уж соскучился, дорогая. Может, мы вечерком встретимся?
Секундная пауза подсказала ему, что пани обдумывает ответ. Значит, свидание не состоится. Стелла, правда, могла откровенно сказать, что уже назначила кому-то встречу. В некоторых случаях пани Стелла так и поступала, но все же обычно старалась находить благовидный предлог — ведь грубая правда никогда не бывает приятной. Но сегодня пан Модест как будто ошибся, пани Стелла ответила, что ждет его в семь, и лишь попросила: будет какой-то высокопоставленный гость, так не сможет ли пан Сливинский захватить с собой бутылку–другую французского мартеля.
— Для пани Стеллы я достал бы не только коньячные звездочки, но и звезды с неба… И это, прошу верить, не преувеличение. Целую ручку моей любимой пани. До вечера…
И все же интуиция не подвела пана Модеста. Пани Стелла встретила его в вестибюле, устланном большими пушистыми коврами, протянула для поцелуя руку с перламутровыми ногтями и предупредила:
— У нас сегодня важный гость — герр Отто Менцель. Надеюсь, вы понимаете… — Многозначительно посмотрела на Модеста и погладила его по щеке мягкой ладонью. — Мой любимый, вы сегодня пофлиртуете с панной Ядзей? Хорошо? Договорились?
Пан Модест отвел глаза. Все ясно: пани Стелла опять пренебрегла им… Не следует ли притвориться, что тебе это, скажем, несколько неприятно? Хотя бы из элементарного приличия. Может быть, даже запротестовать? Нет, не стоит — они ведь прекрасно понимают друг друга.
Пан Модест ограничился тем, что изобразил на лице недовольство. Пани Стелла на секунду прижалась к нему.
— Не печальтесь, мой любимый, мы же старые друзья…
Модест склонился к ее руке, чтобы скрыть предательскую улыбку. Кто сказал, что он удручен? Панна Ядзя — это же мечта! Счастье само лезет ему в руки. Он давно уже приметил эту молодую, красивую блондинку. Многолетний опыт подсказывал Сливинскому: в девушке что-то есть! Это чувствовалось по тому, как умело она вела себя с мужчинами — внешне сдержанно, но с вызовом, всячески распаляя их. Пан Модест однажды сам испытал на себе силу ее бесстыдного взора. Как-то, танцуя, он нежно прижал к себе панну Ядзю и получил в ответ такую улыбку, что даже у него зашлось сердце. Но ведь тогда между ними стояла пани Стелла. А сегодня!.. Модест Сливинский даже порозовел от удовольствия. Видит бог, он не хотел этого! Сама пани Стелла толкает его в объятия панны Ядзи.
В гостиной пани Стелла представила Сливинского гостям. Штандартенфюрер СС Отто Менцель сидел в глубоком кресле. Он небрежно кивнул пану Модесту. Второй гость, мужчина лет тридцати, высокий, худощавый, с умными, проницательными глазами, поднялся и подал руку.
— Гауптштурмфюрер Харнак, — отрекомендовала его пани Стелла.
Оба гостя были в штатском. Отто Менцель поначалу разочаровал Модеста Сливинского: в городе ходили легенды о жестокости шефа гестапо. А он увидел толстопузого коротышку с обвислыми красными щеками и тусклым взглядом. Ей-богу, попадись на улице такой, подумал бы: замороченный отец большого семейства, которого жена пилит за лишнюю стопку, за недостаток средств.
Пани Стелла подсела к Менцелю. Тот едва приподнялся в кресле, улыбнулся, шевельнул щеками. Что ни говори, а Стелла была восхитительна. В золотистом платье, подчеркивавшем ее высокий бюст, с нежными белыми руками, украшенными браслетами, она похожа была на статую работы античного мастера. Глядя, как игриво наклонилась она к гестаповцу, приблизив к его мясистым губам свое розовое ушко, как коснулась его руки с толстыми, словно обрубленными, пальцами, Сливинский на секунду почувствовал ревность. Но тут же одернул себя и оглянулся, отыскивая Ядзю.
Девушка сидела в углу, разглядывая журналы. Пан Модест подошел к ней. Ядзя подняла на него зеленые глаза. Смотрела долго, с вызовом, кокетливо надув губки.
— Почему же вы так долго не шли? — сказала с упреком. — Заставили меня скучать…
Шаловливо ударив пана Модеста журналом по руке, заложила ногу на ногу так высоко, что стали видны круглые колени.
“Святая дева Мария! — взмолился в душе Модест Сливинский. — Да за такие колени не то что душу — даже тело стоит всучить дьяволу, и то будет не такая уж дорогая плата!”
— Панна желает коньяк или вино? — спросил он у девушки.
— Любопытно, что это за бутылки? — указала пани Ядзя на столик с колесиками, который горничная вкатила в гостиную.
— Кажется, французский мартель… — Сливинский сделал вид, что не узнает принесенные им бутылки (такие вещи не разглашаются). — А впрочем, попробуем…
Он сделал знак горничной подать всем коньяк. Выпрямился, высоко держа рюмку.
— Уважаемые господа! — сказал громко, стараясь придать словам оттенок искренности. — Я предлагаю осушить эти бокалы, — искоса следил за выражением лица Менделя, — за здоровье того, кому мы, украинцы, обязаны нашей свободой. За фюрера!
Харнак подскочил с вытянутой рукой.
— Хайль Гитлер!
— Хайль!.. — Менцель едва поднял над креслом толстые короткие пальцы. — Мне нравится ваш тост, пан Сливинский. Так должен думать каждый украинец, — он поднял брови, отчего кожа собралась морщинками не только на лице, но и на лысом шишковатом черепе, — и мы добьемся этого. Всех, кто не с нами, — Менцель сжал свои короткие пальцы в кулак, поднял его, черный, волосатый, — мы уничтожим!
Модест Сливинский как загипнотизированный смотрел на этот кулак. Он казался ему символом немецкого могущества. Вот таким же бронированным кулаком раздавили они Францию, Бельгию, а сейчас уничтожают большевиков в приволжских степях. Да, это сила, и на нее следует рассчитывать.
Усевшись на краешек стула, пан Модест сказал неожиданным для себя тонким голосом:
— Пан Менцель может быть уверен в лояльности широких кругов украинской общественности. Немецкая армия принесла нам освобождение!..
Штандартенфюрер сощурил глаза, лицо его вдруг вытянулось. Шевельнул скулами, словно жуя, и жестко напомнил:
— Немцы не такие глупцы, чтобы проливать кровь за ваше освобождение. Солдаты фюрера завоевывают жизненный простор для своей нации! Мы знаем, кое-кто из вас еще рассчитывает на какую-то собственную державу. Глупости! — рубанул кулаком в воздухе. — Да, глупости! Украинские земли навеки станут немецкими, на них останутся лишь те, кто верно будет нам служить!
На несколько секунд Отто Менцель вновь нырнул в кресло. Пани Стелла подала ему полный бокал. Высосал, почти не разомкнув мясистых губ, снова сверкнул глазом на Сливинского.
— Это говорю не я, — промолвил вдруг подозрительно мягко. — Это сказал наш фюрер, а он умеет держать слово!
— Да, фюрер — железный человек, — согласился пан Модест, невольно вспоминая обещание Гитлера об украинском правительстве. — Как сказал, так и будет.
— Давайте лучше оставим политику, — вмешался Харнак. — Ко всем чертям и Украину, и Францию, и Польшу — ведь рядом такие женщины!..
Гауптштурмфюрср немного опьянел. Он пересел па подлокотник кресла своей дамы — дородной панны Стефы, обнял ее за плечи, начал что-то нашептывать. Та жеманно округляла глаза, громко смеялась.
— Прошу вас к ужину, — поднялась пани Стелла. Стол сверкал хрусталем и серебром.
— Простите за меню — не те времена… — лицемерно вздохнула хозяйка дома, явно напрашиваясь на комплименты: на столе, покрытом белоснежной скатертью, было много такого, что и в мирное время считалось редкими деликатесами.
“Откуда она достала икру?” — подумал пан Модест, усаживаясь возле Ядзи. Харнак галантно пододвинул стул своей даме и, оценив взглядом стол, сказал хозяйке:
— Вы волшебница, пани Стелла!
— Ну-ну… — буркнул штандартенфюрер Менцель, запихивая за ворот краешек салфетки. — Ну-ну… Ужин хорош… — Он придвинул к себе салат, положил на тарелку несколько кусков ветчины, столовой ложкоп начал накладывать икру.
“Хам, — подумал Сливинский, — хам и выскочка”. Менцель напоминал ему сейчас большую жабу. Глядя, как штандартенфюрер жадно запихивает в рот большие куски ветчины, как чавкает мясистыми губами и щурится от удовольствия, пан Модест испытывал омерзение. Но внешне ничем не проявлял этого: ухаживал за панной Ядзей, наливал всем коньяк и вино, успел ненароком прижать соблазнительное колено соседки. Та восприняла это как должное, и Сливинский зашептал:
— После ужина, крошечка, поедем ко мне… Я покажу панне…
Ядзя подняла на него свои дивные зеленые глаза и спокойно ответила:
— Конечно, поедем, но что это мне сулит?
Вероятно, со стороны смешно было смотреть на пана Модеста, застывшего с раскрытым ртом и шпротиной на вилке. Такого он не ожидал: все женщины одинаковы, все любят подарки, но чтобы сразу вот так! Придя в себя, подумал: “А может, это и лучше? Во всех случаях — финал один, но такой путь к нему проще. Без лишних разговоров и капризных выходок…”
— Не волнуйся, крошка, — ответил деловым тоном, — ни одна женщина еще не обижалась на меня. Надо только постараться, чтобы после ужина Харнак отвез нас…
Ядзя кивнула.
После ужина танцевали под радиолу. Панна Стефа пила наравне с гауптштурмфюрером, и теперь оба были пьяны. Танцуя, девушка чуть ли не висела на Харнаке; это нравилось ему, он, не стыдясь, целовал ее оголенные плечи.
Улучив удобный момент, Ядзя пошепталась со Стефой. После очередного танца Харнак предложил:
— Пан Сливинский, я могу подвезти вас домой…
— У нас с паном Менцелем еще деловой разговор… — объяснила панна Стелла, провожая гостей.
Поздним вечером трижды постучали в окно. Петро и Богдан на всякий случай спрятались в кладовке. В комнате кто-то загудел басом, шкаф с той стороны отодвинули, и к хлопцам заглянул высоколобый, полнолицый, курносый, осыпанный веснушками мужчина. Он приветливо поглядел на парней, лукаво подмигнул им.
— Как видишь. Собственной, так сказать, персоной, — сощурился полнолицый. А ты того, малость похудел…
— М-да… — расправил плечи Богдан. — Теперь-то уже ничего. Еще неделя — и снова можно… — Сделал движение, каким подбрасывают штангу.
— Забудь, — махнул рукой полнолицый. — Это сейчас никому не нужно.
Петро стоял, упираясь в притолоку. Гость несколько раз посмотрел на него исподлобья, подошел.
— Почему же вы нас не познакомили? — попрекнул хозяев. — Давайте сами. Заремба…
Он пожал руку Петра так, что тот почувствовал — силы гостю не занимать стать.
Узкие глаза Зарембы поблескивали. Петру было крайне неприятно, но взгляда не отвел. Так и стояли, скрестив взгляды, словно мерясь силою. Заремба уступил первый.
— Мне нравится твой товарищ, — оглянулся на Богдана. — Может, Катруся угостит нас чаем?
Девушка побежала на кухню. Заремба примостился на диване, попросил:
— Расскажите, что в лагере.
Петро замялся. “Почему это мы должны рассказывать?” — подумал. Богдан, увидев его гримасу, сказал:
— Евген Степанович наш старый друг. Мы можем быть с ним откровенными.
Рассказывал Богдан. Евген Степанович смотрел немигающим взглядом. По выражению его лица нельзя было понять, о чем он думает. Петру казалось, что Заремба не слушает, хотел даже остановить Богдана, по вовремя спохватился, заметив, как задвигались желваки на щеках гостя. Петра поразило, как гладко течет речь товарища, какие меткие и точные слова находит он. Лишь раз Богдан сбился. Это случилось, когда он вспомнил, как гнали колонну пленных — босых, раздетых — по снегу. Вот тут-то он сбился, услышав всхлипывание: Катруся, застыв на пороге, вытирала слезы. Недовольно хмыкнул, сестра села за стол. “Прости, не удержалась”, — прочитал он в ее взгляде.
Катруся, подавая чай, предупредила:
— Сахара нет, придется вам пить с карамелью.
— И на том спасибо, — сказал Заремба.
Он начал расспрашивать хлопцев об их планах. Петро понял и одобрил тактику Зарембы — как можно меньше говорить самому и как можно больше вытянуть из них. “Он, пожалуй, прав. Я на его месте поступил бы точно так же…”
— Как ваша нога? — вдруг обратился к нему Заремба.
Петро поднялся, сделал несколько шагов.
— Теперь легче… Спасибо Катрусе, через неделю смогу танцевать.
— Так, так… Танцевать, говорите? И это неплохо…
— Евген Степанович, — взмолился Богдан, — вы все ходите вокруг да около. Может, все-таки посоветуете нам что-нибудь?
— Горячий ты, Богдан… Но, может, и посоветую!
— Скажите…
— Не кажется ли тебе, что лезешь поперед батьки в пекло?
— Но ведь душа горит…
— А ты ее чайком заливай, душу-то горящую, — указал гость на стакан. — Чай — это, брат, большая сила…
Богдан выжидающе замолчал. Заремба допил свой стакан.
— Так вот, — сказал. — Мне приятно видеть таких мужиков. Сейчас ничего не скажу, но дело найдется. Должен предупредить: трудное и опасное. Как на войне, — усмехнулся, — а может, и труднее… — Говорил ровным голосом, чуть растягивая слова. — Дней десять поживете еще здесь, — указал на каморку, — пока Петро выздоровеет. За это время мы приготовим ему документы.
— Кто это мы? — вмешался Богдан.
— А может, ты помолчал бы? — проворчал Заремба.
— Не думайте, вуйко [4] , что я не умею держать язык за зубами. Но руки чешутся.
— Успеешь, — успокоил Евген Степанович. — Потом, когда будут документы, товарищу Кирилюку придется переехать на другую квартиру.
Он произнес эти слова просто и обычно, но для Петра они прозвучали чудесной музыкой. “Товарищу Кирилюку…” Выходит, здесь, в глубоком тылу врага, они остаются теми же, кем и были, — людьми. Конечно, право называться человеком надо отстаивать, но ведь оружие у него есть, товарищи есть — вот и можно будет побороться! И Петро ответил просто и сердечно:
— Мы с Богданом — комсомольцы. Можете рассчитывать на нас, товарищ Заремба!
— Вот и хорошо. А так как вы комсомольцы, да еще с образованием, вам и задание — подготовьте листовку. Значит, так — фашисты принялись гнать молодежь в Германию. Надо разъяснить людям, что их там ждет… — Пододвинулся к столу, жестом подозвал Богдана. — Листовку передадите через Катрусю. Она знает, кому…
— Вот она какая, — сказал Богдан. — А еще сестра… Даже мне ни слова…
— Наш первый закон — строгая конспирация, — оборвал его Заремба. — Катруся, — ласково взглянул он на девушку, — золото! Если бы все были такие… — Задумался на минутку, потом продолжал: — Стало быть, к завтрему текст листовки должен быть готов. А основное ваше задание — набираться сил.
Перед тем как выйти, Евген Степанович долго прислушивался. Завернул за дом и бесшумно исчез в темноте.
— Пошел огородами, — сказал Богдан. — Далековато, зато вернее.
Вздохнул, внимательно всматриваясь в темноту, но так ничего и не увидел. Сказал со вздохом:
— Конспирация…
Заремба пришел спустя неделю. Снова попросил Катрусю вскипятить чаю и долго с удовольствием пил. Завел разговор об урожае на огороде, о том, что хлеб на рынке подорожал, что спекулянты окончательно распоясались — три шкуры сдирают с народа. Но хлопцы понимали, что вряд ли Заремба рискнул бы после комендантского часа пробираться на далекую окраину города для беседы о моркови на грядках и о вакханалии на рынке. Поэтому сидели молча, лишь поддакивая. А Евген Степанович, дуя на горячий чай, щурил глаза, аппетитно прихлебывал и очень серьезно обсуждал с Катрусей проблему удобрения для помидоров. Лишь раз, как бы невзначай, обратился к Петру:
— Катруся говорила, вы немецкий хорошо знаете. Верно?
— Почти как родной. Отец работал в торгпредстве в Берлине, и я вырос там.
— Так, так… — Глаза снова исчезли в узких щелках. — А ты, Богдан, почему нос воротишь?
— Да разговор уж больно любопытный — картошка, редька… Точно это самое важное…
— А зимою скажешь — картошки бы горячей!.. Или, прошу пана, супа с фасолью…
— До сих пор жили, как-нибудь переживем!
— Надо, чтобы не как-нибудь. Без пищи — какая работа! Еда — большое дело. Ihre Meinung darьber, mein junger Freund? [5] — вдруг обратился к Петру.
Тот вздрогнул от неожиданности и тут же ответил:
— Dies haben wir stattgestellt als wir in Kriegsgefangenenlager gewesen worden[6] .
— Прекрасное произношение, — довольно потер руки Евген Степанович. — Еще один вопрос. Вы разбираетесь в бриллиантах, золоте, ну и в разном ювелирном хламе?
— Полнейший дилетант…
— Это беда небольшая. — Заремба вышел в переднюю и принес оттуда несколько книг. — Вот посмотрите. Быстро подковаться сможете?
— Ничего не понимаю. — Петро бегло просматривал книжки. — Справочник ювелира… каталоги… ценники. К чему все это?
— Но ведь вы не ответили на мой вопрос.
— Я думал, вы шутите.
— Неужели похоже, что я пришел сюда, чтобы шутки шутить?..
— Нет, но ведь…
— Недели хватит?
Петро почесал затылок.
— Если надо, хватит.
Заремба поднялся, зашагал по комнате. Петро смотрел на него, ожидая объяснений. Богдан тоже хлопал глазами, и он никак не мог взять в толк, что к чему. Только Катря спокойно штопала чулок.
— Так, так… — начал вдруг Евген Степанович каким-то чужим голосом. — Такое, значит, дело… — Сел верхом па стул, опершись подбородком о спинку. — Можем начать большую игру, очень большую. Можем сразу и проиграть. Риск большой. — Помолчал несколько секунд, собираясь с мыслями. — Так вот, слушайте… Недавно на шоссе около города партизаны устроили засаду и перехватили машину. Все пассажиры погибли — два офицера и один штатский. У штатского нашли интересное письмо. Какой-то ювелир из Бреслау рекомендует племянника Карла Кремера своему давнему приятелю — нашему губернатору. Понимаете, самому губернатору!
Петро ничего не понял, но на всякий случай кивнул головой. Богдан недовольно буркнул:
— Но какое все это имеет отношение к нам?
— Непосредственное! — Заремба оглянулся, продолжал чуть ли не шепотом: — Подумайте, что получится, если Петро явится к губернатору с документами этого Карла Кремера и письмом от дяди?
— Думаю, его сразу же схватят, — не задумываясь, заявил Богдан. — Неужели вы полагаете, что губернатор раньше никогда не встречался с тем Кремером?
— Так, так… А ежели не встречался?
Богдан выпрямился, лицо его окаменело; он произнес сухим, властным тоном:
— Я очень рад выполнить просьбу моего старинного друга, молодой человек. Кстати, что сейчас делает фрау Эльза? Я случайно встретил ее два месяца назад, и она говорила, что у Отто неприятности… — И ехидно спросил Зарембу: — Что же все-таки делает фрау Эльза?.. Ведь он разгадает Петра в две минуты.
— Дельно замечено! — Заремба повернулся к Петру. — А вы как думаете?
Тот заерзал на месте.
— Поймите меня… Я не боюсь и, если нужно, пойду… Однако, по-моему, Богдан все-таки прав — меня разоблачат в первую же минуту.
— Приятно иметь дело с разумными людьми, — улыбнулся Евген Степанович. — Ты как считаешь, Катрунця?
Девушка не ответила, лишь смотрела на Зарембу.
— Чего глазищи вылупила? — сказал тот грубовато. — Думаешь, так сразу и пошлем? Тут ой еще сколько предстоит думать!..
Снова поднялся, начал мерить комнату наискосок большими шагами.
— Стало быть, так, — продолжал. — Что надо делать? Первое. Тебе, Петро, — перешел на “ты”, — проштудировать эти книжки. Отныне ты — Карл Кремер. Имеешь документ о том, что освобожден от службы в армии, так как хромаешь на правую ногу. Непременно раздобудь себе трость. Сперва это будет очень кстати, — указал на вытянутую ногу Петра, — потом привыкнешь. Дальше. Богдан прав, мы обязаны предусмотреть все. Приготовим тебе документы, поедешь как друг и компаньон Карла Кремера в Бреслау. В гости к дядюшке. Постараемся достать ювелирные изделия, которыми попытаешься его заинтересовать. Остальное зависит от тебя. Ты должен знать все, начиная от мелочей и кончая крупными торговыми операциями. Характер дяди, облик родственников, обстановку квартиры, различные семейные истории — все это важно; незнание какой-нибудь детали может очень дорого обойтись…
Подсел к Петру на диван, положил тяжелую ладонь парню на плечо.
— Согласен?
Петро непонимающе взглянул на него.
— Согласен? — спросил еще раз. — Ежели что… подумай, взвесь все. Мы подождем…
— Вы спрашиваете моего согласия?! — воскликнул Петро. — Моего согласия?!. Я думаю вот про что: вы, Евген Степанович, черт его знает кто… Ну почему именно мне поручается такое? В душу вы мне заглянули, что ли? Конечно, согласен! Но это не то слово… Я хочу этого и убежден — вы не ошиблись. Не знаю только, почему выбор пал на меня…
— Не было другого выхода, да и время не терпит, — не лукавя, объяснил Заремба. — Мы не в Москве, перебирать сотни кандидатур не имеем возможности. Правда, и здесь свет клином не сошелся на тебе, кого-нибудь все равно подобрали бы. Однако не об этом сейчас речь… Я поручился за тебя. А поручился, потому что… Благодари вот ее, — указал на Катрю, — она мне столько наговорила…
— Скажете еще! Сами же расспрашивали… Тот лукаво повел глазом.
— Что, испугалась, красавица?..
— Вуйко Евген, — покраснела девушка, — и что это вы выдумали?
Богдан все время сидел в углу, лишь поглядывал на Зарембу.
— И везет же людям! — сказал вдруг. — Я на твоем месте, Петро, в бога начал бы верить: имеешь покровителя на небе… Вы только посмотрите: не успел еще из лагеря вырваться, рану еще не залечил — и вот тебе! А ты — здоровый, рассудительный — сиди да сало нагуливай. Только теперь я начинаю понимать, как права была наша мать, когда вколачивала в меня этот немецкий язык! Как бы он теперь пригодился мне!
— Это ты рассудительный? — язвительно улыбнулся Заремба. — Не шуми, есть и для тебя дело.
— Снова листовку писать? — скривился Богдан.
— А ты знаешь, чего стоит хорошая листовка?
— Согласен, буду писать, — поднял руки вверх Богдан.
— Э, нет, теперь мы тебе не это поручим, — улыбнулся Заремба. — Приготовься: завтра около двенадцати выезжаем…
— Куда?! — загорелись глаза у хлопца.
— Об этом потом. Оденься попроще — куртку какую-нибудь, сапоги… Поглядывай в окно. Увидишь, я на фире[7] проеду — выходи. Огородами обойдешь, ждать буду возле старого дуба. Не забыл еще?
— Понятно. Как с документами?
— Будут у меня. С собою — ничего!
Этой ночью Петро не спал. Лежал тихо как мышь, едва дыша. Все представлял себя в разных положениях. Как разговаривает с губернатором, как едет в Бреслау… Дядя Карла Кремера рисовался ему краснолицым, солидным субъектом, с кольцами на пальцах. Грубоватый коммерсант, которого он окрутит за день. А потом он, Петро, свой человек и в гестапо и в военной комендатуре…
Богдан ворочался с боку на бок и удивлялся Петру: так повезло человеку, а он лег и сразу заснул. Я бы на его месте… Но постой — и у нас завтра что-то наклевывается. Вуйко Евген предложил надеть сапоги и куртку. Следовательно, едем куда-то за город. Зачем? Неужели к партизанам?! К тем самым, которые ликвидировали этого Кремера. Боже мой, как истосковались руки по оружию! Вообразил себя в засаде над дорогой. Из-за угла на большой скорости выскакивает черный “лимузин”. В руках задрожал автомат… Так вас, так! Вот это жизнь!
Унтер-офицер в черной эсэсовской форме проводил Модеста Сливинского на второй этаж, подал знак подождать в приемной. Пан Модест опустился на стул у стены. Черт его знает что!.. Хотя пана Модеста и предупредили, что его примет сам Отто Менцель, который хочет по-дружески побеседовать с ним, колени у пана Сливинского предательски дрожали. От гестапо всякого можно ожидать и от “парафии”[8] Отто Менцеля лучше держаться подальше. Ведь и излишняя благосклонность шефа тайной полиции может оказаться не менее опасной, чем враждебность или недоверчивость.
Тяжелая дубовая дверь открылась, и тот же эсэсовец пригласил Сливинского в кабинет. Пан Модест, собрав все свои силы, переступил порог с высоко поднятой головой, всем своим видом показывая, что в кабинете Отто Менцеля он чувствует себя так же, как и в салоне пани Стеллы. То, что он увидел в первое мгновенье, придало ему храбрости. Да, он выбрал правильный тон — сам герр Менцель вышел из-за своего массивного стола и с приятной улыбкой поспешил навстречу Модесту Сливинскому.
— Очень рад видеть пана Сливинского у нас, — чуть ли не пропел, пожимая длинные холеные пальцы пана Модеста. — Наконец-то вы пожаловали к нам в гости…
Вспомнив, как его пригласили и везли “в гости”, Модест Сливинский снова почувствовал предательское дрожание в коленях, но, благодарение богу, Отто Менцель указал ему на глубокое удобное кресло. Пан Модест нахально вытянул ноги в модных пестрых носках, оглянулся вокруг и сказал с наигранной беззаботностью:
— У вас неплохой кабинет, герр Менцель. Светлый и со вкусом обставленный.
— Вы думаете? — захохотал тот. — Я уже привык к нему и не замечаю. Да и вкус у нас невзыскательный…
— Что вы, что вы! — возразил пан Модест. — Посмотрите, как гармонирует цвет этого ковра с тонами портьер! Какое богатство красок!
— Правда? — притворно усмехнулся Менцель. Ковры, портьеры и всю мебель притащили сюда из квартиры известного польского ученого, и Модест Сливинский был первым, кто обратил внимание на их изящество и красоту. — Мне очень приятно, что вы так высоко оцениваете мои дилетантские попытки…
Пан Модест смотрел на этого чурбана, который весь утонул в большом кожаном кресле. Какой идиот, простите, пустил слух о жестокости и зверствах Отто Менцеля? У этого краснолицего субъекта вид вполне добропорядочного человека. Как прислушивается он к его, Модеста Сливинского, суждениям, как предупредительно заглядывает в глаза! Пан Модест все больше утверждается в мысли, что перед ним уравновешенный пожилой господин. Вот разве только пальцы подозрительно грубоваты; но что поделаешь, у человека не может быть все абсолютно гармонично.
Пан Модест заложил ногу за ногу и, покачивая чуть ли не перед носом Менделя до блеска начищенным ботинком, уверенно, даже с оттенком некоей снисходительности, произнес:
— Должен вам заметить, герр штандартенфюрер, что вы мало знаете и плохо используете украинских патриотов. Мы могли бы принести значительно большую пользу.
— Вы так думаете? — Менцель сощурился. Эта беседа, которой он придал такой необычный тон, забавляла его. Смешно было смотреть, как пыжится и поучает его этот осел в модном галстуке. Но иногда можно позволить себе небольшой спектакль.
И, продолжая игру, Менцель произнес елейным голосом:
— Возможно, вы и правы… Мне лично очень понравилась та, гм… как бы это сказать?., лояльность, которую вы с такой откровенностью высказали у госпожи Стеллы Но это же только слова, — вздохнул, — а что в наше время слова? В лучшем случае — мелкая разменная монета. А ведь вы, герр Сливинский, привыкли иметь дело с крупными купюрами. Не так ли?
Пан Модест испугался. На что этот Менцель намекает? Нет, он не позволит залезать в свой карман!
— Не одни слова, — притворился, что не понял намека, — но и сердца… И не только я… Многоуважаемый наш шеф пан Бандера не раз заявлял, что лучшие силы украинской нации…
— Оставьте и вашего шефа, — небрежно махнул рукой Менцель, — и ваши лучшие силы… — Кто-кто, а штандартенфюрер знал, чего стоит вся эта шайка.
— Позволю взять на себя смелость возразить многоуважаемому пану, — обиделся Модест Сливинский. — Наша украинская полиция на деле доказала, что верно служит фюреру!
“Банда трусливых пропойц, — подумал Менцель. — Способны лишь на акции против мирного населения…”
— Украинская полиция и отряды ОУН[9] , — продолжал Сливинский, — будут и в дальнейшем вести решительную борьбу с коммунизированными элементами.
“Долго этот наглец собирается разглагольствовать? — подумал Менцель. — Пора прекратить комедию!..”
Штандартенфюрер грубо ухватил Модеста за пуговицу пиджака и резко оборвал разговор.
— Не только полиция. Вы… вы будете вести эту борьбу! — Усмехнулся, увидав, как вытянулось лицо “гостя”. — Да, вы!.. Мы надеемся, что вы поможете нам в нашей трудной будничной работе.
Пан Модест сник. Вот оно что!.. Теперь понятно, зачем они вызвали его…
Как бы прочитав мысли пана Модеста, Менцель взял со стола листок бумаги.
— Прошу ознакомиться и подписать, — сказал он. — И запомните: это большое доверие и честь!
Стараясь не показать гестаповцу, как дрожат у него пальцы, Сливинский взял бумажку. Так и есть — обязательство агента гестапо, а это ох как нежелательно! Собственно, Модест Сливинский не прочь помогать ведомству Отто Менцеля, но зачем оставлять следы? Многолетний опыт научил пана Модеста уклоняться от подписывания всяких там бумажек — кто может знать, как потом все обернется…
Делая вид, что внимательно вчитывается в пункты обязательства, Сливинский украдкой посмотрел на Менцеля и сделал попытку спастись:
— Герр штандартенфюрер может быть вполне уверен, что я никогда не откажусь помочь немецкой нации в ее героической борьбе. Все мы обязаны это делать в меру своих сил и возможностей. — Не заметив ничего угрожающего на лице шефа гестапо, Сливинский продолжал: — Однако зачем вам эта формальность, герр штандартенфюрер? Подпишусь я здесь или нет — мое отношение к великой Германии останется неизменным!
Отто Менцель медленно поднялся, заложил руки за спину, не спеша обошел стол, снова опустился в кресло и, откинувшись на высокую спинку, холодно и надменно уставился на своего собеседника. Он смотрел долго, с удовольствием наблюдая, как побелел этот развязный субъект, потом резко бросил:
— Меня не интересуют ваши соображения. Хотя, откровенно говоря, они несколько удивили меня. Будьте благодарны, что мы доверяем вам, пан Сливинский…
— Ха-ха-ха… Вы не так поняли меня, герр штандартенфюрер, — заискивающе произнес пан Модест, вскакивая с места. Угодливо улыбаясь, он стоял, как провинившийся гимназист. — Ха-ха-ха… Я всегда готов… — Потянулся за ручкой, подписался, непослушными пальцами пододвинул бумажку Менцелю. — А как же, это честь, великая честь…
Штандартенфюрер небрежно бросил подписанное обязательство в ящик стола, а оттуда вытащил какую-то измятую бумажку.
— Как это вам нравится, пан Сливинский? Ознакомьтесь!
Модест читал, но ничего не понимал. Буквы прыгали перед глазами, сливались в сплошные черные линии. “Большевистская листовка… — сообразил наконец. — Гляди, черт бы их побрал, еще шевелятся…” Заставив себя сосредоточиться, наконец прочитал:
“Граждане!
Наступил час расплаты, поднимайтесь на борьбу с захватчиками, за свободу народа, за родной край!”
— Ай-ай-ай, — покачал головой, — и такая дрянь в нашем городе. Это здесь, герр штандартенфюрер, распространяют коммунистические афишки?
Сказал, даже не подозревая, как больно терзает сердце Менцеля. Не мог же Сливинский знать, что начальство чуть ли”с ежедневно жестоко распекает шефа гестапо за листовки, которые систематически появляются в городе, за мятежные лозунги на заборах и стенах. А совсем недавно кто-то пристрелил ночью двух патрульных из числа эсэсовцев. И где — чуть ли не в центре города! Сколько ядовитых слов наговорил по этому поводу Менцелю сам губернатор! Конечно, не забудут ему и того, что позавчера на паровозе, вышедшем из депо после долгого ремонта и тащившем на Восточный фронт огромный эшелон, вдруг произошел взрыв. Пять вагонов полетели под откос — пять вагонов вместе с солдатами…
И все это — страшно даже подумать! — лишь небольшая часть неприятностей Менцеля. Впрочем, совсем не обязательно знать этому балбесу, что растравляет сердце шефа гестапо. Менцель, схватив листовку, затряс ею перед носом своего новоявленного агента и неожиданно разорался:
— А где же еще, кретин вы несчастный!
Раздраженно швырнул листовку обратно в ящик, немного успокоился и сказал примирительно:
— Слушайте меня внимательно, пан Сливинский. Ваша задача — вынюхивать все, что хоть сколько-нибудь пахнет большевизмом. Мелочей в нашей работе нет. Надо запоминать все — слова, выражение лица, интонацию… Ухватившись за кончик нити, можно распутать большой клубок. В городе притаились коммунистические элементы, они маскируются, но мы должны быть хитрее их.
Дома Модест Сливинский опрокинул подряд три рюмки коньяку. Пил, не ощущая вкуса, словно это вонючий шнапс. И надо же придумать такое: он — агент гестапо! Он, который любил говорить о чести и долге, о чистоте нации, о высоком призвании члена ОУН!.. Мезальянс, настоящий мезальянс… Натянул халат, согрелся немного под одеялом, выпил еще рюмку, на сей раз уже смакуя. Терзавшая его горечь прошла. Гестапо так гестапо- в конце концов в этом есть своя логика. Ведь и он и гестапо одинаково заинтересованы в уничтожении большевиков — стало быть, цель у них одна. А если одна, то ничего страшного не произошло. Не он же выдумал извечный закон — цель оправдывает средства. И вообще — разве он первый или последний?
Сливинскому давно уже было известно, что большинство руководителей ОУН поддерживает тесную связь с гестапо. От кого-то он слышал, будто даже сам Степан Бандера тоже агент. Так что…
Пан Модест заснул спокойно.
Солнце поднималось все выше, и деревья на опушке уже плохо защищали от горячих лучей. Громко трещали кузнечики — от их однотонного хора и дурманящего запаха цветов клонило ко сну, и Богдан едва не задремал. Чтобы взбодриться, незаметно потянулся, сорвал стебель полыни. Отмахиваясь от слепня, гудевшего над ухом, Богдан снова стал вглядываться в серую ленту дороги, которая метров через триста взбегала на большой пригорок и терялась среди огромных дубов. На одном из них еще с утра устроился непоседливый Микола — адъютант командира партизанского отряда. Правда, это звание он сам присвоил себе, но все, в том числе и командир — Василь Трохимович Дорошенко, улыбкой встретили это повышение. На заре, когда они устраивали здесь засаду, Василь Трохимович пошептался с Миколкой, и тот уже через минуту помахал с дуба белым платочком. Теперь оставалось лишь ждать, когда Миколка подаст не пробный, а настоящий сигнал.
Ладонь, которой Богдан сжимал трофейный автомат, взмокла. Хлопец положил оружие рядом, вытер ладонь о рукав и уперся кулаком в подбородок. Богдан почувствовал, как играют мышцы, отчего его большое тело стало казаться ему сильным и почти невесомым. Пожевал горький стебель и снова потянулся к оружию.
Этот обыкновенный автомат с вытертой ложей и пятнами ржавчины на металле манил его, как влечет ребенка самая любимая игрушка. Он и спал, не расставаясь с автоматом, положив его под бок и прикрывая полою шинели. Вчера вечером, щелкнув затвором и проверив обойму, Богдан впервые за много месяцев обрел уверенность в самом себе; наконец он избавился от чувства тревоги, которое не покидало его все последние дни, даже когда они с Зарембой попали в штабную землянку партизанского отряда. Вероятно, многое отразилось на его лице, когда он жадно схватил врученный ему автомат, ибо Дорошенко почему-то похлопал его по плечу, а Заремба как-то неестественно кашлянул и отвернулся.
Они лежат уже часа три, притаившись за кустами и деревьями, которые подступают к самой дороге. Три десятка парней с автоматами, винтовками и гранатами. Если проехать по дороге, то не увидишь ничего: замаскировались так, что, кажется, только споткнувшись о лежащих, можно их обнаружить…
На дерево над самой головой Богдана села птичка. Блеснула хитрым черным оком, подала тонкий голос. Богдан затаил дыхание. Птичка успокоилась, почистила клювом перышки, покачалась на веточке, потом пискнула и полетела куда-то дальше.
Богдан засмотрелся на птичку и не сразу заметил, что лежавший неподалеку Евген Степанович стал подавать ему какие-то знаки. Неужели едут?! Прислушался. Издалека доносился гул: казалось, он повис в горячем воздухе где-то там, за горизонтом. Ошибиться невозможно — идут автомашины. Богдан прилип горячей щекой к ложе автомата. Гул приближался, спустя несколько минут через пригорок перевалила машина. Вторая… третья… еще… Издали похожие на огромных серых жуков, они с каждым мгновеньем увеличивались и как бы плыли по серой асфальтовой ленте.
Богдан вопрошающе взглянул на Зарембу. Пьянящая волна залила его — сейчас нажмет на гашетку, подкосит длинной очередью машину, и она с разгону уткнется в кювет. Но что такое — какие знаки подает Заремба? Не стрелять?! Да, он помнит приказ: открывать огонь только после сигнала. Но ведь уже пора…
Загудела земля. Первая машина обдала Богдана волной горячего воздуха. Прошла почти рядом, полная солдат в железных касках. В кабине второй машины он заметил офицера — откинулся на спинку сиденья, дремлет. Под высокой фуражкой удлиненное лицо, тонкий нос с горбинкой.
Едкий запах отработанного бензина ударил Богдану в нос. Машины вое шли. Четвертая… пятая… Шесть больших грузовых автомобилей, полных вооруженных солдат. Минуту спустя машины скрылись за поворотом, гул моторов затих, ветер развеял бензинный чад — как будто ничего и не было, как будто и не держал только что на мушке холеное лицо под высокой офицерской фуражкой.
Только теперь Богдан понял: прошла войсковая часть. Завязать бой с ней было бы неосмотрительно: во-первых, силы неравные — на каждого из партизан не менее пяти вооруженных до зубов автоматчиков; во-вторых, задача перед ними поставлена совсем другая и выполнить ее необходимо любой ценой.
Несколько дней тому назад Дорошенко, чей партизанский отряд действовал на территории двух смежных районов, получил сообщение: гитлеровцы собираются перевезти в город награбленные ценности. Сообщал верный человек, которому удалось устроиться на работу в полиции. Эти ценности, погруженные на танкетку, должны были сопровождать полтора десятка эсэсовцев. Дорошенко немедленно связался с руководителями подполья. Решено было не упускать такого случая. Ведь одним махом можно решить множество важнейших проблем. В самом деле, располагая значительными средствами, подпольщики получали возможность приобретать все необходимое — начиная от документов и кончая оружием.
Для связи с отрядом Дорошенко были направлены в лес Заремба с Богданом. Вчера вечером Дорошенко вместе с Евгеном Степановичем разработали план операции — решили устроить засаду. Место было выбрано очень удачно: в случае чего легко будет отступить — метрах в ста от дороги начинается чащоба, в которой сам черт никого не найдет.
Солнце стояло уже высоко над лесом, а танкетки все нет. Неужели сообщение неточное пли гитлеровцы в последний момент изменили свои намерения? Дорога безлюдна, лишь изредка протарахтит деревенская телега, запряженная тощей лошадкой. Жара… Пот струйками стекал по лицу, рубаха намокла, а тут еще какая-то дрянь забралась под сорочку и не дает покоя. Богдан осторожно засунул руку под одежду — где же та проклятая букашка? Она казалась сейчас самым лютым врагом — спина чесалась так, словно на ней орудовал целый муравейник.
Ворочаясь, Богдан встретился с сердитым взглядом Зарембы. Хлопец посмотрел в сторону, куда указывал Евген Степанович, и замер: на вершине дуба едва заметно трепетал платочек — сигнал! Уже слышен и лязг гусениц: на пригорок выскочила танкетка, за ней показалась машина с солдатами.
Забыв про автомат, Богдан следил за танкеткой. Прет, вздымая на дороге клубы пыли, и кажется — ничто не остановит ее. Но вдруг кто-то из партизан поднялся над кустом и швырнул тяжелую противотанковую гранату. Раздался взрыв, подшибленная танкетка завертелась на месте.
Только теперь Богдан вспомнил про автомат — взял на мушку автомобиль и послал длинную очередь. Ему казалось, что стреляет лишь он один, но нет, строчил и автомат Зарембы.
Машина проехала еще несколько метров и сползла в кювет. Эсэсовцы выскочили из кузова, открыли огонь из ручного пулемета. Пули засвистели над головами партизан, срезая ветки.
Фашистам повезло — поврежденная машина сползла в кювет перед самым пригорком, укрывшись за которым можно было контролировать всю опушку. Длинными автоматными и пулеметными очередями гитлеровцы прижали партизан к земле. Положение сразу усложнилось.
Переползая от куста к кусту, чтобы выбрать позицию получше, Богдан оказался возле Дорошенко. Тот стал показывать ему в сторону врагов. “Чего он хочет?” — подумал хлопец, но тут же сообразил: надо обойти эсэсовцев. Сразу же приподнялся и, не обращая внимания на пули, побежал вдоль дороги. Вдруг зацепился за что-то, упал, ткнувшись лицом в колючую поросль. Попытался вскочить, но не смог, прижатый сильной рукой. Новое усилие, но тут же он услышал сердитый шепот:
— Ты что, взбесился? Скосят…
Богдан оглянулся. Рядом бородатый, но с горячими, молодыми глазами дядько.
— Давай за мной! — сказал дядько. — Только осторожно, чтобы не заметили… — И они быстро поползли, петляя в высокой траве.
Когда они скатились в кювет, бородатый сунул Богдану гранату и глазами указал на шоссе. Они оказались в тылу у эсэсовцев. От врагов их отделяла полоса густого кустарника.
Подав Богдану знак следовать за ним, бородатый, полусогнувшись, побежал, огибая кусты. Упали вместе в небольшую канаву. Выглянув, Богдан увидел немцев чуть ли не рядом. Бросил гранату, успел заметить, как округлились от страха глаза у пулеметчика…
Машина горела; подняв руки, из танкетки вылезал офицер. Какая тишина, она казалась просто невероятной после выстрелов и взрывов. Богдан подошел к танкетке. Партизаны переносили на подводы мешки с большими сургучными печатями. Рядом стоял Заремба. Он держался за щеку. Между пальцами тонкими струйками текла кровь. Богдан бросился к Евгену Степановичу.
— Вы ранены?
Не отнимая руки, тот выплюнул изо рта кровь и прошепелявил:
— Угодили-таки… Шуб выбили… А так… нишего…
Подбежал Дорошенко. Дружески похлопал Богдана по плечу.
— Молодец! — похвалил. И тут же, забыв о нем, замахал руками. — Подводы для раненых сюда! Давай, ч-черт, скорее!
В отряде было двое убитых и несколько раненых. Подобрав убитых и устроив раненых, отряд двинулся в лес. Дорошенко поторапливал всех, боясь наткнуться на какую-нибудь воинскую часть. Можно было опасаться и специальной погони, так как полицаи из окрестных сел, услышав шум боя, вероятно, поспешили оповестить об этом ближайшие гарнизоны. Но опасения командира оказались напрасными — под вечер отряд без приключений вернулся на базу.
Пуля угодила Зарембе в щеку и выбила зуб. Щека сильно опухла, но фельдшер Радловский, выполнявший в отряде обязанности и хирурга, и терапевта, и стоматолога, оглядев рану, лишь пошутил:
— Это, пшепрашам[10], только немножко испортит вам анфас. Небольшой шрам на лице — и все. Через десять дней, прошу пана, вшистко в пожонтку [11] …
Дал какую-то микстуру для полоскания, заклеил пластырем полщеки и занялся другими ранеными.
Заремба вышел из землянки Радловского. Над лесом сгущались сумерки, на поляне запылали костры. Партизаны готовили ужин.
Евген Степанович задумался. Эта рана нарушала все планы. В таком виде в городе не появишься, а его будет ждать в условленном месте связной. Он придет еще раз и еще, а если в продолжение двух недель Зарембы не будет, пойдет на другую явку. “Черт бы побрал эту проклятую пулю!” — выругался он, ощупывая щеку. Но ничего не поделаешь: без связного не будет документов, а без них все планы — мыльный пузырь.
В штабной землянке светила аккумуляторная лампа. Там Заремба застал Богдана и Дорошенко. Командир уже успел поужинать и был в хорошем настроении.
— Тебе, Евген, приготовили манную кашу, — сообщил он и, постучав по фляге со спиртом, добавил: — Это вроде бы под кашу не идет, но могу налить.
Заремба кивнул.
— Хотя и не употребляю, но давай. Настроение такое, что не помешает.
— “Настроение…” — усмехнулся в усы Дорошенко. — Другой бы радовался: гулять целых десять дней — и никакой тебе ответственности. Единственный недостаток — не будет больничного листа…
— Тебе бы все шутить…
— Нет, я серьезно. Роскошная природа, лесной воздух — чем не санаторий?
— Всю жизнь старался быть подальше от таких санаториев…
— Ну, брат, тут уж ничего не поделаешь. Какой есть. Немного похуже Хрустального дворца в Трускавце, но все же кое-кто хвалит…
Посмотрели друг Другу в глаза и рассмеялись.
— Что ж, товарищ “главный врач”, придется принять ваши условия, — сказал Заремба. — Но давай сначала посмотрим, какой у нас улов.
— Ого!.. — только и смог сказать Дорошенко, когда на стол высыпали содержимое первого мешка. — Ну и награбили!..
— Жалкие остатки награбленного, — поправил Заремба. — Основное прилипло к рукам.
На столе лежала куча колец, браслетов, брошей. Многие были с драгоценными камнями — алмазами, рубинами, топазами.
Заремба разгладил бумажку, которая лежала рядом.
— Опись. Сверять с наличием, думаю, не будем. Если и окажется недостача, все равно жаловаться некуда.
В другом мешке были часы, в третьем — лом драгоценных металлов. Заметив сплющенные в пластины золотые зубы, Дорошенко поспешно сгреб все обратно в мешок.
— Невозможно смотреть на это… — пробормотал он, побагровев от ярости.
Заремба пододвинулся к нему, обнял за плечи.
— Нам, Василь, выдержки и сил еще ой сколько понадобится! Сердцу не прикажешь, но действовать надо с умом. За все заплатят!
Богдан зачерпнул горсть колец, небрежно подбросил их и сказал презрительно:
— Безделушки… Из-за такого хлама люди извергами становятся! Тьфу!.. — Он поднес к лампе серьгу с большим камнем, который отсвечивал дивным блеском. — Драгоценная штучка. Верно, не у работницы отобрали…
— Что ты хочешь сказать? — гаркнул Заремба и схватился за щеку.
— Ничего, — пожал плечами Богдан. — Так, к слову…
— Смотри мне, умник… К слову… Будто его не понимают… Может, и в самом деле у какой-нибудь сволочи отняли — богачей тут вокруг до черта было. И может, если разобраться, мне их добра вовсе не жаль. Но разве об этом речь?.. Они ведь мучают и убивают всех подряд, особенно тех, кто светлого дня в жизни своей не видел. Тысячи и тысячи — вот что страшно…
— Что вы, вуйко, на меня кричите? Как будто я спорю…
— Да не на тебя я, — махнул рукой Заремба. — На себя… Сидим здесь, а они…
— Это уж ты, брат, загнул, — вмешался Дорошенко. — Сегодня — пятнадцать эсэсовцев, а это не первый день… Понимаю тебя, вон они уже где — за Доном, но мы ли в этом повинны? Тут, брат, нашей вины нет, — сказал уверенно. — Не терзай себя!
— “Не терзай”!.. А ежели больно?
— Спать! — ударил Дорошенко рукой по столу.
— Спать, — согласился Евген Степанович. — Спрячь это, — сказал Богдану, указывая на лежавшие на столе вещи. — Завтра возьмем на учет. Именем Советской власти. Это пот трудящихся…
Когда погасили свет, Заремба спросил Дорошенко:
— Василь, как ты думаешь: не лучше ли Богдана с частью этих… вещиц сразу отправить в город? Безопаснее будет. Посадим его на подводу, вроде бы на базар мужик едет. А я позднее, когда щека заживет, через Злочный отправлюсь по железной дороге.
— Думаю, правильно, — ответил Дорошенко. — Не понимаю только, как вы это добро в деньги превратите. Гестапо сразу на след нападет.
— Это уж пусть тебя не беспокоит. Задумали мы одно дело — первоклассное…
Менцель раздраженно бросил трубку и приказал позвать Харнака. В важных случаях он всегда советовался с гауптштурмфюрером. У Вилли Харнака умная голова и чутье подлинного следователя. Иной раз клубок так запутается, что сам черт голову сломит, а он именно за нужную нить ухватится. “Интуиция”, — улыбается. С такими способностями иной локтями проложил бы себе дорогу, а Вилли… Нет, не доведут его до добра вино и женщины!..
— Знаете, штандартенфюрер, — сказал он однажды, — то, что я себе позволяю, вы уже делать не решитесь. Вот, к примеру, не поедете же вы сейчас со мной в бордель? Видите! А я не желаю лишать себя такого удовольствия…
Менцель и сейчас не знает, шутил ли тогда Харнак или говорил правду. Вроде бы улыбался, а глаза серьезные.
А впрочем, черт с ним! Главное — что на гауптштурмфюрера можно положиться.
У Харнака под глазами синие круги, веки опухли.
— Что?.. — И Менцель сделал выразительный жест, намекая на то, что его подчиненный изрядно заложил за галстук.
— Как вы могли подумать, шеф?! — обиделся Вилли. — Вы же знаете, что с утра я не пью.
— В тем-то и дело, что уже не утро.
— Майн готт, действительно уже третий час! Но, надеюсь, вы вызвали меня не для того, чтобы сверить наши часы?
— Вы поразительно догадливы, Вилли. Снова неприятность…
— Листовки?
— Хуже.
— Кого-то из наших оболтусов прикончили?
— Хуже, Вилли, хуже…
— Еще хуже? Кажется, я становлюсь суеверным человеком: сегодня мне снилось…
— Ко всем чертям сны, Вилли!.. Подбита танкетка, которая везла в город драгоценности!
— Когда?
— Только что позвонили.
— Собираетесь ехать?
— Машина уже ждет нас.
Танкетка стояла на обочине — искореженный металл, запах горелой краски. Харнак обошел вокруг нее, зачем-то ткнул носком блестящего сапога по разорванной гусенице, заглянул внутрь.
— Двух мнений быть не может. Противотанковая граната… — Перепрыгнул через кювет. — Бросали вот отсюда. Даже окопчик выкопали. Умно…
— Можно подумать, что вы восторгаетесь этими бандитами, — скривил недовольную гримасу Менцель.
— Объективно оцениваю, штандартенфюрер. Если бы этих бандитов не было, нас с вами здесь не держали бы.
И вот так всегда! У этого Вилли чересчур острый язык. Никогда не знаешь, что он выкинет. И потом — никакого уважения к старшему по званию.
Собственно, такой именно тон в их взаимоотношениях ему как раз импонировал. Менцель знал, что при посторонних Харнак никогда не позволит себе фамильярничать. А с глазу на глаз пускай тешится…
Поднявшись на холмик, заросший травой, Харнак подозвал к себе Менделя.
— Вот здесь, шеф, охрана танкетки пыталась организовать оборону. Видите, сколько стреляных гильз? Потом наших солдат забросали гранатами.
Походил немного по опушке, что-то бормоча, а затем обратил внимание Менделя на свежий конский помет и следы, которые вели в глубь леса.
— Картина вырисовывается. Засаду хорошо продумали. Охотились именно за танкеткой — не обстреляли же колонны, которые проходили по шоссе утром. Выходит, хорошо информированы. А это, штандартенфюрер, свидетельствует о том, что действовал местный партизанский отряд.
— Вы открыли Америку, Вилли! Это я и без вас знаю.
— Но ведь вы не знаете, что партизан было около тридцати, что у них способный командир — наверно, бывший военный, что отряд вооружен нашими автоматами, что у партизан было несколько раненых, а возможно, и убитые.
— Об этом тоже нетрудно было бы догадаться.
— Чего же вы от меня хотите?
— Сами знаете.
Харнак развел руками.
— К сожалению, больше ничего не могу. А впрочем… — присмотрелся к асфальту. — Любопытно…
Менцель заглянул через его плечо. И что там любопытного? Кровавое пятно? Но ведь следов крови вокруг сколько угодно.
Харнак вырвал из блокнота чистый листок бумаги, поднял что-то с земли и аккуратно завернул в него.
— Все, шеф! Нам тут больше нечего делать.
— А это что? — показал Менцель на карман, куда Харнак положил бумажку.
— Да так… предположение… Необходимы лабораторные анализы.
Менцель знал: в таких случаях расспрашивать Харнака безнадежное дело. Все равно ничего не скажет. Потом сам доложит.
Харнак позвонил Менделю утром следующего дня.
— Вы свободны, шеф?
— Жду вас через десять минут.
По выражению лица Харнака Менцель понял — есть что-то новое.
Гауптштурмфюрер сел в кресло и не спеша закурил. Дымком сигареты прочертил в воздухе огромный восклицательный знак.
— Во вчерашнем налете принимал участие кто-то из города. Мужчина лет пятидесяти. Ранен в левую щеку. — Глубоко затянулся, пустил дым под потолок. — Вас это интересует?
— Откуда такие сведения?
— Данные экспертизы…
Харнак небрежно стряхнул пепел на ковер — сейчас он мог себе позволить это.
— Точнее?
— Помните, на асфальте возле танкетки лежал окурок, а рядом — кровавый сгусток?
Менцель понял: Вилли хочется немного пофорсить, ждет, чтобы начальник засыпал его вопросами. Не дождешься, мальчишка! Уперся подбородком в переплетенные толстые пальцы и ничем не обнаруживал своего любопытства.
Харнак медленно погасил сигарету.
— В том кровавом сгустке я нашел осколки зуба. Остальное — уже дело науки. Вы знаете, в нашем госпитале работает опытный стоматолог. Мы просидели с ним всю ночь. Пришлось-таки пошевелить мозгами, зато мы добились своего. Прежде всего установили, что осколки, если их собрать, имеют форму мужского левого коренного зуба нижней челюсти, по-научному — моляр. Эта старая перечница, наш зубодер, оказался наблюдательным и дотошным человеком. Он утверждает, что зуб был здоровый, что раздробила его пуля. А это, в свою очередь, означает, что мужчину ранили в левую щеку. Далее. Зубодер заверил меня: остатки зубных бугров и следы зубного камня позволяют утверждать, что зуб принадлежал человеку лет пятидесяти. Вот и все.
— Позвольте, Вилли, — ехидно заметил Менцель, — а что может сказать ваша старая перечница по поводу такого, к примеру, соображения: чем, собственно, отличаются зубы жителей этого города, ну, от зубов, скажем, краковчанина? Как он научно такую проблему обосновывает?
Харнак засмеялся.
— Вы забыли про окурок, штандартенфюрер. Окровавленный окурок, валявшийся рядом. Его бросил именно тот человек.
— Установить это не так уж и сложно, Вилли. Простейший анализ… Но почему вы думаете, что курил обязательно человек, прибывший из города?
— Итальянская сигарета, шеф. А итальянская дивизия прибыла в город пять дней тому назад. Хотя таких спекулянтов, штандартенфюрер, как эти итальянцы, свет не видывал, тем не менее полагаю, что за пять дней даже и они не могли успеть наладить торговые отношения с партизанами. Выходит…
— Не надо, не надо, Вилли! — поднял руку Менцель. — Все ясно!
— Остальное в вашей власти, штандартенфюрер. Приметы имеются, пускай поработают агенты.
— Если только мы нападем на след, Вилли, — торжественно произнес Менцель, — я возбужу ходатайство о награждении вас Железным крестом!
— Весьма благодарен, штандартенфюрер, но пока лучше освободите меня на сутки. Этот пройдоха Сливинский предлагает…
— Понятно, Вилли. Вечеринка с девушками?..
— А что в этом плохого, шеф?
В Злочном Заремба побродил с полчаса по базару и потом направился на вокзал. Шел, задумавшись, и почти не обращал внимания на прохожих. Чувствовал себя уверенно: документы ведь у него надежные — корректор солидной националистической газеты.
Немного беспокоило лишь то, что он пробыл в отлучке больше, чем предполагал. Но главный редактор вряд ли будет очень взыскивать за то, что его сотрудник загулял на свадьбе племянника. Шрам на щеке? Евген Степанович и это предусмотрел, тщательно продумав рассказ с комическими отступлениями: как перепил (кто же на свадьбе не перепивает!), как напала на него собака, как отбивался от нее палкой, как споткнулся и напоролся на ржавый гвоздь. Все правдоподобно…
Поезд опаздывал, и Евген Степанович присел на скамью в привокзальном сквере. Сидел, обмахиваясь газетой: должно быть, надвигалась гроза, дышалось тяжело. Случайно посмотрев в сторону, Заремба поймал на себе взгляд усатого человека в вышитой сорочке и потертом коричневом пиджаке. Усатый лениво жевал пирожок, бросая крошки голодным воробьям. Как будто ничего подозрительного не было в поведении усатого, но взгляд его встревожил Евгена Степановича. Старый конспиратор, за которым еще при Пилсудском гонялись агенты дефензивы [12] , Заремба хвалился как-то, что чует шпика за полкилометра. Человек в коричневом пиджаке как будто потерял интерес к Зарембе, но зато сам Заремба запомнил его взгляд — внимательный, изучающий и даже несколько насмешливый.
“Так, так… Неужели увязался за мной? — подумал Заремба. — Спокойно! Сейчас мы его проверим…”
Медленно поднялся и, не озираясь, направился к перрону. Знал: не очень опытный агент через несколько секунд последует за ним. Свернул за угол, остановился у газетного киоска. Постоял минуту — никого. Едва заметно выглянул из-за угла — усатый сидел на своем месте, даже позы не переменил.
Подошел поезд. Во всех вагонах, кроме последнего, были военные — на площадках стояли часовые. Проверив документы Зарембы, кондуктор пустил его в последний вагон.
В тамбуре Евген Степанович едва не столкнулся с усатым. “Будь это агент, — подумал Заремба, — он обязательно вошел бы в вагон после меня”. Еще больше успокоило Евгена Степановича то, что усатый не сел рядом с ним и не стал караулить в тамбуре, а расположился в каком-то другом купе.
Когда поезд стал приближаться к Львову, Заремба снова проверил усатого: неожиданно поднялся и вышел на площадку. Усатый даже не пошелохнулся. Правда, соскочить на ходу было невозможно: в тамбуре стояли вооруженные военные.
Прежде чем выйти на привокзальную площадь, Евген Степанович прошелся по перрону. Усатого нигде не было. Но скоро он обнаружил его в толпе, дожидавшейся трамвая…
Заремба пропустил один вагон, усатый тоже остался, заняв удобную позицию, позволявшую ему уцепиться за вагон, если Заремба вздумает вскочить на ходу.
Евген Степанович решил: “Поедем, а там видно будет”. Сел в вагон с передней площадки. Усатый забрался в вагон с задней. Старенький трамвай с громыханием тронулся.
“Так, так, — подумал Заремба. — Возможно, мы едем в последний раз… Старый, травленый волк вышел на меня, от такого не так-то просто отвяжешься. Гестаповская школа, черт бы ее побрал!”
Сделал вид, что дремлет. Усатый отвернулся, выглядывая в окно. На остановке скользнул безразличным взглядом по вагону, потом снова высунулся в окно.
Евген Степанович понял: усатый хочет походить за ним, надеясь еще на кого-нибудь наскочить. Ну что ж, походим…
Возле ратуши Заремба неожиданно поднялся и чуть ли не на ходу выскочил из вагона. Усатый прыгнул вслед за ним. Евген Степанович быстро свернул за угол, зашел в магазин и сразу же вышел через другие двери. Сворачивая за угол, он обнаружил агента в нескольких шагах от себя. Значит, плохо знает город, боится потерять.
“Ну что ж, теперь мы заставим тебя понервничать”, — решил Заремба и юркнул в проходной двор. Выйдя на улицу, он остановился у витрины какого-то магазина, затем перешел на другую сторону улицы и быстро направился к редакции. Из полутемного вестибюля он устремился через узкий коридор на лестницу, перескакивая через ступени. Покамест усатый осматривался, Евген Степанович успел одолеть два лестничных пролета и взбежать уже на третий этаж. Еще один пролет… Снизу доносились тяжелые шаги и посапывание. Вот и четвертый этаж, коридор редакции…
Стал за дверью, стараясь не дышать. Шаги на лестнице все ближе, усатый запыхался. Вот он остановился на площадке. Теперь их разделяла только дверь. Собрав все свои силы, Евген Степанович ударил дверью усатого. Кряжистый шпик закачался, но не упал. Заремба нанес ему удар справа в челюсть. Усатый полез было в карман, но Заремба навалился на него всей своей тяжестью и прижал к перилам, выворачивая ему руку. Усатый все же как-то изловчился и нанес Зарембе сильный удар ногой пониже живота. Заремба напряг последние силы, еще раз ударил снизу в подбородок усатого и перекинул его через перила. Дикий крик ударил в уши…
Захлопали двери, послышались тревожные голоса. Заремба выскочил на балкон, опоясывавший весь этаж, пробежал по нему до двери, ведшей на мансарду. На площадке крутой лесенки — окошко. Осторожно открыл его, едва протиснулся через узкий проем и спустился на крышу соседнего дома.
Старое здание — таких в городе сотни, — построенное лет двести тому назад в готическом стиле: узкие стрельчатые окна, высокая, крутая кровля. Черепица от времени поросла мхом, стала скользкой, кое-где потрескалась.
Заремба прикинул: единственный путь — ползти по гребню кровли. На третьем здании крыша не такая крутая, можно будет добраться до слухового окна и попытаться через чердак выбраться на улицу. Вытянулся на гребне и, припав телом к скользкой черепице, пополз, обдирая ногти. Одна мысль сверлила мозг: успеть, пока не окружили квартал. Секунды казались минутами… Господи, зачем возводили такие длинные здания?..
Но вот и второй дом. Кровля его выше, однако дотянуться можно. Вцепился искалеченными пальцами в кирпич, торчавший под гребнем, и стал подтягиваться. Вдруг кирпич подался, и Заремба, потеряв опору, соскользнул по крутому уклону, едва успев ухватиться за кромку крыши. Замер, боясь шевельнуться, чтобы не сорваться вниз, чтобы не быть замеченным.
Осторожно начал подтягиваться, нащупывая носками сапог малейшие щели в черепице. Еще немного, ну, еще!..
Наконец вскарабкался, почувствовав такую усталость, что казалось, хоть убей его, не найдет в себе больше сил, чтобы подняться. И все же поднялся. Схватился за балку, оттолкнулся ногами от стены и лег грудью на крышу. Снова полз, ни о чем не думая, не чуя даже боли в пальцах.
В третьем доме слуховое окно рядом с коньком. Открылось легко. Повеяло свежестью сырого белья.
Евген Степанович постоял немного, чтобы глаза привыкли к сумраку чердака. Отодвинув простыню, переступил через балку. Дверь была почти рядом, в нескольких шагах. Однако раз тут белье, дверь, разумеется, на замке. Так и есть. Заремба слегка покачал дверь — тяжелая, сбита из крепких дубовых досок. Оглянулся в поисках какого-нибудь железного лома. Видимо, дворник в этом доме хороший — все вылизано, никакого хлама вокруг. Погоди, а что там в углу? Старомодная железная кровать с никелированными металлическими прутьями в спинках! Вот удача! Ухватившись за один из прутьев, Заремба принялся раскачивать его. Потом, напрягшись, дернул с такой силой, что едва не выломал пальцы. Не удержавшись на ногах, он упал, больно ударившись о балку, но так и не выпустил из рук железный прут. Теперь дверь подалась сразу. Евген Степанович выглянул на лестницу и, убедившись, что там никого нет, вышел на площадку. Стряхнул пыль и быстро сбежал по лестнице на первый этаж.
Главное теперь — спокойствие, не дать повода обратить на себя внимание. Сорочка, правда, порвана и пиджак испачкан, но это не так уж и страшно — просто рабочий спешит куда-то по своим делам. Для вящей убедительности сбросил галстук, расстегнул на груди сорочку и с деловым видом вышел из подъезда.
Сначала казалось, что все смотрят только на тебя и сейчас в спину уткнется дуло пистолета. Но люди проходили мимо Зарембы, даже не глядя на него. Немного успокоившись, Евген Степанович ускорил шаг и свернул за угол.
Еще квартал — и трамвайная остановка. Вагоны в эти часы почти пустые. Евген Степанович сел у окна, трамвай тронулся, и Заремба успел заметить, как большой грузовой автомобиль влетел в покинутый им только что квартал и из него выскакивают вооруженные эсэсовцы. Посмотрел на часы. Неужели стоят? Нет, тикают. Что же это такое?! Точно помнит время, когда вошел в редакцию: было семнадцать минут второго, а сейчас тридцать две. Неужели прошло всего лишь пятнадцать минут?!.
Вспомнил усатого — и холод подступил к сердцу. Болели искалеченные пальцы. Однако куда же он едет? А-а, все равно, лишь бы ехать.
Только через несколько остановок Евген Степанович совсем успокоился и начал трезво обдумывать свое положение. Конечно, домой ни в коем случае возвращаться нельзя. На явку, пока не уточнится обстановка, — тем более. Оставалось два варианта — пойти к Стефанишиным или к дядьке Денису. К кому же? К Стефанишиным не стоит соваться — там Петро Кирилюк, нельзя подставлять бежавшего из лагеря парня под удар. Стало быть, остается дядька Денис. К тому же со стариком он сможет встретиться на улице, когда тот будет возвращаться с работы.
Приняв окончательное решение, Евген Степанович пересел на другой трамвай. Так и путешествовал до пяти часов, когда дядька Денис кончает работу.
В начале первого Менцелю доложили: только что с вокзала звонил агент № 74. Следит от самого Злочного за человеком со свежим шрамом на левой щеке. Надеется выследить еще кого-нибудь.
Менцель позвонил Харнаку:
— Какое у вас настроение, Вилли? Голова болит? Меньше пейте, по крайней мере никогда не смешивайте. Что? Водку и вино? Это же яд, Вилли!.. Кстати, хочу вас поздравить — один из наших агентов напал на след человека со шрамом на левой щеке. Что? Вас это не волнует? Теперь я вижу, что вчера вы здорово перебрали…
Бросил трубку. Кажется, семьдесят четвертый — отличный агент. Если память не изменяет, это он раскрыл комсомольскую организацию в Злочном.
Вызвал секретаря и потребовал дело агента №74. Листая дело, убедился, что агент этот действительно надежный и опытный.
Вошел Харнак.
— Я не очень понял вас, штандартенфюрер. О каком человеке со шрамом вы говорили? Арестовали кого-нибудь?
— В том-то и дело, Вилли, что не арестовали. Агент оказался сообразительным.
— Понятно, — сказал Харнак, усаживаясь в кресло, — древняя интеллектуальная игра в кошки-мышки.
— Вы молодчина, Вилли! — торжественно произнес Менцель. — Через вашего человека со шрамом мы, если посчастливится, возьмем все их подполье.
— Так уж и все? Как я понимаю, вы не допускаете, что агент мог ошибиться? А вдруг у этого олуха шрам с детства.
— О господи!.. — рассердился Менцель. — Моя интуиция подсказывает… — Но тут раздался звонок, и шеф схватился за телефонную трубку. — Что? Какой агент? Наш агент?!! Слушайте же меня внимательно — ни один человек не должен выйти из этого дома! Головой отвечаете! — Вытер вспотевшее лицо. — Немедленно выезжайте, Вилли. С четвертого этажа редакции в пролет лестницы сбросили нашего агента. Возможно, того самого, который шел за этим коммунистом со шрамом. — Вновь схватил трубку. — Две машины с автоматчиками в распоряжение гауптштурмфюрера Харнака! Бог мой, вы идиот, Людке! Конечно, немедленно!.. Он ждет у подъезда.
Пока эсэсовцы окружали квартал, Харнак убедился — погиб именно агент №74. Понятно и без слов: не сам прыгал с четвертого этажа…
Вахтер показал: услышав крик и увидев, что кто-то упал в пролет лестницы, он сразу забил тревогу. К счастью, против редакции находится полицейский пост, и через несколько минут на месте происшествия уже были представители власти.
Видно, самолюбию вахтера льстило то, что он разговаривает с такой высокопоставленной особой.
— Пан полковник, — вытягивался он перед гауптштурмфюрером, — можете быть уверены: ни один человек не вышел из здания. Ежели вельможному пану угодно убедиться — вот ключ, которым я сразу же запер ворота. Заверяю пана полковника, другого выхода из здания нет. Обязан доложить пану полковнику, что все это, — он заговорщицки подмигнул, — коммунистические штучки.
— Уберите эту свинью, — скривился Харнак и спросил полицейского: — Кто мне может показать дом?
— Пан редактор Загородный работал здесь еще при поляках. Свой человек, — задышал он смесью спиртного перегара и чеснока.
Пан редактор издали поклонился гауптштурмфюреру. Подошел ближе и еще раз поклонился.
— Такое несчастье, пан офицер, — произнес сочувственно. — Такое несчастье…
— Довольно разглагольствовать, — сердито бросил Харнак. — Показывайте здание!
На первом этаже все окна были забраны решетками. Если бы кто-нибудь прыгнул со второго, его бы заметили. Придя к выводу, что человек со шрамом никуда не мог бежать, Харнак приказал.
— Обыскать все комнаты! Действовать осторожно: его надо взять живым!..
Дом был старый, с темными узкими коридорами, бесчисленными небольшими комнатами, переходами и разными кладовками. Эсэсовцы заглядывали чуть ли не в каждую щель, поднимаясь с этажа на этаж. Наконец Людке доложил, что поиски ничего не дали.
— Я начинаю понимать нашего шефа, — иронически скривился Харнак. — Воистину вы идиот, Людке. Неужели вы хотите убедить меня, что коммунисты научились летать?
— Мы обыскали все, гауптштурмфюрер, — настаивал Людке. — Я лично побывал даже на чердаке.
— Погодите! — Харнак отстранил шарфюрера. — Пусть кто-нибудь проводит меня на чердак.
Здание редакции стояло в конце улицы, и лишь с одной стороны к нему примыкал другой дом. Но он был этажом ниже, и Харнак решил, что перебраться с чердака на крутую крышу невозможно.
Приказав еще раз обыскать помещение, гауптштурмфюрер обошел чердак, заглядывая во все углы. Выйдя на балкон, Харнак заметил приоткрытую дверь, а за ней крутую деревянную лестницу.
— Там что?
— Пожалуйста! — Редактор услужливо распахнул дверь настежь. — Здесь помещение вахтера. Но ваши солдаты уже осматривали его.
Харнак безразличным взглядом скользнул по лестнице. Вдруг он насторожился и в несколько прыжков взбежал на площадку с узким оконцем. От окна до конька крыши соседнего дома было немногим больше метра. “Вот откуда он мог легко спуститься”, — подумал гестаповец. Так и есть: на покрытом пылью подоконнике остался след сапога. “Сорок второй–сорок третий размер”, — прикинул на глаз Харнак. Осторожно, чтобы не стереть след, пролез через окно и оседлал конек крыши.
— Вот так он и сбежал, — объяснил он Людке, выглядывавшему в окошко. — Подайте мне руку, болван…
Выломанный из кровати железный прут, исцарапанная дверь чердака в третьем от угла доме подтвердили правоту Харнака.
“Улетела птичка!” — понял гауптштурмфюрер, но на всякий случай приказал обыскать все квартиры этого дома.
— Улетела птичка и, думаю, надолго. — С этими словами Харнак вошел в кабинет Менцеля. — Но мне удалось установить, что это за птичка. Гарантии, впрочем, не даю, но почти убежден. Завтра окончательно выясним.
— Может быть, вы все же проинформируете меня?
— Наш агент оказался типичным ослом. Этот коммунист, видимо, раскусил его с первого взгляда.
— Все это слова. — Менцель начал сердиться. — Мне нужны доказательства.
— О-о! Доказательств сколько угодно, штандартенфюрер. Даже больше, чем нужно…
Харнак доложил о результатах расследования.
— Как же вам посчастливилось установить личность коммуниста?
— Очень просто. Если даже этот идиот Людке, — Харнак сделал ударение на слове “идиот”, — а я его считаю не последним идиотом, не обратил внимания на окно на лестнице, мог ли бы им воспользоваться человек, который впервые оказался в этом здании? Тем более что в его распоряжении были лишь секунды?
— Вы хотите сказать, что этим коммунистом был кто-то из сотрудников редакции?
Харнак наклонил голову.
— Но ведь это мог быть и человек, работавший там раньше.
Харнак снова наклонил голову.
— И я так подумал, — произнес с едва заметной иронией, — но мне удалось установить, что один из корректоров две недели тому назад выехал как раз в тот район, где было совершено нападение на танкетку. В какое-то село Квасы. Отпросился будто бы на свадьбу на три–четыре дня и не является уже две недели.
— Кто такой? — спросил Менцель.
— Заремба Евген Степанович.
Менцель нажал на кнопку звонка.
— Сделайте немедленно запрос, — приказал секретарю. — Заремба Евген Степанович. Корректор газеты. Две недели тому назад выехал в село Квасы на свадьбу племянника…