"Сила и слава" - читать интересную книгу автора (Грин Грэм)

3. РЕКА

Капитан Феллоуз пел во весь голос под тарахтенье моторчика на носу лодки. Его широкое загорелое лицо было похоже на карту горного района: коричневые пятна разных оттенков и два голубых озерца — глаза. Сидя в лодке, он сочинял свои песенки, но мелодии у него не получалось.

— Домой, еду домой, вкусно пое-ем, в проклятом городишке кормят черт знает че-ем. — Он свернул с главного русла в приток; на песчаной отмели возлежали аллигаторы. — Не люблю ваши хари, мерзкие твари. Мерзкие рожи, на что вы похожи! — Это был счастливый человек.

По обеим сторонам к берегам спускались банановые плантации. Голос капитана Феллоуза гудел под жарким солнцем. Голос и тарахтенье мотора были единственные звуки окрест. Полное одиночество. Капитана Феллоуза вздымала волна мальчишеской радости: вот это мужская работа, гуща дебрей, и ни за кого не отвечаешь, кроме как за себя самого. Только еще в одной стране ему было, пожалуй, лучше теперешнего — во Франции времен войны, в развороченном лабиринте окопов. Приток штопором ввинчивался в болотистые заросли штата, а в небе распластался стервятник. Капитан Феллоуз открыл жестяную банку и съел сандвич — нигде с таким аппетитом не ешь, как на воздухе. С берега на него вдруг заверещала обезьяна, и он радостно почувствовал свое единение с природой — неглубокое родство со всем в мире побежало вместе с кровью по его жилам. Ему повсюду как дома. Ловкий ты чертенок, подумал он, ловкий чертенок. И снова запел, слегка перепутав чужие слова в своей дружелюбной, дырявой памяти:

— Даруй мне жизнь, даруй мне хлеб, его водой запью я, под звездным небом в тишине идет охотник с моря. — Плантации сошли на нет, и далеко впереди выросли горы, как густые, темные линии, низко прочерченные по небу. На болотистой почве показалось несколько одноэтажных строений. Теперь он дома. Его счастье затуманилось небольшим облачком.

Капитан Феллоуз подумал: все-таки было бы приятно, если бы тебя встретили.

Он подошел к своему домику; от остальных, которые стояли на речном берегу, этот отличался только черепичной крышей, флагштоком без флага и дощечкой на двери с надписью: «Банановая компания Центральной Америки». На веранде висели два гамака, но никого там не было. Капитан Феллоуз знал, где найти жену, — не ее хотелось ему увидеть у причала. Громко топая, он распахнул дверь и крикнул:

— Папа приехал! — Сквозь москитную сетку на него глянуло испуганное худое лицо; его башмаки втоптали тишину в пол. Миссис Феллоуз съежилась за белым кисейным пологом. Он сказал:

— Рада меня видеть, Трикси? — И она быстро навела на лицо контуры боязливого радушия. Это было похоже на шуточную задачу: нарисуйте собаку одним росчерком, не отрывая мела от доски. Получается самая настоящая сосиска.

— Как приятно вернуться домой, — сказал капитан Феллоуз, искренне думая, что так оно и есть. Единственное, в чем он был убежден, так это в правильности своих эмоций — любви, радости, печали, ненависти. В решительный момент он всегда на высоте.

— Как дела в конторе — все хорошо?

— Прекрасно, — сказал Феллоуз. — Прекрасно.

— У меня был небольшой приступ лихорадки вчера.

— За тобой нужен уход. Теперь все наладится, — рассеянно проговорил он. — Теперь я дома. — И, весело увильнув от разговора о лихорадке, хлопнул в ладоши, громко рассмеялся. А она дрожала, лежа под пологом.

— Где Корал?

— Она там, с полицейским, — сказала миссис Феллоуз.

— Я думал, дочка меня встретит, — сказал он, бесцельно шагая по маленькой, неуютной комнате среди разбросанных распялок для обуви, и вдруг до него дошло. — С полицейским? С каким полицейским?

— Он пришел вчера вечером, и Корал позволила ему заночевать на веранде. Она говорит, он кого-то ищет.

— Вот странно! Ищет — здесь?

— Он не просто полицейский. Он офицер. Его люди остались в деревне. Так Корал говорит.

— Ты бы встала, — сказал он. — Понимаешь… Этим молодчикам нельзя доверять. — И добавил, не очень уверенно: — Она ведь еще ребенок.

— Но у меня был приступ, — простонала миссис Феллоуз. — Самочувствие ужасное.

— Все будет в порядке. Просто ты перегрелась на солнце. Не волнуйся — теперь я дома.

— Так болела голова. Ни читать не могла, ни шить. А тут еще этот человек…

Ужас всегда стоял у миссис Феллоуз за плечами; усилия, которые она прилагала, чтобы не оглядываться, измучили ее. Она только тогда могла смотреть в лицо своему страху, когда облекала его в конкретные формы — лихорадка, крысы, безработица. Реальная угроза — смерть на чужбине, с каждым годом подкрадывающаяся к ней все ближе и ближе, — была под запретом. Уложат вещи, уедут, а она будет лежать в большом склепе на кладбище, куда никто никогда не придет.

Он сказал:

— Что ж, надо пойти поговорить с этим полицейским. И, сев на кровать, положил руку ей на плечо. Кое-что общее у них все же было — что-то вроде застенчивости.

Он рассеянно проговорил:

— Этот итальяшка, секретарь хозяина, приказал…

— Что приказал?

— Долго жить. — Капитан Феллоуз почувствовал, как напряглось ее плечо; она отодвинулась от него к стене. Он коснулся запретного, и связующая их близость порвалась — он не понял почему. — Болит голова, милая?

— Пойди поговори с ним.

— Да, да. Сейчас пойду. — И не двинулся с места: дочь сама появилась в дверях.

Она стояла на пороге, очень серьезная, и глядела на них. Под ее взглядом, полным огромной ответственности за родителей, отец превратился в мальчишку, на которого нельзя положиться, мать — в призрак. Кажется, дунешь, и призрак исчезнет — нечто невесомое, пугливое. Корал была еще девочка лет тринадцати, а в этом возрасте мало чего боишься — не страшны ни старость, ни смерть, ни многие другие напасти: змеиный укус, лихорадка, крысы, дурной запах. Жизнь еще не добралась до нее; в этой девочке была ложная неуязвимость. Но она уже успела усохнуть — все было на месте и в то же время как бы только прочерчено тоненькой линией. Вот что делало с ребенком солнце — высушивало до костей. Золотой браслет на худеньком запястье был похож на замок, запирающий парусиновую дверцу, которую можно пробить кулаком. Она обратилась к отцу:

— Я сказала полицейскому, что ты вернулся.

— Да, да, — сказал капитан Фоллоуз. — Что ж ты не поцелуешь старика отца?

Церемонным шагом она перешла комнату и запечатлела традиционный поцелуй на его лбу — он почувствовал, что поцелуй безразличный. Не тем голова у нее была занята. Она сказала:

— Я говорила кухарке, что мама не выйдет к обеду.

— Ты бы попыталась встать, милая, — сказал капитан Феллоуз.

— Зачем? — спросила Корал.

— Ну, все-таки…

Корал сказала:

— Мне надо поговорить с тобой наедине. — Миссис Феллоуз шевельнулась под пологом — показать, что она еще здесь. Только бы знать, что Корал обставит как следует ее последний путь. Здравый смысл — качество ужасающее, она никогда не обладала им; ведь это здравый смысл говорит: «Мертвые не слышат», или: «Она уже ничего не чувствует», или: «Искусственные цветы практичнее».

— Я не понимаю, — чувствуя неловкость, сказал капитан Феллоуз, — почему маме нельзя знать.

— Она не встанет. Она только испугается.

У Корал — он уже привык к этому — на все имелся готовый ответ. Она всегда говорила обдуманно, всегда была готова ответить. Но иной раз ее ответы казались ему дикими… В их основе лежала только та жизнь, которую она знала, — жизнь здесь. Болота, стервятники в небе — и ни одного сверстника, если не считать деревенских ребятишек со вздутыми от глистов животами; они как нелюди — едят тину с берега. Говорят, дети сближают родителей, и, право, ему не хотелось оставаться с этой девочкой с глазу на глаз. Ее ответы могут завести его бог знает куда. Сквозь полог он нащупал украдкой руку жены, чтобы почувствовать себя увереннее. Эта девочка — чужая в их доме. Он сказал с наигранной шутливостью:

— Ты нас запугиваешь?

— По-моему, — вдумчиво проговорила девочка, — ты-то во всяком случае не испугаешься.

Он сказал, сдаваясь и сжимая руку жены:

— Ну что ж, милая, наша дочь, кажется, уже решила…

— Сначала поговори с полицейским. Я хочу, чтобы он ушел. Он мне не нравится.

— Конечно, пусть тогда уходит. — Капитан Феллоуз засмеялся глухим, неуверенным смешком.

— Так я ему и сказала. Говорю: вы пришли поздно, и мы не могли не предложить вам гамака на ночь. А теперь пусть уходит.

— Но он не послушался?

— Он сказал, что хочет поговорить с тобой.

— Это он здорово придумал, — сказал капитан Феллоуз. — Здорово придумал. — Ирония — его единственная защита, но ее не поняли. Здесь понятно только самое очевидное — например, алфавит, или арифметическое действие, или историческая дата. Он отпустил руку жены и следом за дочерью неохотно вышел на полуденное солнце. Полицейский офицер навытяжку стоял перед верандой: неподвижная оливкового цвета фигура. Он и шагу не сделал навстречу капитану Феллоузу.

— Ну-с, лейтенант? — весело сказал капитан Феллоуз. Ему вдруг пришло в голову, что с полицейским у Корал больше общего, чем с отцом.

— Я разыскиваю одного человека, — сказал лейтенант. — По имеющимся сведениям он должен находиться в этом районе.

— Не может он здесь быть.

— Ваша дочь говорит то же самое.

— Она все знает.

— Его разыскивают по тяжкому обвинению.

— Убийство?

— Нет. Государственная измена.

— О-о! Измена, — сказал капитан Феллоуз, сразу теряя всякий интерес. Измены теперь дело обычное, как мелкая кража в казармах.

— Он священник. Я полагаю, вы сразу сообщите нам, если увидите его. — Лейтенант помолчал. — Вы иностранец, живете под защитой наших законов. Мы надеемся, что вы должным образом отплатите нам за наше гостеприимство. Вы не католик?

— Нет.

— Так я могу полагаться на вас? — сказал лейтенант.

— Да.

Лейтенант стоял на солнце как маленький, темный, угрожающий вопросительный знак. Весь его вид говорил, что от иностранца он не примет даже предложения перейти в тень. Но от гамака-то он не отказался. Наверно, рассматривал это как реквизицию, подумал капитан Феллоуз.

— Стаканчик минеральной воды?

— Нет, нет, благодарю вас.

— Ну что ж, — сказал капитан Феллоуз. — Ничего другого я вам предложить не могу. Ведь так? Потребление алкогольных напитков — государственная измена.

Лейтенант вдруг круто повернулся, словно вид иностранцев претил ему, и зашагал по тропинке в деревню; его краги и кобура поблескивали на солнце. Мистер Феллоуз и Корал видели, как, отойдя на некоторое расстояние, лейтенант остановился и плюнул. Ему не хотелось показаться невоспитанным, и, только решив, что теперь уже никто не заметит, он облегчил душу, вложив в этот плевок всю свою ненависть и презрение к чужому образу жизни, к благополучию, прочности существования, терпимости и самодовольству.

— Не хотел бы я с таким столкнуться на узкой дорожке, — сказал капитан Феллоуз.

— Он, конечно, не верит нам.

— Они никому не верят.

— По-моему, — сказала Корал, — он почуял что-то неладное.

— Они везде это чуют.

— Понимаешь, я не позволила ему устроить здесь обыск.

— Почему? — спросил капитан Феллоуз и тут же легкомысленно перескочил на другое: — Как же ты это ухитрилась?

— Я сказала, что спущу на него собак… и пожалуюсь министру. Он не имел права…

— Э-э, право! — сказал капитан Феллоуз. — У них право в кобуре. Ну и пусть обыскивает. Велика важность!

— Я дала ему слово. — Она была так же непреклонна, как лейтенант; маленькая, загорелая и такая чужая здесь среди банановых рощ. Ее прямота никому не делала скидки. Будущее, полное компромиссов, тревог и унижений, лежало где-то вовне, дверь, через которую оно когда-нибудь войдет, была еще на запоре. Но в любую минуту какое-нибудь одно слово, один жест или самый незначительный поступок могут открыть эту заветную дверь. Куда же она поведет? Капитана Феллоуза охватил страх: он почувствовал бесконечную любовь, а любовь лишала его родительской власти. Нельзя управлять тем, кого любишь, — стой и смотри, как твоя любовь очертя голову мчится к разрушенному мосту, к развороченному участку пути, к ужасам семидесяти лежащих впереди лет. Счастливый человек, он закрыл глаза и стал напевать что-то.

Корал сказала:

— Я не хочу, чтобы такой… уличил меня во лжи… упрекнул, что я его обманула.

— Обманула? Господи Боже! — сказал капитан Феллоуз. — Так этот человек здесь?

— Конечно, здесь, — сказала Корал.

— Где?

— В большом сарае, — мягко пояснила она. — Нельзя же, чтобы его поймали.

— Мама знает об этом?

Она ответила, сокрушив его своей правдивостью:

— Ну нет. На маму я не могу положиться. — Она была совершенно независима: отец и мать принадлежали прошлому. Через сорок лет оба умрут, как та собака в прошлом году. Капитан Феллоуз сказал:

— Да покажи ты мне этого человека.

Он шагал медленно; счастье уходило от него быстрее и безогляднее, чем оно уходит от несчастных: несчастные всегда готовы к этому. Корал шла впереди, ее жиденькие косички белели на солнце, и ему вдруг впервые пришло в голову, что она в том возрасте, когда мексиканские девочки уже познают первого мужчину. Что же с ней будет? Он отмахнулся от мыслей, ответить на которые у него никогда не хватало мужества. Проходя мимо окна своей спальни, он увидел мельком контуры худенькой фигурки под москитной сеткой — лежит там, съежившись, костлявая, одна-одинешенька. И с тоской и с жалостью к самому себе вспомнил, как он был счастлив на реке, — человек делает свое дело, и заботиться ему ни о ком другом не надо. Зачем я женился?.. Он по-детски протянул, глядя на безжалостную худенькую спину впереди:

— Нельзя нам впутываться в политику.

— Это не политика, — мягко проговорила Корал. — В политике я хорошо разбираюсь. Мы с мамой проходим сейчас Билль о реформе. — Она вынула из кармана ключ и отперла дверь большого сарая, где у них хранились бананы до отправки вниз по реке, в порт. После яркого солнца там было очень темно; в углу кто-то шевельнулся. Капитан Феллоуз взял с полки электрический фонарик и осветил им человека в рваном тесном костюме — маленького, зажмурившегося, давно не бритого.

— Que es usted?[12] — спросил капитан Феллоуз.

— Я говорю по-английски. — Человек прижимал к боку маленький портфель, точно в ожидании поезда, который ему ни в коем случае нельзя пропустить.

— Вам не следует здесь оставаться.

— Да, — сказал он. — Да.

— Нас это не касается, — сказал капитан Феллоуз. — Мы иностранцы.

Человек сказал:

— Да, конечно, я сейчас уйду. — Он стоял чуть склонив голову, точно вестовой, выслушивающий приказ офицера. Капитан Феллоуз немного смягчился. Он сказал:

— Дождитесь темноты. Не то вас поймают.

— Да.

— Есть хотите?

— Немножко. Но это неважно. — Он сказал каким-то отталкивающе-приниженным тоном: — Если бы вы были настолько любезны…

— А в чем дело?

— Немножко бренди.

— Я и так нарушаю из-за вас закон, — сказал капитан Феллоуз. Он вышел из сарая, чувствуя себя вдвое выше, а щуплый, согбенный человек остался в темноте, среди бананов. Корал заперла сарай и пошла следом за отцом.

— Ну и религия! — сказал капитан Феллоуз. — Клянчит бренди. Позор!

— Но ведь ты сам иногда его пьешь.

— Дорогая моя, — сказал капитан Феллоуз, — вот вырастешь, и тогда тебе станет ясна разница между рюмкой бренди после обеда и… потребностью в нем.

— Можно, я отнесу ему пива?

— Ты ничего ему не отнесешь.

— На слуг нельзя полагаться.

Капитан Феллоуз почувствовал свое бессилие и пришел в ярость. Он сказал:

— Вот видишь, в какую историю ты нас впутала. — Громко топая, он прошел в дом и беспокойно заходил по спальне среди распялок для обуви. Миссис Феллоуз спала тревожным сном. Ей снились свадьбы. Раз она громко сказала:

— Свадебный поезд. Свадебный поезд.

— Что? — раздраженно спросил капитан Феллоуз. — Что такое?

Темнота упала на землю как занавес: только что светило солнце, и вот его уже нет. Миссис Феллоуз проснулась — перед ней была еще одна ночь.

— Ты что-то говоришь, милый?

— Это ты говорила, — сказал он. — Про какие-то поезда.

— Мне, наверно, что-то приснилось.

— Поезда здесь пойдут не скоро, — сказал он с мрачным удовлетворением. Потом подошел к кровати и сел с краю, подальше от окна, чтобы ничего не видеть и ни о чем не думать. Затрещали цикады, и вокруг москитной сетки, точно фонарики, начали мелькать светлячки. Он положил свою тяжелую, бодрую, ждущую утешения руку на тень под простыней и сказал: — Жизнь здесь не такая уж плохая, Трикси. Правда? Не такая уж плохая. — И почувствовал, как она напряглась. Слово «жизнь» было запретное: оно напоминало о смерти. Она откинулась к стене и снова в отчаянии повернула голову. Фраза «отвернулась к стене» тоже была под запретом. Она лежала в полном смятении, и границы ее страха ширились и ширились, включая все родственные отношения и весь мир неодушевленных вещей. Это было как зараза. Посмотришь на что-нибудь подольше и чувствуешь: тут тоже копошатся микробы… даже в слове «простыня». Она сбросила с себя простыню и сказала:

— Какая жара, какая жара! — Обычно счастливый и всегда несчастная опасливо смотрели с кровати на сгущающуюся ночь. Они спутники, отрезанные от всего мира. То, что было вне их, не имело никакого смысла. Они словно дети, которых везут в закрытом экипаже по необъятным просторам, а куда — неизвестно. С отчаяния он начал бодро напевать песенку военных лет — только бы не слышать шагов во дворе, направляющихся к сараю.


Корал поставила на землю тарелку с куриными ножками и оладьями и отперла дверь сарая. Под мышкой она держала бутылку «Cerveza Moctezuma». В темноте снова послышалась какая-то возня — движения испуганного человека. Корал сказала:

— Это я, — чтобы успокоить его, но фонариком не посветила. Она сказала: — Вот здесь бутылка пива и кое-что поесть.

— Спасибо. Спасибо.

— Полицейские ушли из деревни — на юг. Вам надо идти к северу.

Он промолчал.

Она спросила с холодным любопытством ребенка:

— А что с вами сделают, если вы попадетесь?

— Расстреляют.

— Вам, наверно, очень страшно, — сказала она с интересом. Он ощупью пошел к двери сарая на бледный свет звезд. Он сказал:

— Да, очень страшно, — и споткнулся о гроздь бананов.

— Разве отсюда нельзя убежать?

— Я пробовал. Месяц назад. Пароход отходил… Но тут меня позвали.

— Вы были нужны кому-нибудь?

— Не нужен я был ей, — злобно сказал он. Теперь, когда земля вращалась среди звезд, Корал могла чуточку разглядеть его лицо — лицо, которое ее отец назвал бы не внушающим доверия. Он сказал: — Видишь, какой я недостойный. Разве можно так говорить!

— Недостойный чего?

Он прижал к себе свой портфельчик и спросил:

— Ты не могла бы мне сказать, какой сейчас месяц? Все еще февраль?

— Нет. Сегодня седьмое марта.

— Не часто попадаются люди, которые это знают точно. Значит, еще месяц… еще шесть недель до того, как начнутся дожди. — И добавил: — Когда начнутся дожди, я буду почти в безопасности. Понимаешь, полиция не сможет вести розыски.

— Дождь для вас лучше? — спросила Корал. Ей хотелось все знать. Билль о реформе, и Вильгельм Завоеватель, и основы французского языка лежали у нее в мозгу как найденный клад. Она ждала ответов на каждый свой вопрос и жадно поглощала их.

— Нет, нет. Дожди — это значит еще полгода такой жизни. — Он рванул зубами мясо с куриной ножки. До нее донеслось его дыхание, оно было неприятное — так пахнет то, что слишком долго провалялось на жаре. Он сказал: — Пусть уж лучше поймают.

— А почему, — логически рассудила она, — почему бы вам не сдаться?

Ответы его были так же просты и понятны, как ее вопросы. Он сказал:

— Будет больно. Разве можно вот так идти на боль? И мой долг не позволяет, чтобы меня поймали. Понимаешь? Епископа здесь уже нет. — Странный педантизм вдруг возымел власть над ним. — Ведь это мой приход. — Он нащупал оладью и с жадностью стал есть.

Корал веско проговорила:

— Да, задача. — Послышалось бульканье — это он припал к бутылке. Он сказал:

— Все пытаюсь вспомнить, как мне хорошо жилось когда-то. — Светлячок, точно фонариком, осветил его лицо и тут же погас. Лицо бродяги — чем могла одарить этого человека жизнь? Он сказал: — В Мехико сейчас читают «Благословен Бог». Там епископ… Думаешь, ему придет в голову?.. Там даже не знают, что я жив.

Она сказала:

— Вы, конечно, можете отречься.

— Не понимаю.

— Отречься от веры, — сказала она словами из «Истории Европы».

Он сказал:

— Это невозможно. Такого пути для меня нет. Я священник. Это свыше моих сил.

Девочка внимательно выслушала его. Она сказала:

— Вроде родимого пятна. — Она слышала, что он отчаянно высасывает пиво из бутылки. Она сказала: — Может, я найду, где у отца бренди.

— Нет, нет! Воровать нельзя. — Он допил пиво; долгий стеклянный присвист в темноте — больше не осталось ни капли. Он сказал: — Надо уходить. Немедленно.

— Вы всегда можете вернуться сюда.

— Твоему отцу это не понравится.

— А он не узнает, — сказала она. — Я присмотрю за вами. Моя комната как раз напротив этой двери. Постучите мне в окно. Пожалуй, лучше, — сосредоточенно продолжала она, — если у нас будет сигнальный код. Ведь мало ли кто может постучать.

Он сказал с ужасом:

— Неужели мужчина?

— Да. Как знать? Вдруг еще кто-нибудь убежал от суда.

— Нет, — растерянно проговорил он, — вряд ли.

Она беззаботно ответила:

— Всякое случается.

— И до меня было?

— Нет, но беглецы наверняка будут. Я должна быть готова. Постучите мне три раза. Два длинных стука и один короткий.

Он вдруг фыркнул по-ребячьи:

— А как стучать длинно?

— Вот так.

— То есть громко?

— Я называю такие стуки длинными — по Морзе. — Тут уж он ничего не понял. Он сказал:

— Ты очень хорошая девочка. Помолись за меня.

— О-о! — сказала она. — Я в это не верю.

— Не веришь в молитвы?

— Я не верю в Бога. Я утратила веру, когда мне было десять лет.

— Ай-ай-ай! — сказал он. — Тогда я за тебя буду молиться.

— Молитесь, если хотите, — покровительственным тоном сказала она. — А если придете к нам еще, я научу вас азбуке Морзе. Вам это пригодится.

— Когда?

— Если б вы спрятались на плантации, я сигнализировала бы вам зеркалом о передвижении противника.

Он с полной серьезностью выслушал ее.

— Но тебя могут увидеть.

— Ну, — сказала она, — я бы придумала какую-нибудь отговорку. — Она рассуждала логично, двигаясь шаг за шагом, сметая все препятствия на своем пути.

— Прощай, дитя мое, — сказал он и задержался в дверях. — Может быть… ведь молитвы тебе не нужны… Может быть, тебе будет интересно… Я умею показывать забавный фокус.

— Я люблю фокусы.

— Его показывают на картах. У тебя есть карты?

— Нет.

Он вздохнул.

— Тогда ничего не выйдет, — и тихо засмеялся. Она почувствовала запах пива в его дыхании. — Тогда я буду молиться за тебя.

Она сказала:

— По-моему, вы совсем не боитесь.

— Глоток алкоголя, — сказал он, — делает чудеса с трусом. А если бы еще выпить бренди, да я… я бы бросил вызов самому дьяволу. — Он споткнулся в дверях.

— Прощайте, — сказала она. — Надеюсь, вам удастся бежать. — Из темноты донесся легкий вздох. Она тихо проговорила: — Если они вас убьют, я не прощу им этого — никогда. — Ни минуты не задумываясь, она была готова взять на себя любую ответственность, даже месть. В этом была ее жизнь.

На просеке стояли пять-шесть плетеных глинобитных хижин — две совсем развалились. Несколько свиней, копались в земле, а какая-то старуха носила из хижины в хижину горящий уголек и разжигала маленькие костры посреди пола, чтобы выгнать дымом москитов. В двух хижинах жили женщины, в третьей — свиньи, в последней, неразвалившейся, где хранилась кукуруза, — старик, и мальчик, и полчища крыс. Старик стоял посреди просеки, глядя, как старуха ходит с разжигой; уголек мелькал в темноте, точно совершался неизменный еженощный обряд. Седые волосы, седая щетинистая борода, руки, темные и хрупкие, как прошлогодние листья, — он был воплощением безмерной долговечности. Ничто уже не сможет изменить этого старика, живущего на краешке существования. Он стар уже долгие годы.

Незнакомец вышел на просеку. На ногах у него были истрепанные городские башмаки, черные, узконосые; от них, кроме союзок, почти ничего не осталось, так что ходил он, собственно, босой. Башмаки имели чисто символическое значение, как опутанные паутиной хоругви в церквах. Он был в рубашке и в рваных черных брюках, в руках нес портфельчик — точно пригородный житель, который ездит на службу по сезонному билету. Он тоже почти достиг долговечности, хотя и не расстался с рубцами, наложенными на него временем, — сношенные башмаки говорили об ином прошлом, морщинистое лицо — о надеждах и страхе перед будущим. Старуха с углем остановилась между двумя хижинами и уставилась на незнакомца. Он вышел на просеку, потупив глаза, сгорбившись, словно его выставили напоказ. Старик двинулся ему навстречу, взял его руку и поцеловал ее.

— Вы дадите мне гамак на ночь?

— Отец! Гамаки — это в городе! Здесь спят на чем придется.

— Ладно. Мне бы только где-нибудь лечь. А немножко… спиртного не найдется?

— Кофе, отец. Больше у нас ничего нет.

— А поесть?

— Еды у нас никакой.

— Ну, не надо.

Из хижины вышел мальчик и уставился на него. Все уставились — как на бое быков. Бык обессилен, и зрители ждут, что будет дальше. Они не были жестокосердны; они смотрели на редкостное зрелище: кому-то приходится еще хуже, чем им самим. Он проковылял к хижине. Внутри, выше колен, было темно; огонь на полу не горел, только что-то медленно тлело. Половину всего помещения загромождала сваленная в кучу кукуруза; в ее сухих листьях шуршали крысы. Земляная лежанка, на ней соломенная циновка, столом служили два ящика. Незнакомец лег, и старик затворил за ним дверь.

— Тут не схватят?

— Мальчик посторожит. Он знает.

— Вы ждали меня?

— Нет, отец. Уж пять лет как мы не видели священника… Но когда-нибудь это должно было случиться.

Священник заснул тревожным сном, а старик присел на корточки и стал раздувать огонь. Кто-то постучал в дверь, и священник рывком поднялся с места.

— Ничего, ничего, — сказал старик. — Это вам принесли кофе, отец. — Он поднес ему жестяную кружку с серым кукурузным кофе, от которого шел пар. Но священник так устал, что ему было не до кофе. Он, не двигаясь, лежал на боку. Из-за кукурузных початков на него смотрела крыса.

— Вчера здесь были солдаты, — сказал старик. Он подул на огонь; хижину заволокло дымом. Священник закашлялся, и крыса, точно тень от руки, быстро юркнула в кукурузу.

— Отец! Мальчик не крещеный. Последний священник, что сюда приходил, спросил два песо. У меня было только одно песо. А сейчас всего пятьдесят сентаво.

— Завтра, — устало проговорил священник.

— А вы отслужите мессу, отец?

— Да, да.

— А исповедь, отец, вы нас исповедуете?

— Да, только дайте мне сначала поспать. — Он лег на спину и закрыл глаза от дыма.

— Денег у нас нет, отец, заплатить нечем. Тот священник, падре Хосе…

— Вместо денег дайте мне во что переодеться, — нетерпеливо сказал он.

— Но у нас есть только то, что на себе.

— Возьмите мое в обмен.

Старик недоверчиво замурлыкал про себя, искоса поглядывая на то, что было освещено костром, — на рваное черное тряпье.

— Что ж, отец, надо, так надо, — сказал он. И стал тихонько дуть на костер. Глаза священника снова закрылись.

— Пять лет прошло, во стольком надо покаяться.

Священник быстро поднялся на лежанке.

— Что это? — спросил он.

— Вам чудится, отец. Если придут солдаты, мальчик нас предупредит. Я говорил, что…

— Дайте мне поспать хотя бы пять минут. — Он снова лег; где-то, наверно в одной из женских хижин, голос запел: «Пошла гулять я в поле и розочку нашла».

Старик негромко сказал:

— Жалко, если солдаты придут и мы не успеем… Такое бремя на бедных душах, отец… — Священник взметнулся на лежанке, сел, прислонившись спиной к стене, и сказал с яростью:

— Хорошо. Начинай. Я приму твою исповедь. — Крысы возились в кукурузе. — Говори, — сказал он. — Не трать времени зря. Скорее. Когда ты в последний раз… — Старик опустился на колени у костра, а на другом конце просеки женщина пела: «Пошла гулять я в поле, а розочки уж нет».

— Пять лет назад. — Он помолчал и дунул на костер. — Всего не вспомнишь, отец.

— Ты грешил против целомудрия?

Священник сидел, прислонившись к стене, подобрав под себя ноги, а крысы, привыкнув к их голосам, снова завозились среди кукурузных початков. Старик с трудом подбирал свои грехи, дуя на огонь.

— Покайся как следует, — сказал священник, — и прочитай… прочитай… Четки у тебя есть? Тогда читай «Радостные тайны». — Глаза у него закрылись, губы и язык не довели до конца отпущения грехов… Он снова встрепенулся, проснувшись.

— Можно, я приведу женщин? — говорил старик. — Прошло пять лет…

— А-а, пусть идут. Пусть все идут! — злобно крикнул священник. — Я ваш слуга. — Он прикрыл глаза рукой и заплакал.

Старик отворил дверь; снаружи под огромным сводом слабо освещенного звездами неба было не так темно. Он подошел к женским хижинам, постучался и сказал:

— Идите. Надо исповедаться. Надо уважить падре. — Женщины заныли в ответ, ссылаясь на усталость… можно ведь и утром… — Вы хотите обидеть его? — сказал старик. — Как по-вашему, зачем он сюда пришел? Такой праведный человек. Он сидит сейчас у меня в хижине и оплакивает наши грехи. — Старик выпроводил женщин на улицу; одна за другой они засеменили по просеке к его хижине, а он пошел по тропинке к берегу сменить мальчика, который следил, не переходят ли солдаты реку вброд.