"Войку, сын Тудора" - читать интересную книгу автора (Коган Анатолий Шнеерович)

18

Разложив лист сирийского пергамента на тугой коже большого турецкого бубна, московитин Володимер старательно вырисовывал нарядные буквы государевой грамоты. Послание, вчера составленное дьяком Цамблаком под диктовку самого Штефана, ранним утром было передано грамотным слугам господаря для переписки.

«Светлейшие, могущественные и благороднейшие повелители христианства, кому из вас ни покажут или прочтут сей лист, — выводил Володимер: заподозрить любого властителя в неумении читать в то время не было оскорбительно. — Мы, Штефан-воевода, милостью божьей господарь Земли Молдавской, шлем вам глубокий поклон и пожелания добра. Вашим милостям ведомо, что прежестокий и неверный царь турецкий, с давних пор помышляя о погублении всего христианства, день за днем измысливает, каким еще чином привести под свою власть христианство и погубить. Посему извещаем вас, что в минувший день святого праздника крещения господня реченный турецкий царь наслал на нас великое и проклятое турецкое свое войско, в числе ста двадцати тысяч человек, имея при оном наиближайших и наилюбимейших рабов своих и правых капитанов. Сиречь Сулеймана-пашу, визиря и беглербея, со всем двором реченного царя, со всею Румелией, с господарем Земли Мунтянской со всею его силою. И были там Иса-бек, Али-бек, Скендер-бек, Дуна-бек, Якуб-бек, Валти Улу-бек, Сараф-ага-бек, властитель Софии, Штура-бек, Пири-бек, Юнис-Иса-Бек, сын Иса-бека, визирь со всеми их спахиями, воеводы в том войске и богатыри.»

— Юнис-бек, — оторвался от работы московитин, — почему государь наш зовет тебя визирем? Нет ли здесь ошибки?

Молодой турок, сидевший с Войку за шахматной доской, улыбнулся.

— Нет, мой челеби. Царь царей, падишах османов действительно хотел приблизить меня, ничтожного, к священной своей особе и поэтому повелел называть визирем. Но в войске я был простым беком, спахия-агой.

«Мы, — продолжал выписывать полууставом Володимер, — узрев то войско великое, по достоинству встали супротив плотью и оружием нашим, как требовало достоинство, и с помощью всемогущего господа одолели тех ворогов наших и христианства всего, и погубили их, и провели их через острие меча нашего. И были они попраны нашими ногами.»

Штефан был еще здесь, в лагере. Третьи сутки, без сна и отдыха, воевода восседал во главе большого стола на великом пиру победы, заданном им бойцам под вековыми дубами темного кодра, под страшною рощей кольев, на котороых в муках испустили дух турецкие беки. Все смешалось в хмельном и грозном веселии воинов — благородный котнар и дурная привозная холерка, радость и скорбь. Между врытыми в землю длинными столами на большой лесной поляне за лагерем днем и ночью горели во множестве исполинские костры, на которых жарили целиком бараньи, свиные и бычьи туши. Вокруг них, обнявшись за плечи, плясали хоры и сырбы капитаны и войники, в их могучее пламя, торжествуя, выливали ковши крепчайшей польской водки, к ним со смехом подтаскивали упившихся, чтобы не замерзли. Проспавшиеся тут же утирали лица истоптанным снегом и снова спешили к столам, как недавно — в бой.

Штефан много пил, но сидел в резном кресле прямо, глядел спокойно, с подходившими поздравить князя молдаванами и иноземцами был приветлив. Улыбался князь редко и сдержанно, суровые думы омрачали чело господаря. Несколько раз Штефан оставлял пирующих и шел к пригорку, на котором были водружены самые зловещие трофеи великой победы. Подолгу, без торжества, но и без жалости всматривался воевода в искаженные и почерневшие лица вчерашних врагов. О чем думал грозный воин Молдовы? О том ли, что эти комья смерзшегося мяса и крови, так недавно бывшие людьми — только начало счета в затеянной им опасной борьбе? О новых неисчислимых ордах, готовых последовать за вчерашней, о грядущих встречах с жаждущим сильнейшим противником? Жалел ли князь о жестокой расправе, в минуту гнева учиненной над беззащитными, хотя и надменными пленными? Никто этого не смог бы узнать: черты Штефана-воеводы не выдавали его тайн.

В большом княжеском шатре, согретом теплом нескольких бронзовых жаровен, в это время шла большая работа. Дальний свояк государя главный дьяк Цамблак с дьяками, подьячими и собранными со всего войска грамотеями, монахами и мирянами размножали уже читанное нами письмо Штефана иноземным королям и князьям. Особо готовились грамоты могущественным соседям воеводы — королям Казимиру и Матьяшу. Особо писались послания венецианской синьории и папе, с этими Цамблак, помолясь богу, должен был выехать наутро сам.

Главный дьяк самолично наблюдал за трудившимися для него людьми: совсем недалеко шло застолье, пир, словно битва, шумел во всю свою грозную мощь, и нужен был хозяйский глаз, чтобы пишущие, считающие деньги на дорогу гонцам, отбирающие трофейные дары чужим властителям, не бросили неотложную работу, дабы улизнуть туда, куда влекла их великая сушь в молодецких горлах, требовавших хмельного. Или чтобы, чего доброго, в самом княжьем шатре не появился жбан с проклятым зельем, способным повести отточенные гусиные перья и тростниковые каламы пишущих по драгоценным пергаментам вкривь и вкось. Только московитина, достойного дьячьего доверия исполнительного и храброго юношу, рачительный Цамблак отпустил со всей писарской снастью в шатер пана Молодца, где квартировали Чербул и Юнис. На то была еще одна причина: старый и мудрый грек не мог допустить, чтобы последний знатный пленник, оставшийся еще в руках господаря, был растерзан дюжиной пьяных воинов, способных случайно сунуться в шатер, где приютили бека.

Такое чуть не произошло наутро после боя. Два десятка воинов-секеев захотели взглянуть на опального героя дня и угостить заодно Чербула привезенной из дому сливовицей. Однако, увидев молодого османа, трансильванцы, накануне потерявшие столько товарищей, озверели и были готовы убить и Юниса, и преградившего им дорогу белгородца. Войку собирался уже дорого продать свою жизнь, как на помощь подоспели Володимер и ла Брюйер. Но и это, возможно, не предотвратило бы несчастья, не случись поблизости Фанци, которого трансильванцы еще больше полюбили за храбрость. Только венгерский рыцарь и сумел утихомирить своих рассвирепевших земляков, требовавших выдать им «нехристя», чтобы напоить его кровью землю на братской могиле воинов-пахарей с Карпат.

С тех пор в шатре пана Молодца всегда коротали время двое или трое рыцарей или витязей-куртян; негласно установилась постоянная стража друзей. А их у Чербула в войске стало очень много, хотя все знали, что сотник у князя в немилости. И мало кто решился бы порицать бывшего начальника барабанной засады, как звали его шутники, в спасении и защите молодого бека. Истинные воины отходчивы в гневе, а эти были еще и победителями. Сейчас, кроме увлеченного своим делом Володимера, в шатре на кошмах и шкурах возлежали пан Велимир Бучацкий, Персивале ди Домокульта и Мырза, сын Станчула.

— Пане Войку, — глухо сказал гигант-поляк, чью челюсть закрывала плотная повязка, — спроси, пане-брате, пана пленника, когда он научился мудреной этой игре, которой обучает сейчас тебя. Не в серале ли его языческого величества султана?

Глаза Юниса сверкнули, когда он услышал вопрос, в простоте душевной дословно переведенный Чербулом.

— Ответь ему, господин: у пленного перса. У персидского бека, которого я сбросил с коня и связал арканом в самом начале счастливой битвы османов с изменником веры Узуном.

— Он храбрый воин, пан Мырза, — добавил от себя Войку. — И не просил пощады, увидев смерть. Тебя же, пан Велимир, покорнейше прошу, не задирай Юнис-бека. Не раб он мне, а гость.

Речь пошла о мунтянах-проводниках, о князе Раду, приставившем их к османским полкам, о судьбе соседнего воеводства. Никто не оправдывал прекрасного ликом господаря, но некоторые все-таки жалели его, самой судьбой принужденного сражаться за неверных.

— Что там ни говори, — упрямо заметил пан Бучацкий, — князь Штефан не зря бил мунтянского труса, где ни встречал. В Польше тогда говорили: пан Штефан бьет воеводу Раду, как сильный кот трусливого котенка с соседнего двора.

— Князь Раду не был трусом, — возразил Мырза. Глаза молодого вельможи задумчиво следили за пляской искр над угольями мангала. — Просто это очень невезучий человек. Да и наш воевода впервые ударил на него только тогда, когда увидел, что мунтянин остается султану верной слугой. У нас все думали, что Раду, посаженный Мухаммедом на отцовский престол, отложится от своего господина. Но вышло по-другому, и вся сила турка не защитила мунтянина от гнева Штефана-воеводы. Господа рыцари знают, верно, — добавил сын Станчула, — что взятая в плен семья князя Раду до сих пор в Сучаве. Даже верные слуги нашего государя до сих пор думают, что с Раду он слишком жесток.

— А по-моему, — проворчал Володимер, — все по правде. Басурманский холоп получил, что заслужил.

— Вот уж, панове, не воинский спор. — Пан Велимир, осушив кубок, еще вольнее развалился на войлоках и кошмах. — Будто мы в иноческой келье! Справедливость, жестокость! Монашеские слова, панове, школярские! Наш воинский судья — острый меч, он всегда верно решит, кто прав.

— Сам Александр Великий одобрил бы эти слова, — с легкой усмешкой проронил флорентиец.

— А разве не так? — покосился на него Бучацкий. — Был я, пан рыцарь, у вас в Падуе, слушал речи в тамошнем университете. Меняется, мол, к лучшему грешный сей мир, и всем теперь будет править справедливость и наука. Прошло десять лет, объехал я с тех пор полсвета, а мир все такой, каким был, и правит в нем, как прежде, сила. И дай бог, чтобы так оставалось всегда. Чтобы вместо рыцарской силы не заступила хитрость на престол мирских дел.

— По мне тоже, — улыбнулся Персивале, — лев предпочтительнее змеи. Лев благороден, рыцарь. И правы светлейшие умы времени: власть и сила должны с поклоном прийти к правде, ибо видят, что справедливость и благородство — лучшая опора царства.

И ученый рыцарь принялся вдохновенно рассуждать о наступлении новых времен, когда расцвет знания и искусства неминуемо приведет народы к добродедели древних, к царству закона и разума.

Флорентинца слушали с интересом. С сочувственной улыбкой внимал итальянскому воину молодой боярин Мырза, застыло в воздухе отточеное перо Володимера. Пан Велимир, один из всех, однако, явно скучал. И так зевнул, раскрыв львиный зев, что Домокульта первый расхохотался.

— Вижу, вижу, — признал флорентиец, — царь зверей не стал бы слушать меня и павийских моих наставников. Сдаюсь, ваша милость, и прошу за это чашу из того бурдюга, который вы так предусмотрительно загородили от нас плечом.

Но тут вошел человек, скорее — призрак, вместе с которым в шатер внезапно вернулась действительность — и недавняя битва, и пир на поляне казненных, и сама смерть. Придерживая развевающиеся полы черной шубы, такой широкой, что ее можно было принять за мантию первосвященника, в походное жилище пана Молодца вошел врач Исаак. Поздоровавшись, он тяжело опустился на единственную в шатре скамеечку, которую, пересев на кошму, пододвинул ему Володимер.

— О, пан Исаак! — с преувеличенной торжественностью воскликнул оживившийся поляк. — Теперь, слава Иисусу, все вероисповедания у нас в сборе.

Лекарь господаря не ответил. На его почерневшем от бессоннице лице застыла безмерная боль всех утрат, понесенных им, единственным врачом этого войска, в последние трое суток, — всех раненых, которых он не смог спасти. Спасенных, правда, было больше, но радость недолга, а скорбь, как злой сорняк, пускает корни глубоко. Старый лекарь неотступно думал в тот час также о еще одной утрате — о сыне, пирующем с иноверцами.

Врач Исаак был не из тех евреев, которые запрещали сыновьям такое общение, он считал ложными мудрецами цадиков, готовых произнести проклятие над нечестивцем, выпившим чашу хмельного напитка с необрезанными. Но Давид все больше вживался в боевое товарищество молавских войников, в чету орхейского пыркэлаба, где его давно считали своим. Рано или поздно Давид, сын Исаака, уйдет. Он покинет отца, ибо нет у него влечения к врачеванию. И оставит, видимо, веру, ибо трудно молиться Яхве, когда вокруг ежечасно славят имя его мнимого сына Христа. Старый лекарь был терпим в вопросах веры и племени, но отступников не любил. Что будет с его Давидом? Не напрасно ли он разрешил ему, еще мальчишке, упражняться с государевыми витязями, сначала в стрельбе из лука, а потом и рубке на саблях?

— Пан Виркас Жеймис умирает, — сказал еврей.

Лица воинов помрачнели. Большинство стало подниматься.

— Вас, вельможный пан, прошу повременить, — обратился Исаак к Бучацкому, — Мне надо заняться вашей раной.

— Оставьте это, пан еврей. — Вельможа пытался рассмеяться, но боль остановила его. — Шрамы красят лицо мужчины.

— Дело не в шраме, рыцарь, — властно сказал лекарь, — речь идет о жизни, как при любой ране выше плеча. Сделайте милость, сядьте.

Войку между тем поднял глаза на Володимера. Русский сразу понял немую просьбу друга.

— Иди, Чербул, иди, я никуда не двинусь. Пан Тоадер наказал три листа написать, ни буковкой меньше.

Обменявшись несколькими словами с Юнисом, Войку вместе с остальными вышел на морозный воздух. Молодой турок задумчиво продолжал начатую партию, играя и за противника и за себя. Исаак обрабатывал настойкой ладана широкую, рубленую рану, пересекавшую подбородок польского рыцаря. Все молчали, только перо Володимера нарушало тишину уютным скрипом, потрескивали уголья в жаровнях и глухо доносился шум далекого пиршества, поутихшего из-за многих потерь среди веселящихся, причиненных крепким хмелем войницкого питья.

— Как ваш сын, пан лекарь? — глухо вымолвил наконец Бучацкий. — Он храбро бился в этом бою.

— Здоров, ваша милость. Слава богу, здоров, — с холодной учтивостью ответил Исаак.

«Может быть, — думал врач, — все идет, как надо? Ведь бились евреи и после расселения своего по миру во многих странах, где обретали хоть на время новую родину. Сражались с врагами и пили на победных пирах, и оставались евреями. Они дрались в войсках хазар против византийских легионов. Вместе с русичами защищали старый Киев от монголов, и среди последних ворот города, взятых батыевой ордой, были отстаиваемые ими Жидовские врата. Давид стал воином, и лекарем, как отец, ему уже, видно, не быть. Но хочет ли этого сам бог, чьи поступки не могли порой уразуметь и мудрейшие патриархи библейской старины? Как бы то ни было, надо радоваться: парень выполнил свой долг перед князем этой страны, так хорошо принявшим в своей столице их семью.»

Старый Исаак сдержанно вздохнул. И почти неслышно отозвался тихим вздохом погруженный в собственные думы турецкий пленник.