"Войку, сын Тудора" - читать интересную книгу автора (Коган Анатолий Шнеерович)

5

Торг был в разгаре в это далеко не раннее уже для него время. И вовсю кипели страсти в буйном сердце древнего Монте-Кастро. Ибо если крепость была его венцом и шеломом, а купеческий квартал — мозгом, то рынок по праву следовало признать сердцем этого в сущности небольшого средневекового города. Не чревом, именно сердцем.

Входя на базар, словно на кухню, человек не сразу разбирается в сложной путанице шумов и криков, но нос его уже невольно принюхивается к изобилию разнообразнейших и соблазнительнейших запахов. В ретивом сердце Белгорода царили аромат свежего воска, едкий дух баранины и козьих стад, чесночное дыхание харчевен и лотков со снедью. Товары выставлены в деревянных лавках, на длинных, вкопанных в землю столах, на толстых досках, поставленных на камни, или просто на землю. Тут были кожи, меха, мед, вино, мясо, зерно и масло, посуда и украшения, орудия земледельца и ремесленника, одежда для воина и торговца, оружие и доспехи. Больше всего народу толпилось в ряду, где торговали снедью; белгородцы любили поесть, а неугомонные гости города — и подавно. На переносных печурках и мангалах здесь жарились, варились и обжигались в масле яства всех народов, чьи сыны могли почувствовать на этой площади голод и раскошелиться на обед. Тут можно было отведать русских блинов, а после пряных болгарских и армянских блюд — попробовать прохладного анатолийского шербета и выпить под полотняным навесом кофе или чашку густого душистого чая с куском тающей во рту баклавы. В роскошное пиршество, которым можно было себя побаловать, могли войти (были бы деньги!) венгерский гуляш, татарская чорба, молдавская рыбная зама, а то и ломоть горячей мамалыги из круто сваренной просяной муки.

Совсем рядом, чтобы приезжий человек мог вовремя промочить пересохшую от острых приправ глотку, выстроились в несколько рядов пузатые бочки, большей частью — прямо на возах, на которых их привезли. Здесь был хмельной мед, брага, крепкое пиво, холерка, а главное — вино, море вина, белого, розового и красного, молдавского, болгарского, греческого. Отдельно, в больших запечатанных кувшинах, продавали драгоценные, прославленные вина с Хиоса, Эфеса, Санторина, Крита и других солнечных островов Эгейского, Тирренского, Адриатического и Средиземного морей. Правду сказать, они не были лучше некоторых местных вин, а «государеву» котнарскому — даже уступали. Но слава есть слава — громкие названия и красные печати на горлышках стройных сосудов делали свое дело, и иноземные напитки бойко раскупали домоправители здешних богачей и купцов да хозяева лучших харчевен. Там же, где товар был дешевле, среди навоза и луж пролитого красного пойла шумели портовые пропойцы — бродяги и нищие, беглые солдаты и спившиеся матросы, разбойники и воры из белгородских трущоб. Между бочками, поигрывая замысловатым наборов заморских бранных слов, расхаживали опухшие от пьянства, грубо размалеванные проститутки из гавани, которым не было доступа в верхний город, где промышляли их более счастливые коллеги — богобоязненные и благопристойные куртизанки Монте-Кастро. Обвешанные монистами цыганки, загнав подгулявшего гостя в уголок между возами, взахлеб описывали прелести ждущей его сказочной судьбы и близкого богатства. И подчас угадывали: ведь это был Белгород, прибежище удивительных неожиданностей и капризного, переменчивого рока.

Купцы белгородского рынка являли собой самую пеструю смесь, еще более красочную, чем их товары. Здесь были поляки, немцы, мадьяры, османы, персы, литовцы, евреи, армяне, итальянцы, арабы. Греков в те годы стало несколько меньше: сказывался удар, нанесенный их колониям по всему миру взятием Константинополя, крушением двухтысячелетней метрополии предприимчивых эллинов и их потомков. Много было гостей из Брашова, привозивших оружие, выделанные кожи, ткани, оловянную и серебряную посуду, серпы и косы, плужное железо и колокола. Не меньше встречалось генуэзцев и львовян.

Литовцы и русы продавали янтарные подвески и ожерелья, затейливые московские кольчуги, боевые луки и секиры, связки соболей. Армяне, немцы и трансильванские сасы торговали европейскими товарами, больше — тканями, итальянцы и греки — азиатскими. Сверкали на солнце тяжелые рыцарские мечи из Бургундии, кривые ятаганы из Анатолии, украшенные золотом и серебряной насечкой шлемы из Испании, булатные сабли из Дамаска. Шумное восхищение покупателей вызывали тончайшие, почти невесомые фарфоровые чашки и дорогие шелка из чудовищно далекой страны Китай, до которой юноша, по слухам, мог добраться только стариком.

Ведя своих молодых друзей вперед, мессер Антонио, перед которым с поклонами расступались торговцы и их клиентура, двинулся вдоль суконного ряда. На досках, покрытых чистыми льняными полотнами, с нарочитой небрежностью были разбросаны целые богатства — сукна, в которые одевался тогдашний мир. Фламандские — из Ипра, Бове, Лувена, немецкие — из Кельна и Бреславля, силезские, литовские. Алый скарлат, благородно-серый стамет, коричневый берхкаммер, грубоватый, но добротный черный шай. Тонкие сукна — для камзолов и начинавших входить в моду кафтанов, толстые — для плащей, мантий и шуб. Тут была шерсть всех овец Европы и труд всех ее суконщиков, чесальщиков и валяльщиков. И кровь, конечно, обязательная добавка к любому товару времени, — кровь замученных чахоткой подмастерьев, зарезанных на дорогах купцов, убитых во имя добрых торговых интересов наемных солдат и сторожей, кровь казненных разбойников моря и суши. Всю ее впитали без следа и остатка сукна, без которых людям того времени, особенно в странах умеренного и холодного климата, не оставалось бы ничего другого, как вернуться к звериным шкурам далеких пращуров.

А напротив раскинулось великолепие иного рода — шелка и бархат, золотой серасир и брокарт.

Зодчий подвел Володимера и Войку к сказочному полю, на котором растилалась драгоценнейшая роскошь трех континентов. Тончайший, прошитый сверкающими нитями муслин соперничал в блеске с вышитой камкой, рытый бархат — с блистательной парчой. Краски тут были такие, будто все жар-птицы, все сказочные плоды и цветы мира отдали самые пленительные свои оттенки этим дивным полотнам. На зеленом, алом, вишневом и пурпурном, на угольно-черном, розовом, белом, голубом, палевом, оранжевом, лиловом, синем поле расцветали золотые и серебряные цветы, бежали волны орнамента, раскрывали крылья золотые и серебряные птицы, скалили пасти и грозно замахивались лапами фантастические звери, единороги и сфинксы, пантеры и львы. И можно было понять, почему даже не очень богатые люди носили одежды из этих тканей, передавая их по наследству из поколения в поколение, как фамильные драгоценности. Эти ткани, по местному молдавскому выражению, «луау вэзул» — ослепляли, и влюбившийся в кусок кровавого бархата или шитой темно-фиолетовой камки человек готов был расстаться с немалой частью своего добра, чтобы унести домой отрез затканного золотом, сверкающего счастья.

— Люди стали лучше, — вздохнул мессер Антонио. — В древности они украшали свои города и улицы, теперь — себя. Люди стали похожими на павлинов и отдают этому все свое умение творить красоту.

Рядом была лавка генуэзца Везола. У мессера Донато для Володимера был куплен скромный, но вполне приличествовавший молодому воину наряд — коричневый камзол и штаны, татарские желтые сапожки, на плечи юноши набросили темно-красный широкий и длинный кавалерийский плащ на волчьем меху, с высоким воротником. Тут же купили рысью шапку модного польского покроя. Оружие пан Тудор выделил полюбившемуся ему молодому витязю из собственного чулана, где накопилось немало добрых сабель, мечей и палашей, снятых бесстрашным рубакой с убитых и полоненных им врагов.

У порога лавки, словно из земли, вызвав еще раз у Володимера невольный испуг такой внезапностью, выросла фигура Ахмета. Татарин, склонившись перед Зодчим, безмолвно принял покупки и так же молчаливо растворился в толпе. Мессер Везола в страхе плюнул ему вслед и осенил себя крестом.

— О синьор Войко! — воскликнул он, округляя пухлые губы. — Когда же храбрый господин Тудор, высокородный отец ваш, отрубит наконец голову этому дьяволу!

Войку побледнел от гнева. Но Зодчий мягким движением руки остановил готового вспылить юношу.

— Милый Донато, — усмехнулся мастер, — вы опять запамятовали, что ваша досточтимая матушка привезена из набега белгородской дружины на татарский Гозлев.

— Но я-то правоверный католик!

— Мы с вами крещены, Ахмет — обрезан, — величественно бросил мастер. — Господь же Иисус, как известно, принял обрезание раньше чем крещение. Подумайте же как следует, приятель Донато, кто из нас троих ближе к господу, а значит, к спасению души.

Оставив мессера Везола размышлять над этой богословской загадкой, Антонио Зодчий вместе с обоими молодыми людьми двинулся дальше, к гавани.

На спокойной глади полноводного лимана под стенами Белгорода лениво покачивали смоляными бортами бывалые морские красавицы. Стремительно-узкие галеры, словно единороги, выставляли над водой украшенные позолотой и резьбой тараны. Пузатые нефы не без кокетства поднимали высоко над причалом корму с изукрашенными каютами своих патронов. Будто изящные округлые раковины, колыхались под свежим ветром небольшие каравеллы. Суда были оттоманские, венецианские, греческие, французские, каталонские, немецкие, берберийские, но большей частью все еще генуэзские; хотя Константинополь уже пал, турки не спешили окончательно закрывать Черное море для европейской торговли. Всюду реяли флаги и вымпелы; поверх черных бортов горели яркие краски фальшбортов, сверкала позолота надстроек, из открытых для проветривания портов артиллерийских палуб блестели жерла пушек. На фоне лиманной голубизны, в паутине канатов и вант чернел лес мачт. Некоторые корабли готовились к отплытию, и над ними поднимали косые и прямые многоцветные паруса — зеленые, желтые, алые, полосатые или разрисованные изображениями фантастических животных. Над морем, если развернуть все ветрила отдыхавшего под Белгородом флота, возник бы сказочный зверинец — нарвалы, морские кони, драконы, дельфины, пучеглазые ионовы киты, но прежде всего — поджарые, свирепо-гордые, шагающие на задних лапах геральдические львы.

На низкой турецкой шняве, сидя на голых пятках, ритмично кланялись востоку загорелые матросы, и тощие их зады в зеленых и красных шароварах то и дело вскидывались кверху, когда бритые лбы бесерменов в истовом благочестии припадали к палубе.

А у самого берега, словно щука, вытянулась торговая каторга с красивой, крытой лиловым бархатом надстройкой на корме. Из этой роскошной каюты вышел коренастый галерный пристав в красном камзоле; длинный бич служил безошибочным признаком его высокой должности. Пристав стал спускаться под палубу, к гребцам, на ходу разворачивая гибкое жало своего страшного кнута. Володимер напрягся, как молодой зверь, буравя взором галерного мучителя. Тогда Зодчий, обняв за плечи юношей, почти силой повернул их спиной к кораблю.

— Смотрите! — сказал он, поднимая глаза к крепости.

Белая твердыня с этого места была видна во всем своем величии и красе. В то время камни укреплений были еще совсем светлыми: они золотились на солнце, словно шкура старого белого слона, отчего стены и башни казались отлитыми из сплава бронзы и серебра. Но больше всего, если смотреть со стороны средневековой гавани, она была похожа на дракона. Каменный змей, раскинув далеко в обе стороны могучие крылья и лапы стен, положил огромную голову цитадели, в короне массивных зубцов и крытых тесом еще светлых кровель, на самую вершину скалы. И спокойно ждал, лениво поглядывая из глубины бойни в белесую даль лимана, терпеливо ждал появления врага, с которым ему было дано сразиться. Под гигантским телом золотистого чудовища еще более мрачным казался высокий, поросший дремучими бурьянами горб белгородского холма. Под самым замком, выделяясь над нижним поясом стен, выходивших к лиману, в боку холма темнело большое овальное пятно, возможно, место давнего подкопа.

— Там — ворота в подземелье, — сказал Войку, — в нем сто лет спит Юга-воевода со своим храбрым войском. Тот самый князь Юга Корьятович, который построил эту крепость на казну коварного волшебника, татарского Кубияра-хана.

— Целых сто лет? — переспросил Володимер.

— И проспит еще сто, если надо будет, — с воодушевлением продолжал молодой витязь, — пока не настанет для них час выйти на свет божий и прогнать самого сильного врага, который осмелится сюда явиться.

— Но как он туда забрался? — не унимался дотошный москвитин.

— Люди нашей земли верят, — улыбнулся мессер Антонио, — что их древний государь не был убит коварными боярами, как оно, по-видимому, и случилось, а удалился от мира со своими полками в эту гору и спит под стенами, которые построил, пока не разбудит его молва о великой опасности для его страны. Самой страшной опасности, которую он непременно отразит. Что и говорить, сыны мои, князь Георгий, или Юга-воевода, был храбрый воин; он, видимо, и изгнал отсюда окончательно орду. Литвин, как еще его здесь зовут, княжил, однако, недолго, не пришелся он чем-то по нраву своим боярам, а с изменой одной храбростью не справишься. Не нравился князь Юга и попам; такую обиду затаили на него святые отцы молдавской митрополии, что до сих пор отказываются внести его имя в синодик господарей, за которых надлежит молиться по праздникам.

— Юга-воевода сам, наверно, не жаловал ненасытных черноризцев, — проворчал Войку, воспитанный не слишком набожным отцом.

— Поэтому они и представили его в глазах народа чернокнижником и колдуном. Но люди, видимо, помнили сделанное этим рыцарем добро; потому и ходят до сих пор по их земле сказания о добром волшебнике Юге-воеводе, истребителе татар, защитнике простого народа.

Зодчий и юноши, двинувшись в обратный путь, поднимались теперь в гору, минуя базар и посады, вдоль широченного рва. Тут и там рабочие, спустившись, словно матросы к воде, в подвесных люльках на крепких канатах, доделывали и поправляли каменную внутреннюю облицовку этого искусственного ущелья. Другие работали на стенах — достраивали зубцы, крепили высокие крыши над башнями. Тут же трудились неутомимые белгородские пушкари.

Появление мессера Антонио всюду вызывало радушное оживление. Зодчий успевал и осматривать работы, и отвечать на приветствия, и продолжать беседу с обоими молодыми людьми.

Близ главных ворот их ждало новое зрелище, собравшее множество отнюдь не слабонервных белгородских зевак. На площадке между крепостью и посадом, служившей также лобным местом, по приказу пыркэлабов Четатя Албэ, вельможных панов Думы и Германна, наказывали вора. Преступника уже привязали к столбу, и кат, полуголый, заросший, казалось, до самых зрачков угольно-черной звериной бородой, готовился оказать честь своему ремеслу. Палач, как только что галерный пристав, разматывал длинный бич, его помощники раздували в жаровне угли, раскаливая клеймо. Тут же, в назидание всем, на плахе, на которой секли головы разбойникам и убийцам, лежал и сам предмет кражи — три небольших, от долгого употребления стершихся до толщины бумаги серебряных византийских аспра. Палач со свистом взмахнул бичом. На спине наказуемого вспухла кровавая полоса, и раздался металлический гортанный вопль, словно в груди его взорвалась мера пороха. Кат ударил снова; тело осужденного дернулось еще до того, как кнут коснулся кожи, по спине его медленно проползли три кровавых струи. Зодчий, не останавливаясь, провел юношей мимо, в свой дом, продолжая рассказывать, больше для Володимера, о прошлом Белгорода и его крепости.

— Однажды, — поведал он, — копая фундамент под внешние стены, мы нашли в глубине холма основания других укреплений, возвышавшихся тут в непроглядную старину. И поняли, что давным-давно здесь был другой город. Может быть, он был богаче, многолюднее, красивее нашего, может быть, его стены следовало почитать вершиной мастерства. Все исчезло без следа, все забыто людьми. Долгий труд, озарения, бессонные ночи другого зодчего, построившего ту, прежнюю, крепость, рассыпались прахом. Грамоты, в которых были записаны его дела, давно сожжены. И даже стены превратились в пыль.

— Нынешнему Белгороду, мастер, такое не грозит, — сказал Володимер. — На всей этой стороне, от Кракова до моря, нет такой могучей крепости.

— Она когда-нибудь тоже станет пылью, ответил архитектор, — и неизбежное не должно вызывать у нас печали. Но как часто нам, выкладывающим своды, хочется спросить: люди, где ваши города? Почему вы не сохранили Афины, Вавилон, египетские Фивы, финикийский Сидон, Карфаген и самый Рим? Как могли допустить гибель величайших ваших гнездовий? Разве вы перелетные птицы? Или степные волки, не берегущие логова? Ведь даже медведю оно дорого, даже этот зверь отстаивает его ценой жизни!

— Люди всегда сражались за свои города, — убежденно заявил Войку.

— Вовсе нет, их чаще сдавали, — возразил Володимер. — Трусливо сдавали, без боя.

— И еще чаще — предавали, — продолжал мессер Антонио. — А потом тоже разрушали и жгли. Кое-где в старых книгах можно еще найти два-три беглых слова о том, что здесь, где стоит Монте-Кастро, при Александре Македонском была греческая Тира. Что дошло от нее до наших дней?

— Мы с ребятами, — сказал Войку, в этой комнате всегда чувствовавший себя мальчишкой, — нашли как-то у берега, за посадом, большой камень с глубокими букиями, как на старых могилах. Отец Галактион прочитал на нем неколько слов. Писано было по-гречески.

— Видел я ту плиту, — Зодчий задумчиво кивнул. — От надписи мало что осталось, но можно разобрать, что камень стоял у храма Ареса, бога войны. А раз такой храм существовал, значит, он рано или поздно должен был быть разрушен. Очень хрупкое сооружение — храм бога войны, как крепко его ни строй.

— Но ты, учитель, строил церкви для господа нашего Иисуса, — напомнил Войку. — А Христос сказал: «Не мир несу я вам, но меч».

— Ты имеешь в виду Путну, сынок. Что ж, мне не жаль пяти лет, потраченных на этот монастырь. Ведь там моим учителем была сама природа: горы, лес и быстрая река. Но любил я всегда строить дома. Какое это все-таки чудо — дом человека, даже если он убог! И люблю строить крепости, охраняющие такие жилища. Их подземелья и башни, правда, быстро превращаются в темницы. Но защиту простым очагам все-таки дают. Дай только бог, — продолжал мастер, — чтобы эти стены устояли против турецких пушек. Ведь нашествия не миновать.

— Я ненавижу турок, — сказал Войку.

Зодчий с укором покачал головой.

— Никогда не говори такого, малыш. Ибо глуп и не стоек в доблести способный сказать: я ненавижу татар, секеев, ляхов — все равно какой народ. Можно без урона для истинной чести не скрывать ненависти к ростовщикам. Или к палачам, тиранам и трусам. Но питать это чувство к народу, в котором нет числа самым разным людям, заслуживающим и любви, и неприязни, по достоинствам своим, — ненавидеть целый народ — значит быть врагом всего человечества. Ибо все оно живет в каждом из племен, населяющих мир.

— Но турки — злейшие наши враги, — склонив голову, с мальчишеским упрямством сказал Войку.

— Не злейшие, а опаснейшие, — поправил Зодчий. — Я сказал уже тебе, злых народов просто нет. У турок тоже немало достоинств, которые не грех бы перенять и христианстким народам. Особенно тем, чьим землям угрожают османские полчища.

И мессер Антонио стал рассказывать молодым воинам о тех, с кем им наверняка предстоит сразиться. О странном турецком равенстве, проистекавшем из того, что все в равной степени принадлежали, как рабы, единому хозяину — падишаху. Простой невольник в единый час мог стать распорядителем судеб свободных и знатных людей, так как прихоть всеобщего повелителя или его визирей могла в любой день возвести ничтожнейшего на высочайшую должность. Всесилие султана лишало силы знать страны, а постоянные войны и казни не давали укрепиться все время нарождавшейся, но постоянно уменьшаемой в числе аристократии.

Все были рабами, и возвыситься поэтому мог только тот, что был умен и умел хорошо служить единственному долговечному повелителю — султану страны, где визирями становились не больше чем на год. Самые усердные льстецы — и те не имели особых преимуществ, ибо пресмыкались и умные, и дураки. Султаны не лицемерят, им это не нужно. Они открыто давят, душат и режут своих подданных, не сомневаясь, что таково их священное право.

— И это — те добродетели, которым следует подражать? — в недоумении воскликнул Войку.

— Не приведи господь, — улыбнулся мастер. — Но надо понимать душу завтрашнего врага, понимать его поступки и уметь предугадать их, как в рубке на мечах — предвидеть возможный выпад противника, те приемы атаки, которые подскажет ему нрав.

— Тут не приходится гадать, — нахмурился Войку. — Турок коварен и жесток.

— Да, жесток, — согласился Зодчий. — Султан жесток и казнит тогда и кого вздумает, ибо это в ладу с законами его и верой. Султан ведет себя при этом естественно и по-своему честно, ведь его поступки не противоречат совести и праву мусульманского властителя. А как было до него в старом Константинополе, который он покорил двадцать лет назад? Как вели себя базилевсы священной империи, клявшиеся именем Иисуса?

Зодчий отпил из кубка.

— Христолюбивые императоры Царьграда, — продолжал он, — говорили о милосердии и правде, о любви к ближнему, а сами плели интриги, казнили, отравляли, убивали — чужими руками и втайне. И так нарушали не только требования своей веры, но и тысячелетние законы Рима, наследниками которого себя объявили. Цари Византа губили не меньше жизней, чем нынешний султан, но действовали при этом словно ночные убийцы, лицемеря и прячась. Может быть во дворцах Стамбула опаснее жить, чем тогда, когда он назывался Константинополем. Но ядов в них теперь меньше. Вознамерившись погубить своего сановника, император Византии осыпал его похвалами и ласками и подносил ему кубок отравленного вина. Разгневавшись на визиря, султан открыто посылает ему душителя-палача со шнурком из черного шелка, и впереди ката идет глашатай с барабаном. Кто же из них вероломнее и жестокосерднее?

— Ты спрашиваешь нас, учитель, — ответил Войку, — как будто человеку дано выбирать себе хозяина и смерть. Выбор за него делает судьба.

— Ну вот! — мессер Антонио легко вскочил на ноги. — Сразу видно, что вынянчил тебя сын Востока, правоверный Ахмет. А сам ты, воин и друг мудрецов, написавших для тебя все эти книги? — он широким жестом обвел кабинет. — Где твоя вера в свою саблю, в свой разум, в те знания, которыми ты уже владеешь и которыми еще одарит тебя жизнь?

Молодые люди примолкли, задумчиво рассматривая филигранные пояски орнамента на кубках и серебряной сулее.

— Так мы пришли к загадке, над которой вотще ломали голову мудрецы всех времен, — с удовлетворением заметил мастер, расхаживая по комнате. — Доброе дело нередко рождает зло, а кривда оборачивается правдой. Так, может быть, правы хитроумные злыдни, говорящие нам, что все равно, как себя вести, и делать надо только то, что тебе на пользу? Что собственная корысть твоя — лучшая мера твоим делам? Или еще, как хотел бы Войку, — во всем положиться на волю судьбы.

— Есть государь, — промолвил Володимер, — который не ждет ее приказов. Молва о его делах проникла в самые темные углы галерных трюмов, в самые черные ямы турецких темниц.

Зодчий остановился, прислушиваясь к стуку копыт, внезапно раздавшемуся за окном. Послышались голоса, звякнуло оружие. Мессер Антонио просиял.

— О волке помолвка, а волк — на порог! — ответил он молдавской пословицей и поспешил, оставив юношей, встречать неожиданных гостей.

«Вот я в доме этого удивительного человека, — думал Володимер, — первого мужа в городе. Я, вчерашний каторжник, беглый чужак. Накормлен, одет и обут, почти пристроен. Что же это за люди — жители странного Монте-Кастро, в который я попал? Так, в целом мире, могут принять незнакомого человека разве что казаки. Но у них — дикое поле, кочевые станы собравшихся вместе беглецов. Тут — богатый город, во всем устроенный край. И славный Зодчий крепости слушает меня, словно равного себе, и не гневит его моя дерзость, когда я вступаю с ним в спор. А польский пан не пустил бы такого дальше псарни. Что же это за люди и земля?»