"Против энтропии (Статьи о литературе)" - читать интересную книгу автора (Витковский Евгений)

"Мне нравятся неправильности речи..."(Одоевцева)

…я часто вспоминаю мелочи о Гумилеве… когда мы шли с ним от Оцупа, он впервые прочитал мне про Одоевцеву, женщину с рыжими волосами «Это было, это было в той стране». Корней Чуковский Дневник 1927г.

Об Ирине Одоевцевой, о ее стихах в разное время кто только не писал! Писали Троцкий и Чуковский, Блок и Гумилев, Адамович и Эренбург, Ходасевич и Евтушенко, Ахматова и Надежда Мандельштам, Набоков и Цветаева. Можно несколько страниц одними знаменитыми фамилиями заполнить; уже этим заслужила Ирина Одоевцева право писать об этих людях сама. Мемуарные книги "На берегах Невы" и "На берегах Сены", созданные Одоевцевой в шестидесятые и семидесятые годы, принесли ей заслуженную славу: сперва они были изданы эмигрантскими двухтысячными тиражами, позднее — советскими тиражами в сотни тысяч экземпляров. Одоевцева диктовала и третью книгу — "На берегах Леты". Закончить не успела. Впрочем, для обретения славы ей с лихвой хватило и этих двух книг.

Но зато уж и доставалось Одоевцевой от современников и современниц! Упрекали ее прежде всего в недостоверности. "Совершенно не веришь стенографической, на многие десятки страниц, передаче высказываний полувековой давности. А цитаты из поэтов почти все перевраны! Если Одоевцева их не запомнила — как она могла запомнить разговоры?"[2.10] — возмущался в Германии старший современник Одоевцевой, поэт Дмитрий Кленовский, не сообразив, что разговоры полувековой давности старческая память подчас хранит лучше, чем стихи, — уж их-то проще простого цитировать без ошибок, знай переписывай. Ошибок в воспоминаниях Одоевцевой и вправду много, только вот ошибки ли это?

Скорее — описки. К примеру, пишет Одоевцева: за столом среди прочих сидел сын Андреева, Игорь Леонидович. Но Игорем звали не сына Леонида Андреева, а его племянника, к тому же умершего в 1912 году; так кто же сидел за столом в Париже? Вадим Андреев жил в Женеве, имел советский паспорт и с кругом Одоевцевой не общался; Савва Андреев жил в Аргентине. Методом исключения получаем, что за столом мог сидеть лишь Валентин Леонидович Андреев, некогда танцор, позднее — рисовальщик и переводчик, оставивший воспоминания об отце. Или пишет Одоевцева, что в 1957 году Георгий Иванов якобы выдвигался какими-то американцами на Нобелевскую премию, а вот получил ее Роже Мартен дю Гар. Литературоведы возмущаются: все у старухи в голове перепуталось, ведь Мартен дю Гар получил эту премию в 1937 году! Действительно, в 1957 году Нобелевскую премию получил "другой француз" -Альбер Камю: что, серьезная ошибка?..

Ничего бы не стоило эти ошибки выловить в тексте, — я насчитал их почти полсотни, — исправить в новой публикации или хотя бы откомментировать. Но законы жанра противятся. Мемуары — не документ, а явление художественной литературы. В стихах Одоевцевой несколько раз возникает странный образ: портрет в зеркальной раме. Человек, рассматривающий такой портрет, неизбежно будет видеть также и себя. Одоевцева, глядя в прошлое, отнюдь не стремилась к точности, ее воспоминания — не "один из столь модных ныне "человеческих документов" lt;...gt; необходимо подчеркнуть, что lt;...gt; книга слишком искусственна и искусна для того, чтобы ее отнести к этому убогому роду литературы"[2.11] — слова, сказанные Ходасевичем о "Распаде атома" Георгия Иванова, приложимы к "На берегах Невы" и "На берегах Сены" почти в полной мере, нужно лишь вернуть слову "искусственный" его первичное значение ("с искусством сделанный"[2.12]), в котором оно отнюдь не является синонимом слова "неестественный".

Тридцать семь лет провели бок о бок муж и жена — Георгий Иванов и Ирина Одоевцева, и многим читателям книги Одоевцевой кажутся не то продолжением, не то даже "версией" "Петербургских зим" и "Китайских теней". Это относится не только к рядовому читателю, так полагают и серьезные ученые. Комментируя первое в СССР, изувеченное цензурой издание "Петербургских зим", Н.А.Богомолов писал: "Нами лишь в очень незначительной степени учитывались параллельные места из мемуаров И.В. Одоевцевой "На берегах Невы" lt;...gt;, т.к. проверка показала, что мемуаристка часто пользовалась материалом "Петербургских зим" и газетных очерков Иванова"[2.13].

Никто и не сомневается, что пользовалась. И Берберова, создавая "Курсив мой", воспоминаниями Ходасевича тоже пользовалась. Люди, живущие вместе, неизбежно накапливают общие воспоминания и сами порой не могут вспомнить -"его" это рассказ или "ее". И нет никаких правил, по которым подобные "пары" людей могли бы и были обязаны писать воспоминания. В стихах Одоевцевой тоже полным-полно скрытых и явных цитат из Георгия Иванова, который и сам был великим "цитатным поэтом", как назвал его Владимир Марков, — и цитаты эти в стихах нередко восходят к прозе Иванова. В стихотворении "Я всегда была такой...", датированном 1975 годом, Одоевцева пишет: "Дай дожить мне до ста лет / И прибавь еще кусочек / Вечности!" Этот "кусочек вечности" — из рецензии Георгия Иванова на сборник Бориса Поплавского "Флаги", опубликованной в 1931 году в "Числах",[2.14] — но также, судя по всему, и расхожее, постоянное выражение в семье Ивановых. Кто первым произнес его: Иванов, Одоевцева, а то и вовсе кто-то другой?

Мемуарные книги Иванова и Одоевцевой взаимозависимы, но и взаиморазличны — не меньше, чем их поэтическое творчество. Может, это станет яснее теперь, когда в нашем издании впервые полностью воспроизводятся стихотворения Ирины Одоевцевой, по меньшей мерс в течение последнего десятилетия воспринимавшиеся российским читателем как нечто совершенно несущественное в сравнении с ее мемуарными книгами. Легенда об отсутствии у Ирины Одоевцевой поэтического дара имеет, видимо, единственный источник. К сожалению, это было мнение Анны Ахматовой. Л.К. Чуковская записала слова Ахматовой, сказанные ею 3 января 1957 года: "Придумано, будто я отсутствую в лирике Гумилева, будто он меня никогда не любил! lt;...gt; Я думаю, все это идет от Одоевцевой, которую Николай Степанович (Гумилев. — Е.В.) во что бы то ни стало хотел сделать поэтом, уговаривал не подражать мне, и она, бедняжка, писала про какое-то толченое стекло, не имея ни на грош поэтического дара".[2.15]

Учитывая высочайшую степень достоверности записей Л.К.Чуковской, можно не сомневаться, что вот так прямо и сказала Ахматова об Одоевцевой: "не имея ни на грош поэтического дара". Увы, великая поэтесса Анна Ахматова начисто теряла объективность, когда упоминалось имя Ирины Одоевцевой, которую Николай Степанович Гумилев посмел любить после того, как она, Анна Ахматова, его бросила и ушла к Шилейко. Впрочем, не нам Ахматову судить, да и кто в подобной "семейной ситуации" сумел бы сохранить объективность?

Сохранила объективность, к счастью, Ирина Одоевцева: у нее перед Ахматовой было лишь преклонение, и тому есть любопытное доказательство -притом лежит оно не в мемуарной, а в поэтической части ее наследия. Кто не помнит ахматовскую строфу из первой части "Поэмы без героя":

Но мне страшно: войду сама я, Кружевную шаль не снимая, Улыбнусь всем и замолчу. Стой, какою была когда-то, В ожерелье из черных агатов, До долины Иосафата Снова встретиться не хочу...

В последнем, насколько мне известно, уже ни в какие сборники не вошедшем стихотворении "Во время обедни" Одоевцева тоже написала о самой себе размером и строфами "Поэмы без героя". Поскольку стихотворение "не вошедшее" — опубликовано оно лишь в 1986 году в филадельфийском ежегоднике "Встречи", накануне переезда Одоевцевой в СССР, — его нужно процитировать целиком:

Завтра праздник первопрестольный. Мысли мечутся. Сердцу больно. Тяжело и трудно дышать. До чего я собой недовольна - Хоть бы сброситься с колокольни, Чтобы только другою стать! Ясно вижу свои недостатки - Я челнок без руля и весла, Я с собою играю в прятки, Оттого-то я так весела И так много делаю зла, Я хотела бы, если могла, Убежать от себя без оглядки! Лучезарно сияет дорога, Уводящая в рай голубой. Попрошу-ка у Господа Бога, Чтоб Он сделал меня другой И чтоб я не встречалась с собой - Той, веселой и злой, Никогда.

Под стихотворением дата — 16 февраля 1977 года. Последний сборник стихотворений вышел у Одоевцевой годом раньше. Меньше чем через три месяца после публикации, 11 апреля 1987 года, лучезарно просиявшая дорога увела Ирину Одоевцеву не в рай голубой, а в СССР, в Ленинград, где ее действительно ждала слава. Третья слава в ее жизни, если первой считать начало двадцатых годов, когда даже Блок занес в записную книжку отдельной строкой — "Одоевцева"[2.16], а Троцкий удостоил хамоватой похвалы в статье; вторую славу принесли в эмиграции книги "На берегах Невы" и "На берегах Сены"; третью Одоевцева увидела в СССР, в годы "перестройки", после того как в 1988 и в 1989 годах, одна задругой, вышли в Москве отдельными изданиями "На берегах Невы" тиражом в 250 тысяч экземпляров и "На берегах Сены" тиражом в 500 тысяч экземпляров; к книге "На берегах Невы" была приложена подборка в девять стихотворений, предваренная словами: "Не сомневаемся, что в скором времени советский читатель сможет в полном объеме познакомиться с поэзией Ирины Одоевцевой..."

Все оказалось не так. Лишь теперь читатель имеет возможность познакомиться со всеми стихотворениями Одоевцевой включенными ею в авторские сборники, — почти столько же осталось распылено по периодике и коллективным сборникам, — но тому, что читатель получает сейчас не "полное собрание стихотворений", а лишь текст авторских книг, есть особая причина, заложенная в самой сути поэзии Одоевцевой.

Дело в том, что за почти шестьдесят лет писания стихов (самое раннее из нам известных она датировала 1918 годом, самое позднее, процитированное выше, — 1977-м) Одоевцева переделывала текст одного и того же произведения по пять и по десять раз, в печать попали многие варианты, и даже решить: одно перед нами стихотворение или это две (порою больше) различные разработки единой темы, — непросто, а то и невозможно. Пользуясь лично (и письменно) выданным мне Ириной Одоевцевой разрешением на составление ее "итоговой" поэтической книги, я положился на следующий принцип: стихотворение дается в редакции самого позднего сборника, а в тех случаях, когда переработка текста превышает пятьдесят процентов от общего объема, -сохраняются обе редакции.

Стоит сравнить тексты стихотворений "Довольно вздор нести / Про Терек и Дарьял..." из сборника "Одиночество" (1965) и "Антитеза" ("Довольно вздор нести / Про ту страну, куда Макар...") из сборника "Златая цепь" (1975). Второе стихотворение посвящено нетривиальной теме, давшей название этому предисловию. Дело в том, что именно эмиграция "первой волны" ратовала за сохранение русской речи в раз и навсегда законсервированной форме, над чем издевалась еще Тэффи, от лица анонимного ревнителя требуя говорить не "идти за вином" — а лишь "идти по вино", и никак иначе.

Язык мой ангельски неточен. Мне нравятся созвучья лира-лирные, Барокко-рококо-ампирныс... -

признавалась Одоевцева в первом варианте, а во втором развернула образ еще более ужасный для эмигрантского слуха:

Язык мой ангельски неточен, Акробатичен и порочен, Я сознаюсь в том без труда. Мне нравятся созвучья лиро-лирные, Барокко-рококо-ампирные...

Между тем в довоенные годы подобную гротескиаду просто не пропустили бы в респектабельную эмигрантскую печать, а того, кто отважился на подобное в собственной книге, объявили бы душевнобольным — именно так сделали с выдающимся сюрреалистом Борисом Божневым. Права говорить "на птичьем языке" эмиграция не давала. Но Одоевцева взяла да и заговорила. Точнее, на таком сюрреалистическом языке сначала заговорил Георгий Иванов: из таких стихотворений сложен раздел "Rayon de rayonne" в двух его последних сборниках. "Даже рыбке в речке тесно, / Даже ей нужна беда..." — рыбке, как выясняется по Иванову, нужно, чтобы ее с нежностью зажарили. Впрочем, едва ли не та же самая рыбка плеснула хвостом в стихотворении Одоевцевой "Я всегда была такой..." — именно у нее поэтесса попросила возможности дожить до ста лет (с прибавлением все того же "кусочка вечности"). Темы Иванова неизбежно продолжают звучать у Одоевцевой, но после своей смерти Иванов сам превращается в одну из ее тем: более десятка стихотворений в 1958— 1975 годах пишет Одоевцева непосредственно о своем покойном муже и друге — "Ты говорил — на вечную разлуку...", "Я не могу простить себе..." и др., — не считая прямых продолжений в разработках тем Георгия Иванова; у него было -"Где-то рыжие верблюды / На оранжевом песке / Опасаются простуды, / Напевая бре-ке-ке", а у Одоевцевой больше чем через два десятилетия выяснилось наконец-то, в чем главная беда: "...Во всем виноват верблюд. / Отдать верблюда под суд!"

Советский журналист А. Сабов, собственно говоря, и уговоривший Одоевцеву переехать в СССР (рука не в силах написать — "вернуться": какое такое "возвращение" через шестьдесят пять лет?), будто бы сказал Одоевцевой: "Трудно сыскать двух таких разных по мироощущению поэтов (да еще живущих под одной крышей), как вы с Георгием Владимировичем"[2.17]. Журналист честно сообщил в этой фразе, что уж по меньшей мере одного кого-то из четы Ивановых он не читал вовсе. Тому, кто внимательно сравнит поздние стихи Иванова с поздними же стихами Одоевцевой, будет ясно видно: как раз мироощущение у этих поэтов было гармонично-общим, общими были и темы и во многом — поэтические средства, "мастерская". Ощущение такое, словно прозвучал камертон и задал двум по разному устроенным музыкальным инструментам единую ноту, — и нота эта была никак не "парижская" — во Франции был свой собственный сюрреализм "от отчаяния" — Одарченко, Божнев, Ильязд. Нота эта, прямо указанная у Одоевцевой, пришла строкой застрелившегося в 1906 году на площади Трокадеро русского поэта Виктора Полякова "Мы — последние поэты..."[2.18] Оттого столь гармонично ложатся в книги Одоевцевой стихотворения-послания к немногим в эмиграции друзьям-поэтам — Георгию Адамовичу, Юрию Терапиано, Игорю Чиннову. Ближе всех к Одоевцевой последний, к нему обращено самое программное ее стихотворение, поэтическое кредо поэтессы — "Открытка -море и скала..." Разворачивая бодлеровскую метафору "проклятого поэта" -альбатроса, метафору ослепительно красивую, но нигилистическую и уж наверняка атеистическую, в иную плоскость, глубоко христианскую, Одоевцева остается в пределах орнитологического образного ряда:

И я подумала: Бодлер не прав, Поэт не альбатрос, а пеликан - Ведь отрывает он от сердца своего Куски, сочащиеся кровью, Звенящие живою болью, И превращает их в стихи, Кормя свои стихи собою, Как кормит пеликан своих птенцов Своею плотью.

Напоминаю, что пеликан в христианской традиции — один из образов Христа, питающего и причащающего своих птенцов-детей собственной кровью и плотью. Так и остаются для нас в благодарной памяти сердца сидящие рядком на скале поэты-пеликаны: Ирина Одоевцева, Игорь Чиннов, — а рядом с ними -просто пеликан. Не поэт, а птица. Разница небольшая.

Ахматова всю жизнь методично и едва ли не ежедневно ругала, ругала, ругала Георгия Иванова и Ирину Одоевцеву, во-первых, за злоязычность, которую в "свободном мире" никто не хочет одернуть, во-вторых, понятно, за бездарность. Ахматовское устное слово было сильней любого печатного, ибо было оно ахматовское. А тут еще такой удобный случай: решительно вся любовная лирика Георгия Иванова в эмиграции обращена к Ирине Одоевцевой. Стихи Иванова доходили до Москвы и Ленинграда, циркулировали как в самиздате, так и в тамиздате, то есть в виде подлинных, неведомо как провезенных в СССР книг. Попадали они и в руки Ахматовой, тому есть надежнейшее свидетельство. Л.К.Чуковская 11 декабря 1960 года записала: "Показала мне томик стихов Георгия Иванова с предисловием Гуля. Утверждается, будто Георгий Иванов — князь во поэтах, из него выработался великий поэт и пр.

Анна Андреевна испытующе на меня взглянула, взяла с тумбочки какую-то книжку, важно надела очки — а мне велела читать про себя Иванова и потом высказаться.

lt;...gt; Минуя Гуля, я принялась читать стихи Иванова.

Нет, не выработался. Нет, бледно. Нет, ритмы, интонации — чужие. Нет.

Я доложила Анне Андреевне свое впечатление. Она нашла меня слишком снисходительной.

— Не бледные и чужие, а пренеприятные и ничтожные, — сказала они. -Очень неприятные. Вот, например, это.

Она прочитала с издевкой одно любовное стихотворение.

— Это — Одоевцевой. Еще "пупочкой" ее назвал бы. Не только никакого величия — никакого вкуса. Гуль выводит Иванова из Анненского.

Я удивилась: Анненского и ноты нет.

— Да, да, не больше и не меньше, из Анненского. Это наспех сколоченная родословная, знаете, как раньше покупали на Апраксином рынке".[2.19]

Стихотворение, которое "с издевкой" (можно себе представить) продекламировала Ахматова, опознается без труда:

Отзовись, кукушечка, яблочко, змееныш, Весточка, царапинка, снежинка, ручеек. Нежности последыш, нелепости приемыш, Кофе-чае-сахарный потерянный паек...[2.20]

А это, вопреки отвращению Ахматовой, вопреки ее ненависти к женщине, посмевшей занять в сердце Гумилева ЕЕ место, — стихотворение это -жемчужина русской любовной лирики, жемчужина черная и неправильной формы -такие ценятся выше обычных и назывались в старину португальским словом "барокко". Если б поверить в то, что просто Анна Андреевна была невосприимчива к барокко...

В записной книжке Ахматовой от 22 октября 1962 года — загадочная фраза:

"Ярость Одоевцевой уже совсем непонятна".[2.21]

Если учесть, что к этому времени Одоевцева свои мемуары только-только начала писать, понять слова Ахматовой непросто. Но ведь ни Георгий Иванов, ни тем более Ирина Одоевцева, не осуждали Ахматову, скажем, за цикл "Слава миру". Л.К. Чуковская в открытом письме в редакцию назеты "Книжное обозрение"[2.22] осудила уже меня самого за то, что я этот цикл в беседе с Анатолием Стреляным упомянул: "К стихам "Слава миру" следует относиться так, как порядочные люди относятся к показаниям, данным под пыткой". У меня об этих стихах только и было написано: "Она этими стихами выкупала жизнь сына. Любые стихи можно написать, если надо спасти близкого человека". Впрочем, не берусь судить Лидию Корнеевну, жизни ей тогда оставалось всего несколько недель. "Взаимное непониманье", о котором писал Георгий Иванов, разделяло всех по ту и по эту сторону всех "железных" (и даже тюлевых) занавесов.

Стихи Одоевцевой стоило бы прочесть уже за одно то, что ее любил Георгий Иванов. Но хочется думать, что их и без этого необходимо прочесть: оригинальная, никем не повторенная поэтика, замкнутый микрокосм отчаяния, озаренный (в отличие от поэзии Георгия Иванова) возможным светом надежды на еще что-то хорошее в будущем, незаурядный версификационный дар и многое другое — все это обеспечивает Ирине Одоевцевой высокое место в пантеоне русской поэзии XX века.

Мемуарные книги Одоевцевой замечательны. Но если Нина Берберова с ее "Курсивом" существует в истории русской литературы вполне независимо от остального ее творчества (особенно — от стихов, которым она и сама большого значения не придавала), то воспринимать "На берегах Невы" и "На берегах Сены", не прочтя и не прочувствовав стихи Одоевцевой, означает впасть в грех поиска облегченного чтения.

Тем не менее славу Одоевцевой принесли все-таки книги воспоминаний, и приходится возвратиться к биографии автора — к самому ее началу. И тут мы немедленно попадаем в область мифологии.

Потому что звали писательницу от рождения иначе: Ираида Густавовна Гейнике, по первому мужу — Попова-Одоевцева (точность этой фамилии не проверена), по второму — Иванова, по третьему — Горбова. Но когда весной 1987 года писательница перебралась в СССР, в документах ее литературный псевдоним стал зафиксированным именем: Ирина Владимировна Одоевцева. И дата и место рождения были в документах такие: "27 июля 1895 года, Рига".

В общепринятой датировке никто месяц и день рождения Одоевцевой не оспаривает, да и родилась она определенно в Риге. Но в довоенных анкетах год рождения фигурировал иной — 1901-й, да и в посвященном Георгию Адамовичу стихотворении от 1958 года есть у Одоевцевой строки, описывающие 1919 или 1920 год в Петрограде:

Дом Искусств. Литераторов Дом. Девятнадцать жасминовых лет, Гордость студии Гумилева, Николая Степановича...

Последнее время махнувшие на эту загадку рукой литературоведы пишут при обозначении года рождения Одоевцевой — "1895 или 1901". Нина Берберова в книге "Курсив мой" вплоть до последнего прижизненного издания указывала дату рождения Одоевцевой "среднюю" — 1897-й, а недавно в четвертом томе Собрания сочинений Владислава Ходасевича (в комментариях) Н.А. Богомолов написал об Одоевцевой: "род. в 1903 г."[2.23].То есть перед нами уже четвертая печатно зафиксированная версия даты рождения Одоевцевой, и одна ничем не лучше другой: по разным причинам люди (особенно женщины) иной раз указывают свой год рождения "не совсем точно". В разные годы менялись даты рождения у многих русских поэтов — у Тэффи, у Ольги Чюминой, у Михаила Кузмина, у Николая Клюева, у Георгия Адамовича, у Михаила Зенкевича и др. Никакой закономерности тут нет. Возможно, в послевоенные годы при определении в дом для престарелых требовалось доказать, что Одоевцева уже достигла какого-то нужного возраста. Могут быть и другие причины. Архивы в Латвии для российского исследователи недоступнее американских, да и плохо сохранились. Полагаю, рано или поздно подлинная дата рождения Ираиды Гейнике всплывет. Особого значения для понимания ее творчества эта дата не имеет, важнее другое: Ираида Гейнике появилась в городе на Неве уже после переворота 1917 года, когда город этот назывался Петроград: здесь важно именно название, ибо оно очерчивает конкретную эпоху как нельзя более точно.

В совсем недавно изданных "Записных книжках" Анны Ахматовой за 1958-1966 годы содержится много злых выпадов против Одоевцевой (а также Георгия Иванова, Оцупа и других членов "Цеха поэтов", которых в литературоведении иной раз без размышления именуют "младшими акмеистами"). Ахматова заносит в книжку: "Ни Одоевцева, ни Оцуп Петербурга и не нюхали. Они появились в 19 г., когда все превратилось в свою противоположность и, во-первых, все уехали. Если Одlt;оевцеваgt; и Оцlt;упgt; дожили до начала нэп'а — это не меняет дела. Нэп был дьявольской карикатурой на 10-ые годы".[2.24]

"Во-вторых" в тексте нет, но нет смысла придираться к стилю: текст не предназначался для печати. Тем он ценнее: Ахматова указывает на принципиальное отличие петербургского серебряного века до начала войны в 1914 году, самое большее — до переломного 1917 года, от петроградского периода, который (Ахматова права) во многом напоминает нам своим буйным цветением что-то вроде пира во время чумы.

Тут — принципиальное отличие мемуарных книг Георгия Иванова и Ирины Одоевцевой. Он был свидетелем обеих эпох, она — лишь второй. Причины тому, что называется, "календарные". Однако Ахматова, отрицая петроградский период, не могла отрицать того факта, что он все-таки был. Л.К. Чуковская в апреле 1958 года записала со слов Ахматовой: "Оказывается, Одоевцева напечатала где-то в Париже, будто Николай Степанович относился к стихам Анны Андреевны как к рукоделию жены поэта lt;...gt; У него роман с Одоевцевой был в начале двадцатых, он тогда был сильно уязвлен нашим разводом. Кроме того, она из него кое-что по-женски выдразнила".[2.25]

Впрочем, Л.К.Чуковская тут же помещает комментарий: "У меня ошибка. Как я поняла теперь, говорила тогда А.А. не про мемуары самой Одоевцевой "На берегах Невы" (которые начали появляться позднее), а про воспоминания ее мужа Георгия Иванова "Петербургские зимы" (Париж, 1928 и Нью-Йорк, 1953) -про воспоминания, написанные, как полагала А.А., со слов Одоевцевой"[2.26].

Первые фрагменты книги "На берегах Невы" появились лишь в 1962 году в альманахе "Мосты" (No9) и в "Новом журнале" (No68).

Попробуем по независимым источникам восстановить хронологию тех дней, с описания которых начинается книга.

15 ноября 1918 года состоялось открытие Института живого слова. Записалось более четырехсот человек. Первое собрание слушателей — 19 ноября. Первая лекция Гумилева по курсу "Теория поэзии" — 28 ноября. Лекция эта Одоевцевой описана в книге "На берегах Невы".

Февраль 1919 года: Одоевцева в первый раз принесла Гумилеву стихи.

Дальше нужно бы опустить занавес на некоторое время, только вся книга "На берегах Невы" представляют собою поднятие этого занавеса.[2.27] Поскольку слова эти произнес близкий друг Одоевцевой, поэт Игорь Чиннов, прочитавший множество лекций об Одоевцевой и ее поэзии, в злоязычии его не заподозришь никак. Сугроб, однако, вызывает в памяти бессмертный рефрен "Баллады о дамах прошлых времен" Франсуа Вийона: "Но где же прошлогодний снег!" Кстати, это перевод Николая Гумилева.

Примерно год можно пропустить: свидетельства Одоевцевой об этом времени достоверней всех иных, а их читатель найдет в нашей книге.

30 апреля 1920 года у Гумилева имел место прием по случаю приезда из Москвы Андрея Белого. Гумилев представлял Белому членов своего очередного "Цеха": И. Одоевцеву, В. Рождественского, Н. Оцупа. "Пришедший позже Г. Иванов особое внимание обратил на "Балладу о толченом стекле" И. Одоевцевой, и с этого дня она стала известна в литературных кругах Петрограда"[2.28].

3 мая 1920 года Гумилев с Одоевцевой присутствовали на лекции Чуковского о творчестве Авдотьи Панаевой. Именно Чуковскому посвятила Одоевцева "Балладу о толченом стекле", хотя посвящение, видимо, было проставлено позже — при подготовке к печати первого сборника Одоевцевой "Двор чудес". Интересно, что в поздней перепечатке Одоевцева под "Балладой" проставила дату — 1919, хотя на титульном листе сборника под словом "Стихи" обозначено: "1920— 1921". Но это как раз согласуется с рассказом Одоевцевой о том, что "Баллада" довольно долго валялась у Гумилева в папке, прежде чем была "обнародована" на встрече с Андреем Белым.

3 августа 1920 года Гумилев представил Одоевцеву на ее первом публичном выступлении на литературном утреннике Дома литераторов.[2.29]

28 ноября 1920 года Корней Чуковский заносит в дневник: "Вечером лекция о Достоевском. Нас снимали при магнии. Слушателей было множество. Была, между проч., Ирина Одоевцева, с к-рой — в "Дом Искусств" и обратно"[2.30].

Тот же Чуковский сорок пять лет спустя заносит в дневник: "Вчера была милая Столярова. lt;...gt; Она видела в Париже старых эмигрантов: вымирающее племя — 30 инвалидов из богадельни — в том числе Г. Адамович, Одоевцева"[2.31].

Придется напомнить: год рождения К.И. Чуковского — 1882, год рождения Адамовича — 1892, год рождения Одоевцевой колеблется между 1895 и 1903. Младшие, но эмигрировавшие современники всегда казались жителям "столицы нашей родины Москвы" и "города-героя Ленинграда" дряхлыми стариками. Время по обе стороны "железного занавеса" шло с разной скоростью и свою собственную старость "здешние" приписывали тамошним. "Здешние" и вправду были старше: год жизни среди советских страхов нужно считать за 2 или за 3. Вернемся в 1920-1 годы, к "Звучащей раковине", к "Второму цеху поэтов", которые возглавлял Гумилев, к книгам тех лет.

В 1961 году Ахматова с горечью занесла в записную книжку: "В "Дракон" и альманахи Цеха поэтов я даже не была приглашена".[2.32]

Еще бы! В петроградском альманахе "Дракон" (1921, на титуле местом издания обозначен Петербург — но, увы, таков был самообман жителей города Петрограда) Гумилев опубликовал чуть ли не главные свои стихотворения -"Слово" и "Лес" — и на втором прямо проставил посвящение — "Ирине Одоевцевой"[2.33]. Друзья даже упрекали его: нехорошо так уж впрямую описывать в стихах внешность любимой женщины да еще называть ее по имени-фамилии -все-таки ты человек женатый. В дальнейшем посвящение с "Леса" исчезло, но написан он был летом 1919 года и обращен именно к Одоевцевой, о чем есть запись в дневнике Чуковского, взятая эпиграфом к этому предисловию.

А в "Дракон" были приглашены три акмеиста (Гумилев, Мандельштам, Зенкевич), символисты — Сологуб, Блок, Белый, был приглашен Кузмин, участники "Цеха" — и среди них Ирина Одоевцева с "Балладой о Роберте Пентегью". И Маргарита Тумповская в "Дракон" попала. А Ахматову не пригласили. Даже менее самолюбивый человек обиделся бы. Ахматова обиделась не просто так, а на всю жизнь и во всю ахматовскую мощь.

Между тем как раз во времена "Дракона", весной-летом 1920 года, состоялось знакомство Георгия Иванова с Ириной Одоевцевой, в августе 1921 года Гумилев был расстрелян, а 10 сентября того же года Иванов и Одоевцева, говоря по-советски, "расписались". Впрочем, в декабре 1921 года, датируя окончательный состав своего второго итогового сборника "Вереск", Георгий Иванов посвятил эту книгу — в ней нет стихотворений, написанных после 1918 года, — первой жене, Габриэль Тернизьен. А вот третий свой сборник -"Сады" — он посвятил уже Ирине Одоевцевой.

Первый год супружеской жизни четы Ивановых прошел в советской России: Георгий Иванов с бешеной скоростью переводил для "Всемирной литературы" Байрона, Кольриджа, Вольтера; попал однажды по пустяковому делу в облаву, просидел больше месяца в ЧК, но, слава Богу, выпустили. Одоевцева с трудом доказала ("оптировала", как тогда говорили) право на латвийское подданство. Оба писали стихи, оба решили при первой же возможности из этой страны уехать. В конце сентября 1922 года Георгий Иванов покидает страну -навсегда. Чуть позже уезжает Одоевцева — чтобы вернуться в Летний сад весной 1987 года.

В конце августа 1988 года я приехал в Переделкино, где в то время жила Одоевцева, согласившаяся уделить мне послеобеденные часы для беседы: я тогда готовил большой однотомник Георгия Иванова для издательства "Советский писатель" (забегая вперед, скажу, что однотомник издан не был, и слава Богу: вышел в 1994 году трехтомник в издательстве "Согласие", где никакая советская цензура на меня уже не давила). Зашла речь и об издании отдельного сборника стихотворений Одоевцевой, на его составление Ирина Владимировна даже написала мне доверенность — храню и поныне, — и поэтический раздел в настоящем томе представляет собою как раз исполнение желания поэтессы, в этой доверенности высказанного. Потом Одоевцева стала отвечать на мои вопросы, связанные с Георгием Ивановым, с жизнью русского литературного Парижа в целом. Магнитофон попросила не включать: "Как запомните, так запишете — так ведь лучше, правда?.."

А вопросы мои были мелкие, как теперь понимаю — скучные. ""В." в первой главе "Петербургских зим" — это Иван Вольнов? Так мой соавтор, Георгий Мосешвили, предполагает". — "Вольнов? Сектант? Вероятнее всего... Даже наверняка он. Постойте, даже наверняка Вольнов, Георгий (Иванов. -Е.В.) про него еще рассказывал..." — "Ваш "Двор чудес" посвящен Сергею Попову-Одоевцеву..." — "А, про это я люблю рассказывать. Отец меня не отпускал в Петроград, если я не выйду замуж. Вот я и придумала выйти замуж за двоюродного брата, он, правда, вовсе не адвокат был, как Берберова сочинила, юрист, конечно, но совсем не адвокат, и не Одоевцев, это я сама ему такую фамилию сочинила..." Тут Ирина Владимировна сделала паузу, придвинулась ко мне из инвалидного кресла и спросила тоном заговорщицы: "Скажите, ведь правда, Георгий Иванов поэт более значительный, чем Гумилев?"

Уйти от ответа было невозможно, я подумал и честно сказал, что сравнивать их нельзя из-за неравного срока жизни: если уделить Георгию Иванову лишь тридцать пять гумилевских лет — то попадем мы в 1929 год, даже "Розы" написаны меньше чем наполовину, очень не в пользу Георгия Иванова будет сравнение. А если исходить из данности, из оставленного каждым поэтом поэтического наследия, то, вероятно, да: Георгий Иванов для русской поэзии поэт более значительный, чем Гумилев, к тому же по сей день лучший русский сюрреалист (и что-то я еще сказал, но это уже не имеет значения). Одоевцева победно откинулась в кресле и неожиданно веско промолвила: "Вот. И я так тоже считаю. Несмотря на мученическую смерть Гумилева — все-таки Георгий".

Разговор был длинный, касался преимущественно тех самых ошибок в мемуарах, узнав о которых, она неизменно отвечала: "Ну, исправьте". Для нее мелочи и детали эпохи были живыми. Только раз смутилась: в парижском издании Ада Оношкович-Яцына была у нее поименована как "Анушкович". "Ну, я на слух ее фамилию записала. Но какая была красавица, какая красавица! Непременно найдите ее фотографию! А фамилию поправьте так, как надо. Они с Жоржем у Лозинского в студии переводами занимались — жалко, что переводы Жоржа все пропали. Он только "Кристабель" Кольриджа увез и в Берлине издал, а Байрон так весь и пропал[2.34]. Он, конечно, английского не знал, все по подстрочнику делал, но так жалко, что все это пропало! И Адамович тоже хорошо переводил. Тоже все пропало. Скажите, вы любите Адамовича?.."

Дальнейший, на много часов растянувшийся разговор стал очень странным — это Одоевцева расспрашивала меня, а не я ее. Она хотела знать обо всем, что тут, в СССР, напроисходило за шестьдесят пять лет ее отсутствия, и то, что "по календарным соображениям" я никак не мог быть свидетелем чего бы то ни было ранее пятидесятых годов, ее не смущало: я ведь был "здешний", обо всем "здешнем" знал (или должен был знать) из первых рук. Любопытство Одоевцевой было безгранично.

Но и защититься от обвинений в неточности и недобросовестности она тоже хотела. "Она пишет, что была в пижаме... Наверное! Она же лучше знает, в пижаме или не в пижаме! Но я не знала, что по городу можно ходить в пижаме! Скажите, это важно?.." (Речь шла о следующих словах Надежды Мандельштам: "В воспоминаниях Одоевцевой я прочла, будто я ходила в костюме Мандельштама и накормила гостя (Г.Иванова. — Е.В.) отличным обедом. Кто из них врет, я не знаю, но думаю, что Иванов застал меня в пижаме. У меня была — синяя в белую полоску. В Петербурге еще не знали пижам, и у меня там несколько раз спрашивали: "Это у вас в Москве так ходят?.." Эта пара — Иванов и Одоевцева — чудовищные вруны".[2.35])

Вместе с тем Одоевцева была непоколебима в своем убеждении, что другие мемуаристы тоже оклеветали их семью. "Наиболее клеветническими" из всех воспоминаний о Георгии Иванове она называла воспоминания того автора, который обвинил ее мужа (уже достаточно пожилого человека)... в отсутствии зубов! У Жоржа — пишет Одоевцева — до конца были прекрасные зубы!

Речь идет о Нине Берберовой. Что правда, то правда, насчет "беззубости" в книге "Курсив мой" несколько слов есть. Одоевцева, надо полагать, лучше была осведомлена о состоянии зубов собственного мужа, а Берберова просто ошиблась: врожденная шепелявость Георгия Иванова после войны усилилась ввиду прогрессирующей гипертонии (верхняя граница артериального давления заходила за 300 мм).

Спросить Одоевцеву ее же словами: "Скажите, это важно?" (насчет зубов) — у меня духу не хватило. Я с трудом объяснил ей, что меня гораздо больше волнует другое: отчего так часто в ее воспоминаниях возникает одна и та же ситуация — кого-то куда-то провожают, Цветаеву, скажем, в Москву, — и тут-то и происходит серьезный разговор. "Но так было! В эмиграции очень часто люди уезжают, друзья их провожают. И в эти минуты человек как-то раскрывается..." — "Ирина Владимировна, не отвечайте, если противно, но тут многие годы ходила легенда о том, что "Двор чудес" за вас друзья написали"[2.36]. ...Одоевцева весело смеется. — "Нет. "Двор чудес" я сама писала. Мне только несколько строчек друзья подарили, но так мало, так мало!.."

Поскольку Одоевцева после приезда в СССР утверждала, что сама написала за Иванова многие его поздние произведения ("Закат над Петербургом", к примеру), я счел тему исчерпанной. В конце концов, в одном из знаменитых стихотворений Осипа Мандельштама ("На каменных отрогах Пиэрии... ") две последних строки сочинил киевский поэт Владимир Маккавейский. Строку "Хотят ли русские воины..." подарил Евгению Евтушенко Марк Бернес. Примеров — с избытком.

Предлагаю все-таки решить этот вопрос и считать все подписанное именем Ирины Одоевцевой принадлежащим именно ей: даже если точно известно, что первую главу одного из ее романов написал Георгий Иванов — это книга все-таки Одоевцевой. Писатель живет не в безвоздушном пространстве, на него кто-то влияет, он сам влияет на кого-то, идет обмен темами и словами. Хватит с нас и шекспироведения, где на роль, Шекспира выдвинуто уже больше исторических личностей, чем бывает кинозвезд в конкурсах на главную роль.

Поэтому все семь поэтических сборников Одоевцевой представлены в этом томе. Одоевцева согласилась с применяемым обычно мною ненаучным принципом: порядок стихотворений берется по первому изданию данной книги, а текст — по последней публикации в последнем прижизненном авторском сборнике, пусть даже он содержит одни лишь избранные стихи.

Исключение сделано для раздела "В те баснословные года...", никогда не выходившего отдельно: им заканчивался сборник "Златая цепь" (1975), в нем поэтесса собрала стихи начала двадцатых годов, как попавшие в "Двор чудес", так и оставшиеся за его пределами. Вот эти последние и составляют в нашей книге раздел, следующий за сборником "Двор чудес", — в те годы Одоевцева писала много. А потом — вот что было потом (цитирую по тексту книги "На берегах Сены"):

"Стихов я почти не писала (описывается 1926 год. — Е.В.). Зачем? Раз они никому здесь не нужны lt;...gt; Стихи надо писать для современников, а не для проблематических потомков. Можно ли быть уверенным, что потомки найдут, прочтут и оценят мои стихи?

Гораздо проще перестать писать их. Я так и сделала".

На многие годы Одоевцева "переключилась на прозу". Опубликовав в 1926 году рассказ "Падучая звезда", уже годом позже она выпустила первый роман -"Ангел смерти" (Париж, 1927), в 1938 году вышедший вторым изданием, -случай такой в эмиграции принято называть успехом. В 1931 году в Берлине вышел роман "Изольда", в 1939-м, в Париже, — роман "Зеркало". Четвертый роман — "Оставь надежду навсегда" (не могу охарактеризовать его иначе как "экзотический" — это роман из советской жизни), — написанный в 1945-1946 годах, сперва вышел на французском в автопереводе, затем на английском и на испанском и лишь в 1954 году появился на русском в нью-йоркском издательстве имени Чехова. Наконец, последний, пятый роман — "Год жизни" — был опубликован в парижском журнале "Возрождение" в 1957 году (NoNo63— 68). Иначе говоря, пока был жив Георгий Иванов, Одоевцева писала романы.

Об этих романах есть даже монография русско-канадской писательницы Эллы Бобровой. Книга претендует на то, чтобы быть "литературным портретом" Ирины Одоевцевой, но содержит лишь пересказ пяти романов — почти ничего больше[2.37]. Лучшее, что можно сказать о них, кратко выразил Вадим Крейд: "Когда-то эти романы широко читались и обсуждались. lt;...gt; Потом, в шестидесятые годы, романы стали постепенно забываться и вот оказались полностью забытыми"[2.38]. Сколько ни вспоминай рецензенты и исследователи похвалу, которой удостоился первый же рассказ Одоевцевой, — хвалил все-таки сам Бунин! -сколько ни переиздавай нынешние русские журналы романы Одоевцевой (а есть и это) — к шедеврам русской прозы их отнести трудно. "Любовная история, поданная в остросюжетном обрамлении, кажется до предела насыщенной сценами соперничества, коварства, измены, ревности, душевных мук, раскаяния, разочарования, утрат"[2.39] — увы, Одоевцева-романистка не идет ни в какое сравнение ни с Одоевцевой-поэтом, ни с Одоевцевой-мемуаристом.

Переключившись в середине двадцатых годов на писание романов, Одоевцева, к счастью, окончательно поэзию не забросила: время от времени одно-два ее стихотворения мелькали то в "Современных записках", то в "Числах", то в первой антологии поэзии русской эмиграции "Якорь" (Берлин, 1935): там она проходила в одном разделе с "ветеранами" — с Мережковским и Вячеславом Ивановым, как приобретшая известность еще до отъезда из России. Из стихотворений, написанных больше чем за четверть века, сложился первый поэтический сборник Одоевцевой, выпущенный в эмиграции, — "Контрапункт" (Париж: Рифма, 1950): книга эта была совершенно не похожа на "Двор чудес", в ней (и только в ней) Одоевцева с натяжкой могла бы быть причислена к поэтам пресловутой "парижской ноты". Но и натяжка получилась бы немалая, и книга эта все же много слабее последующих; качественный рывок поэзия Одоевцевой сделала в пятидесятые годы — едва ли намного позже, чем произошла такая метаморфоза с самым близким к Одоевцевой человеком, с самым близким к ней поэтом — Георгием Ивановым. В эти годы Одоевцева много и трудно болела, и цикл, вышедший отдельным изданием в 1952 году в Париже, так и был озаглавлен: "Стихи, написанные во время болезни". В этой книге Одоевцева, пожалуй, наконец-то обрела творческую зрелость. Изменились формы: появились разностопные ритмы, "Елочка" в записи, самоповторы и автореминисценции, реминисценции из Георгия Иванова и других близких поэтов, короче говоря, все то, что дало повод Георгию Иванову считать, что у его жены открылось новое творческое дыхание. В письме к Сергею Маковскому (к которому — после смерти Рахили Чеквер, писавшей стихи под псевдонимом "Ирина Яссен" — перешел частичный контроль над издательством "Рифма") Георгий Иванов писал (19 декабря 1957 года): "Спасибо за предложение издать мои стихи. По отношению ко мне оно запоздало — в Америке будут издавать мою толстую книгу. Но вот если бы вы могли издать новую книгу Одоевцевой, было бы чрезвычайно приятно. Как Вы, должно быть, заметили, ее творчество за последние два-три года сделало резкий (по-моему — ошеломляющий) скачок вверх, и эта новая книга, на редкость цельная и оригинальная, как нельзя лучше подходит, чтобы открыть ею поэтический бал, Вами задуманный. Я лично сейчас убедился, что ее стихи сплошь и рядом выигрывают в сравнении с моими, и считаю, что ничего равного им в эмиграции (да и наверняка в России) не найти"[2.40].

Умирающий Георгий Иванов был очень и очень озабочен человеческой и творческой судьбой Одоевцевой после его смерти: он-то знал, что умирает, и предполагал, что Одоевцева его переживет. Себя он чувствовал полностью реализовавшимся, читая же стихи Одоевцевой, понимал, что она реализовываться начала только-только. Дни в жарком и влажном городке Йер-ле-Пальмье наставали страшные. Кирилл Померанцев вспоминает:

"В Париже, как и раньше, почти каждые две недели я получал письма из Йера, больше от Одоевцевой, с июня только от нее: "Пришли соленых огурцов и, если найдешь, русскую селедку. Жорж очень просит. Ему стало хуже..." Раза два послал lt;...gt;

29 августа 1958 года снова приезжаю в Йер. Вхожу в дом, спрашиваю, где комната Ивановых. Замешательство. Кто-то смущенно отворачивается, кто-то проводит и указывает на дверь. Стучу и, не дожидаясь ответа, вхожу. Вся в черном сидит Одоевцева.

— А Жорж?

— Позавчера...

На местном кладбище — чуть заметный бугорок земли, маленький, сделанный из двух веток, воткнутый в него крест"[2.41].

27 августа Георгий Иванов умер, а в начале сентября 1958 года Одоевцева уже переселилась в дом для престарелых русских в Ганьи под Парижем: все-таки отыскались друзья, все-таки помогли. Об этих днях Одоевцева пишет в книге "На берегах Сены": "Мне казалось, когда я въезжала в сад, окружающий Дом Ганьи, что это мое последнее траурное новоселье lt;...gt; Нет, в этот день я никак не могла предвидеть, что мне еще предстоит "вписать новую главу в книгу жизни и стихов"". Впереди были еще четыре поэтических сборника: "Десять лет" (Париж: Рифма, 1961), "Одиночество" (Вашингтон, 1965) — эту книгу Одоевцева не допустила в продажу, сочтя небрежной с точки зрения полиграфии и корректуры, — наконец, итоговые книги "Златая цепь" (Париж, 1975) и "Портрет в рифмованной раме" (Париж, 1976) — обе вышли в издательстве "Рифма" и содержали, помимо новых стихотворений, ряд старых, переделанных до неузнаваемости. Впереди были мемуарные книги "На берегах Невы" и "На берегах Сены", а также ряд очерков для неоконченной третьей части. Впереди были десятки литературно-критических статей, прижизненная слава, возвращение в город на Неве. Странно сказать, но именно тогда, в дни после смерти Георгия Иванова, у Одоевцевой впереди была еще целая жизнь.

Одоевцева много раз говорила, что никогда не лжет в мемуарах — только рассказывает далеко не все из того, что знает. Но приходилось и отвечать на обвинения, порою далеко не пустячные.

В начале девяностых годов буквально прогремели воспоминания В. С. Яновского "Поля Елисейские"; Сергей Довлатов писал в предисловии к их российскому переизданию: "Кому-то мемуары Яновского покажутся резкими и даже злыми, но ни один компетентный и непредвзятый читатель не обнаружит в них ни попытки сведения счетов, ни выражения личных обид или запоздалых частных претензий к именитым покойникам — воспоминания продиктованы стремлением к правде, той окончательно выверенной временем правде, каковая доступна лишь умному, внимательному и тонкому очевидцу"[2.42].

При всем уважении к бойкой книге Яновского, при всей любви к Довлатову я вынужден обнаружить в этой книге именно эти грехи. Один пример: "...при оккупации он (В.Смоленский. — Е.В.), как и Мережковские, Иванов, Злобин, идеологически расцвел. После победы парижане одно время их всех бойкотировали. Так, в их первом сборнике "Четырнадцать" (или "Тринадцать"?) ни Смоленский, ни Иванов, ни Одоевцева, ни Гиппиус, ни Злобин не участвовали и не могли участвовать. То же в "Эстафете"!"[2.43].

Тут есть все перечисленные Довлатовым грехи: сведение счетов, претензии к именитым покойникам, а что хуже всего, тут нет ничего, кроме злобного вранья, и это не спишешь на тот факт, что Яновскому в год первого издания "Полей Елисейских" (1983) было семьдесят семь лет. "Четырнадцать" — это сборник "Кружка русских поэтов в Америке", изданный в 1949 году в Нью-Йорке, он не включал вообще никаких парижан, — а в Париже в те годы никакого сборника с похожим названием издано не было. А вот в парижской "Эстафете" кое-кто из "американцев" напечатан был: Кира Славина, Михаил Тимашев. Отсюда, видимо, и путаница в голове мемуариста. В "Эстафете" и вправду не было ни Иванова, ни Одоевцевой — их стихи большими подборками почти одновременно появились в альманахе "Орион", тоже вышедшем в Париже. Слух же о сотрудничестве Иванова и Одоевцевой с немцами распустил (едва ли по злому умыслу) Адамович; как раз Одоевцева пишет об этом: "(Адамович. — Е.В.) решил, что мы принимаем немецкий генералитет, и оповестил об этом всех знакомых, украсив рассказ "цветами своей фантазии". А именно — что я разъезжаю с немецкими офицерами верхом и играю с ними в теннис" ("На берегах Сены"),

В появляющихся ныне в печати послевоенных письмах Георгия Иванова много раз разъяснено, какова была правда: "Я не служил у немцев, не доносил (на меня доносили, но это, кажется, другое дело), не напечатал с начала войны нигде ни на каком языке ни одной строчки, не имел не только немецких протекций, но и просто знакомств, чему одно из доказательств, что в 1943 году я был выброшен из собственного дома военными властями, а имущество мое сперва реквизировано, а затем уворовано ими же"[2.44].

Таких писем-оправданий множество. В те годы казалось, что если человек не впадает в восторг от личности Сталина (за Адамовичем такой грех недолго, но был), то, ясное дело, он был (да и остался) поклонником Гитлера. К середине пятидесятых годов "казус" разъяснился и выветрился. А Одоевцева в своих воспоминаниях не только простила Адамовича — она даже нашла оправдание его проступку. Одоевцева умела прощать: в этой области среди русских мемуаристов серебряного века ее умение было уникальным.

А вот в СССР ей не могли простить того, что во многом из-за ее книги "На берегах Невы", где участие Гумилева в Таганцевском заговоре прямо подтверждено, Гумилев в СССР все еще запрещен и не издается, тогда как другие поэты-современники — Вячеслав Иванов, Мандельштам, Цветаева — уже изданы. Нам, пережившим инфляцию начала девяностых, может прийти в голову, что "пачки денег" в столе у Гумилева были просто гонораром из "Всемирной литературы" за переводы баллад о Робин Гуде, но советской цензуре конца шестидесятых — семидесятых так, конечно, не казалось. Быть может, цензура и вправду уцепилась за Одоевцеву, дабы "запретить" Гумилева. Не было бы этого повода — все равно запретили бы, нашли бы другой повод. Довольно было и того, что самиздатские "тиражи" Гумилева вполне были сравнимы с государственными (уж в тысячах-то копий Гумилев точно ходил, а вероятнее -в десятках тысяч). Кто хотел — тот все равно читал в те годы то, что действительно хотел прочесть.

И книги Одоевцевой тоже: в самиздат не просочилась ее поэзия, зато с лихвой отыгрывалась Одоевцева в том же самиздате на популярности своих мемуаров — тут счет домодельных копий тоже шел на тысячи.

...Август 1988 года. Переделкино. Яркое солнце за окном. Одоевцева улыбается мне из инвалидного кресла:

— Вы знаете, мне кажется, я никогда не умру! Я просто буду жить, и жить, и жить. Столько новых людей вокруг, так все интересно!..

Это говорилось от чистого сердца. Она никого не ругала, только удивлялась: зачем Берберова такая злая? Почему Адамовича так плохо знают в России — он ведь был так очарователен! Почему совсем не говорят о Юрии Терапиано, — пусть он критик и неглубокий был, зато поэт — замечательный!

Отбросим "загадочный" год рождения Одоевцевой: как ни считай, женщине, беседовавшей со мной, было больше восьмидесяти пяти, а может быть, и вправду за девяносто. Душа ее лучилась радостью: дожила! дожила!..

Сравнивать Одоевцеву — как и ее воспоминания — с Ниной Берберовой (что очень любят делать в критике: все-таки обе — вдовы великих поэтов) -невозможно.

Вся Берберова — железный интеллект, жесткость. Да, конечно, и мифотворчество тоже, но всецело подчиненное единой концепции жизни и культуры.

Вся Одоевцева — широко распахнутые глаза. Вечное удивление, вечное очарование. Да, конечно, и неточности, и "неправильности речи".

Она просила издать ее, "поправив, но не комментируя". Кому надо, тот сам наведет справки, узнает годы жизни, обстоятельства смерти.

Одоевцева умерла 14 октября 1990 года в Ленинграде. Меньше чем через год городу вернулось его имя: Санкт-Петербург. Она была бы счастлива, если бы узнала об этом. Но она и без того была счастлива — несмотря ни на какое выпадавшее ей в жизни отчаяние. Ее книги — доказательство того, что она обладала уникальным даром: она умела своим счастьем делиться.

Портреты современников, оставленные Одоевцевой, временами кажутся сильно идеализированными: люди встречаются, пьют кофе, беседуют, провожают друг друга, читают стихи, лишь очень редко и ненадолго ссорятся, даже проведя по полвека в эмиграции, не впадают в черную депрессию.

"Пора, казалось бы, и мне ожесточиться..." — писала она в стихах.

Но не только не ожесточилась — скорее, наоборот.

И всю жизнь жалела тех, кто ожесточился.