"За тех, кто в дрейфе !" - читать интересную книгу автора (Санин Владимир Маркович)

БАРМИН

Раньше у нас было заведено так: если дежурный выбирал дрянной фильм, то в одиночестве смотрел его от начала до конца. Но сегодня, хотя картину про заблудившихся в степи баранов дружно забраковали, расходиться никому не хотелось: знали, что будут, подкарауливая сон, ворочаться до глубокой ночи на нарах, а раз так, лучше махнуть рукой на традицию и Непомнящего простить.

Любимым временем суток для нас стали вечера, мы допоздна сидим в кают-компании. В светлое время года Николаич не допускал такого нарушения режима, но в полярную ночь полагает это возможным — сам порой изнывает от бессонницы. Я так и посоветовал Николаичу: пусть ребята сидят до упора в кают-компании, все-таки не наедине со своим ноющим мозгом, а вместе с друзьями.

Обычно для затравки я что-нибудь рассказываю, потом, по закону такого рода общений, кто-то вспомнит: "А вот еще случай!" — и беседа покатилась до ночи. Веня толкает меня в бок.

— Что-нибудь про Мишу!

Миша — это полуреальный, полувыдуманный персонаж, хирург из нашей клиники, который был бы до крайности возмущен, узнав, что я ему приписываю. Впрочем, я почти ничего не выдумываю, все Мишины анекдотические похождения действительно имели место — правда, случались они с разными людьми, но моим слушателям это совершенно безразлично. Они привыкли каждый вечер получать очередную "порцию Миши".

В кают-компании накурено и тепло. Одни углубились в шахматы, другие читают, третьи азартно играют в «чечево» — разновидность «козла», где каждый сражается только за себя, откуда и название: "человек человеку волк". Проигравший лезет под стол и ревет ослом (за недостаточную натуральность рева — повтор), либо кукарекает — на тех же условиях. Словом, интеллектуальная игра, "вторая после перетягивания каната", как говорят ребята.

— Антракт, ребята! — провозглашает Осокин. — Док рассказывает про Мишу!

Ребята подсаживаются поближе, и я начинаю:

— Сегодня мы возвратимся немного назад: высокой аудитории предлагается случай из "раннего Миши". Как вам уже известно, мы очень быстро поняли, что он наивен, как новорожденный теленок, и посему разыгрывать его перестали — исчез спортивный интерес. И все же, когда Миша собрался в отпуск, один из нас не удержался и напутствовал молодого коллегу дружеским советом: мол, Анатолий Палыч Демченко, наш главный врач, очень не любит, когда отпускник полностью отрывается от родного коллектива, таких он третирует, подолгу держит в черном теле. Хочешь, чтобы Палыч с восторгом и слезами повторял твое имя, пиши ему почаще, сообщай о здоровье, присылай фотографии с места отдыха. Миша поблагодарил за совет и поехал в Ессентуки укреплять организм. И вот дней через десять в ординаторскую приходит Палыч, на лице — полнейшее изумление, в руках — письмо. Мы сразу сообразили, что Миша вышел на связь.

— Послушайте, что пишет мне этот фрукт! — Палыч водрузил на нос очки и брезгливо уставился в письмо. — "Дорогой Анатолий Павлович! Неделя, прожитая вне коллектива, растянулась на год. Очень скучаю по нашим пятиминуткам и конференциям, по лично вашим указаниям. Чувствую, однако, себя сносно. Аппетит удовлетворительный, кислотность снизилась до нормы, аккуратно принимаю сероводородные ванны. Но, как говорится, тело — в ванне, душа — в родном коллективе. Если я и принимаю процедуры, то исключительно для того, чтобы с новыми силами…" Пять страниц дикого бреда! Вы не замечали, он не поддает?

Мы кое-как успокоили Палыча, а едва он вышел, бросились отправлять телеграмму: "Ессентуки востребования Васильеву Михаилу Михайловичу беспокоюсь молчанием Демченко".

Наутро взбешенный Палыч прискакал в ординаторскую с телеграммой: "Очень скучаю чувствую себя хорошо кислотность пределах нормы подробности письмом целую Васильев".

— Немедленно сообщите этому кретину, — орал Палыч, — что у него мозги вне пределов нормы!

Мы, разумеется, указание выполнили: "Письмо телеграмму получил удивлен отсутствием фотографий Демченко". Когда через несколько дней на имя главврача поступила бандероль, особую ярость Палыча вызвала фотокарточка, на которой Миша под сенью магнолий лижет эскимо…

Наибольшим успехом рассказы про Мишу пользуются у Шурика Соболева. Владея стенографией, он их записывает и потом перепечатывает на машинке, что вызывает у меня беспокойство, — не дай бог, попадут к Васильеву, ныне заместителю главного врача и моему непосредственному начальству!

— Док, расскажи еще, как Дугин по бухгалтерии с кувалдой бегал, — просит Шурик.

— Ишь, разохотился, шкет! — возмущается Дугин. — А про пургу не хочешь?

Эта история произошла в начале дрейфа и доставила всем огромное удовольствие: неопытный первачок Соболев выбежал в пургу по большому делу и через мгновение заскочил обратно в домик с полными штанами снега. Своим выпадом Дугин ловко «вышел из боя» и переключил общее внимание на Шурика.

— Шурик, расскажи, почему ты не женился?

— Не стесняйся, здесь все свои!

Эту историю Шурик неосторожно поведал своему начальнику, а Костя, конечно, сделал ее достоянием коллектива. На занятия в арктическое училище Шурик обычно ехал на одном и том же рейсовом автобусе, познакомился с молодой кондукторшей и в день совершеннолетия принял ее предложение. Но сначала, конечно, обратился за разрешением к маме: «Мама, Люда сказала, что теперь я могу на ней жениться». — «А ты очень хочешь жениться?» — «Ну, конечно». — «А если я куплю тебе "Спидолу"?»

Искушение было слишком сильным, и на целых полгода Шурик оставил маму в покое. Люда обиделась, подчеркнуто громко напоминала о плате за проезд, а потом сказала жениху, что пора и честь знать, взрослые люди все-таки. На сей раз Шурик был настроен так решительно, что мама повздыхала, повздыхала и — купила ему мотороллер.

Длинный, нескладный, с цыплячьим пушком на щеках, Шурик был постоянным объектом шуток. То ему на день рождения дарили пипеточки (Шурик носил редкостную обувь сорок седьмого размера), то посылали разгонять шваброй туман, а однажды разыграли целый спектакль: по якобы полученному сверху приказу организовали народную дружину, а чтобы дружинники не остались без дела и могли отличиться в проделанной работе, назначили Соболева хулиганом. Но шутки, в общем, были дружеские, да и никому в обиду своего напарника Томилин не давал, поскольку успел к нему привязаться. К тому же все знали, что злых розыгрышей Николаич не любит и может крепко за них всыпать: на полярных станциях случалось, что одна жестокая шутка выводила человека из строя на всю зимовку.

Между тем Непомнящий, который сидел за отдельным столиком и что-то рисовал, требует внимания.

— Выношу на обсуждение коллектива, — скромно говорит он, кладя перед Николаичем лист бумаги.

Это был эскиз диплома о переходе через географический Северный полюс: на фоне сетки из параллелей и меридианов — земная ось, на которой висят для просушки несколько пар унтов. С небольшими поправками эскиз мы одобрили, и разговор зашел на любимую тему.

— Бочка с отработанным маслом готова, земную ось смажем, — мечтает Веня, председатель комитета по проведению праздника. — А потом на тракторе кругосветные путешествия и выдача дипломов наиболее достойным, согласно утвержденному мною списку.

— А разве не все получат? — удивляется Соболев.

— Уравниловка, Шурик, недопустима, — сурово говорит Веня, — она осуждена периодической печатью. Такой диплом — документ нешуточный, дает право на бесплатный проезд и персональный оклад. Вот ты, например, официально зафиксированный и разоблаченный общественностью хулиган-пятнадцатисуточник — разве дашь тебе диплом? Или Кореш — у него только и заслуг, что профессионал по дамской части. Или возьмем Кузьмина, из-за безынициативности которого имеет место непрохождение радиоволн в ионосфере.

— Будто это от него зависит, — фыркает Шурик.

— Они шутят, — разъясняет Шурику Кузьмин. — У них благодушное настроение после ужина-с.

— Физик, а умный, — с уважением говорит Веня. — Все понимает.

— Вы, остряки, — вмешивается Груздев. — По моим прогнозам Льдина пройдет в стороне от полюса.

— Второй фурункул вам туда, где он был! — пугается Веня. — Сергей Николаевич, а вы как думаете?

— Ветры и течения нами командуют, Веня. Повлиять на линию дрейфа мы можем так же, как на лунное затмение. Ну, а в крайнем случае попросишь Белова подкинуть тебя туда на часок отметиться, тебе он это сделает! Тем более опыт таких полетов у Кузьмича имеется.

Веня с деланным ужасом вжимает голову в плечи: Белов дал страшную клятву ему отомстить. С месяц назад Веня проходил мимо домика Николаича и увидел в окошко, что Белов разбирает и смазывает пистолет. В это время зазвонил телефон, Белов снял трубку, потом оделся и пошел на радиостанцию. Такого случая Веня, конечно, упустить не мог. Он быстро разыскал подходящий винтик, вбежал в домик и положил в груду смазанных частей. Затем в течение дня то один, то другой зритель осторожно заглядывал в окошко, умирая от смеха при виде совершенно озадаченного и даже взбешенного Белова, который никак не мог собрать пистолет: каждый раз оставался лишний винтик. Что же касается "опыта таких полетов", на что намекнул Николаич, то он заключался в следующем. Весной, в период доставки грузов на Льдину, тот самый репортер, который «клюнул» на осетров, в порядке компенсации за розыгрыш напросился в полет с «прыгунами» на полюс. Полет действительно состоялся, однако в приполюсном районе был сплошной туман, и посадку произвели километрах в сорока от заветной точки. Но спектакль был устроен по всем правилам: бортмеханик дымовой шашкой нанес концентрические круги вокруг "земной оси", а репортер в мужественной позе первооткрывателя запечатлелся на этом фоне. И лишь когда полетели обратно, штурман «случайно» проговорился…

— Продолжим? — нетерпеливо предлагает Дугин. Он сегодня уже дважды проигрывал в «чечево» и жаждал реванша.

Мы с Николаичем уединяемся за дальним столиком. Сегодня я проводил обследование по полной программе, но доложить результаты еще не успел.

— Излагай, — говорит Николаич.

— В общем, нормально, как положено в полярную ночь: потеря веса, понижение давления и ярко выраженная аристократическая бледность — мало бывают на свежем воздухе. Осокин, к примеру, потерял пять килограммов. И нервишки у многих, учти, натянуты, как фортепьянные струны.

— Осокин — это ясно, наберет, когда успокоится. А с нервишками что-то надо делать, причем немедленно. Что предлагает медицина?

— Если немедленно, я бы на твоем месте половину ребят отправил в Сочи.

— С билетами на самолет трудно.

— Тогда давай расчистим площадку и футбол затеем под прожектор. Или хотя бы бадминтон.

— А если утреннюю зарядку на воздухе, обязательную для всех?

— Хорошо бы, но я так и слышу дуэт Груздева и Вени: "Еще один такой приказ — и от человека ничего не останется!" Сгоняем партию?

Мы расставляем шахматы. За окном не унимается пурга, уже вторую неделю метет. Пурга то стихает, то вдруг снова срывается с цепи. Каждый день приходится кого-то откапывать, сегодня, к примеру, меня. Но предусмотрительный Николаич так расположил домики, что их двери ориентированы на разные страны света и одновременно засыпать нас не может.

— "От человека…" — ворчит Николаич, делая ход. — Мягкотелый ты интеллигент, Саша.

— От интеллигента слышу.

— Предлагаю королевский гамбит. Как только пурга утихнет, расчистим площадку.

— Принимаю. Ну, а еще чем ты озабочен?

— Вот этими самими нервишками. Тем, что мы, не сговариваясь, каждое утро встаем с левой ноги.

— А если конкретно?

— Обрати внимание, как они друг на друга смотрят.

— Уже обратил. Кореш и Махно по сравнению с этой парочкой друзья до гробовой доски. Кажется, перемирие кончается.

— Кончилось, Саша. Как заметил дядя Вася, "в одной берлоге двум медведям не ужиться".

— Боишься взрыва?

— Пусть они сами его боятся, друг мой! Шах.

— Вижу. А что, если я поселю своего длинноухого в медпункте? Все-таки легче будет проводить разъяснительную работу.

— Вообще-то механикам положено жить вместе, но согласен. Э, да у них цирк начинается.

Провожаемый дружескими советами, Дугин лезет под стол и ревет с такой силой, что в тамбуре тревожно лают разбуженные собаки. А тут еще Горемыкин заливается своим визгливым смехом, ему по-жеребячьи жизнерадостно вторит Шурик Соболев — в самом деле цирк.

— Не натурально, — решает Веня. — Народ требует «бис»!

Дугин ревет еще раз.

— Вот теперь натурально, — хвалит Веня. — Вылезай, четвероногий друг. Все-таки прорезался голос предков!

— Каких таких предков? — оскорбляется Дугин.

— Тебе виднее, предки-то твои.

— Нет, ты скажи! — настаивает Дугин.

— Так, есть одна догадка, — веселится Веня. — Или, скажем, рабочая гипотеза. Уж очень ты смахиваешь в профиль на лошадь Пржевальского!

— За лошадь, знаешь…

— Эй, на Филатове! — включаюсь я. — Лево на борт.

— Па-а-рдон! — Веня чмокает и поправляет воображаемое пенсне. — Все мы, Женя, как сказал поэт, немножко лошади, ты больше, я меньше…

— Это еще неизвестно, кто больше! — повышает голос Дугин.

— Веня, — говорит Николаич, — остроумие хорошо тогда, когда оно не оставляет ожогов.

— Я же запросил пардону. — С лица Вени сползает улыбка. — Что мне, расшаркиваться…

— Доктор, — в голосе Николаича звенит металл, — Филатову необходимо подышать свежим воздухом.

Я со вздохом встаю, одеваюсь.

— Веня, ты мне очень нужен. Надень шапочку и обмотай горлышко шарфиком.

— Зачем? — огрызается Веня. Но, уловив мой взгляд, все-таки встает и выходит следом за мной.

По мере того, как я выколачиваю из Вени пыль, он становится все чище и красивее. Он исповедуется, немножко хнычет и обещает быть хорошим, а перспектива отныне жить вместе со мной вообще приводит его в восторг. В собачью конуру бы его поселить, негодяя! Впрочем, злюсь я недолго, все-таки этот тип мне чем-то дорог, и я великодушно обещаю пороть его только по нечетным дням.

Не успевает Веня по-настоящему раскаяться, как приходит Костя Томилин. Он уже в курсе того, что произошло в кают-компании, целиком, разумеется, на стороне своего дружка, но тем не менее заставляет его плясать. Веня энергично отбивает чечетку и в награду получает радиограмму от своей "художественной гимнасточки". Нам с Ниной Надя нравится, она славная девчушка и Веню явно предпочитает другим, но он вбил себе в голову, что жениться можно только после тридцати, "когда все равно от жизни ждать нечего — маразм и старость".

Мы с Костей беседуем, а Веня, свесив набок язык, строчит в записной книжке.

— Небось, рифмует, собака, — догадывается Костя. — Учтите, товарищ полярник, радиограмма в стихах идет по двойному тарифу.

— Я для стенгазеты, — мирно откликается Веня. — Экспромт. Док, заплатишь по рублю за строчку?

— Твои стихи, Веня, не имеют цены. Они для вечности.

— "Лирическое раздумье", — высокопарно изрекает Веня. — Посвящается Махно.

Услышав свое имя, Махно выползает из-за печки и тявкает — наверное, в знак благодарности.

Веня читает:

Льдина к полюсу дрейфует, А в кино Парень девушку целует — Влез в окно. Кто из нас дурак, кто умный? Что-то не соображу. Он ее ласкает кудри, А я в дизельной сижу. Объясните вы мне, братцы, Что от жизни лучше взять: До утра ли целоваться Иль геройски дрейфовать?

— Док, — смеется Костя, — переводи Веню на вегетарианскую диету. Бороться с собой нужно, товарищ полярник, душить в себе темное начало секса.

— Не хочу бороться! — рычит Веня. — Что ни день, то мы должны бороться: со своими недостатками, с огнем, пургой. А мне надоело бороться! Я к Наде хочу. Я, может, счастливую семью построить желаю. Напечатаешь, док?

— Предлагаю поправку. — Костя поднимает руку.

— Какую?

— Добавь одну строку: "А я в дизельной сижу и на Дугина гляжу".

— Тьфу! Док, — стонет Веня, — почему я такой разнесчастный? Смотри, что она пишет. Не все читай, только конец.

Я читаю: "… нежно целую глупого ежика".

— Ежика! — продолжает стонать Веня. — Тебя когда-нибудь называли ежиком, док?

— Нет! — завистливо говорю я. — Меня называли бегемотиком.

— К дьяволу! — Веня смотрит на часы, встает. — Запомните и запишите: Вениамин Филатов с сего дня стал исключительно умный. Отныне он будет зимовать только в своей квартире! Костя, не хочу просить Женьку, помоги солярку в емкость залить.

— Потопали, ежик, — соглашается Костя.

— Перетаскивай белье и спальник, — напоминаю я. — Жить будешь здесь.

— Это он называет жизнью… — бурчит Веня.

Я их выпроваживаю и остаюсь с Махно. Он разленился, большую часть суток торчит за печкой и бессовестно дрыхнет. Хотите правду? Я ему завидую: спячка в полярную ночь — надежнейшее, самой природой выдуманное средство самозащиты. Чтобы пес не покрылся толстым слоем мещанского жира, я время от времени гоню его из домика, и тогда Махно долго потягивается, мучительно зевает, скулит и смотрит на меня с невыразимым упреком: "Чего я там не видал! Собачий холод, темень да сугробы". Счастливчик! С его примитивными потребностями и неуязвимой нервной системой можно зимовать всю жизнь, без гамлетовских вопросов и мировой скорби.

Я врач, и профессия обязывает меня видеть то, чего не видят другие. Кроме Николаича, конечно: он тоже обязан и тоже видит.

В людях накапливается психологическая усталость. Можно назвать ее нервной, духовной и какой угодно другой, но суть от этого не меняется. От физической такая усталость отличается тем, что никто не знает рецепта, как ее снимать. Одни только догадки, интуиция, поиски — словом, блуждание в потемках. Переверни хоть гору ученых трудов — никто не знает, как ее лечить, полярную тоску. Николаич, лучше любого врача понимающий в этих вещах, говорит: только индивидуальный подход. Одного погладить по головке и позволить ему всплакнуть, на другого наорать, третьего пристыдить, четвертого встряхнуть, как подушку, пятому рассказать анекдот, а шестого так загрузить работой, чтоб перекурить было некогда…

Психологическая усталость и вызываемая ею полярная тоска не выдуманное, а вполне реальное явление. Возникает она, как правило, в полярную ночь, идет на спад с появлением солнца и потом вновь может возродиться в виде нервной лихорадки в последний месяц зимовки, чтобы перехлестнуть через край, если смена задерживается, — как тогда, когда нас не могли снять со станции Лазарев. Именно на эту тему я и сочинил диссертацию, каждая строчка которой, как витиевато, но мудро заметил Веня, "написана чернилами, настоянными на наших нервах".

В полярную ночь рано или поздно, но обязательно наступает минута, когда каждый из нас терзает себя тем, что выразил в своих чеканных стихах мой длинноухий друг. Исключения не типичны, и в расчет я их не беру. Вопрос не в том, что мы думаем, а как себя при этом ведем.

Я сижу за столом и листаю свою диссертацию. Переворота в науке она не совершила и шума особого не вызвала — рядовая исследовательская работа рядового врача, таких работ в архивах уже пылится десятка два. Мне она дорога тем, что пережита, ничего я в ней не выдумал, а полсотни цитат из великих первоисточников сунул не столько для подтверждения своих выводов, ценность коих проблематична, а для-ради большей учености — как принято. И язык ее достаточно суконный: "Изучение состояния высших отделов центральной нервной системы полярников в период зимовки свидетельствует о том, что в ходе зимовки происходят определенные функциональные изменения… Следует указать на сокращение продолжительности сна, угнетенность, повышенную раздражительность, вспыльчивость, отсутствие аппетита… Длительная изоляция от внешнего мира, информационная недостаточность и связанная с ней искаженная оценка событий вызывают, особенно в полярную ночь, возрастание вышеуказанных жалоб… " И прочее. И до меня об этом сто раз писали и после меня писать будут.

На огонек заходит Груздев. Хотя с некоторых пор мы довольно часто общаемся, всерьез надоесть друг другу еще не успели. Он по-прежнему держит «табу» на своей личной жизни, — Николаич, впрочем, кое-что рассказал, — однако явно преисполнился ко мне уважения после того, как я проник в его столь тщательно охраняемый внутренний мир. Увидев раскрытую диссертацию, Груздев усмехается:

— Зря тратите серое вещество, Саша. Все, что вы уже сказали, хотите сказать и скажете в будущем, давным-давно открыл в одном из своих рассказов хороший писатель О'Генри. Именно его я считаю основоположником учения о психологической совместимости, а все вы жалкие эпигоны. Где ваш томик?

Груздев разыскал на полке книгу, полистал ее и с торжеством изрек:

— Есть! Рассказ называется "Справочник Гименея". Напоминаю содержание, дорогие радиослушатели: двух бродяг застала пурга, и они месяц спасались в заброшенной хижине. Оказавшись в отрыве от дружного коллектива других бродяг, они так надоели друг другу, что к концу третьей недели один из них сказал… Внимание, доктор: "Мистер Грин, вы когда-то были моим приятелем, и это мешает мне сказать вам со всей откровенностью, что если бы мне пришлось выбирать между вашим обществом и обществом обыкновенной кудлатой, колченогой дворняжки, то один из обитателей этой хибарки вилял бы сейчас хвостом". Конец цитаты.

— Только не показывайте Вене, — прошу я. — Он из этой изящной цитаты сделает слишком далеко идущие выводы.

— Если б только Веня. — Груздев покачал головой. — Кто самый скромный, тихий и тактичный человек на станции?

— Дима Кузьмин, — ожидая подвоха, без особой уверенности ответил я.

— Правильно, Дима, мой сосед. Минут пятнадцать назад, когда я вполне дружелюбно попросил его не мурлыкать один и тот же пошлый мотивчик, скромнейший Дима нечленораздельно выругался (думаю, едва ли не впервые в жизни) и так хлопнул дверью, что Кореш до сих пор заикается. Отныне, опираясь на авторитет О'Генри, я и предпочту общество указанного Кореша.

Я делаю себе пометку.

— "Кузьмин", — склонившись над моим плечом, читает Груздев. — Доктор реагирует на жалобы трудящихся. Может выписать Диме воздушные ванны, веерный душ и прогулки перед сном в близлежащем парке.

Поострив таким образом и отведя душу, Груздев откланивается, а я продолжаю мрачно размышлять. У полярников есть такой анекдот. В кадры является человек: "Кто вы по специальности?" — "Зимовщик". — "А конкретнее, чем будете заниматься на станции?" — "Зимовать". Зимовать — и точка! Полярники над этим анекдотом смеются, потому что легко представляют себе того «кадра», храпящего часов по пятнадцать в сутки. Быть может, много лет назад, когда береговые и островные станции сообщали только погоду, такое умение «зимовать» имело цену, но сегодня дело обстоит по-иному: на станции пришла наука. Сегодня кровь из носу, а выдай в эфир научную продукцию: аэрологию, гидрологию, магнитологию, метеорологию, радиофизику и так далее. На работу и половины суток не хватает! В оставшееся время — еда, немного личной жизни и сон.

Для большей наглядности я набрасываю на листке схему.

Еда: общая тенденция — потеря аппетита, снижение веса.

Личная жизнь: общая тенденция — раздражительность, неуживчивость, уход в себя.

Сон: общая тенденция — трудное засыпание, эмоциональные, часто тревожные сны, по утрам головная боль, сонливость.

Я неожиданно вспоминаю, что точно такую же схему составлял на первой своей зимовке. С тех пор ничего не изменилось, кроме, пожалуй, того, что свои наблюдения я могу облечь в более наукообразную форму. За прошедшие с той зимовки годы люди придумали исключительно эффективные средства для уничтожения себе подобных, теперь за каких-нибудь полчаса можно опустошить Землю, но никто не сказал нового слова в науке о том, как двум людям ужиться в одной комнате. Наверное, легче доказать квадратуру круга, чем заставить Веню Филатова пожелать Жене Дугину доброго утра.

Ну, с Горемыкиным уже договорено: будем три раза в неделю печь пироги, завтра даже с грибами, жарить блинчики с мясом, лепить всей ордой пельмени. Я сыграл на Валином профессиональном самолюбии, и он торжественно поклялся, что у ребят "за ушами будет трещать"! Допустим, что это нам удастся.

А личная жизнь и сон?

Подскажите, как поднять жизненный тонус Осокина, который никак не может поверить в то, что ребята искренне его простили?

Ну, кто из вас самый умный, дайте совет: как уговорить Костю Томилина не терзать себя за то, что он не простился с матерью?

Как поймать ту муху, которая укусила милейшего и тактичнейшего Диму Кузьмина?

Как выбить из головы Рахманова дурацкую мысль о том, что его красавицу жену кто-нибудь да утешает в ее одиночестве?

И что должен делать врач, когда ночами то в одном, то в другом домике зажигается свет и люди, оставив тщетные попытки уснуть, до утра читают в постелях книги?

Николаич говорит: работа, общение и юмор. Ничего другого не вижу и я, хотя иногда думаю о том, что вместо медицинской литературы мне нужно было бы взять с собой сборники анекдотов.

Я не паникую и не жалуюсь: не на улице нашел нас Николаич, а собирал "с бору по сосенке", и дрейф наш проходит так, как проходили другие, и люди ведут себя так потому, что они живые люди, а не роботы. Может, и были идиллические зимовки, где с первого до последнего дня люди вставали с песней и до ночи улыбались друг другу, только я о таких не знаю. Зимовка — штука жестокая, в ней только начало бравурное и конец мажорный, а вся середина — ох, какое суровое испытание, дорогие товарищи. Сплошная проза! То идет она долгими главами, серая и будничная, то вдруг возникает током бьющая по обнаженным нервам страничка из Достоевского, переходя в толстовские раздумья о смысле жизни, то вновь начинается унылая трясина плохого производственного романа.

Давайте говорить начистоту. Мы, люди, которые здесь очутились, знали, на что идем. Превосходно знали, в подробностях: о том, что полгода не увидим солнца, что под ногами, покрытая тонкой ледяной коркой, будет скрываться бездна и, главное, о том, что будем отчаянно тосковать по близким, Большой земле и ее зеленым листочкам. Никто нас силой сюда не тащил, наоборот, — Веня, к примеру, до потолка прыгал! Могу добавить: многие из нас зимовали по три-четыре раза, а иные больше, и еще попросятся, и будут прыгать до потолка, если возьмут. Будут, это сейчас они зарекаются, сегодня, а завтра с удивлением на тебя посмотрят и отмахнутся, если напомнишь.

Ну, и что из этого следует? Противоречу самому себе? Нисколько. Да, зарекаемся сегодня; да, с удивлением посмотрим завтра. И нет здесь никакого противоречия, потому что сегодня и завтра находятся в разных измерениях.

Об этом я и хочу сказать напоследок.

Сегодня нашу психику, если сузить круг, определяют три фактора: первый — полярная ночь, второй — совершенная оторванность от всего, что мы любим на свете, и третий — в любую минуту под нами может лопнуть лед. Вот сижу я за столом, сочиняю мудрые силлогизмы, а — трах! — и домик проваливается в воду, ледяную, между прочим. А на улице темень, хоть глаз выколи, и до берега далековато, и самолет не прилетит, и пароход, как сказал бы Ваня Нетудыхата, "скрозь лед не може пробиться". Это я ни вас, ни себя не пугаю: со мной такое случалось дважды, а с Николаичем — считать устал. Было такое! А ведь я не супермен, я вовсе не желаю, как вопит Веня, бороться с природой, я тоже, черт меня побери, хочу к Нине, в мою уютную ленинградскую квартирку, по которой бродит из угла в угол маленький человечек, лопоча гениальнейшие на свете слова! И я точно так же, как и мои друзья, в эту минуту тоже проклинаю себя, что поддался дьяволу-искусителю Николаичу и променял свое маленькое домашнее счастье на ледяную макушку Земли. Это для журналистов, писателей мы железные люди, на самом деле мы из такой же плоти и крови, как рано полысевший в канцелярских дрязгах бухгалтер, который даже во снах на супружеском ложе переживает приключения максимум в масштабе турпохода. Никакие мы не железные, мы терпеть не можем пурги, очень скучаем по близким, страдаем без Солнца и немножко бледнеем, когда грузик на шпагате начинает раскачиваться. Просто это наша работа, к которой мы приспособлены лучшие, чем тот самый бухгалтер, — и все.

Это сегодня. А завтра?

Я оболгал бы своих ребят, которых, ей-богу, немножко люблю, если бы не сказал одну важную вещь.

Завтра, когда они вернутся домой, они намертво забудут о том, что страдали. Ну, словно волшебник сотрет, выбросит из их памяти тоску и несовместимость, угнетенность и бессонные ночи. Все, что они пережили, будет им казаться совсем иным, и цвета будут другими, и Солнце огромным и ярким, и товарищи веселыми и разбитными — "своими в доску". В памяти останется только хорошее — так обязательно и всенепременно будет завтра.

И тогда попробуйте, наступите им на хвост, поставьте их труд под сомнение, промямлите, зачем они губят свои молодые жизни во льдах Арктики и в снегах Антарктиды, — и я не отвечаю за целостность вашей драгоценной "морды лица". И не ссылайтесь на меня: мало ли чего я вам наговорил! Ну, может, и брякнул, не подумав, но — не помню, забыл. Одним словом, не было такого…


Бармин вздрогнул: у кают-компании тревожно и часто забили по рельсу. Не спеша, как учил Николаич, оделся, загасил огонь в капельнице и быстро вышел из домика.