"Перемирие" - читать интересную книгу автора (Баимбетова Лилия)

Глава 2 Вороны

Солнечные дни догорели. Уже третьи сутки было так пасмурно, что даже днем повсюду зажигали свечи. Даже в полдень казалось, что уже поздний вечер, так серо и сумрачно было. Дальние заснеженные пики скрывал густой серый туман. Сплошная пелена заволокла все небо, и ниже ее ветер гнал темные клочья облаков — на север, в подарок нильфам. Их страну уже, наверное, завалило снегом.

Здесь снег еще не ложился. Крупные слипшиеся хлопья снега, падая на землю, тут же таяли, и двор был покрыт лужами. В лесах облетели последние листья, деревья мокро чернели на склонах Мглистого, и только нахохлившиеся кусты вдоль дорог сохранили потемневшие скрученные листочки. В распаханных полях крупные комья вывороченной земли размокали, превращая поля в непролазное болото. Осень уходила, уступая место зиме. Как сказал поэт:

Солнце с луною Никак не хотят помедлить. Торопят друг друга Четыре времени года. Ветер холодный Обвеял голые ветви. Опавшей листвою Покрыты дальние тропы.[4]

Дороги раскисли, превратившись в грязное месиво, в котором увязали телеги. Все сельские работы давно уже завершились, но из дальних деревень все еще везли в крепость продовольствие. Я не знала, а оказалось, что крепости Птичьей обороны взимали дань с деревень, находящихся под их защитой.

Окна моей комнаты выходили на задний двор, на амбары и кладовые. С раннего утра и до позднего вечера въезжали в ворота телеги, по две-три связанные в составы, нагруженные мешками и корзинами; их тянули низкие, с широкими спинами и толстыми ногами крестьянские лошади, так не похожие на наших нервных поджарых южных скакунов. На юге крестьяне пахали на буйволах, и таких грубых крестьянских тяжеловозов я еще не видела, и они поразили меня, южную лошадницу, своим покорным, тупым, бессмысленным видом; такие неясные были у них глаза, ничего не выражающие морды со свисающей по обе стороны расчесанной грубоволосой гривой особого, никогда не виданного мной палево-серого оттенка.

Теперь по утрам меня будили разговоры крестьян, сгружавших под окнами мешки с зерном и картофелем, корзины с яблоками и плодами лунного дерева, большие оплетенные бутыли с вином. Я никогда не любила крестьян, ни наших южных, загорелых, в белых рубахах, невысоких, горбоносых и вертлявых, ни крупных светлоголовых северян; все они казались мне совершенно непонятным, особым человеческим племенем, с которым мы говорили на разных языках. На северных крестьян я уже достаточно насмотрелась. И эти, приезжавшие в крепость, были совершенно такие же: очень крупные полные светлоголовые люди с серыми глазами и широкими плоскими лицами. Мужчины одевались неярко, бесцветно, в серые домотканые одежды, женщины же, напротив, были в разноцветных юбках, кофтах, платках и лентах. Они подъезжали на телегах к амбарам; женщины забирались на телеги и, вставая во весь рост, передавали мужчинам мешки и корзины. Они шутили и смеялись, по-северному мягко и протяжно выговаривая слова. Этот мягкий говор запомнился мне еще с предыдущей поездки в северные княжества — к главе Волынского воеводства; я привыкла совсем к другой речи, на юге слова произносят резче, словно копируя карканье каргского языка. И вот по утрам я просыпалась под их разговоры и, закинув руки за голову, лежала и слушала эти, чуждые мне, мягкие протяжные звуки, олицетворявшие для меня весь Север с его лесами, болотами и большими многолюдными деревнями.

Но в то утро меня разбудила Ольса. Я не спала уже, в общем-то, скорее дремала, не желая вставать (в царившем сумраке пасмурной снежной погоды хорошо было спать допоздна — под тяжелым теплым одеялом, на мягкой кровати); но сквозь дрему слышала уже звуки пробуждающейся крепости, шаги в коридорах, звуки подъезжавших под окна телег, скрип их колес, изредка ржание лошадей и зевоту возниц. Быстрые шаги в коридоре, отчетливый стук острых каблуков и шелестящие рядом шаги в мягких туфлях, приблизившиеся к моей двери, вырвали меня из приятного дремотного состояния. Я открыла глаза, и в этот же миг Ольса, как всегда без стука, решительно отворила мою дверь и вошла в комнату, таща за руку миниатюрную девушку в зеленом платье, расшитом голубым и алым кружевом. Девушка едва поспевала за широкими шагами Ольсы и путалась в своей пышной, с двойными воланами юбке.

— В чем дело? — спросила я, высовывая растрепанную голову из-под одеяла.

Ольса остановилась, дернув девушку за руку. Ольса была еще непричесанна, с растрепанными, до пояса спускающимися буйными кудрями и в утреннем просторном белом платье с широким и глубоким вырезом. На талии платье было стянуто серебряным поясом с кистями. Лицо ее, чисто умытое, еще без косметики, имело странное выражение: оно было строго и даже сердито, а вместе с тем казалось, что она едва удерживается от смеха.

— Эта девочка, — сказала Ольса своим ясным спокойным голосом, резко и отчетливо выговаривая слова, — утверждает, что один из твоих людей набросился на нее с… мм, весьма определенными намерениями.

Я зевнула и потерла еще не проснувшиеся, слипающиеся глаза.

— А у этой девочки есть имя? — спросила я.

— Это Иветта, моя горничная.

— Вот как? — сказала я, переводя взгляд на девушку.

Нельзя сказать, чтобы я была шокирована этим известием или хотя бы удивлена. Я ожидала чего-нибудь подобного: мужчины есть мужчины. Но девочка была не так уж хороша собой, во всяком случае, не настолько, чтобы нарушать ради нее законы гостеприимства и доставлять мне лишние хлопоты. Я в упор разглядывала ее, бледневшую и красневшую под моим взглядом. Никакая она была не красавица, даже напротив. Обыкновенная невысокая худенькая девчонка, курносая, с мелкими рыженькими кудряшками и зеленоватыми наглыми глазами. Расфранчена она была как канарейка: губки подкрашены, глазки подведены, медные кудряшки собраны на затылке в пышную прическу, а спереди и с боков заколоты золочеными заколками, на худенькой, из кружевных воротников выступающей шее висело ожерелье из мелких зеленых камушков, и платье было все затейливое, с узким глубоким вырезом, обшитым пышным кружевом, с лифом на шнуровке и пышной юбкой.

— Ну, так что, Иветта? — сказала я тем ледяным тоном, какими обычно разговаривала с провинившимися детьми, не удостоившимися еще звания мерда. Честно говоря, я сама не понимала, о чем я спрашиваю ее, но этот начальствующий тон всегда хорошо удавался мне, и особенно он был хорош для того, чтобы прятать за ним растерянность или подступающий смех, а сейчас я чувствовала и то, и другое.

— Я… — начала Иветта и замолкла.

— Что ты?

Девушка молчала. Ольса сделала круглые глаза. Я вздохнула, села на кровати, спустив ноги на пол, и натянула на плечи одеяло. В сиреневом одеяльном коконе, я, наверное, выглядела смешно, но желание смеяться у меня пропало: дело все-таки было серьезное (хоть и казалось совсем идиотским) и могло дойти до ссоры с хозяевами. Впрочем, хозяйкой тут была Ольса, и непохоже было, что она способна с кем-то ссориться.

— Хорошо, — сказала я, подумав и поболтав в холодном воздухе босыми ногами, — никто на тебя не набрасывался, это ясно. Может быть, он даже не приставал к тебе, а просто заговорил, но я все равно хочу знать, кто это был. Говори, Иветта, или ты язык проглотила?

Ольса, возвышавшаяся над маленькой Иветтой, встряхнула ее за плечи. Девушка заплакала и стала вытирать слезы остренькими кулачками.

— Как он выглядит, девочка? Не заставляй меня повторять вопрос дважды.

— Рыжий, — выдавила она сквозь слезы.

Ну, тут уж мне все стало понятно.

— Ясно, — сказала я, даже развеселившись слегка, — Уведи ее отсюда, Ольса. И можешь ее не наказывать.

Лицо Ольсы вытянулось.

— Я и не собиралась, — сухо сказала она, — Но я надеюсь, своего человека ты накажешь.

— Я поговорю с ним, — отозвалась я ехидно, — но не более того. Твоя горничная такая красотка, как ему, бедняжке, было удержаться?

Иветта вся вспыхнула. Ольса удивленно вздернула брови, но ничего не сказала, кивнула мне на прощание и увела девочку из комнаты.

Как только за ними тихо закрылась дверь, я вскочила с кровати, скидывая с себя одеяло. Каждое утро, вылезая из теплой постели в этот холодный северный воздух, я чувствовала то же самое, что чувствуешь обычно в солнечный жаркий день, прыгая с крутого берега в прохладную речную воду, когда вода холодом обжигает разгоряченную кожу.

Натянув только штаны и безрукавку, я отправилась на педагогическую практику. Пора бы научить мальчишку вести себя прилично. По ледяному коридору я пролетела в единый миг, едва касаясь пола босыми ногами, и распахнула дверь в комнату, выделенную остальным Охотникам

Эта комната очень отличалась от той, что предоставили мне: во всех военных крепостях очень тонко чувствуют различия в социальном положении, здесь никому не придет в голову поселить командира и подчиненных в одинаковых условиях. В этой комнате не было ни ковров, ни дорогой мебели, и вообще она имела вид нежилой, употребляемой только для простых, не имеющих высокого положения гостей. На окнах висели простенькие зеленые шторы. Стены были выкрашены желтоватой светленькой краской; той же краской крашенный пол был замусорен и грязен, валялись нечищеные сапоги, мечи, сбруя и прочая дребедень. В этой комнате устоялся уже свой, особенный запах: смесь из запахов кожи, конского и человеческого пота. И этот запах, и вид пяти кроватей с маленькими некрашеными тумбочками у изголовья напоминал мне казарму.

Я остановилась на пороге в полутьме (шторы были все задернуты, и только оплывшая за ночь свечка чадила на крайней тумбочке), слушая звук дыхания пятерых спящих мужчин. И как всегда, когда я входила в эту комнату, так напоминавшую мне казарму, меня охватила легкая тоска по югу, по моей привычной жизни. Мирный, богатый, «благословенный» (как говорили обычно) Север страшно наскучил мне за прошедшие три недели. Ах, как я хотела вернуться на юг, на Границу, покончить поскорее с этим непонятным, до смерти надоевшим мне тайным заданием и вернуться — домой.

Крупный широкоплечий кейст лежал на крайней кровати, уткнувшись в подушку кудрявой светлой головой. Руки его свисали по обе стороны кровати. Услышав, как я вошла, он приподнял взлохмаченную голову (на лоб свисали намокшие от пота, завивающиеся пряди) и сонно посмотрел на меня, но я сделала отрицательный жест, и он снова закрыл глаза и опустил голову в подушку.

Воины бы все повскакали при моем появлении, но Охотники — вроде бы и не воины. Своего врага мы чуем не зрением, не слухом, и потому на пустой шум реагировать не приучены. Даже мерд присутствие Воронов за лигу распознает…

На трех следующих кроватях спали адраи, братья-близнецы из Южного удела, неотличимые друг от друга, как три горошины. Смуглые, черноволосые и маленькие, они спали, одинаково завернувшись в одеяла и повернувшись на правый бок; гладко причесанные головы спокойно лежали на подушках. А с другого края, на последней кровати у стены храпел мерд, шестнадцатилетний парень, единственный рыжий в моей команде. Он лежал на спине, подмяв под себя подушку и спустив рыжую голову ниже подушки на сбившуюся, смятую простыню; одеяло сползло на пол, открывая мальчишескую безволосую грудь. Примерившись, я пнула его в бок. Мальчишка испуганно подскочил на кровати, блестя на меня сонными глазами.

— Я жду тебя в своей комнате через полчаса, — сказала я шепотом, — и не вздумай опоздать.

Через двадцать минут мерд неуверенно постучал в мою дверь. Я была уже полностью одета, причесана и стояла у окна, скрестив руки на груди. Приходившая горничная уже заправила постель, заменила свечи в подсвечниках и принесла теплой воды.

Мерд вошел и остановился у двери.

— Сядь, — сказала я ему.

Мерд послушно сел на край кровати и сложил руки на коленях, обтянутых кожаными штанами. Это был высокий для своих лет, крупный, даже, пожалуй, толстый парень. Он был меньше в размерах, чем кейст, например, но он явно обещал вырасти еще. У него были темно-рыжие, морковные волосы и рыжие глаза, застенчиво глядящие из-под рыжих бровей. Лицо у него было круглое, все целиком конопатое, и еще у него ужасно торчали уши. Одевался он по-каргски, в свободные штаны из коричневой кожи и в светлую кожаную подкольчужную рубаху с треугольным вырезом, и, так же, как Вороны, носил обычно узкий кольчужный жилет с поясом из металлических колец. И застенчив он был до ужаса; было, конечно, от чего. Мало того, что ему исполнилось шестнадцать лет уже после Перемирия, и он так и не успел побывать в настоящем бою, так я еще и застукала его в Веселом квартале, когда он пытался потерять девственность, и отправила его под арест вместе с кейстом, руководившим мальчишкой в сложном мире продажной любви. Честно говоря, терпеть не могу эту особенность мужчин, эту их страсть к подобной любви и подобным женщинам…

— Только что ко мне приходила Зеленая властительница. И знаешь, что она сказала мне? Нет? Она сказала, что ты приставал к ее горничной.

— Я…

— Я не собираюсь выслушивать твои оправдания, — сказала я, перебивая его, — Не собираюсь тебя наказывать. Но я требую, чтобы подобных историй больше не было. Мне — проблемы не нужны. Тебе, надеюсь, тоже. Или нужны?

— Нет, — сказал он, не поднимая глаз.

— Учти, я больше предупреждать не буду. Еще раз повториться нечто подобное, и в моем отряде ты выше мерда не поднимешься. Мне не слишком-то нравиться решать твои проблемы, ясно? Я не обязана это делать, ты уже не в детских казармах, теперь ты сам за себя отвечаешь…

И вдруг я замолчала. Я что-то почувствовала, какую-то смутную тревогу. Словно туго натянутая струна мелко задрожала у меня внутри. И тут же все прошло.

Рыжий мальчик глядел на меня во все глаза. Маленький он еще, чтобы чувствовать их на таком расстоянии, а они были еще очень далеко — где-то возле Карлайла, почти на сорок лиг южнее Ласточкиной крепости.

Свои внутренним взором я их видела — так же ясно, как и мальчишку, сидящего передо мной. Я видела проселочную дорогу, в наезженных колеях которой блестела темная вода, небольшую деревеньку впереди — три покосившихся от времени избушки, и у низкого забора с нарисованными лебедями стоял высокий толстый парень в рваном тулупе. Низкое нависающее небо сеяло ледяным дождем, и все мокло вокруг под его неотвратными струями — и ровно зеленеющие озимые, и черная пахота. И я видела Их — четверку всадников в темно-зеленых плащах с надвинутыми капюшонами. Я видела, как увязают в грязи их кони, с трудом выдирая копыта из дорожной глины, как всадники кутаются в промокшие плащи. Я чувствовала их усталость, смутные отголоски их мыслей и намерений. Я была там, рядом с ними, так же, как и здесь.

А здесь, в теплой комнате, на заправленной и покрытой сиреневым атласным покрывалом кровати сидел мерд с растерянным, глуповатым лицом. Он смотрел на меня, и рыжие глаза его блестели в свете свечей.

— Сегодня здесь будут Вороны, — сказала я, и голос мой прозвучал хрипловато и — черт! — чувственно, — Сегодня или завтра к утру. Предупреди остальных. Ну!

При звуке этого веселого и яростного "ну!" мальчишка вскочил. Он улыбался, блестя белыми зубами: мое беспричинное яростное оживление передалось и ему, и вся его неуверенность испарилась. И кроме моей радости в мальчишке была своя, всеобъемлющая, страшная радость: он еще никогда не видел Воронов, если не считать нескольких полумертвых, уже ни к чему не чувствительных пленников, которых приводили на допрос к хэррингу. И вот, наконец, ему предстояло увидеть Воронов настоящих, не измученных пытками и уже умирающих, а живых, готовых к бою, опасных. И уже сегодня!

Довольный, сияя белозубой улыбкой (и явно думая, что, может, мы и драться с ними будем), мальчишка бросился вон из моей комнаты.

Я осталась одна — среди мерцающих свечей, среди всех этих шкафов с резными завитушками, столиков, ковров и прочих безмолвных чужих вещей. Запрокинув голову, я прислушалась к своим ощущениям. Вот оно — что-то мелко бьется у меня внутри, то затихает, то вновь начинает вздрагивать. Да-а…. Как же мне не хватало этого, боги! Все эти три недели, что мы мотались по северным землям, моя жизнь пуста была без этого ощущения. Без Них.

…Ольсу я нашла в одной из кладовых. Темную длинную комнату освещала только керосиновая лампа, стоявшая на краю письменного стола. Ряды больших стеклянных банок блестели в тусклом желтоватом свете. За столом сидела худенькая девушка с растрепанной светлой косой, закутанная в большой зеленый платок, расшитый перламутровыми бусинками. Высвободив из-под платка одну худую, в кружевном зеленом рукаве руку, она писала в большой разлинованной тетради. Стол был весь завален бумагами, и только на самом краю, на свободном месте, стояла лампа и лежала эта тетрадь. Ольса, в простой белой блузке и белой же узкой шерстяной юбке с разрезами до колен, с волосами, небрежно подвязанными кружевной косынкой, стояла на верхних степенях стремянки и то ли ставила, то брала с полки большую стеклянную банку с яблочным желтоватым вареньем.

Я окликнула ее, но она замотала головой, рассыпая по плечам перепутанные льняные кудри.

— Не сейчас, Эсса, пожалуйста. Поговорим позже.

— Сюда едут Вороны, — сказала я в ответ, внутренне улыбаясь.

Она так и застыла с банкой в руках.

— Ты шутишь? — но глаза у нее были испуганные.

— Нет, — сказала я, — и тебе придется принять их, Ольса.

Девушка, сидевшая за столом, подняла голову и перестала писать. У нее было худенькое бледное лицо с веселыми синими глазами и широким ртом. Она слегка улыбнулась и с любопытством посмотрела на меня.

— Но… — неуверенно начала Ольса.

— Тебе придется принять их. Как гостей. Как уважаемых гостей.

— Но я…

— Они приедут сегодня. Или завтра. Но уже к обеду все должно быть готово для их приема.

И я повернулась было, но вспомнила еще одно дело, требующее завершения.

— Ах, да. Насчет той истории, из-за которой ты заходила. Я поговорила с мальчиком, и он все понял. Больше таких историй не будет. Если ты, конечно, хочешь, я могу наказать его. Но, я думаю, ты удовлетворена?

— Да, но, Эсса…

Наконец, я не выдержала.

— И не зови меня так! — проговорила я, — Это не мое имя! У меня уже двадцать лет нет имени!

Я вышла из кладовой, вся дрожа от охватившей меня злобы, унося с собой воспоминание о растерянном, смущенном и испуганном лице Ольсы. Я не знаю даже, что так разозлило меня. Вряд ли стоило нападать на Ольсу, но это ее бесконечное «Эсса», «Эсса», «Эсса» страшно раздражало меня. Да, меня звали так когда-то, но — я не помнила этого, не помнила! — и меня, как по больному месту, било и било это имя, мое и не мое в то же время…

Говорят, что человек так безысходно запутался в своих ложных мыслях с безначальных времен, что ему очень трудно освободить свой ум от ложных взглядов и открыть врожденную мудрость, скрытую от него. Все это происходит лишь из-за упрямого цепляния к пустым именам и терминам, свойственного человеческому языку. Воронам же это не свойственно ни в коей мере, их народ живет без имен, их деревни не знаю названий, и не знают названий реки и холмы, в каргском языке есть только самые общие понятия, и только одно имя собственное — Черная речка. Весь остальной мир делится на: "к югу от Черной речки" и "к северу от Черной речки". Я не знаю, когда и по какой причине Охотники тоже отказались от имен, но думали ли они при этом о "врожденной мудрости"? — вряд ли. Уж скорее думали они: "чтобы победить врага, нужно у него учиться".

Так или иначе, но каждый ребенок, попадая в детские казармы, вместе со своей прежней жизнью лишается и своего имени. Но я-то лишилась его раньше, и как странно звучало оно для меня, чужое имя, имя девочки-с-золотыми-волосами-внучки-Серой-властительницы. Той самой девочки, которая увидела Ворона и выдала свою сущность, той самой девочки, которая одним только взглядом — не зная этого — разрушила свою жизнь и породила — мою.


В три часа пополудни с юга наползла огромная, в полнеба, черная туча, и без того пасмурный день превратился в темный, переходящий в ночь вечер. Когда вечер и в самом деле наступил, трудно было понять, сумерки ли это сгустились, или продолжается все та же дневная мгла. Гор уже не было видно, в сумерках скрылся даже Мглистый. Невероятно тоскливо становилось от этого сумрака. Прекратившийся было снег повалил вновь, и только летевшие крупные снежные хлопья белели в сумеречном воздухе. Падая на землю, снег тут же таял. Лица людей блестели, словно от слез.

Двор был пуст. Почти не различимые в вечерних сумерках, темнели постройки и высокие крепостные стены. Ворота были открыты, и в наезженных колеях за воротами видны были черные узкие лужи.

Кроме нас троих, ни единой души не было на улице. На высоком крыльце стояла бледная, растерянная Ольса. Она куталась в белую, уже намокшую, со слипшимся мехом шубку и, закусив губу, смотрела на меня.

Боялась она, вот что. Любые нелюди для нее заведомо были чудовищами. Я пыталась объяснить ей, что Вороны от людей мало чем отличаются, коль уж берут в жены человеческих дочерей, но Ольса явно мне не поверила.

Кейст тронул меня за руку, и я, оторвавшись от созерцания Ольсиных испуганных глаз, повернулась к воротам.

Сумерки сгустились уже настолько, что ни ворот, ни дороги за ними уже не было видно. И не видно было там, в темноте, никакого движения, и не слышно было ничего. За поворотом здания на мокро блестевшие плиты двора ложились желтые прямоугольники света с тенями от фигурных решеток, но фасад был темным. Кейст, стоявший рядом со мной, молчал. Волосы его намокли и свисали по обе стороны лица завитыми колечками, зеленые глаза блестели в полутьме. Воронов не было еще ни видно, ни слышно, но и я, и кейст чувствовали их приближение, так же, как и рядовые, которых я оставила в здании, — не хватало еще Воронам встретить первыми в крепости шестерых Охотников, и двоих вполне достаточно.

Меня переполняло ощущение Их близости. Это чувство, оно как наркотик; нечто, позволяющее видеть мир в более ярких красках. Оно пьянит. Оно затягивает. Я двадцать лет прожила на Границе, и, только уехав оттуда, я поняла, как без этого чувства моя жизнь пуста и скучна. Раньше я всегда, каждый божий день, слушала, как звенит эта струна; каждый миг своей жизни я жила в соседстве с Воронами, в окружении их мыслей и чувств, а эти три недели я словно была слепа и глуха и вдруг прозрела и услышала, и мир для меня снова расцвел.

Это невозможно объяснить непосвященному, часто невозможно объяснить и невосприимчивым Охотникам. Это… непостижимо. Ярость и блаженство на точных весах небытия, предчувствие наивысшей гармонии, достигаемой в момент встречи, когда твое сознание расширяется до размеров вселенной. Сколько раз это случалось с каждым из нас, когда в открытой пыльной степи или в приречных кустах завязывался бой и чья-то кровь лилась на траву и листья. И часто случается, что в этот миг ты вдруг теряешь реальность, приобретая нечто иное. Ты не видишь, не чувствуешь, но осязаешь не один мир, а все миры, всю вселенную — в один непостижимый миг. Это мгновенное, возникающее и тут же пропадающее чувство дразнит всех Охотников без исключения; это кажется той самой целью, ради которой мы живем, нет, даже не живем, а ради которой созданы и мы, и они. Вся космогония Границы основана на этом. Мне случалось спрашивать об этом и у Воронов, такое бывает. Часто, допрашивая пленных, ты не только их измучаешь, но и сам измучаешься до такой степени, что дальнейший допрос кажется совершенной бессмыслицей. Воронов вообще тяжело и даже бессмысленно допрашивать, они очень терпеливы и могут выносить даже самую сильную боль. Пленных обычно убивают там же, где и допрашивали, но перед этим Охотники часто спрашивают у пленных просто так. Обычно спрашивают об одном и том же, о том, таковы ли они, как мы, чувствуют ли они то же, что и мы. На такие вопросы Вороны никогда не отказываются отвечать, им ведь тоже любопытно. Как и они для нас, так и мы для них ведь самое главное в жизни, и хотя наши жизни переплетаются очень тесно, мы очень мало знаем друг друга. И да — в моменты схватки с ними случается то же самое. Кстати говоря, эти случаи расширения сознания до границ вселенной совершенно не вписываются в верования Воронов.

Мы словно являемся катализатором друг для друга. Отсюда, наверное, и родилась эта вера в то, что мы являемся изначальными противниками, космическими противоположностями, призванными дополнять друг друга, такими же, как лед и пламя, земля и воздух, пустота космоса и твердь планет. Как символ тайцзи[5] не может существовать без ян или инь (попробуй, убери что-нибудь, и что останется? — бессмыслица, не способная затронуть ум или сердце), так и космогония Границы основана на встрече двух противоположностей, единых по сути, — Ворона и Охотника.

Со стороны, возможно, покажется, что здесь нет места подобным фантазиям. Для кого-то что северная, что южная граница человеческих земель — все едино: мы по эту сторону, они — по ту, и пусть лучше они не появляются на нашей стороне. Все так. Вороньи банды переходят Черную речку, чтобы грабить и убивать, они воруют скот и угоняют женщин. Целый народ живет этим, они ведь не занимаются земледелием и ремеслами, это народ воинов. Или бандитов, это уж с какой стороны посмотреть. Ну, а Охотники, это хранители границы, они, в сущности, выполняют те же функции, что и Птичья оборона на севере. Но это всего лишь видимость; ни одного на всем протяжении Границы Охотника — ей-богу — не волнует человечество или даже те фермеры, которые жизнями расплачиваются за свой скот…

И вот они ехали сюда — частица юга и моей жизни. Как же я соскучилась по ним за эти три недели. Слышно было уже звяканье сбруи и звук движения нескольких лошадей по вязкой дорожной грязи. Они приближались, слышны стали далекие звуки тихого разговора на каргском. Наконец, они въехали во двор. Кейст, увидев их, улыбнулся уголком рта.

Рослые мрачные всадники на черных жеребцах ехали в ряд. Из-под надвинутых капюшонов сияли алые глаза — словно светились собственным светом в темноте ранней зимней ночи. Они въехали во двор как на параде.

— Если есть что-то незыблемое в этом мире, — пробормотал кейст, — то это их чертово высокомерие.

Я представила, сколько глаз следит сейчас за этим выездом из темных, казалось бы, пустых, окон, и едва подавила смешок. На северян они, наверное, произвели впечатление; тем более, если учесть, что здесь уже почти шесть веков не видели ни одного нелюдя. А Воронам не занимать величия, оно у них в крови. Эти всадники, словно возникшие из темноты, их необычайно гордая осанка…. И за сумерками не видно, насколько они измучены этой поездкой. И только вместе с отголосками их мыслей я чувствовала их страшную, не проходящую усталость.

— Дорога для них была тяжела, — сказал кейст все так же тихо, словно боялся, что они могут нас услышать.

Да-а… Плащи их промокли насквозь и были заляпаны грязью. Они были уже не так далеко, и даже в темноте видно было, что у двоих намокшие, отяжелевшие капюшоны сползли на плечи, открывая черные шлемы с полосой металла между огромных алых глаз. Мне казалось, что я, стоявшая только чуть больше получаса во дворе, уже промерзла до костей и даже глубже: была та самая мерзкая сырая погода, в которую замерзаешь хуже, чем при любом морозе, — а уж что чувствовали они, еще большие южане, чем я…

— Два веклинга, — еле слышно проговорил кейст, — хонг, рядом дарсай, второй справа.

— Я вижу, — сказала я одними губами.

— Что будешь делать?

— Пойду к ним. Нет, ты останься.

Я раздергивала мокрые завязки плаща, наконец, справилась с ними, сбросила плащ, чтобы виден был меч. Мои промокшие сапоги шлепали по лужам, и во все стороны разлетались брызги. Направление ветра изменилось, и снег летел мне в лицо. Я жмурилась, снег слепил мне глаза, и я почти не различала Воронов, только видела какие-то непонятные темные фигуры, но своим внутренним взором я видела их — на таком-то расстоянии — так же ясно, как при свете дня. Я даже чувствовала, как у младшего, хонга, дрожит рука в перчатке, державшая поводья. Когда между мной и всадниками оставалось шагов пятьдесят, и я, и они остановились.

Снег летел мне в лицо. Я смотрела на них, они — на меня, и алые глаза их так и светились в темноте. С одного края были два веклинга, старшие офицеры, один, чувствовалось, был гораздо старше другого. С другого края был хонг, средний офицер, самый молодой среди них. Между ним и веклингами был дарсай, командующий, стратег, равный мне по званию. Но не по возрасту, разумеется. У Воронов звание стратега присваивают только, когда офицеру исполниться сто лет, никак не раньше, у них вообще присвоение званий четко привязано к определенному возрасту, и моя стремительная карьера была бы среди них невозможна.

Я видела их всех, но смотрела я на одного, на дарсая. Мне казалось, что он ранен или болен, какая-то слабость и слишком уж большая усталость чувствовалась в нем, Ворон подобного уровня не должен был так измотаться просто в тяжелой дороге. И… я боялась его — с такими Воронами мне не часто приходилось сталкиваться.

Он перекинул ногу через седло и спрыгнул с коня. Скажите, пожалуйста, какая честь! — дарсай передо мной спешивается. И когда ноги его в разбитых сапогах коснулись земли, он слегка покачнулся. Совсем слегка, еле заметно и тут же восстановил равновесие. Если бы я отвела взгляд хоть на миг, я просто ничего бы не увидела, но я увидела, и мне стало неловко. Он немного постоял, держась руками за седло, потом быстро повернулся ко мне. Алые глаза взглянули на меня, и меня пробрала дрожь. Дарсай сделал движение и вдруг как-то сразу оказался рядом со мной, я даже не успела ничего заметить, так быстро он двигался. Черт! Слишком быстро.

Сейчас, когда мы оказались на расстоянии полуметра, я чувствовала исходившую от него вонь: запах давно немытого тела, пота, испражнений, боги знают, чего еще, — и только тогда я осознала окончательно, насколько же он стар. Чем старше становятся Вороны, тем меньше они обращают внимания на материальный мир и собственное тело. Я, ей-богу, не ожидала увидеть здесь такого старого Ворона, ведь ему было лет двести, никак не меньше. Он был больше похож на сонга, чем на дарсая, на духовидца, чем на активно действующего стратега.

Длилось молчание. Слышен был только почти неразличимый звук, с которым летел и падал снег, да изредка всхрапывали кони или звякала сбруя. Темная худая фигура Ворона возвышалась надо мной, уже почти не различимая в быстро сгущающейся тьме, только алые глаза светились своим чудным ясным светом. Наконец, он заговорил:

— Перемирие все еще действует, тцаль? — спросил он по-каргски. Меня странно и неприятно поразило то, что он заговорил на каргском: все Вороны прекрасно знают наш язык и часто даже между собой говорят на нем, иначе, положим, они не всегда понимали бы друг друга, у них много диалектов, совершенно не похожих друг на друга.

— Да, — сказала я охрипшим голосом, чувствуя себя уже совершенно замерзшей. Мне хотелось поскорее покончить со всем этим и пойти в теплое здание, и я надеялась, что он не слишком будет разводить церемонии…

— Мы вынуждены просить вашего гостеприимства, — все так же отрывисто проговорил Ворон.

— Оно будет вам оказано, дарсай.

Он сделал почти незаметное движение головой, и остальные трое тоже спешились.

— Я позабочусь о лошадях, — сказал кейст, неслышно подошедший сзади.

Я кивнула Воронам и с немалым облегчением повернулась и пошла к зданию. У нижних ступеней я нагнулась и подобрала свой промокший плащ, но не стала надевать его (смысла не было, он уже настолько промок, что его можно было выжимать), а только перекинула его через плечо и почти побежала по мокрым ступеням наверх.

Ольса все еще стояла на крыльце. Она была страшно бледна, полуоткрытые губы дрожали. Сжав руки на уровне груди, она стояла и неподвижным взглядом смотрела мне за спину, на Воронов, поднимавшихся вслед за мной. Я остановилась рядом с Ольсой и обернулась, дожидаясь их.

Вороны шли медленно, путаясь в мокрых длинных плащах. Дарсай довольно сильно хромал на правую ногу. Но, как ни медленно он двигался, остальные отстали от него…

Ольса отшатнулась, когда Вороны проходили мимо нее. Я отворила тяжелые дубовые двери, и оттуда пахнуло теплом и запахом жилого дома. Желтый прямоугольник лег на мокрые, черно блестевшие ступени лестницы и резные столбики перил. Мы с дарсаем вошли в ярко освещенный холл

Холл был пуст, только из боковой двери слышалось шушуканье, и в щель смотрели чьи-то блестящие, любопытные глаза. Весь этот огромный холл, с простыми деревянными стенами, с натертым, пахнущим мастикой паркетом пола, с большой мраморной лестницей казался воплощением уюта после уличного холода, темноты и сырости. Я обернулась к дарсаю. В приоткрытую дверь было видно, как остальные Вороны поднимаются по лестнице; Ольса все еще стояла на крыльце.

Только сейчас я рассмотрела дарсая по-настоящему. Он был очень высок, как и все Вороны: я едва доставала ему до плеча, — и очень сухощав. Мокрый капюшон лежал на его плечах, открывая черный плащ с полосой металла между алых глаз. Видны были только эти глаза, огромные, с радужкой во весь глаз, и узкие губы, пересеченные длинным тонким шрамом. На правой щеке виднелся еще один шрам, грубый и толстый, белевший на смуглой коже. Мокрый, вообще-то зеленый, а сейчас потемневший и заляпанный грязь плащ, свисал с его плеч. Одна пола, прилипшая к штанам, задралась, открывая весь в черной грязи сапог, разорванный по голенищу и обвязанный грязной тряпкой.

Ворон, в свою очередь, разглядывал меня — обычным для них высокомерным взглядом. Они всегда, в общем-то, так держатся: на редкость высокомерная раса, в этом кейст прав. Вот так подумаешь, удивительно, до чего они величавы, эти бандиты-кочевники, редко кто из родовитых князей выглядит так.

Мы были наедине, может быть, несколько мгновений, но за это время произошло то, от чего и случились все дальнейшие события. Вдруг я ощутила присутствие чужой воли в своем сознании. Я подняла на Ворона глаза: он совершенно откровенно усмехался мне в лицо. "Ах ты, сукин сын!" — подумала я. Ведь он мстит мне, знает, что не может от меня скрыть свою слабость (на таком-то расстоянии! — я за тридцать-сорок лиг улавливаю их намерения, а уж на таком расстоянии почувствую даже, если у него ухо зачешется), знает и мелко мстит мне. Ах, сукин сын! Он настолько был сильнее и старше меня, что все мои попытки освободиться от его ментального влияния обречены были на провал. И он, он… Он внушал мне совершенно определенные чувства, как выразилась бы Ольса, — влечение, тихое и спокойное, как вода в озере, на страсть у него фантазии бы не хватило, все-таки, сонг он там или дарсай, он и по вороньим меркам был уже очень стар. "Нашел, что придумать, — подумала я зло, — Пошел вон из моей головы, иначе я уж найду, чем этот контакт разорвать. Мой меч в твоей башке вполне подойдет"

Он чуть усмехнулся и отпустил меня. И тут уж я не выдержала. Мои действия были грубы и могли вызвать настоящую ссору и даже привести к разрыву Перемирия, но я не могла больше вытерпеть. Я должна была, наконец, узнать, сонг он или нет. Шагнув к нему, я быстро схватила его за руку и вывернула ее ладонью кверху. Я ожидала увидеть маленькую выжженную звездочку, но смуглая кожа не прикрытого короткой перчаткой запястья была чистой. Ничего.

И в этот момент вошли остальные Вороны, такие же мокрые, замызганные, в грязных плащах. За ними вошла Ольса, которая закрыла тяжелые двери и, сдернув с головы вязаную шапочку, стала энергично встряхивать ее. Я выпустила руку дарсая. Против моих ожиданий, моя выходка нисколько не разозлила его. У него только дернулся в усмешке изуродованный угол рта, и все. То ли он устал настолько, что поопасился ввязываться в открытую схватку, то ли это его просто… не оскорбило? Хотя обычно Вороны готовы оскорбиться по любому, даже самому незначительному поводу. Но моя дурацкая выходка ни к чему и не привела, я так ничего и не понимала: да, он был дарсай, а не сонг, по крайней мере, официально, но… какой, к черту, был из него дарсай?

Выглядели Вороны совсем неважно, особенно младший, хонг. Он дрожал всем телом и судорожными движениями старался еще больше закутаться в совершенно мокрый, облепивший его плащ. На пол с плаща его текла вода, но Ворон словно не понимал этого, как и того, что зашел уже в теплое помещение. Один из веклингов тронул его за плечо и что-то очень тихо и ласково сказал ему. Другой веклинг, в еще надвинутом капюшоне, из-под которого весело блестели алые глаза, оглядывался вокруг: ему все смешно казалось здесь.

Между тем, видимо, увидав рядом с нелюдями властительницу крепости (Ольса все стояла возле дверей, прислонившись к ним спиной, и машинально разглаживала намокший мех на рукаве шубки) и оттого перестав бояться, в боковую дверь протиснулось несколько молоденьких девчонок в зеленых платьях. Они остановились у стены и шушукались там; в приоткрытую дверь выглядывали еще чьи-то лица, уже не такие юные.

— Батюшки мои, глаза-то красные, — послышался из-за двери женский голос, возня, чей-то смех и еле слышно, шепотом читаемая молитва.

— Принесло проклятых, — проворчал кто-то мужским голосом.

— Нелюди, как есть нелюди!.. Нет, ты только глянь… — переговаривались слуги за дверью.

— Esto, пойдем, — сказала я дарсаю тихо и, повернувшись, медленно пошла к лестнице.

Вороны двинулись за мной, шумя сапогами. Один из веклингов поддерживал совершенно измученного хонга за талию.

Воронам предоставили комнаты на третьем, основном этаже крепости… Дарсай шел рядом со мной, точнее, я шла рядом с ним, приноравливаясь к его медленному тяжелому шагу. На лестничном пролете между вторым и третьим этажами он вдруг оступился и упал бы, если бы я не схватила его за руку. Он с трудом переступил на больную ногу и вдруг бешенными алыми глазами быстро, по-кошачьи, глянул на меня и выдернул свою руку из моей руки, прошипев что-то по-каргски. Я не разобрала ни слова из того, что он сказал (я, кстати сказать, вообще плохо их понимала, мы с ними были явно не с одного участка Границы), но — ей-богу — он готов был схватиться за меч. Меня это страшно поразило: среди Воронов подобная вспыльчивость не редкость, но ведь я уже дотрагивалась до него — и ничего. Еще немного, и мы убили бы друг друга на этой лестнице, но дарсай вдруг расслабился и, опустив голову, медленно пошел дальше.

Дрожащей рукой я провела по мокрым от снега волосам и тоже продолжила подъем. Ноги у меня подгибались: я ясно понимала, что только что была на грани смерти и только едва-едва не перешагнула эту грань. Если бы я шевельнулась, если бы… мы оба были бы уже мертвы в эту минуту: я-то уж наверняка, но льщу себе надеждой, что он тоже вряд ли сумел бы избежать моего меча.

Остальной путь прошел без происшествий. Никто не встретился нам на лестнице. На площадке третьего этажа в огромном, богато изукрашенном зеркале странно отразились высокие фигуры Воронов в грязных мокрых плащах. И тогда я совершенно неожиданно подумала, как все-таки успокоился этот «благословенный» Север и как все-таки устарело это название — Птичья оборона — и все, что было с ним связано: часовые на стенах и возле ворот, патрули в горах. Все это было уже никому не нужно и делалось только из преклонения перед тысячелетней традицией. Это была не военная крепость, а самый обычный феодальный замок, и Ольса была не чета властительницам древности, встававшим с оружием в руках на порогах своих крепостей. Все это было уже в прошлом.

Это было мое личное открытие, и оно страшно взволновало меня; мне было уже не до Воронов. Что бы я ни говорила, но Север и Птичья оборона очень много значили для меня — по одной только, совершенно простой причине: ведь это и было мое прошлое, то самое мое прошлое, которого я не помнила и которое мечтала когда-то вспомнить, на котором все так сошлось для меня. Но на самом деле я ничего ведь не знала о Севере, я только наслушалась рассказов и обманулась всей этой внешней воинственностью, а за ней скрывалось одно лишь сытое благополучие…

Я проводила Воронов до дверей, но не стала заходить. Они немного задержались в коридоре, откровенно разглядывая меня. С натянутой улыбкой я стояла под их пристальными взглядами и молчала. Я прекрасно знала, что они думали обо мне: слишком молода для тцаля и, наверняка, неопытна.

Дарсай зашел в комнату первым: все, что его интересовало, он явно во мне уже увидел.