"Костештские скалы" - читать интересную книгу автора (Вельтман Александр Фомич)В тысяча восемьсот таком-то году один юный «офицер-ди-императ»[1] сидел в белой, раскрашенной вавилонами снаружи и внутри «касе» селения Каменки; сидел в сонливом, а может быть, и грустном положении, склонив голову на перекрещенные руки на столе. — Юный офицер, которого мы назовем хоть Световым, молчал. — — Эй, кто тут есть! Скоро ли лошади? — вскричал юный «офицер-ди-императ», подняв голову. Взор его был мрачен. — Я давно сказал Афанасьеву, чтоб запрягал, — отвечал, притворив, двери, денщик. Офицер опять склонил голову на руки. — Ты сердишься? — сказала Ленкуца печальным голосом. — А тебе что за дело? — сказал Светов, приподняв голову. Взоры его блеснули, как у победителя. — Как что за дело? — отвечала Ленкуца. — Так ты любишь меня, Ленкуца? — Нет. — Как нет? — Я и хотела бы, да не могу тебя любить… — Отчего, Ленкуца? Скажи, драгуца моя. — Оттого, что ты любишь другую. — Это кто тебе сказал? — Я сама знаю. Ты только в будни говоришь, что любишь мепя, а сам всякой праздник уезжаешь бог знает куда. — Что ж такое? — Как что? Кто любит, тот праздники проводит с теми, кого любит… Вот и сегодня едешь… — Я езжу к товарищам. — И, полно! что ты нашел у товарищей? — Уверяю тебя, Ленкуца. — Если ты любишь меня, так не поедешь. — Мне должно ехать. — Так поезжай! — сказала Ленкуца, вырвав свою руку из рук Светова, и быстро выходя из комнаты. Казалось бы, что одно только образование может дать природной красоте очаровательную приятность, голосу сладость, взорам томность, движениям непринужденность, стану статность, а сердцу нежную любовь; но это все было в Ленкуце, дочери «мазила», или молдаванского однодворца. Денкуца скромно удалялась от юношеских преследований Светова; он был в отчаянии. В первый еще раз она высказала ему неожиданно свою любовь, но он не мог исполнить ее требований остаться дома. Для свода съемок он должен был съехаться с товарищами, и эти съезды обыкновенно бывали по праздничным дням. Колокольчик зазвенел, четверка быстрых коней, запряженная в маленькую каруцу, украшенную резьбой, подъехала к хате. — Ах, какая скука! — вскричал Светов. — Готово, ваше благородие, — сказал вошедший пионер.[2] — Кому прикажете с собой ехать? Молдавану или мне? — Ты поедешь. Светов накинул на себя плащ и хотел уже садиться в каруцу, как вдруг с горы несется во весь опор четверка и прямо поворотила на двенадцатисаженную веху, которая возвышалась над палацом Светова и на вершине которой был воткнут соломенный «ивашка-белая-рубашка». Правил конями кто-то в широких шароварах, в белой куртке и в белой фуражке, правил стоя, как Аполлон конями солнца, и свистел, как Соловей-разбойник. — Это наши, ваше благородие, — сказал Афанасьев, лейб-возница Светова, радостно смотря на полет коней. — Кто ж это так отчаянно правит? Не успел Светов произнести этих слов, кони как вкопанные, в пене и в паре, остановились подле хаты. Лихой кучер бросил к черту вожжи, соскочил с каруцы. — Лезвик! — вскричал Светов. — Каков у нас кучер? — крикнули сидевшие в каруце, которых под пылью нельзя было узнать в лицо. — Лугин и Фантанов! Вы под пылью, как мертвецы в саванах. Ай, Лезвик, чудо! Я думал, что вас под гору несут лошади… прямо с крутизны к черту. — Как бы не так! — сказал Лезвик. — Уж мы и править не умеем! — Не с большим в три четверти часа двадцать верст. — Как бы не двадцать! — Ну, теперь пошел Лезвик спорить. — Да разумеется: двадцать одна и триста сажен. Да и где ж три четверти часа?.. Мы выехали половина десятого… — После поспорим, Лезвик; а теперь позавтракать да и в Костешти. А у тебя уж, Светов, и лошади готовы? Прикажи и нам дать свежих лошадей. — Да мы трое усядемся на твоей каруце, а Лезвик опять будет править. Вместе веселее. — Так уж лучше знаете ли что? Я велю запречь воловью каруцу: засядем в нее и будем играть дорогой в бостон. — Браво! Славная выдумка! Приказывай! — Эй, Афанасьев, ступай распорядись, чтоб сейчас же была воловья каруца, запряженная двенадцатью рысистыми волами. Каруцу обтянуть и покрыть сверху коврами, накласть в нее подушек и разостлать на них мой большой ковер. Не успел денщик Светова поджарить куриных котлет, как послышался скрып каруцы, крики и хлопанье бичами. — Как прикажете, ваше благородие, я не умею править волами, — сказал вошедший Афанасьев. — А ты не знаешь службы? Что прикажут, то и должен уметь. — Уж, конечно, ваше благородие, наше подчиненное дело. — То-то же! Поставить в каруцу складной стол и четыре складных стула… Да в погонщики волов двух верховых. Покуда завтрак кончился, все уже готово. Около каруцы собралась вся громада[3] села; все заботливо, как будто делали важное дело, помогали Афанасьеву укладывать и устанавливать в воловьей каруце, которая стояла, как дом на колесах: в ширину сажень, в длину две; колеса два аршина в диаметре, а ничем не смазанные буковые оси в палец толщины. Вообще молдавские воловьи каруцы бывают без обшивки; бока их составляют параболу, рогами вверх и на подставках. — Это что за кавалерия, вооруженная бичами? — Я приказал двух погонщиков, а их наехал целый взвод, — отвечал Афанасьев. — — Только двух нужно! — сказал Светов. — — Пусть их едут. Хайд! Мимо Ста-Могил! — Садимся! Товарищи засели в каруцу, покрытую сверху и завешенную по сторонам коврами. Афанасьев хлопнул хворостиной по волам; вершники крикнули "хайд!" и хлопнули залп бичами. — — По неровной дороге, берегом реки Каменки и в гору, волам дозволялось идти обычным своим шагом. Светов, Лугин, Фантанов и Лезвик играли спокойно в бостон; но едва волы выбрались на отлогий скат к реке Пруту, верховые молдаване гикнули, хлопнули бичами по ребрам волов, и — волы поскакали, складной стол прыгнул с ножек, карты полетели, один из бостонистов опрокинулся на подушки, крича "восемь в сюрах".[4] — Проклятые! расстроили игру! — Какая же игра, господа, на почтовых волах! Пошел! — Хайд! — повторили в десять голосов лихие «калараши»,[5] свистнув и хлопнув по ребрам волов арапниками. Выпучив глаза и подняв хвосты, волы скакали; каруца, не уступавшая величиной вагону железной дороги, мчалась быстрее паровоза; верховые молдаване как сумасшедшие скакали по сторонам с криками и хлопаньем. Лезвик, не утерпев, выскочил на передок, выхватил из рук Афанасьева хворостину, гикнул — одно мгновенье каруца была уже на береговой дороге, повернула к Костешти и вскоре очутилась на пространстве Ста-Могил. — Тут, верно, было какое-нибудь сражение? — спросил любознательный Лугин. — Это просто обросший от времени обвал крутого берега. — Не может быть! — сказал Лезвик. — Отчего не может быть? — Да так, быть не может. — Доказательство ясно! — Разумеется, что не может быть! — повторил утвердительно Лезвик. Лезвик заспорил бы всех, но, к счастию, крик, хлопанье бичей, грохот и дребезг каруцы мешали спору. С горы и по ровной дороге волы дружно несли ярмо, но едва подъехали к скалам Костештским, в гору, не тут-то было: ни волы, ни крик, ни арапники, ничто не везет. Нечего делать: послали Афанасьева в Костешти пригнать пары три свежих волов, а между тем Лугин, Фантанов, Лезвик и Светов вышли на отдельную высоту полюбоваться игрой природы. Так называемые "скалы Костештские" выдаются из крутого берега реки Прута и берега реки Чугура и перелетают зубчатой стеной через реку Прут, которая течет сквозь брешь, пробитую, вероятно, волнами всемирного потопа. Лезвик уже стал спорить, что это искусственные, а не природные скалы, но пригнанные три свежих пары волов втащили на гору прежних двенадцать и каруцу. Пора было ехать, чтобы не опоздать в Костешти к обеду товарища Рацкого. Девять пар волов прибыли наконец к деревне Костешти. Тут им придали рыси, и они скоком привлекли каруцу к хате Рацкого. Все, что было у него товарищей, высыпало дивиться торжественному приезду патриархальной колесницы. — Посмотрите, господа, — сказал Лезвик, едва только успели надорваться груди от смеху: — вот говорят, что это природные скалы! — Ха, ха, ха! — раздалось снова. — Похожи на природные! — Какие же природные, господа? — сказал один «офицер-ди-императ». — Это искусственные. — Это просто была плотина, которую прорвала вода, — сказал Леззик. — Пойдемте, посмотрите сами. — Пойдемте, пойдемте сами! — вскричали все. — Пойдемте. До скал было не более двухсот шагов от квартиры Рацкого. Берегом реки подошли к гранитным воротам, сквозь которые катился сжатый Прут и где впадал Чугур. По камням пробрались на другую сторону, где был пикет казачий. — Что, Лезвик? Искусственные скалы? Плотина? — Разумеется. Спросите хоть у казака. Эй, казак, что это, плотина или, природные скалы? — Чертова плотина, ваше благородие, — отвечал лихой казак. — Все-таки моя правда, — сказал Лезвик. — Согласны, если черт строил ее. — По мне все равно, кто строил. Только я говорю, что искусственная, а не природная! — Действительно, ваше благородие, черт строил, только не русский, а молдаванский, по имени "Драку".[6] — Ты не был ли при этом? — Нет, ваше благородие: это было в давние времена, при моем деде. Он вот как раз стоял на этом месте на часах и видел, как все происходило. — А как же все это происходило? — Долга сказка, ваше благородие, да притом же и не даровая. — Вот тебе задаток, — сказал Светов, подавая казаку золотую монету. — Извольте слушать, — сказал казак. "Вот, по сю сторону Чугура было царство Болгарское, а по ту сторону жили хохлы-руснаки. У хохлатского царя была дочь Лунка-царевна, а у болгарского хана "бритая голова, плешь засаленная" был сын Тартаул-царевич, великий богатырь и наездник. Когда пришло время выдавать прекрасную Лунку-царевну замуж, хохлатский царь послал гонцов во все царства с портретами своей дочери и просил царей и царевичей к себе на пир великий и ратоборство, кому честь, и слава, и рука царевны. Вот съехались со всех стран цари, и царевичи, и богатыри великие. Сам царь встречает, есаулы гостей под руки принимают. Началось полеванье. Всех победил угорский королевич. — Ну, — говорит, — богатыри и витязи, с кем еще копья померять, силы изведать? Или нет больше ни храброго, ни удалого? — Есть еще один! — крикнул богатырским голосом витязь "светлая броня, ничьим копьем не оцарапана". — Не нужно, — говорит, — ворот отворять, моему коню высокий тын не помеха. Глядь, уж стоит посреди поля. Разъехались добрые молодцы, тупым концом позабавились. Не успели глазом моргнуть, а угорский королевич лежит на земле. Повели витязя в палаты под руки, встречают его с кубками заздравными, подносит царевна венец ему, просит снять шлем богатырский. Снял витязь шлем, а под шлемом шлык:[7] так все и ахнули. — Нет, — говорит царь хохлатский:- не пойдет моя дочь замуж за бритую голову! — Царь-государь, — сказал витязь: — не в хохле дело, а дело в том, полюбит ли меня прекрасная дщерь твоя; если любит, то я, изволь, отрощу хохол до пяты. Царевна сладко очи потупила. А царь сказал: — Ну, будь по-твоему, будь ты мне зять нареченный; проси у твоего родителя благословенья. Поехал Тартаул к своему родителю просить благословенья жениться на единородной дщери царя хохлатского. — Как? — говорит хан "бритая голова, плешь засаленная". — Чтоб ты женился на хохлачке, на бараньей голове? Молил, молил Тартаул отца своего — ничто не берет. — Ну, — говорит Тартаул: — если не позволяешь, так уж быть беде! Струсил хан: любил он сына. — Хорошо, — сказал, — согласен. Только пусть дает в приданое за дочерью море. Поехал Тартаул к возлюбленной невесте и говорит царю: так и так. — Помилуй, твой отец с ума сошел! У меня и моря нет в целом царстве. Земли сколько хочешь! — Хитер у меня отец! — сказал Тартаул. — Что делать? Есть, говорят, чародей Чугур; поеду, посоветуюсь с ним: у него есть на все отводы. Приехал к Чугуру: жил он отшельником в горе; посреди леса сидел сиднем на пне и не двигался с места. Приехал, рассказал свое горе: вот так и так, что делать? — — Коли черт знает, так попроси его, сделай милость, научить, что делать. — Что дашь? — Что хочешь. — Видишь: в вашем владенье, у Гнилого Моря, есть сто могил моих предков; перевези их все сюда, со всем, что в них есть. — Изволь! хоть тысячу! Обрадовался Тартаул и тотчас же отправил подводы на Гнилое Море. Вот их и перевезли на то место, где теперь Сута-Моджиле. — Ну, — сказал Чугур: — спасибо! Я тебе услужу. Ступай к отцу и скажи, что царь хохлатский дает море в приданое дочери. Вези его на свадьбу. Поехал Тартаул к отцу, говорит ему: так и так, будет море в приданое. — Да откуда он взял море? — спросил хан. — Не могу знать. Верно, было какое-нибудь. — Быть не может. Поедем! А если моря нет, так нет тебе и согласия моего. Поехали, подъезжают. Царь и царица их под ручки принимают, за браные столы сажают. — Ну, — говорит хан болгарский: — дочь твоя хоть куда царевна, а где же ее приданое? где же море? — Где ж нам взять моря, любезнейший наш брат, хан болгарский… Только что он сказал это, вдруг слышат шум, точно морские волны хлещут о берег. Глядь в окно: не река Прут течет, а бушует пространное море перед палатами. — Ба, ба, ба! Да как же это сказали мне, что в твоем царстве и моря нет? Да какое же это море? — спросил хан болгарский. Царь хохлатский от удивленья не знает, что и говорить. — У нас море Черное, а это море Проточное, — отвечает за него Тартаул-царевич. — Если так, то сдержу мое слово. Сыграем свадьбу. Вот начали играть свадьбу. Сыграли. Сели за браные столы. Вдруг прискакали гонцы из царства Ордынского к хану и говорят: — Помилуй нас, хан великий, многомилостивый! Зачем позволил ты строить чертову плотину на Пруте? Все наше царство пересохло. Черное море иссякло, ни капли воды нет. — Как? — крикнул ордынский хан. А тут же и к царю прибежали люди земские: — Батюшка-царь, смилуйся! Зачем ты позволил царю ордынскому чертову плотину на реке Пруте строить? Вода разлилась по всему царству, вздулась словно море, все топит, подступает под твои царские палаты. — Как? — крикнул и царь хохлатский. А потом оба в один голос: — Так такие-то вещи ты, царь хохлатский, со мной делаешь! Вздумал пересушить все мое царство? Плотины строить! Эй! ломать плотину! — Так такие-то вещи ты, хан болгарский, со мной делаешь! Плотины строить? Вздумал затопить все мое царство? Эй! ломать плотину! — Едем, сын! — Пошла, дочь, в свою светелку! — Помилосердуйте, любезнейшие родители! Плотину не вы строили, ни царь хохлатский, ни хан болгарский, а плотина сама построилась на мое счастье. — Как? — Да так. Позвольте, я пойду с народом снесу ее. Вот и принялись ломать плотину. Ничто не берет, ни лом, ни топор. Как быть? Поскакал Тартаул-царевич к Чугуру. Нет его на пне; искать, искать — а он поселился в пещере, вот что со стороны дороги, и сидит там молча. — Благодетель ты мой! — говорит Тартаул-царевич: — помоги! Вот так и так: плотина твоя затопила царство хохлатское, пересушила все земли болгарские… Помоги, сделай спуск! — Нелегко, тут от руки ничего не сделаешь; надо прогрызть зубами. — Помилуй, какой зуб возьмет? — Надо попросить зубатого. — Попроси кого знаешь! — Что дашь? Да постой, не нужно. Обещай сослужить мне службу: холодно мне стало на белом свете; перенеси ты мои косточки туда, где сто могил моих предков, и приодень землицей. — Изволь, дедушка Чугур, целой горой завалю твои косточки. — Ну, добре, ступай: будет по-твоему. Как настала ночь, дедушка мой стоял здесь на карауле; служил он в чередном казачьем полку на границе. Стоит себе, как я, пика в сошках, а голая сабля на руке — вдруг видит, кто-то идет. — Кто тут? Убью! — Здешний, — откликается: — "мошуль[8] зубатый". Как взглянул на него дедушка мой, так и остолбенел: черные зубы из пасти, точно тын железный. Как начал он, ни слова не говоря, грызть каменную плотину, так и хрустят камни; погрызет-погрызет, да оселком зубы поточит. К утру прогрыз вот, как видите, целые ворота, да не остерегся: вода как хлынет вдруг, сбила его с ног и понесла; только его и было. Вот царь с ханом видят, что дело пришло на лад; помирились и принялись снова пировать. Как оженился царевич, сдержал слово Чугуру, перенес его, посадил посреди Ста-Могил, прикрыл землицей. Вот самый большой курган — это его, сто первый. — Видишь, хан болгарский, — сказал царь хохлатский: — чего нет, того и не проси. Царь и хан наделили молодых свежими землями, собрали всех молодцов и всех красных девиц и отдали им в приданое. Вот и пошли пиры и «младованье». Я там был, мед пил, по усам текло, а в рот не попало!" — Спасибо, казак! вот тебе на придачу. — Покорнейше благодарю, ваше благородие! Если угодно, мы и еще кой-что порасскажем, например про Надежду-царевну "магнитные глазки". — В другой, брат, раз! — Я говорил, что это плотина… — Ты прав, ты прав, Лезвик. Теперь мы знаем, что и Сто-Могил не обвал. — Смейтесь! — Пора обедать, господа, — сказал Рацкий, и все отправились к нему на квартиру. Стол уже был готов. После обеда привели верховых лошадей, все вооружились хлыстиками, засели на коней и — на луг. Начались «бары», или игра в войну.[9] Потом, во время чая, по обычаю, началось очередное чтение: повестей, стихов, статьи ученой, военной. Каждое произведение поступало в рукописный сборник, которого части, по прошествии известного времени, разыгрывались по жребию — кому достанется в память товарищества и молодости лет, проведенных не без пользы. День прошел. Пора по домам. — Господа, в следующее воскресенье ко мне. Кстати, я и именинник, — сказал Светов, прощаясь с товарищами. — Что, и назад на колеснице воловьей? — Нет, покорно благодарю? Еду на легких. Четверка лихих коней, управляемых Афанасьевым, стояла ужо у подъезда. Светов вскочил в каруцу и при свете ночного светила помчался в Каменку, где бедная Ленкуца таяла от ревнивой любви. В продолжение всей недели она не показывалась на глаза «юному». Чем свет уедет в поле, воротится поздно или уйдет в касу своей тетки и ткет ей ковры. Воскресенье приближалось. Светов распорядился к приему гостей. Подле дома не было саду: лес близок, нипочем; в один день весь двор обратился в сад, усыпанный свежей, душистой травой и цветами. За десять рублей "чиновник-ди-исправничия"[10] привез десять возов разных плодов: воз арбузов, воз дынь, яблок, груш, персиков, абрикосов, слив, волошских орехов, вишень, винограду, а усердная команда развесила все на деревья. Для гостей на кухне шпарят и потрошат баранов, уток, гусей и цыплят; на погребе заготовлено янтарное «Одубешти», полынковое и мускатное; для джока выписаны цыгане музыканты; для громады взято в корчме несколько ведер ракю.[11] Чучела на вехе одета в новую красную рубашку. Настало воскресенье. «Юный» проснулся грустен, сходил в церковь. Его поздравили с именинами денщик, вся команда, вся громада. Парентий принес огромную просфору, а Ленкуца не идет поздравить его. К полудню товарищи съехались, расположились на коврах, постланных на мягкой траве посреди армидина сада,[12] курят трубки, беседуют в ожидании завтрака. Светов прилег на голой траве. Вдруг прошла Ленкуца в хату, взглянув мельком на Светова. — Ба! — Да, — отвечал он. — Что ж ты покраснел? — И не думал. — Браво, браво, браво! — закричали все. — Понимаем! Как умильно, нежно она взглянула на тебя! — Мечта! Это, господа, суровая красавица, не слишком нежничает с нашим братом… — — Добрая хозяйка! Как она заботится о своем постояльце! А подарила ли ты ему что-нибудь в день именин? — Нет еще! — сказала она. — Он, верно, сердит за это на меня. И вдруг Ленкуца бросилась к Светову, обняла его, пламенно поцеловала. Он вспыхнул, она скрылась. — Браво, браво! — повторили все, захлопав в ладоши. Поздравления посыпались на бедного Светова. Он надулся. Этот случай помешал общему веселому расположению. Все как будто подозревали, что Светову веселее дома без гостей. И Светов что-то был невесел: он как. будто сторожил, не придет ли Ленкуца, чтоб и ее поцеловать так же пламенно, но без свидетелей! После обеда оживилось. Вдруг колокольчик. — Кто это? Афанасьев прибежал запыхавшись. — Полковник едет, ваше благородие! — Вот тебе раз! Вскоре коляска остановилась подле хаты. — С генералом, ваше благородие! — Действительно, полковник, убей меня бог, прекрасное местоположение! — Здравствуйте, господа! Каким это образом вы все здесь? — У именинника, ваше превосходительство. — И прекрасно! — Вот и все планшеты[15] здесь, ваше превосходительство, — сказал полковник. — И прекрасно! Так я осмотрю работы и прямо отсюда в Хотин. Прикажите мне переменить лошадей. Г. Светов, вы сдадите свою съемку и поедете cо мной. Светов побледнел. Так поразили его эти слова. — Мы выберем вместе места для смотров; вы снимете их и потом явитесь ко мне. — Укладывайся! — сказал Светов денщику почти со слезами на глазах. — Что, брат, горе! — говорили товарищи шепотом, подходя к нему по очереди. — Что такое? — отвечал им Светов. Вскоре свежие лошади были запряжены в коляску. Светов простился с товарищами, посмотрел кругом, нет ли где Ленкуцы? — Нет! Только и видел он ее. ПРИМЕЧАНИЯВ Дополнения включены отдельные стихотворные и прозаические произведения Вельтмана, а также их фрагменты, иллюстрирующие творческую историю «Странника» показывающие, как развивались поднятые романом темы в последующем творчестве писателя. Часть предлагаемых сочинений Вельтмана и отрывков публикуется впервые, другие печатались при жизни писателя и с тех пор не переиздавались. РАССКАЗ Рассказ был напечатан в "Одесском альманахе на 1840 год", а затем включен в сборник повестей Вельтмана, вышедший в 1843 г. Описывая жизнь офицеров-топографов, занятых полевыми съемками, автор обратился к собственным воспоминаниям, вывел реальных людей, наделив их вымышленными фамилиями. Так, Светов — это сам автор, передавший немецкое значение своей фамилии: Welt — "мир, свет", Mann — «человек». Фантанов — это Фонтон де Верайон; Рацкий — это Полторацкий; Лугин — это Лугинин; все — офицеры по квартирмейстерской части, прикомандированные к военно-топографической комиссии. Ленкуца — уменьшительное молдавское от Елена. С предположением Е. М. Двойченко-Марковой, что Ленкуца — это Елена Кубе, нельзя согласиться. (О Елене Ивановне Кубе см.: Образ Ленкуцы вновь возникает в романе "Счастье — несчастье". "Не без удовольствия можно прочесть рассказ Вельтмана "Костештские скалы"…", — писал В. Г. Белинский в рецензии на "Одесский альманах на 1840 год" (Полн. собр. соч. в 13-ти томах, т. IV. М., 1954, с. 122). |
||
|