"С престола в монастырь (Любони)" - читать интересную книгу автора (Крашевский Юзеф Игнацы)IБыл знойный летний вечер, солнце садилось за лес. Все живое, укрывшись в тени и кустах, ждало, когда повеет вечерний ветерок, упадет на землю живительная роса и жгучие лучи солнца перестанут палить. Все молчало кругом, стада укрылись в кустарниках, люди — в лесах; изредка в воздухе, дышавшем огнем, пролетала птица. Ночь должна была принести с собою прохладу и отдых после дня, который опалил растения и высосал из земли влагу, оставшуюся после недавней грозы. Но и вечером жара не спадала, не видно было ни одной тучки на небе, раскаленное и бесцветное, оно предвещало засуху. Кровавый, пурпурный закат, странный и страшный, медленно сливался с черной полосою далеких туч. В воздухе носились мириады насекомых, поднимаясь высоко, кружась и вертясь, как будто невидимое дуновение ветра то уносило их вверх, то в сторону, то придавливало к земле. Тучей носились крылатые мушки то над лугами, то над полями, играя и резьясь в жгучих испарениях земли… На полях было пустынно и тихо… Высохшие речки, глубоко укрывшись в своих руслах, далеко убегали от жары, высасывавшей их влагу. Не проникавший сюда ветер поднимал на песчаных полях тучи пыли и уносил их куда-то высоко. В Красногоре над Вартой, в усадьбе Любоня было так же пустынно, как везде в тот день, люди куда-то попрятались от зноя. По старому обычаю все было открыто: дом, сад, ворота — никто их не караулил, так как здесь никого не боялись. Старый дом стоял на холме над рекой, окруженный с одной стороны высоким лесом, а с другой прилегал к полям и лугам. Как все постройки того времени, дом был деревянный, но обширный, воздвигнутый из больших бревен. Высокая крыша с трубами, закоптелая и черная, возвышалась над ним. Дом был опоясан галереей из резных колонн. Двор был большой и чистый, постройки кругом простые, но новые и опрятные. По величине дома можно было судить о зажиточности его обитателей, а по устройству конюшен, сараев, количеству скота — о домовитости, и по порядку кругом дома — о трудолюбии хозяев. Приближалось время возвращения людей и скота домой; хотя зной не спадал, но солнце, грозно смотревшее своим кровавым глазом, уже менее жгло. Однако около дома царили еще спокойствие и тишина. В тени со стороны леса, на прохладной земле, вытянувшись, как мертвые, лежали сторожевые собаки. Дом был не заперт… Сквозь открытые окна и двери врывался все еще накаленный воздух. В горнице потух очаг и покрылся сверху пеплом. Все в доме было раскрыто настежь, и никого нигде не было видно… Во дворе несколько куриц копошились, поклевывая просыпанное зерно. Можно было обойти весь дом, не встретив никого. Только со стороны леса, на большом камне, под соломенным навесом сидела очень старая женщина, сгорбленная, с седыми волосами, выглядывавшими из-под платка, — сидела и как бы в полудремоте пряла. Ее загорелое лицо со сморщенной и потрескавшейся кожей, желтой и пергаментной, покрыто было на щеках и подбородке волосами; глубоко впалых глаз почти не видно было из-под нависших век и густо заросших бровей. Перед нею стояла прялка; она медленно вытягивала нить; погруженная в размышления, она пряла, не останавливаясь. Иногда она подносила пальцы к губам для того, чтобы смочить их, потом опять вытягивала нить, тонкую, ровную, гладкую, хотя ее слабые пальцы словно отказывались уже работать. Иногда она вдруг останавливалась, как будто не хватало сил, но, опомнившись, снова принималась за работу. Старуха была одета бедно: полотняное платье и липовые лапти на ногах, шерстяной темный передник и никакого украшения ни на шее, ни на платье. Женщина эта, видно, много лет прожила на свете, но держалась еще крепко, и по тому, как она прислушивалась к малейшему шороху, видно было, что слух у нее ещЦ тонок. Царившую кругом тишину неожиданно нарушила лежавшая вблизи старухи собака. Поднимая голову и поглядывая по сторонам, она заворчала, как бы давая этим сигнал. Немедленно присоединились к ней и остальные собаки, но не заметив ничего подозрительного, остановились в нерешительности, затем опять легли, однако держали себя настороже, прислушиваясь к малейшему шороху. Старуха перевела на них глаза от прялки, как бы спрашивая о причине их беспокойства. Первая собака все еще не успокаивалась, но уже была не уверена в себе. И долго ничего не было слышно… Красное солнце закатилось за лес; начало смеркаться. На севере показалась первая звезда, а на западе серебристый серп луны. Вдали послышался как будто конский топот. Старуха встала, убрала прялку, медленно направилась к дому и по стариковской привычке что-то ворчала про себя. Только теперь начала пробуждаться жизнь. Воздух был наполнен разными звуками, рогатый скот и овцы возвращались с полей, все ближе слышалось щелканье пастушечьих кнутов, мычание коров и ржание лошадей. Старуха остановилась у забора, вглядываясь вдаль, она кивала головой, подобно хозяйкам, делающим выговор нерадивым слугам. Вдруг совсем близко послышались ей песни и хохот; лицо старушки оживилось, она подняла голову и посмотрела по направлению к дому. Голоса были молодые и веселые… Старушка невольно улыбнулась и беспокойно стала всматриваться, ожидая прихода девушек. Собаки, тихо лежавшие, визжа и подпрыгивая, повскакали, как бы радуясь после продолжительной тишины человеческим голосам. Из лесу показалась толпа девушек, одетых в белые платья. Впереди шла самая красивая, высокая, стройная девушка со смеющимися глазами, с темными волосами, заплетенными в косы, с весело поднятой головой, на которой кроме веночка, была еще вязанка свежих лесных цветов, ниспадавших ей на плечи. В белой рубашке и передничке, с ниткою янтаря и разноцветных камешков на шее, опоясанная красным кушаком, концы которого ниспадали сбоку, она шла, как лесная царевна, царя над теми, кто следовал за ней и смотрел ей в глаза. В слегка приподнятом подоле она несла ворох собранного зелья и всяких лесных трав. Девушки, которые следовали за ней и несли на спинах и в руках корзинки, были украшены, как и она, цветами, а лица их всех дышали молодостью и весельем. Направляясь к дому, они пели, но последняя строфа песенки оборвалась с хохотом, так как собаки, ласкаясь, бросились к ним. С противоположной стороны с шумом и блеянием старалось протиснуться в ворота стадо овец и коз. Недавняя тишина сменилась оживленным шумом. Старушка смотрела на девушку с улыбкой, а та спешила к ней, приветствуя ее увенчанной головкой. — Ох, посчастливилось нам в лесу, посчастливилось! — воскликнула она. — Весь день пробыли, собирая грибы и ягоды в прохладе. Всего много… хоть пригоршнями бери… Засуха в тени ничего не испортила… Птички для нас пели, а мы для них… И денек, бабуся, промчался, как молния. — А я еле допряла, — надтреснутым голосом, вырывавшимся из пересохшей гортани, ответила старуха. — А отец где? — спросила девушка. — Отца нет? — Отец к князю поехал, но к ночи вернется из Познани… Недалекий путь, а ночевать там ему нечего… скоро вернется… Разговаривая и болтая, шли они домой; девушки с корзинками между тем, смеясь и шаля, бегом направляясь к воротам, старались опередить друг друга. С другой стороны со двора шли им навстречу парубки, вернувшиеся с полей, но, завидев группу девушек, побежали и скрылись в доме, и только молодые голоса доносились оттуда. Девушка медленно вела старуху, ласкаясь к ней, а та гладила ее сморщенной рукой по голове. У колодца посередине двора было большое оживление, черпали ведрами холодную, чистую воду, наслаждаясь ею. Между тем скот сам направился в открытые сараи, а пастухи и батраки, стоя около корыт, громко и весело хохотали, как это бывает в отсутствии хозяина. Но на дороге послышался конский топот, и весь этот шум сейчас же стих, только собаки побежали к воротам. Издали в поле виден был приближающийся к дому довольно пышный кортеж, состоящий из людей, ехавших верхом и вооруженных. Впереди на хорошей лошади сидел, подбоченясь, статный, видной осанки немолодой мужчина с военной выправкой, в коротком плаще или, вернее, кафтане, вследствие зноя снятом с рук и только наброшенном на плечи. Меч висел у пояса и нож в ножнах, а на седле позади всадника висел украшенный медными гвоздями, искусной выделки молот, заключенный в кожаный мешок. Вслед за ним ехали несколько молодых людей, одинаково одетых и вооруженных; у всех был вид идущих на войну или же возвращавшихся с боя. Легко можно было понять, что они ехали домой и чужими себя здесь не чувствовали; кони их беспокойно ржали, а сами всадники смотрели по направлению к дому. Однако лицо ехавшего впереди не прояснилось, сохраняя серьезный и задумчивый вид. Вернувшиеся с поля рабочие, заметив приближающихся, побежали к воротам встречать. В дверях под колоннами стояла та же прекрасная девушка, одетая, как раньше, и улыбалась, а старуха, положившая одну руку на ее плечо, другой все еще придерживала прялку и не отходила от нее. Ехавший уже издали приветствовал женщин, а они его. Это были его мать и дочь, жены у него уже давно не было. Хозяин, соскочив у порога, отдал лошадь конюху и, приветствуя мать, а также поглаживая по головке свою дочь, в чем был, вошел в горницу. Обе последовали за ним. И пока он садился за стол, снимая шапку и потирая лоб, старуха принесла полный кувшин питья. — Пей, сын мой, — сказала она, — в жару это незаменимо, березовый квас лучше всего утоляет жажду… Солнце будто гневалось на нас, жгло весь день немилосердно. И, посматривая ему в глаза, старуха и молодая, как будто желали угадать его мысли. А он все сидел угрюмый. Мать не посмела допытываться, но девушка была посмелее. — Как будто не в духе вернулись вы от князя Мешка? — проговорила она. — Не случилось ли чего-нибудь нехорошего? — А что же могло случиться? — ответил Любонь. — Ничего не случилось… Мешко хочет войны и тоскует, когда ее нет. Дома ему скучно. Любонь, вздохнув, посмотрел на дочь, которая, сама не зная почему, покраснела под отцовским взглядом. Венок показался ей вдруг тяжелым, она сняла его с головы и вышла в соседнюю комнату. Только после ее ухода старуха приблизилась к сыну и испытующе посмотрела ему в глаза. — Черт знает! — проворчал он тихо. — Все ему наша девушка мерещится… Есть у него шесть жен, а без седьмой жить не может… Пусть ищет, а я своей ему не отдам… Это он напрасно… И ударил по столу кулаком. Старуха всплеснула руками. — Еще бы! — воскликнула она. — Единственную зеницу ока отдать князю поиграть… К чему ей это!.. Не найти ей счастья там, где их столько… Поскорее бы девушку выдать замуж, тогда у него пройдет охота… — Да, мать дорогая, — прибавил Любонь. — Если бы у меня их было две или три, да к тому хоть два сына, тогда легко было бы девушку пристроить, но она у меня и за дочь, и за сына, и тот, кто ее получит, будет моим наследником и дитятей. Любонь не оставит своей вотчины недостойному… Ох, сына, сына мне как жалко! — вздохнул он, потрясая головой. — Не убивайся, — проговорила старуха, вытирая рукавом слезы, — оплакали мы его… и похоронили… — Ах, если бы я его видел мертвым и на костре, — говорил Любонь, — сердцу не было бы так больно, а как подумаю, что где-то далеко, с остриженной головою, невольник, немцам дрова колет и воду таскает… Они замолчали, у обоих из глаз потекли слезы, и слова застыли на устах. — Проклят день и час, когда, уступая настойчивым просьбам, я взял в поход слабого ребенка!.. Захотелось ему преждевременно изведать боевой жизни. Если бы его пронзила стрела… но на глазах у меня немцы его похитили. Все еще слышу его призыв, вижу простертые ко мне руки… а я, раненый, защищаясь один против многих, не мог прийти ему на помощь… И он исчез с моих глаз навсегда… Любонь ударил по столу рукой и облокотился на нее, а старуха, поглаживая сына по голове, плакала. Не в первый раз, а может быть, в сотый оплакивали они потерянное дитя, хотя много лет прошло уже с тех пор, и ничего о нем не было слышно. С каждым годом возрастала злоба отца, и всякий раз, когда князь Мешко шел на немцев, Любонь просился в поход, желая упиться кровью тех, кто похитил его собственную кровь. Посылал он к немцам за Одру и Лабу {Одер и Эльбу.}, предлагая выкуп за единственного сына, но всякая надежда была потеряна, никаких вестей не приходило. С тех пор прошло уже много лет. Молча отошла старуха от сына, так как пора было подумать об ужине, и хотя девушки занялись его приготовлением, но старая хозяйка сама хотела присмотреть за тем, что и как делается. Любонь, опираясь рукой о стол, остался со своим горем один. Вдруг у ворот залаяли собаки, и один из батраков вышел на порог. — Что там с собаками? — спросил хозяин. — Проезжий у ворот на лошади просит приюта, — ответил батрак. — Кто это такой? — Какой-то незнакомец… — Со сколькими лошадьми? — Едет один. — Откуда он сказывается? — С чешской границы. — Приведите его, — сказал Любонь, вставая, — неужели гнать его от ворот… И, высунувшись в открытое окно, посмотрел. Проезжий, скромно одетый, в это время слезал с усталой лошади. Это был молодой человек с бледным лицом, застенчивый и как бы испуганный, оружия при нем не было никакого. По одежде, которая ничем не отличалась, трудно было сделать о нем вывод. Платье было темное, иностранного покроя, волосы коротко подстрижены, шапка легкая, без пера. Облик у него был очень скромный, но всматриваясь в его лицо, видно было, что в нем таилась сильная душа. Глаза смотрели умно, на молодом челе отражались думы, а когда он стал приближаться, можно было заметить в нем какое-то серьезное и непонятное спокойствие, хотя он был здесь чужим и не знал, как его примут. Переступив порог и заметив против себя Любоня, он как будто онемел. — Счастье и благословение дому вашему, мой господин. Я проезжий… еду к князю… в Познань, по ту сторону, ночь настигла… Прошу дать мне приют. Он говорил робко и заикаясь, поглядывая все время на старика. Любонь тоже присматривался к нему, не зная, с кем имеет дело, так как на воина он не был похож и изъяснялся хотя на местном языке, но все же искаженном. — Охотно принимаю вас, — сказал хозяин, — присядьте и отдохните. Хозяин указал ему на скамью, но молодой гость стоял на пороге, затем медленно подошел к окну и там скромно занял место. — Откуда вы, и что вас заставило к нам ехать? — спросил хозяин, подавая хлеб в знак гостеприимства. — Издалека пришел, отец мой, — медленным и тихим голосом ответил проезжий, с любопытством оглядываясь кругом, — был за горами, за дальними реками, долго странствовал… и, хотя говор мой стал нечистый, я все же родом отсюда. — Здешний? — спросил Любонь. — Откуда? Проезжий смотрел на него и колебался. — Я родом из-под Познани, — проговорил он дрожащим голосом, — но долгие годы здесь не бывал… Он остановился… Странным это показалось Любоню; услыхав это, он встал со скамьи, на которой сидел, и, приблизившись к гостю, стал внимательно рассматривать его… Проезжий сидел в темном углу. Любонь приотворил полузакрытые ставни, но светлее не стало, так как уже смеркалось. Крикнул, чтобы подали лучину. — Чем объяснить, что вы здесь так долго не были, а странствовали по чужим землям? — спросил он. — Долго пришлось бы об этом говорить, — колеблясь, начал гость. — Когда я был еще ребенком, меня похитили у отца на войне. Едва успел он это проговорить, как хозяин подскочил к нему, обхватил его обеими руками и громовым голосом, который встревожил весь дом, воскликнул: — Власт, это ты, Власт! Гость бросился на колени и, обнимая ноги отца, плакал… Когда девушка вошла со светом и увидела происшедшее, она бросила лучину и убежала, хотя сама не поняла, что, собственно, ее испугало. В это мгновение на крик Любоня вбежала старая мать и дочь, обе дрожащие и взволнованные. Увидев незнакомца, обнимающего Любоня, они остолбенели. — Власт! — воскликнула старуха и подбежала к нему. Как описать встречу того, кого они не видели двенадцать лет, и радость осиротелого очага, к которому неожиданно явилось давно потерянное и оплаканное дитя!.. Старый Любонь ликовал… Старушка вся дрожала, а сестра застенчиво, но с любопытством присматривалась к этому молодому мужчине, который был ее братом. Они усадили его на скамью и старались его напоить и освежить, ибо от волнения он лишился сил. Он был слаб и бледен и как будто измучен долгою неволей. А тут сыпались вопросы о том, как ему жилось, как прошли эти годы. Особенно интересовался отец, но ответы сына были неясные, неопределенные, запутанные. Успокоившись немного и собравшись с мыслями, он начал рассказывать о том, как его взяли в плен и как немец заставил его исполнять самую тяжелую работу, затем, убедившись в его слабости, он отдал его в услужение какому-то господину. Со своим новым господином Власт, которого стали звать Матвей, попал ко двору немецкого царя… Потом он перешел к другим людям, посвятившим себя служению Богу… А эти забрали его в Другую страну, где зимы никогда не бывает и где находится самый великий город, господствующий над всеми странами Запада. Там служил он у многих господ, и жизнь его протекала в общем спокойно. Впрочем, он никогда не жаловался на тяготы своей жизни, но постоянно тосковал по семье и родине. Рассказывал это Власт своему отцу и окружавшим его с каким-то страхом. Многого не договаривал — он заметил, как у отца сдвигаются брови. И старик узнал только одно: что сын его разучился сражаться, почти забыл свой язык и стал для своих чужим. С грустью рассказывал Власт, но еще грустнее слушал отец, и хотя он радовался возвращению сына, но ясно видел, что многое придется ему изменить в нем, чтобы они снова могли понимать друг друга. Когда сын кончил свой смутный и грустный рассказ, и все замолчали, Любонь обнял его и, еще раз поцеловав, сказал: — Словом, ты теперь дома, остальное вспомнишь, когда поживешь с нами. Возьмешься опять за оружие и войдешь во вкус прежней жизни, а я тебя больше от себя не отпущу. И кровь снова в тебе заговорит! Власт ничего не ответил и, покорно склонив голову, молчал. Между тем ему со всех сторон задавали вопросы о том, какие люди в других странах, какие города, селения, как воюют и каково могущество иностранцев. Власт понемногу рассказывал, но на вопросы отвечал неохотно; видно было, что он привык и даже полюбил тех, среди которых прожил много лет: он не только не хулил их обычаи, новую религию, но даже то, что считалось здесь позорным, он расхваливал, а могущество иностранных королей и князей представлял страшным и великим. Многое в рассказе Власта не нравилось старику, но он его не перебивал, и, в общем, вечер для Любоня прошел весело, хотя Любонь считал сына почти чужим и часто не понимал его. Власт ничего не возражал и, покорно опустив голову, терпеливо слушал возражения отца. Когда поздно ночью старуха пришла сказать, что постель для внука приготовлена в сарае, куда должен был отвести его Ярмеж, тогда только все разошлись, и сестра проводила Власта до порога. Любонь, оставшись один, задумался. В нем боролись два чувства: радости и какого-то необъяснимого страха… И не мужские слезы показались у него на глазах… Да, это был Власт, его единственный сын, но не такой, каким бы он желал его видеть. Он радовался возвращению сына, но, как воин, он страдал, что не нашел в нем рыцарского духа. Каждый землевладелец был тогда и воином, а того, кто не умел им быть, почти не считали мужчиною и человеком. И он проклинал людей, которые возвратили ему какое-то слабое дитя, калеку… Больше храбрости и мужества проявляла прекрасная девушка, его сестра. Любонь не спал всю ночь, а когда стало светать, он, усталый, вышел на свежий воздух. Тут он увидел своего любимца Ярмежа, которого считал почти за сына. Ярмеж направился к нему. Встретившись у ворот, старик положил ему руку на плечо и спросил: — Ну, что Власт? Ярмеж молчал. — Да, бабу из него сделали немцы, не похож он на мое дитя, — с тоскою сказал старик. Воин и на этот раз не ответил. — Что же он вчера делал? Рассказывал? — Мало, — ответил Ярмеж. — Только обнял меня, а затем пошел спать. Я стал наблюдать и, хотя в сарае было темно, я много странного увидел: не знаю, право, но он как будто колдовством занимался. Сперва он опустился на колени, сложил руки, дотрагивался ими до плеч и лба, бил себя в грудь, головою ударял о землю и — мне даже страшно стало, — что-то бормотал про себя, не то стонал, не то плакал, как будто жаловался кому-то и просил. Продолжалось все это долго, долго… Наконец, опять стал дотрагиваться до лба и плеч и лег в постель. Любонь, задумавшись, слушал Ярмежа, рассказывавшего ему все это полушепотом и с каким-то страхом; наконец, дотронувшись до руки своего сотника, он тихо проговорил: — Молчи об этом… Суеверие немецкое… но мы выбьем это из его головы. Пусть об этом, кроме нас двоих, никто не знает дома, понимаешь? Ярмеж поклонился. — Будет по-вашему, — ответил он, — а все же скверно. — Да, — скверно, — сказал Любонь, — но я предпочитаю об этом не знать; так легче и лучше для меня. А он пусть отдохнет и придет в себя после долгой неволи. Только одного его не оставляйте… Весельем и улыбками согрейте его душу… Молод он, ведите его туда, где молодежь веселится. Приготовьте ему оружие, коня и устройте для него военные игры… А я тоже зевать не буду, хотя старому труднее сойтись с молодым, вам легче. Впрочем, я на тебя полагаюсь, Ярмеж! Сотник поклонился и вздохнул, видно было, что он не очень был уверен в себе. Любонь несколько раз прошелся по двору… Под колонками стояла его мать, ничего не замечая, стояла с устремленным вдаль взором и грустная. Когда Любонь подошел к ней, она нагнулась к нему и сказала угрюмо: — Не наш он, не наш! Знаю я, что с ним, знаю… В свою веру обратили его немцы, по глазам видно… Любонь закрыл уши руками. — Слышать и знать не хочу… И топнул ногой… — Нет, нет, — вскричал он, насупив брови. Старуха опустила голову на грудь, скрестила руки и, опираясь о стену, стояла молча, как окаменелая, неподвижная, безжизненная статуя… |
||||
|