"Мертвый язык" - читать интересную книгу автора (Крусанов Павел Васильевич)

Павел Крусанов Мертвый язык Роман

Глава 1. В тени «Незабудки»

1

Если бы не расшитая бисером шапочка-таблетка, полосатые носки и стоптанные кроссовки, молодого человека, уверенно шагающего по солнечной стороне улицы Марата, следовало бы считать совершенно голым. Пушка на бастионе только что отбила субботний полдень, и солнце в решительном соответствии с местом и временем освещало терракотовый тротуар, прилепленный к фасадам домов с нечетными номерами. Воздух с легкой подмесью матовых дымов был почти недвижим, оконные стекла отбрасывали радостные блики, а небо над городом, полное чудесной пустоты, лишенной не то чтобы смыслов, но самой идеи об их поисках, сияло такой пронзительной синью, что, попадая в глаза, делало им больно. Молодой человек шел от Невского в сторону Семеновского плаца, соблюдая непоколебимое достоинство и смотря на окружающий мир с благородной надменностью.

Было довольно людно. Прохожие неодобрительно косились на безмятежного мерзавца, иные улыбались, иные демонстративно его не замечали; барышни прыскали в «сименсы» и «нокии», делясь событием с подружками, самые бойкие моргали встроенными в трубки объективами; проезжающие мимо авто то и дело озорно клаксонили. Гражданин, завтракавший у торговой палатки «Теремок» сложным блином в бумажном конвертике, от неожиданности пролил себе на ботинки дымящийся кофе.

Первым, кто по служебной частоте раздерганного на волокна эфира сообщил о происшествии в милицию, был постовой из стеклянной будки возле дверей генерального консульства Швейцарии. Вторым — постовой, дежуривший у венгерского консульства. Стекла их будок были густо тонированы, отчего люди на улице казались слегка копчеными.

Молодой человек между тем шел себе дальше, так что оперативно выехавший из 28-го отделения милиции на бежево-синем «уазике» наряд настиг возмутителя спокойствия только между Свечным и Кузнечным, около магазина «Мясной домъ», куда искушенные гастрономы ездят за бараниной даже с Фонтанки. Задержание прошло без мордобоя — в рабочем порядке, с профессиональными прибаутками, какие милиционеры всегда имеют при себе в достатке, чтобы не казаться друг другу скучными. Улицу Марата наглец преодолел в лучшем случае на треть.

Напротив «Мясного дома», в третьем этаже здания с двойным номером 36–38 (должно быть, в незапамятные времена здание, как увесистый зад, разом покрывший пару стульев, заняло место двух прежних), располагалась мажористая митьковская галерея. Миновав сварную решетку, отделявшую территорию искусства от пыльного мира людской тщеты, по лестнице спускались парень и девушка.

— Смотри-ка, — сказал парень, выходя из парадной на улицу, — черти братушку вяжут.

— Ой, голенький! Как после линьки, — оживилась девушка, член студенческого научного общества при кафедре зоологии Педагогического университета.

Обсуждения события хватило им на одну неторопливо выкуренную у дверей парадной сигарету, после чего парень подумал о том, что стервы бывают очень даже привлекательны, особенно когда молоды и еще не знают, что они стервы. Эта мысль вытянула за собой другую. «Великое блаженство, — подумал парень, — и великое зло, как правило, приходят к нам из одного источника».

Спустя десять минут после водворения порядка застекленный постовой при швейцарском консульстве снова увидел голого человека. Этот был чуть полнее первого, с бледной полосой от плавок на загорелом теле и в сандалиях на босу ногу. Из ушей его свисали провода, а на узком пояске, шлепая через каждый шаг по тугому бедру, болтался плеер. Злая старушка в фетровом берете с налипшей на нем кошачьей шерстью что-то шипела вслед охальнику, но тот, разумеется, ничего не слышал.

Милицейский «уазик», едва успев разгрузиться в сквере на углу Марата и Звенигородской, где в двухэтажном домике, выкрашенном в ядовито-канареечный цвет, размещалось 28-е отделение милиции Центрального района, тут же выехал по новому сигналу — недра упаковки сотрясал, настораживая прохожих, раскатистый неуставной хохот. Что ж, на фоне постылых криминальных будней дело и впрямь выглядело веселым.

— Может, в Невских банях пожар? — предположил мордатый шофер с сержантскими лычками.

Сослуживцы встретили версию дружным смехом.

Второго нарушителя общественной нравственности, в голове которого звенела неведомая музыка, задержали у обувного магазина «Докерс». Как и первый, он не предпринял ни малейшей попытки к бегству. Злоумышленнику ловко завернули ласты и щадящим пинком подсадили в задок веселого «уазика».

Парень и девушка, не успевшие дойти даже до Свечного, с интересом наблюдали явление с противоположной стороны улицы Марата. Ясное дело — в течение десяти минут встретить в городской толпе двух голых людей доводится не каждый день, а значительно реже. Практически никогда. Поговорив немного о том, в каком режиме следует повторяться случайности, чтобы она обрела статус закономерности (девушка щедро пересыпала свою речь доводами биологической науки), парочка свернула на Свечной и двинулась в сторону узорчатой решетки садика Сан-Галли — там, в глубине, за деревьями и детской площадкой, гремел битами неслышный отсюда городошный турнир. Глядя на влажные губы спутницы, парень подумал, что счастье заключено вовсе не в исполнении желаний, как считают одни, и не в их смирении, как считают другие, а в самом их наличии.

Третий сигнал ни у кого из дежурного состава милицейского участка приступа остроумия уже не вызвал. Забрав очередного злодея (тоже в сандалиях, хотя и без проводов в ушах; зато на носу — круглые солнцезащитные очечки с синими стеклами) возле «Инжэкона», где его, стыдливо прикрывая рот ладошками, с неодолимым любопытством разглядывали абитуриентки и вышедший покурить охранник музея Ф. М. Достоевского (его сегодня в семь тридцать утра внутренний голос предупредил о вероятном событии и не обманул), наряд на всякий случай заехал в Невские бани. Языки пламени не рвались из окон, хлопья гари не носились в воздухе, клубы дыма не застили небо, голый люд, пряча срам за шайками, не толпился у входа. Бани были давно и тихо закрыты на переустройство — как бражник в куколке, внутри ветшающего здания вызревал новый торговый центр с пестрыми крылышками от кутюр.

Неподалеку, правда, еще располагались Ямские бани…

Обернувшись от заколоченных дверей к улице, блюстители закона первым делом увидели идущего мимо палатки «Теремок», где правила вечная масленица, голого человека, на голове которого, глубоко надвинутая на глаза, сидела форменная милицейская фуражка. Это было уже слишком.

В обезьяннике, оказавшись в компании четырех обнаженных мужчин, присмирел даже буйный поначалу пропойца, пристававший на Семеновском плацу к гуляющим с колясками молодым мамам. «Нет такого закона, чтобы не приставать! — бился он еще недавно грудью в решетку обезьянника. — До вечера можно где хочешь приставать! Я даже на Невском пристаю!» Теперь он тихо сидел в углу и обиженно сопел в две дырочки. Но что алкаш? — Рядовой случай. Другое дело остальные заточенные — они как назло оказались совершенно трезвы, и что с ними делать, было решительно неясно. Для одного еще, пожалуй, можно было б вызвать санитаров, но на такую шоблу… Это пахло пандемией. По большому счету их нечем было даже прикрыть.

Парень с девушкой в это время стояли у проволочной сетки, ограждавшей городошную площадку в зеленом садике Сан-Галли, и смотрели, как весело разлетаются рюхи под меткими бросками игроков. Отгоняя ладонью обнаглевшего в тени столетних тополей и лип звенящего вампира, парень подумал, что комары и слепни только для того и существуют, чтобы напоминать нам, что мы не в раю. Девушка тихонько напевала:

Насладиться — меду нет, Исцелиться — йоду нет, Отравиться — яду нет…

«Тяжело на свете бедному Юсупке», — на свой лад мысленно закончил куплет парень.

Пятого наглеца взяли возле Ямского рынка, где он произвел переполох среди высыпавших на крытую уличную галерею кавказских и туркестанских фруктово-овощных коммерсантов. Черноглазые женщины не то от негодования, не то от восторга, но точно не от смущения резко вскидывали руки и гортанно вскрикивали, джигиты с бабаями, почесывая в паху и задирая небритые подбородки, бесцеремонно хохотали. Голый, однако, ничуть не смутился. Напротив, демонстрируя силу русского духа, он повернулся к зрителям задом, согнулся и произвел звучный выстрел из своей природной пневмопушки. Пораженные раблезианским жестом, торговцы позабыли государственный язык и горячо залопотали разом на десятке племенных наречий.

На этот раз милиционеры были откровенно раздражены. Рыночных вьюнов они недолюбливали и при встрече всякий раз говорили им с имперским цинизмом: «Здорово, черные!» — поэтому в «уазик» заталкивали артиллериста подчеркнуто корректно. Однако прежде чем захлопнуть дверь задка, усатый старшина не удержался и в сердцах все же засветил стрелку табельной резиновой дурой по ребрам.

Между тем отделенный от этих событий непрозреваемым пространством сада и двух городских кварталов парень уже отвел девушку в сторону от городошной площадки, обнял ее и, сдув с девичьего лица сбившуюся русую прядку, поймал губами ее губы. Девушка не сопротивлялась. Липа над ними, сверкая и лоснясь яркой зеленью, имела такой вид, будто ее только что выдумали.

Когда поступило сообщение о следующем происшествии (на этот раз — две голые девицы с одним далматинцем на поводке), факт вероломного заговора уже не вызывал сомнения ни в сержантском, ни в старшинском, ни в офицерском звене. Участок охватила легкая паника, и начальник отделения поспешил доложить о сложившейся оперативной обстановке в главк.

— Что за хрень, подполковник?! — дала раздраженную отповедь трубка. — Одни бандитов ловят, а другие сопли глотают, булки мнут и лапки воробьям выкручивают! Это что за стриптиз, понимаешь?! У вас там Африка, чтобы голыми гулять?! Развели бордель! Дефиле беспорточное! Наведи порядок, подполковник, и чтоб я больше о твоих голожопых не слышал!

Начальник отделения отпрянул от трубки, как от брызнувшей крови. С этой минуты он стал смотреть на поразившую его участок заразу сквозь сжатые зубы, словно злой подросток. Спустившись из кабинета в приемную часть, он так надвинул нарушителю в фуражке околыш на уши, что те, распухнув и налившись пунцовым соком, вяло обвисли у мерзавца по бокам лица. Однако это был всего лишь жест отчаяния — подполковник выпускал пар. «Был бы дубом, — грустно подумал начальник отделения, уже сожалея о рукоприкладстве, — спал бы сладко, жил бы долго, был бы крепким…» Он знал, что от стыдных воспоминаний люди начинают разговаривать сами с собой вслух, и не хотел на старости лет прослыть олухом. Тем не менее защита пошатнувшихся устоев определенно требовала твердой руки.

Подчиненным был отдан приказ действовать жестко — давить крамолу, как вошь на гребешке… Но что они могли поделать? Голые продолжали неумолимо идти по улице Марата, как майская корюшка идет Невой на икромет. Работа 28-го отделения милиции была парализована настолько, что в четырнадцать часов двадцать семь минут одиннадцатый по счету негодяй, шею которого украшала трудоемко накрученная арафатка, дошел до Семеновского плаца беспрепятственно. После этого парад голых разом прекратился, а к участку подъехал микроавтобус со съемочной бригадой новостей канала «100 ТВ» и старенький «мерседес», в багажнике которого лежали две сумки, туго набитые одеждой задержанных.

Обрадовавшись долгожданному (казалось, это никогда уже не кончится) завершению кошмара, подполковник не стал вдаваться в детали идейного содержания акции, о котором бойко вещала в микрофон бесстыжая молодежь, — под прицелом телекамеры он велел выписать всем смутьянам предупреждение об административном правонарушении и гнать из участка в три шеи поганой метлой на все четыре стороны… Что и было прилежно подчиненными исполнено.

Вечером того же дня, приятно нагруженный впечатлениями от накрашенных холстов, городошного турнира и зоологически подкованной девушки (ее звали Настя), чей язык во время затяжного поцелуя шуровал у него во рту, как язык муравьеда в термитнике, парень (его звали Егор) смотрел по телевизору в новостной программе репортаж об эксцентричной гражданской акции в защиту Семеновского плаца от грозящей ему уплотнительной застройки. Показали задержанных милицией голых людей, говорящих отважные речи (поскольку оператор был мужчиной, в кадре по преимуществу мелькали голые девицы с далматинцем), после чего последовал пространный комментарий гладко причесанной телекорреспондентши.

— Когда Санкт-Петербургу вернули его имя, город Ленинград стал медленно и неотвратимо таять, — с холодным обаянием сообщила корреспондентша. — А между тем в обыденной материальной культуре нашего города советских времен было много своеобразного, печального очарования. Эти пышечные, пирожковые, пельменные… эти пивные ларьки, магазины старой книги, дворцы и дома культуры, под завязку набитые всевозможными кружками и театральной самодеятельностью… — Пирожковых, ларьков и кружков Егор по причине возраста помнить никак не мог, однако, частично являясь свидетелем освещаемых событий, слушал комментарий внимательно. — Все это уходит в никуда. Дворец культуры Первой пятилетки, нашу «пятилеточку», как ласково называли ее многие, детьми ходившие туда в кружки и смотревшие там выступления чудесного «Комик-треста», снесли. Пирожковая на углу Литейного и Белинского, где не одно поколение студентов уплетало вкусные и дешевые пирожки, закрыта. Столь же славная пирожковая на углу Садовой и Гороховой — тоже. Закрыт знаменитый «Букинист» на Литейном — приют добродушных маньяков-библиофилов. Закрыт «Сайгон». Закрыт пивбар «Висла». Опустели витрины «Художественных промыслов» на Невском… А сейчас, вслед за Ленинградом, тает и сам Петербург. Напротив собора Владимирской иконы Божьей Матери возвели в московско-вавилонском стиле зеркальное аляповатое чудовище с ротондой на крыше. Нет половины скверов, где мы гуляли в детстве, а оставшаяся половина трепещет и ждет неминуемой участи: из каждого сантиметра исторического центра будет выжата прибыль. На глазах исчезают наша родина, наша память, наша жизнь. Казалось бы, о чем грустить? Все так прекрасно! Сияют витрины дорогих бутиков, бурно размножаются сетевые магазины-монстры… Все как у всех, все как у больших. По мнению администрации — очень мило и европно. Это главная идея сегодняшних властей Петербурга — чтобы было европно. Но были ли эти люди вообще в Европе? Видели они маленькие магазинчики и лавочки, которым по двести-триста лет? Прикасались к вековым деревьям в центре столиц? Ступали по камням, чей покой никто не смеет нарушить? Городская среда Петербурга изменяется только в одном направлении — к худшему и изменяется не каждый день, а каждую минуту. Вот сейчас, пока идет наша передача, где-то срубают дерево, закрывают магазин, застраивают какой-нибудь милый уголок непарадного, трогательного пейзажа. Ужасное дело: потерять родину, не покидая родины… Но сегодня гражданское общество выходит из спячки. Административная идея снесения ТЮЗа и застройки Семеновского плаца ресторанами и доходными высотками вызвала бурный протест горожан — несогласие с решением Законодательного собрания явилось причиной и сегодняшнего экстравагантного шествия. Мы понимаем этих людей — они не хотят оставаться безучастными к судьбе родного города. Но что они могут сделать, если к их мнению администрация никогда не прислушивалась и не намерена прислушиваться впредь? Возможно, сегодняшняя акция заставит задуматься депутатов ЗАКСа и алчных чиновников о судьбе города, в котором они ведут себя, как варвары-завоеватели. Да, в Ленинграде, конечно, было плохое, ненужное, вредное, пошлое, но было и хорошее, ценное, поэтическое… По давнему обычаю уничтожают именно хорошее. Спешите, господа! Приезжайте, срочно приезжайте в наш город — особенно если вы когда-то были молоды, влюблены и при первой возможности бежали в Ленинград проветриться на его балтийском сквозняке. Город вашей памяти исчезает.

Егору комментарий понравился — он не знал, что телевизионная женщина просто с собственными вариациями пересказала недавно прочитанную в «Elle» статью публицистки Москвиной. Знай он об этом, комментарий ему все равно бы понравился, но его признательность за выбор подходящих слов была бы адресована другому человеку.

2

В действительности возмущение административными планами истребления Семеновского плаца послужило лишь удобным прикрытием дерзкого демарша. Цель его была совсем, совсем иной…

Идея принадлежала Роме Ермакову — человеку из породы вечно молодых людей, лишенных склонности к определенному роду занятий. Некогда, после трех курсов университета и двух лет армии, в качестве богемного персонажа он подвизался в «Галерее-103», благоденствовавшей в шальные времена перемен на приснопамятной Пушкинской, 10, потом какое-то время мотался по свету, потом вернулся, пописывал что-то в матовый журнал «Красный», пока тот не обанкротился, потом работал рецензентом-ридером в одном помойном издательстве, а в качестве приработка криминально приторговывал для узкого круга знакомых травкой. Исключительно в силу неброской, но изысканной аллитерации, заключенной в его имени и фамилии, товарищи звали Рому Ермакова «Тарарам». Именно он, Рома Тарарам, в расшитой бисером шапочке на голове первым вышел голым на панель улицы Марата.

Сейчас Тарарам зарабатывал себе на чай с карамелькой тем, что служил посыльным в цветочном тресте «Незабудка», — Рому сразу прельстило это место, поскольку он был твердо уверен: добрых вестников не убивают, а наоборот — могут даже налить. Именно в тресте «Незабудка», где, ожидая в похожем на оранжерею торговом зале, когда флорист изобретет букет, заказанный для доставки по очередному адресу, Тарарам вдыхал ароматы роз, благоухания хризантем, невыразительный зеленый запах гиацинтов, гвоздик и тюльпанов, а также душистые выделения сонма других цветов, названия которых были Роме неизвестны, в голову ему пришло соображение весьма необычного свойства.

Рому уже давно тяготило скверное состояние мира, которое почти полвека назад было описано ситуационистом Ги Дебором как презренное общество зрелища, общество спектакля. Он чувствовал себя чужим в обывательской вселенной маленьких людей, эврименов, добровольно, за чечевичную похлебку в виде пресловутого «голубого экрана», отказавшихся от реальности в пользу сфабрикованного массмедиа постоянно действующего миража. Роме было неприятно видеть, как чувства этих людей заменялись имитациями чувств, рассудок — механическим повторением клишированных истин, мечты и стремления — симуляцией подлинных желаний, спровоцированной гипнотическими средствами медийного арсенала. Оглядываясь вокруг, Тарарам с каждым разом все острее сознавал, насколько непреодолимо плоскость наэлектризованного, притягивающего пыль стекла отделила людей друг от друга, отделила от осязаемых вещей, родных просторов, стадионов, улиц, событий, приключений, властей — от всего, что происходит по ту сторону экрана. Получалось, что у человека как-то незаметно, исподволь, украли действительность, заперев ее в застекленный ящик.

Тарарам был твердо уверен: как отдых не является работой, так зрелище не является жизнью. Из этой незамысловатой истины неумолимо следовал категоричный вывод: современное общество («бублимир», как называл его Рома — проедаемый мир-бублик, сверхнасущным достоинством которого является именно дырка, холодное ничто, но дырка приукрашенная, дырка-экран, все время расцвеченная какой-нибудь очередной иллюзией; то, что это именно пустота, небытие, а не концентрация жизни, становится понятно, когда человек в эту дыру прогрызается) — это общество отрицания жизни. Но не через испытание, очищение, самоотвержение и смерть в жизнь вечную, а через какой-то липкий, навязчивый, обволакивающий сон наяву. Своеобразная версия «Матрицы»… Стоило бегло посмотреть по сторонам, чтобы тут же убедиться: теперь человек по большей части не живет, не работает и не отдыхает, а только смотрит, как живут, работают и отдыхают в телевизоре (дырке бублика) другие. Однако довольно было сменить беглый взгляд на более внимательный, чтобы сразу выяснилось, что и это не так — те, в телевизоре, на самом деле тоже не живут и не отдыхают, они лишь старательно симулируют то и другое, безотчетно, не щадя сил тянут незримую бурлацкую лямку, протаскивая в опустошенную явь какую-то тотальную, всепоглощающую иллюзию. Рому поражала эта фантастическая картина будней.

В студенческие годы Тарарам почитывал труды Эриха Фромма, который, ловко микшируя Маркса и Фрейда, описывал суть буржуазного миропорядка как переход бытия в обладание. Тогда уже Рома четко осознал, что роковой шекспировский вопрос «быть или не быть» страшно устарел для мира, в котором ему выпало родиться, поскольку по своей постановке он являлся вопросом трансцендентальным, выходящим за рамки доступного опыта, вопросом, вызванным трагическим сомнением в собственных силах, в готовности и возможности осуществить возложенную на человека свыше миссию. Это был вопрос гордого и мятущегося духа, на него отваживались избранные, лично ответственные за ход истории перед лицом бытия. Главный выбор буржуазного общества, общества, соблазненного вульгарной/продажной свободой (свобода, как и любовь, бывает Уранией и Пандемос) и одурманенного пьянящей властью капитала, Фромм сформулировал иначе: «быть или иметь». Возможность не быть ушла за скобки, поскольку теперь человечество паслось на поле сугубо материальной определенности. В этой дилемме быть — значило стремиться изнутри вовне, значило отдавать, дарить, расточать, как светило, как божество, как мужчина. Вернер Зомбарт, которого Рома тоже почитывал в студенческую пору, называл такой выбор «путем героя». В свою очередь, иметь — значило стремиться извне вовнутрь, значило брать, копить, присваивать, красть, как прохвост, как деляга, как посредственность, как срань Господня. Этот путь Зомбарт называл «путем торгашей».

Буржуазный мир держится на торжестве корыстного иметь. Однако в бублимире, в новом мире заэкранной реальности, исчезает даже оно, это сквалыжное иметь — здесь все покрывает туман неуловимой мнимости. Рома исподволь сознавал, что в подсунутом эврименам мираже речь теперь идет не о накоплении и присвоении, а лишь о любовании уже накопленным и присвоенным, — но не вами, господа, всегда не вами, а каким-то неопределенным призрачным субъектом, с которым каждому следует стремиться себя отождествить. Непременно следует. И это навсегда, потому что, как ни стремись, тождество недостижимо. Таково необходимое условие наведенного морока — новоявленного общества потребления иллюзий. В бублимире человек изо дня в день обречен смотреть бесконечный сериал об обладании, потребляя уже не вещи, но их визуальные имитации — эталонные образы, имиджи, рекламные химеры… Тут обретали смысл даже бессмысленные в иных обстоятельствах сентенции вроде «жизнь прекрасна» или «жить хорошо» — ведь жизнь на самом деле превратилась в эрзац подлинной жизни, подделку, точно так же нуждающуюся в рекламе, как лак для волос, выдерживающий торнадо, или напиток «Фиеста», вызывающий приступ немотивированного смеха.

Рома не хотел погружаться в мираж, предъявленный дыркой бублика, в эту источающую наркотические миазмы трясину, он хотел пройти по жизни путем героя. Как ему казалось, он не то чтобы имел в своем характере необходимые для исполнения подобной миссии черты, но попросту был для этого пути рожден. Причем его совершенно не устраивала роль героя на экране. Он хотел быть героем помимо экрана, вне его — быть героем похищенной и вновь обретенной реальности.

Вместе с тем Тарарам понимал, что в зависимость от массмедиа попал сейчас не только пресловутый эвримен, но и его пыжащийся оппонент — противостоящий маленькому человеку в рамках все того же общества спектакля человек элиты. Ведь сегодня и ему удается приобрести авторитет и вес лишь в том случае, если он становится персонажем застекленного вертепа — телеведущим, гостем программы, действующим лицом репортажа, — или каким-то иным способом попадает в ту самую треклятую телевизионную картинку, которая теперь единственно и обладает статусом действительности. Такой путь Рому категорически не устраивал — это была игра по правилам отвергаемого им мира.

Какой же следовало стать стезе героя, кроме того, что по определению это должна быть стезя нестяжания? Вплоть до нестяжания иллюзий. Рома мучительно над этим думал. Собственно, всю его жизнь, за исключением редких позорных моментов, когда он подростком крал у родителей мелкие деньги, плюс несколько других, более поздних эпизодов, вполне можно было считать образцом нестяжания. Но Тарарам понимал, что этого явно недостаточно — траектории его пути не хватает дерзости, не хватает сверхзадачи и безудержности порыва. В свои тридцать восемь Рома остро осознал, что с этим надо кончать.

На первый взгляд несоответствие его нрава собственным тайным притязаниям было налицо, однако в данном случае доверять первому впечатлению как раз не стоило — при ближайшем рассмотрении несоответствие оказывалось ложным. Те люди (паладины художественного жеста), в среде которых Рома некогда вращался, сам будучи частью той среды, имели столь могучий потенциал неброского бесстрашия, столь мощную веру, что жизнь принадлежит им и только им, что в свое время, окрыленные идеей ковчега свободного искусства, смогли вытеснить из облюбованного сквота на Чайковского (НЧ/ВЧ), а потом и из сквота на Пушкинской, 10 и воровские малины, и наркоманские притоны, и пахнущие камамбером бомжатники. В жизни правит непреложный закон: кто ссыт — тот гибнет. Богема не боялась городского дна, потому что ей нечего было терять, кроме неосуществленных замыслов и неизведанных соблазнов, — у нее не было даже цепей. Ни галерных, ни золотых пацанских. Поэтому эти люди побеждали. Братство давно распалось — одни ушли в коммерцию, другие спились, сторчались или просто дали дуба, третьи, не найдя себе места в остывающем универсуме, впали в спасительную полуспячку. Тарарам был из последних, он по-прежнему нес в себе тлеющие угли всесокрушающего бесстрашия, которым утихший вихрь общественных метаморфоз просто не позволял разгореться. Стало быть, надо раздуть их самому. Эта нужда и томила.

Итак, для выправления личной судьбы следовало выяснить, насколько устойчив окружающий мир, каков ресурс его защиты против таких, как он, Рома Тарарам, инсургентов, в силу неведомых причин не вписавшихся в программу. В торговом зале «Незабудки», глядя на благоухающую флору, Тарарам подумал, что пробным камнем, брошенным в огород системы соблазна, могло бы послужить протестное движение, выступающее, скажем, под лозунгом «Вегетарианцы! Прекратите геноцид растительного мира!», однако эта мысль была им отвергнута как недостаточно разящая. Следующая идея, толчком к которой послужил висящий на стене за развесистым фикусом календарь с физиономией Аршавина, заключалась в формировании боевой скотозащитной организации, выступающей (возможно, в союзе с ненавистницей пушнины Брижит Бардо) за бойкот и запрет футбола, поскольку лучшие футбольные мячи, как известно, шьются из каракуля, пусть и мехом внутрь. Но этот проект требовал внедрения в информационное поле той самой системы соблазна, которая, собственно, и вызывала тошноту. Уж если картинка в дырке неизбежна, то терпеть ее следует лишь в форме побочного результата, неминуемого, но ничтожного следствия, которым вполне можно пренебречь, а никак не в качестве средства для достижения цели.

Несколько следующих идей при их критическом рассмотрении оказались столь же уязвимыми.

Однако стоило только какой-то тихо журчащей в торговом зале FM-станции завести былинную «Come Together», как мысли Тарарама перестроились в новый порядок, и к концу второго куплета в его голове сложилась стройная концепция грядущего происшествия. Ресурсу прочности системы предстояло забавное испытание, причем подготовка операции практически не требовала бутафории (ровно наоборот) и иных материальных затрат. Когда-то в детстве/юности у Ромы был виниловый диск «Abbey Road», первая дорожка которого как раз и пульсировала сейчас тугими басами в эфире. Звуковой ряд невольно выудил из Роминой памяти картинку: ливерпульская четверка, упакованная в приличные костюмы, переходит по «зебре» улицу — вероятно, ту самую Монастырскую дорогу, где располагалась студия «Apple», иначе с какой стати шлепать эту фотку на конверт пластинки? Один из музыкантов был бос — кажется, сэр Маккартни. Развив в воображении дерзкий замысел, Тарарам получил то, что искал, — тест, провоцирующий локальный сбой в программе бублимира.

Добровольцев в количестве четырнадцати человек Рома завербовал из той самой среды, которая некогда была сгущена на Пушкинской, 10, — в нынешние времена она пребывала в рассеянии, но по-прежнему не жаждала покоя, а искала неприятностей. Кто-то был обольщен возможностью участия в веселой концептуальной акции, кто-то — отвоевыванием потерянных позиций в информационном пространстве (обещано было телевидение — не все разделяли Ромины убеждения, да он их и не афишировал), кому-то не требовалось никакого мотива, а довольно было природного озорства и бескорыстной любви к искусству. Истинных целей Рома не раскрывал (протестное содержание акции, как уже было сказано, служило лишь прикрытием, обеспечивающим относительную безопасность участникам шествия): формальная задача состояла в следующем — кто-то должен был осилить путь от квартиры Ромы на Стремянной улице до Семеновского плаца. Идти с тупым упорством следовало лишь одним маршрутом — самым откровенным, по улице Марата. Как только кому-то удастся преодолеть весь путь до конца, представление сворачивалось. Далее в дело вступали новости канала «100 ТВ», и девушка Даша — отменный художник-график, известный в приближенных к искусству кругах тонкой работы офортами и небольшой обувной коробкой ловко сработанных на спор фальшивых денег — подвозила на своем тертом «мерседесе» одежду и паспорта повязанным участникам парада. Все.

Утвердившись в намерениях, Тарарам некоторое время учился ходить голым. Это оказалось непросто — Рома был в квартире один, доверив роль экзаменаторов зеркалам, беспристрастно, не внушая смущения возвращавшим ему собственный образ, и все равно голым он ходил плохо. То есть он думал о том, как ходит, и поэтому шел нехорошо — напряженно, недобро кидая по сторонам взгляды, словно в поисках вызова, насмешки, понимая, что что-то с ним не так, как-то не так он выбрасывает шаг, слишком скованно от излишнего старания, слишком он резок в движениях своего усердствующего тела, думающего, как ему надо идти, вместо того чтобы идти свободно, как ходит сильный и спокойный зверь. Что-то мешало, кто-то чужой сидел и толкался в Роминой груди, как больное сердце.

Когда он надел на голову расшитую бисером шапочку (давний подарок приятеля, съездившего по случаю в Непал), стало легче — шапочка оттянула на себя часть воображаемого зрительского внимания.

А потом Рома забыл, просто забыл, увлеченный какой-то посторонней мыслью о давно не стираных занавесках, что он голый, и внезапно все сладилось.

Он опасался, что на людях ему не удастся повторить этот трюк с памятью, не получится выгнать из себя чужого и дефиле выйдет жалким, однако все произошло ровно наоборот — на улице его охватила какая-то победительная беспечность, невесомое дурашливое вдохновение, рассеявшее невольную скованность и позволившее ему пройти до «Мясного дома», где его настигли менты, упруго, легко и с несомненным достоинством, совладать с которым не мог даже вредный старикашка с каплей на носу и губой-сковородником, плеснувший, но не попавший в него из окна чаем…

Остальное известно. Система запнулась и дала сбой на одиннадцатом придурке. Вывод, который Тарарам сделал из проведенного в полевых условиях опыта, несмотря на свою кажущуюся очевидность, поразил его зияющей глубиной: при равных прочих, побеждают маньяки.