"Собиратели трав" - читать интересную книгу автора (Ким Анатолий Андреевич)

МОЕЙ ДОРОГОЙ МАТЕРИ

ГОЛУБОЙ ОСТРОВ НАД МОРСКИМ ГОРИЗОНТОМ

Масико в этот день пришла рано — люди еще только начали появляться на пляже. Она вынула из сумки чистое полотенце и зеркало, затем бритву и ножницы, завернутые в одну бумагу, и все это разложила возле сидящего на постели человека.

— Вот, бери, постриги. Чего ходишь как старик? — сказала она, указывая на его отросшую густую бородку. — А вы, дядя Хок-ро, снимайте рубаху, я постираю. — И она положила на зеркало кусок желтого мыла — мыло легло на мыло.

— Скоро я уезжаю, — объявила она и улыбнулась: да, люди, она уезжает, уезжает к мужу. И пусть что угодно говорят подруги из пошивочной мастерской, она никого не станет слушать. К ней пришло письмо, наконец-то пришло письмо! Заведующая не соглашалась дать расчет — пусть берет отпуск и съездит сначала, убедится сама, что ее ожидает, а потом увольняется, если не поумнеет. «Нет, Марина Сергеевна, дайте мне расчет, я все равно уеду…» «Любимая, глубоко почитаемая супруга моя Масико, — говорило письмо, говорило голосом ее мужа, и было слышно по этому голосу, что хлебнул он горя, ее чернобровый красавец. — Любимая… Печальный звон сигнального колокола будит нас поутру, и я просыпаюсь в холодном бараке, и не знаю, то ли роса пала на мою казенную подушку, то ли это слезы вымочили ее — слезы раскаяния, уважаемая моя супруга Масико. Ибо даже во сне я не перестаю казнить себя за то, что вел себя недостойно и причинил столько горя вам, — поэтому и не писал, не осмеливался писать. Я заслужил свою судьбу и себя нисколько не жалею — мне жалко вас, что мучаетесь и растите нашу дочь одна, без мужской помощи… А может быть, Масико встретила другого, более достойного, и теперь слушает его советы?» И в голосе мужа слышатся тревога, тайная обида и ревность, ревность. Суровые зимы мучают стужей, а жарким летом пот заливает глаза, донимают на лесной работе комары и мухи. Пища арестанта скудна, хлеб всегда черствый, но не голод мучает его, не холод и зной, а поздняя боль раскаяния, никому не нужная, наверное, теперь… Строгий конвой стережет их неусыпно, днем и ночью на вышках стоят солдаты с ружьями, за колючей проволокой бегают страшные собаки, гремя цепями. Когда по пяти человек в ряду проходят они через поселок — колонна усталых рабочих в черных одеждах, — женщины смотрят на них грустными глазами, но нет среди них знакомых дорогих глаз, которые одни только могли бы утешить его. Шесть лет осталось ему еще, и он не знает, как прожить, перенести их… А она знает, как прожить эти шесть лет! Каждый день, зимой и летом, в дождь и снег, будет стоять она с краю дороги, по которой их проводят. Она будет стоять и смотреть на него, а в хорошую погоду возьмет с собой и дочку. Она будет надевать лучшее платье и дочку нарядит как следует — пусть отец видит, какие они у него. Она устроится в этом поселке портнихой, а не будет такой работына любую пойдет… Она все продаст и уедет, возьмет с собой только аккордеон. А жить в этот город они не вернутся, — когда в тот день он выйдет из ворот тюрьмы, все трое уедут куда-нибудь подальше. И там, вдали от всех, кто знал их горе и позор, они останутся навсегда и сотворят свою добрую сказку. А памятью обо всех этих печальных годах останется его сверкающий, певучий аккордеон, на котором и дочь научится играть у отца, у нее хороший слух, она уже и сейчас так забавно поет песни, всем на удивление.

Человек вдруг громко рассмеялся, придвинув зеркало к самому лицу.

— А знаешь, Машенька, я не буду, пожалуй, сбривать бороду, — сказал он. — Все равно ты уезжаешь.

— Ты что?! — возмутилась Масико. — Неужели не стыдно?

— Нет-нет, мне так нравится, — заупрямился тот, — я только немного подправлю. — И он стал щелкать ножницами у лица, задрав бороду, косясь в зеркало. — Ну как, хорошо? — спросил он после, вертя головой из стороны в сторону перед нею, улыбаясь.

— Как бандит, — рассмеялась Масико.

Она расстегнула и сняла с себя халат, осталась в синем купальнике, стала смотреть по сторонам, куда бы повесить халат, и повесила его на гвоздь, торчавший из стены у двери.

— И ты дай рубашку, — приказала она потом человеку, когда До Хок-ро, топчась у печки, стащил с себя рубаху и передал ей.

И вот они оба, старик и пришелец, сидят на завалинке, подставив солнцу плечи, упираясь ладонями в теплые доски, а возле ручья, который течет от водопада и вливается в море рядом с песчаным мысом, видна черная голова Масико, мелькают ее руки. Высоко над ними тихо кружится синее небо с несколькими белыми облаками. Над морем, которое в этот день тусклого, темного цвета, летает чайка, и она кажется значительной в этом пустынном мире, потому что, кроме нее, в небе никого не видно. Человек, касаясь заросшим подбородком плеча, смотрит на старика, тот, прищурив глаза, смотрит из-под кепки на птицу. Чайка тонко, печально, страстно вскрикивает и плавно машет крыльями. Человек разглядывает изломанное тело старика с детской грудью, со смешными клоками седых волос у ненужных мужских сосков. Человек задумался: вот рядом чудо, чья-то жизнь, что течет через это бедное тело, как ручей по своему руслу, а вон там, где этот ручей широко размыл песок берега, втекая в море, сверкают на солнце гладкие плечи, весело взмахивает рука, стучит палка по белью, и доносится сюда запоздалое — пак! пак! пак! — движения и звуки, связанные с другим чудом. Старик в широких серых штанах, изодранных понизу в бахрому, из них торчат потрескавшиеся ступни с сиротливо поджатыми пальцами. Похоже, что он задремал, надвинув на черные, скорбно изломанные брови козырей кепки. У старика чудной вид, тело его изношено и замучено. А вот та женщина сильна, хороша, лицо ее удивительно похоже на ее душу. У нее три имени — русское, японское и корейское, — но ни одно из этих красивых имен не определяет ее — все они случайны. Имя — это слово из нескольких звуков. Она и у него спросила, как зовут, и он сказал — произнес это недлинное слово. Она удовлетворенно кивнула, произнесла вслух его имя, запоминая, а ему стало грустно, будто она утвердила, произнеся это слово, что-то такое незначительное в нем и малое, принимая эту малость за главное и тем самым отобщая[1] его от незыблемо постоянной — и в то же время меняющейся каждое мгновение — большой жизни моря, неба, земли, солнца, частью которого он хотел бы всегда ощущать себя и в эти последние свои дни. Заставив прозвучать это слово, женщина вновь вытащила на свет божий то, что должно было вскоре исчезнуть, потерять связь с понятным окружающим миром и с простым теплом всечеловеческого добра, которое она с веселым бездумьем несла в себе: так птицы несут в горлышках свои песни. Человек связывает себя со своим именем, но не именем он связан с жизнью. Втайне ему всегда грустно, потому что его — завершенного — еще нет, а ему все кажется, что он должен быть. Это беспокоит древняя память, с которою он появился на свет и которая не проясняется, как бы мучительно он ни напрягал ее. И он ищет себя — на земле, в ночи и на свету, в многолюдье города и в лесу — и творит о себе мифы, не соглашаясь, что он простой сын земли, брат дереву и зверю. Удивленный, остановится он перед бездной, и хорошо, если на краю ее увидит человека, хотя бы жалкого старика, смиренно собирающего раковины на отмели. И хорошо, если он успеет вспомнить вовремя, что когда-то давно, в детстве, жил возле моря, на самом его берегу, в деревянной японской хибарке рядом с пограничной заставою. В тихую погоду голые солдаты купали лошадей, загоняя их в море напротив устья реки. Лошадь упиралась, не шла в воду, пугаясь небольшой волны, солдат рвал рукою повод и колотил ее пятками по бокам. А вдали, на горизонте, появился пароход под высоким пером дыма, и он казался мальчику такой же обычной частью моря, как чайки, рыбы, песок и Камни на берегу, и женщины-кореянки согнувшиеся пополам над блестящей гладью отмели, собирающие раковины, высоко подоткнув на ногах юбки; как старые катера и кунгасы, навечно засевшие в песок на берегу, запах водорослей и соленой воды и особенный, ни с чем не сравнимый вкус морских ежей, которых он собирал на отмели, а потом раскалывал на камне возле старого катера.

— Хозяин, пойдем проверим рыбу, — сказал он старику.

Рыбу? До Хок-ро согласно кивнул, вошел в дом и появился оттуда в пиджаке — ходить раздетым не привык. А незнакомец сбросил брюки, оставил их на завалинке и в одних синих вылинявших трусиках зашагал к морю. На берегу тяжелые волны с шумом бросались на песок, как толстые женщины, бывает, бросаются в воду, и мокрый песок сначала блестел, весь в шипучих пузырях, а затем сразу тускнел и темнел, когда вода уходила назад. В плотный сырой песок была воткнута короткая палка, к которой привязывалась леска. Человек обеими руками стал выбирать ее из воды, а старик встал рядом и смотрел, заложив руки за спину, как леска режет волну и медленно идет навстречу рукам человека и по ней бегут и срываются прозрачные водяные капли. Четыре крючка с наживкой было на леске, три из них оказались с рыбой. Широкая камбала с грязно-серым верхом и белым нежным брюшком то и дело крепко прилипала ко дну, за ней тащились, кувыркаясь в волне, две сверкающие наваги. Человек, подняв в руке леску с рыбой, качнул и бросил к ногам старика, тот присел и начал снимать с крючка шершавую мускулистую камбалу. У второй закидушки, которая была налажена недалекоот первой, грузило зацепилось за что-то, и человек полез в воду отцеплять. Он зашел по пояс, высоко поднимая локти, косо подпрыгивая, когда набегала волна. Вдруг он тонко вскрикнул, рассмеялся и нырнул, взметывая брызги вокруг себя. Потом он долго искал, шаря по дну руками, и над водой виднелась лишь его голова, поворачивавшаяся к берегу то лицом, то затылком. А старик смотрел на него и ждал, присев на корточки, держа на весу меж колен сетку с рыбой. Тяжелая камбала билась, вывертывая плоское тело, и сеточка раскачивалась. Человек в воде привскочил, выпрыгнув чуть ли не до колен, поднял над собою руку, и перед его лицом на невидимой леске затрепыхались две рыбы — одна камбала, а другая не то очень крупная навага, не то красноперка. Оказалось, красноперка, и старик обрадовался: будет чем угостить Масико, уха с красноперкой — самая вкусная уха.

Сняв улов с третьей, последней снасти, старик пошел к дому, а незнакомец остался наживлять червями крючки. До Хок-ро нес тяжелую сеточку, любовно сверху вниз поглядывая на нее. Он чуть не наступил на стриженую голову лежавшего на земле какого-то парня.

У дома старик увидел Масико и человека с удочками, длинные рыбацкие сапоги болтались на его ногах. Голенища были подвернуты, на одном резина порвалась и висела, как собачье ухо. Рыбак и Масико разговаривали, стоя далеко друг от друга. Масико оглядывалась через плечо, развешивая на огромных листьях лопуха выстиранные рубахи. Рыбак этот был кореец, но фамилию носил он русскую — Кузнецов. «Завтра, видно, будет дождь?» — спрашивала Масико, показывая рукой на далекий остров в море, который с самого утра четко выделялся в небе, темный, как и само море. «А кто его знает, — отвечал, скребя пальцем шею, Кузнецов. — Не всегда сходится, как остров предсказывает, не всегда. В иное время он неделями торчит на виду — и ничего, никакого дождя». — «Да, это верно, бывает и так». Масико расправила рукава мокрой рубахи, рубаха раскинулась на лопухе, будто обнимая листья. «А может, будет дождь, — продолжал Кузнецов, словно говорил самому себе, — вон у жены с утра ломило поясницу, да у меня самого ноют поломанные косточки. Кто знает, когда вздумается быть дождю, сахалинская погода как сахалинская баба — никогда не угадаешь, что выкинет через час». И, махнув рукою, рыбак поплелся дальше, с трудом таща по песку свои тяжелые сапоги.

Женился он на русской женщине, шустрой и громогласной Клаве, которую он боялся и любил, взял даже фамилию жены себе. Он вечно пропадает на море со своими удочками, а жена пилит его за это, она хочет, чтобы он купил корову и ухаживал за ней. Но этот Кузнецов о корове и слышать не хочет, ему только дай порыбачить — недаром его прозвали «морской дьявол». Но говорили, что, несмотря на все, Кузнецов с женой живет дружно. Однажды До Хок-ро и сам видел их в хорошую минуту: спрятавшись на Камароне, они отдыхали. Кузнецов, конечно, караулил у своих удочек, а Клава сидела сзади, вытянув на теплом песке ноги. Она была тихая, кроткая, склонившись вперед и вбок, расчесывала деревянным гребнем светлые реденькие волосы. До Хок-ро собирал тогда морскую капусту на берегу. Он прошел, нагнувшись, под прозрачными лесками кузнецовских удочек, натянутыми между морем и концами гибких удилищ. Оба они, муж и жена, поздоровались с ним, а потом удивленно стали смотреть на подходившего к ним бородатого незнакомца — тот нес охапку мокрых водорослей.

Насадив червей на крючки, он раскрутил каменьгрузило и забросил далеко в воду. Леска, кольцами срываясь с берега, взвилась в воздух и плавно легла на море. Набежавшая волна упала, сплющилась и растеклась в стороны. Он сполоснул руки в убегающей воде. «Врешь, — бормотал он, исподлобья поглядывая на синеющий вдали остров, — дождя не будет». Это огромное небо не так-то легко затянуть тучами. Ночью будет светиться неиссякаемой, непокорной синевой, и в нем будут густо шевелиться звезды. А наутро завтра край его нальется сначала зеленью, а потом словно потемнеет, и тяжелое алое солнце покажется из-за моря, и люди увидят новый день, такой же теплый и ясный, как и этот, сегодняшний.

Он смотрел в сторону города — берег, казалось, шевелился от собравшихся на нем людей. Они заняли весь пляж и продвинулись к самому Камарону. Парень подбрасывал рукою волейбольный мяч, женщина, вскинув руку, вставала с одеяла. Две тоненькие девочки шли к воде, обнявшись, закинув руки одна за шею другой. Усевшись кружком, подростки играли в карты, один из них был в диковинной соломенной шляпе с громадными полями. Все они хотели, чтобы солнце держалось подольше, и так должно быть, потому что, если опять набегут эти сырые, каменно тяжелые тучи и будет дождь, беспросветный и серый, ему этого не выдержать. Он направился к дому, стряхивая капли воды с пальцев. Он увидел, как за мысом по склону дюны, наискось сверху вниз, сбегает светло-желтая худая собака. Она исчезла, скрывшись за кустами шиповника, а песок, потревоженный ее ногами, сдвинулся и пластом пополз вниз по крутизне склона. Над этим пластом шевельнулся песок еще в одном месте, а потом — выше, в другом, и скоро уже весь склон дюны тихо зашевелился, осыпаясь. И это бесшумное, медленное движение песка вдруг как будто перешло в него и в нем стало что-то, плавно, сонно и неуклонно осыпаться, и закружилась голова, будто раскачиваясь на огромной высоте над землею. Он пошатнулся, вытянув вперед руки, но продолжал идти. Он смотрел на старика и Масико и хотел дойти до них.

Масико сидела на белесой, выглаженной морем и дождями коряге, старик стоял перед ней. Женщина перебирала рыбу в сетке, а старик смотрел на ее руки. Она подняла глаза навстречу подходившему человеку. И он, пошатываясь, как бы входил в ее взгляд, погружался в то чувство, которое светилось на лице женщины. Мягкие губы ее дрогнули, углы их потянулись в стороны, сверкнули белые ровные зубы — это улыбка, она охватывает ее тонкие, гладкие скулы и переходит к изогнутым морщиикам в уголках глаз, затем уходит в эти глаза и всплывает уже оттуда — особенным светом, какого нигде больше в окружающем мире нет. Тяжело опустившись рядом с женщиной, он заглянул в ее зрачок, как в маленькое окошечко человеческой вселенной, и увидел в нем себя и небо с облаками за собой.

— Что, Машенька, будем варить уху? — спросил он, чувствуя, как зыбуче и тяжело покачивается земля, отделяясь и медленно уходя из-под его тела.

— Ты хозяин, ты и угощай, — ответила Масико.

Она и старик находились на этой качающейся земле, и до нее было еще совсем близко — можно дотянуться рукой. Возле лица металась и нудно гудела синяя муха, человекслабо отмахнулся от нее. Земля тихо, по миллиметру, вновь приближалась к нему, и он, глядя на остров, затаенно ждал, когда земля коснется его ног.