"Невская битва. Солнце земли русской" - читать интересную книгу автора (Сегень Александр Юрьевич)

Глава одиннадцатая ТРУБА АРХАНГЕЛА ГАВРИИЛА

Ох, братцы, до чего же мне то утро вспоминать не хочется! Эх, еще перед рассветом голова жутко разболелась. Лежу и боюсь глаза разлепить — не знаю, где я, кто я, но изнутри откуда-то высверливается жгучее сознание, что вчера именно я, а не кто иной, крепко набедокурил, натворил безобразий выше крыши — вовек из них теперь не выбраться. Под боком жестко и холодно, весь бок, на котором лежу, закаменел. И лучше бы теперь вовсе не быть, но не быть нельзя, потому что жизнь стукается об стенки живого тела и требует своего продолжения.

А тут еще отчетливо слышу суровый голос Ярославича:

— Вот ты где, аспид Олегова коня!

Делать нечего, глаза не открываю и по-прежнему не знаю, кто я и где, — но уже медленно поднимаюсь из лежачего положения в сидячее. Ягодицы болят — не иначе мне кто-то и пинков под зад вчера надавал. Пытаюсь хоть как-то разжалобить князя и громко выстанываю из себя:

— О-о-о-х-х-х-х!

И зачем это Славич всегда раньше всех по утрам вскакивает, что ему не спится! Слышу опять его голос:

— Стонет он! А того, поди, не ведает, что вся Земля Русская от его поганых деяний стоном великим стонет!

Сколько ни оттягивай страшные мгновенья, а глаза открывать надо. И вот мучительно разлепливаю вежды — передо мной река, за рекой — лес, за лесом — солнышко первые свои лучи перышками на небо набрасывает. Стало быть, это Волхов, и мы все еще в Ладоге, а я — несчастный и грешный отрок Савва. Надо бы уж что-то и ответить господину своему, покуда он не обласкал мою спину еще чем-нибудь тяжелым и убийственным.

— Ужели вся Земля Русская, Славич, миленький?

— И никакой я тебе не миленький! — отвечает князь светлый, и в голосе его я лишь едва-едва угадываю, что он еще каким-то единственным оставшимся перышком меня любит, хотя и гневается без всякой меры. Что же я такое учудил намедни? Отрывками в гудящей от боли голове моей пронеслись вихрем осколки событий — вот я дерусь с Ратмиром, все норовлю прямо в рыло ему заехать, убить хочу… вот меня в окно бросают… вот я снова возвращаюсь и все кричу: «Ладко, братушка! Разве и ты супротив меня?»… и снова меня всем миром валят и мутузят… Да за что же?!.

— Ох, Славич, не мучай меня, а возьми нож да убей лучше, раз я такой у тебя поганый отрок!

— Хох! Убейте его! Легкого спасения себе захотел! Подло безобразничал и подло от ответа уйти хочешь? Не выйдет, собака! Вставай на ноги и принимай действительность!

Легко сказать — вставай!.. А если встать нет никакой возможности?

— Дай отсрочку, свете мой светлый! Голова будто ад клокочет. Врал вчера Ладко, что от его напоев никакого болезного похмелья не бывает. Все-таки, согласись, Славич, ладожский посадник — невиданный болтух, согласись! Согласен?

— А я говорю, вставай да пойдем со мною. Судить тебя сейчас будем!

— Ну встаю уж…

Ох, братики, до чего же встать было трудно! Все так и плыло в глазах. Глянул на Славича — туча! Громы в нем рокочут, молнии поблескивают, сейчас как громыхнет во всю силу, как полыхнет огнедышащим перуном!.. Но что же такое было вчера, если даже суд надо мной затевается?.. Иду следом за князем моим, а вспоминаются по-прежнему только осколки — вот я во время пиршества с Ратмиром перебраниваюсь, курячьей ногой в него швыряю… вот мы со Свякой тайно к его девойкам улизнули… эх ты, грешно вспомнить, с девойками-то я поучаствовал!.. Как же теперь в глаза невесте загляну?.. А главное, Александр и Ратмир нас застукали… Видать из-за этого я потом с Ратмиркой и схлестнулся… А Ладко, предатель, недолго на моей стороне был, когда уже побоище развернулось…

— Славич! Да погоди ты, княже любезный! Ну хотя бы расскажи, за что меня судить будете? Неужто я убил кого-нибудь?

— Кабы убил, аспид, так теперь не шел бы со мною, а лежал бы где-нибудь в углу, завернутый в рогожу.

— Слава Тебе, Господи! Царица Небесная! Архангеле Гаврииле! Святый Савво Стратилате, моли Бога о мне! — взмолился я, но, честно говоря, не столько даже от искреннего обращения к небесному покровительству, а из хитрости — зная, что на Александра должно подействовать мое вдохновенное, хотя и похмельное, боголюбие.

Но видно, я и впрямь могуче давеча отличился, ибо его не проняло. Он еще суровее молвил:

— И как не почернеют эти уста, которые еще недавно порождали словесную скверну, которыми лобзались блядные прелести! Господь лишь по великой милости не сожжет дотла сей язык, ворочавший хулу и срамоту!

От таких слов мне сделалось до того худо, что я и впрямь почувствовал жжение на губах и языке. И испугался, что они вспыхнут и сгорят дотла по слову Александра, ибо слово его способно было сокрушать мир.

Ноги мои подкашивались от ужаса. Дурацкий похмельный ветерок веселья мигом исчез, навалилось предчувствие неминуемой казни. И тут мне вдогонку до боли вспомнилось, как дивно вчера пел Ратмир, как он превзошел самого себя, как таяли сердца. Боже мой! Он играл на струнах и пел долгую песню о северском князе Игоре Святославиче, о его походе на половцев, и все плакали, когда он запел про плач Ярославны: «Взлелей, господине, мою ладу ко мне, а бых не слала к нему слез на море рано!» Да я сам тогда зарыдал, как дитя, и все простил Ратмирке, всю его спесь новгородскую. Я потом через стол даже перелез, когда он петь окончил, и обнял его и всю морду ему обцеловал… Почему же потом мы так дрались с ним жестокосердно?.. Боже, как могло такое произойти?..

Мы вошли с Александром на посадничий двор. Здесь стоял под деревьями стол, на столе возвышались кувшины, и в тарелках светилась свеженарезанная копченая стерлядь. За столом сидели трое — посадник Ладимир, боярин Роман Болдыжевич и Сбыслав. При виде меня взоры у всех сделались щетинистые, а Быся даже вскочил:

— Вот он, бисов предстатель!

Ишь ты, каким словом меня встречает!

— Почто же ты меня, христианина, так величаешь, братанич Сбыслав Якунович? — вежливо спросил я.

— Мне таких братаничей не надобно, — ответил Быся.

— Ладно, — вздохнул я. — Стало быть, нет больше у меня тут братаничей?

— Нету, — жестоко произнес боярин Роман.

— Однако он и помереть так может… — первым вступился за меня посадник. Добрая душа! — Дозвольте, я пива ему налью. Мы тут, Савва, пиво пием новое.

— Спаси тебя Бог, Ладко добрый, — произнес я, принимая из рук Ладимира кубок с пенным напитком. — Поздравляю тебя с именинами, Гавриил… Не ведаю, как тебя по отчеству.

— Милошевич я. Ладимир Милошевич. Отец мой был Милош Отрадич.

— Здравия тебе, Ладимир Милошевич! И отцу твоему Милошу Отрадичу — слава! — сказал я, хватаясь за серба, как утопающий за соломинку, и быстрыми глотками осушил кубок. До чего же пиво в нем оказалось вкусное и холодное! Теперь мне и судиться и помирать легче было.

— И зачем ты, Ладко, такое мягкосердие к нему выказываешь! — рассердился на посадника Сбыс.

— Затем, братушки, что свякое со свяким случается, — ответил мой заступник. — И верх того — имя у него для нашего слуха велми славное. Три года назад скончался наш светоч свей Сербии — архиепископ Савва, заповедавший нам четри слова — «Само слога Србина спасава», что значит — «Токмо единство спасет Сербию». А теперь там другой светилник загорается — епископ Савва новый. Да и река у нас в Сербии — Сава. И там, где Сава впадает в Дунай, стоит наша српска столица — Београд. И, кроме всего прочего, сегодня не только день Архангела Гавриила, но и отмечается память Стефана Савваита. Вот мне и жалко вашего Савву, хоть он и озорник, безобразник.

— Да он хоть помнит, какое скотство вчера вытворял? — спросил боярин Роман. — Помнишь?

Я замер и хотел было что-то сказать покаянное, но вместо этого вдруг хмель вчерашний взыграл во мне, и я ни с того ни с сего возьми да и ляпни из песни про Игоря, которую вчера пел Ратмир:

— О Русская земля! Уже за шеломянем еси!

— Придуряется! — хмыкнул боярин Роман. — Ну что? Будем бить?

— А бейте, — махнул рукой я. — Все равно, как я вижу, не жить мне. Хотя и не знаю, какое такое непотребство мог я намедни исполнить, за которое теперь столь суровый суд терплю.

— Не знаешь? — удивился князь Александр. — А как топором своим стол надвое переломил, помнишь?

— Стол? Надвое? — Лютым морозом вмиг обдало всю мою спину, а во рту вновь пересохло, будто не пил никакого пива нового. — Зачем же это я?

— А ты всех хотел порубить, — сказал Сбыся. — Кричал, що лучше можешь спеть, чем Ратмирка. Кричал, що один всех свиев побьешь, а мы, мол, только можем в сторонке стоять да глядеть. Топор у тебя отняли, так ты стал лавки и кресла в нас метать, тевтону Гавриле лоб разбил так, что тот рудою залился. Орал: «Нам тут только тевтонов не хватало!» И сего не помнишь, пес?

— А Ратмир? Ратмир цел? — чуть не плача спросил я, мало заботясь о судьбе тевтона Гаврилы.

— Спит он. Не бойся, не вечным сном, — сказал Александр. — Но глаз ты ему все-таки подшиб, собака.

— А еще кому ущерб от меня получился? — пролепетал я сохлым ртом.

— Больше особенных ран никому не нанес, но сколько утвари перебил и переломал — несусветно. Что говорить, такой добрый пир испортил! Как теперь извета просить будешь, не знаем, — прикончил меня Роман Болдыжевич.

Солнечное утро вставало над посадничим двором, птицы счастливо пели в поднебесье и на ветвях деревьев, все вокруг радовалось новому дню, но все сие было не для меня. А для меня, как в песне Ратмира об Игоре, солнце тьмою путь заступило и щекот соловьиный умер, и небеса не радовались, глядя на такого озорника.

— Что ж, братцы, — промолвил я горестно. — Просить я вас вот о чем буду. Дайте мне мой топор, сяду я на коня да и поеду один поперед вас. Нагряну на свеев и буду биться, покуда не свалят они меня да не убьют, проклятого!

Сказал я это ничуть не красуясь и не играя, а от всего сердца, и если бы мне дали топор и коня, я и впрямь во весь дух поскакал бы вборзе туда, на свеев, и исполнил бы сказанное. Они выслушали меня, помолчали, и Быся сказал с усмешкой:

— Я сейчас разрыдаюсь, ей-богу!

— Жалобно молвил, подлец, ничего не скажешь, — покачал головой боярин Роман. — Ну что, дадим топор ему, князь Леско?

— Глупости! — ответил Александр. — Хорошо хоть, что раскаивается. Со всеми вместе пойдет и лучше всех со свеями биться будет. Иначе не быть ему больше моим отроком.

— Вот уж такого наказания я и впрямь не вынесу! — воскликнул я, ибо не мог помыслить себе никакой иной службы, чем под крылом у Славича.

В этот миг из дома вышел Ратмир. Под левым глазом у него было черно, будто там случилось солнечное затмение. Во мне все вновь помертвело.

— Ратко! — бросился я к нему навстречу и пал пред ним на колени. — Бей мне оба подглазья! А хочешь — так и глаза выбей! Но только прости меня, дурака!

— Эва еще! — сердито сказал Ратмир. — Хороши же мы будем пред свиями — у всих подглазья черные. Извета я тоби не даю. Вот сразимся со свиями, тогда посмотрим.

— Ну хоть так! — радовался столь зыбкому, но все же примирению Ладимир. — Давайте пиво пить, братушки! Ратко, Савва, идите ко столу! Яко хорошо! Да ведь у вас имена у обоих каковы! Наш свети Савва, великий архиепископ српски, от рождения славянское имя имел Ратько. Обнимитесь, дружи! Не сердитесь друг на друга. Заутра све вместе пойдем бить свеев! Слышите трубен глас? То трубит мой Архангел Гавриил. Слышите?

Ратмир ударил меня кулаком в плечо. Больно, но и радостно — стало быть, почти простил. Мы подошли к столу и взялись пить вкусное ладожское пиво. Правда, все сели, а я немного поодаль встал, ожидая, что полностью простят и пригласят тоже присесть. Но никто не заметил моего смирения, я выпил два ковшика пива и отправился исполнять свои службы — надобно было проверить лошадок да все ли на месте. К тому же еще и отец Николай объявился, а уж он-то точно стал бы нам с Ладко припоминать намеднишних девоек. Он только с виду благодушный, а в своем иерейском служении вельми строг. Ничего не скажешь — хороший батюшка, настоящий.

В голове у меня шумело — и от вчерашнего, и от утреннего пива. Хорошо, что я не остался с ними за столом, не то бы незнамо, что опять вышло. Раскаивался я — это так, но в то же время откуда-то из глубин души опять вставала злость на Ратмира. Ведь что же получалось — я снова оказался зверь и безобразник, а он — чистенький такой, сладкопевец наш. Прижался я своей мордой к лицу любимого Александрова коня и оросил ему переносье похмельными мокрыми слезами:

— Так-то вот, братанич мой Аер! Все-то мы с тобой стараемся, князюшка у нас обихожен, горя не знает, а все равно мы с тобой плохие, а Ратмирка хороший!

Конь заволновался, сочувствуя мне, стал притоптывать передними копытами, пригнулся и дружески пожевал на мне край рукава. Потом мотнул башкой своею, ткнув меня мягким своим носом в подбородок, мол, да ладно тебе! Я обнял его за шею, прижался своей человеческой грудью к его конской груди, и мне стало легче.

— Спасибо тебе, коняша, дай-ка я тебя почищу, лишний раз не помешает.

В работе над фарем я постепенно развеялся, и, ублажая Аера скребочком, словно и с себя самого лишнюю грязишку счищал. Потом мне стало обидно за моего личного коня, стоявшего на привязи неподалеку. Пошел и у него извета просить:

— Прости меня, Вторушко, что я все с княжьим фарем вожусь. Но такое наше отрочье дело — сперва о господине думай, а уж потом о себе. И ты, как отрочий конь, должен это понимать. А я вот, только ты ни кому не сказывай, тебя сейчас еще лучше почищу, чем Аера. Что ты! Я тебя сейчас так выхолю, что ты у меня будешь лучше, чем фарь Букефал у баснословного еллиньского Александра, про которого мне наш князь книжку читал. «Александрия» называется.

Так, беседуя со своим Вторником и начищая его до небесного сияния, я чувствовал себя все легче и легче. И что я за человек такой, если с конями лучше делаюсь, а с людьми так и тянет меня повздорить!

— Здорово, Савка! — появился в конюшне Костя Луготинец.

— Кому Савка…

— А кому Савва Юрьевич. Слушай, ирод, ты не посмотрел бы у моего Коринфа налив на задней ноге?

— А почему это я ирод?

— Ну а кто ж ты? Вчера такое буйство учинил. Хоть бы пошел тевтона проведал. Лежит немец с расквашенной башкою.

— Ну да, мы с папежниками на бой идем, а я у немца еще и прощения должен идти просить, — разозлился я, чувствуя, что не ровен час мне и с Костей схлестнуться, хотя на него у меня никогда зла не бывало. Хороший он, Костя Луготинец.

— Да ладно тебе! — сказал Костя. — Они хоть и тевтоны, а уже совсем обрусели. В нашу веру крещены. Помнишь, как ихний местер Андрияш тогда в Новгород приезжал и грозился, что при первом удобном случае своей рукой убьет их, а они все равно при нас остались.

— Неведомо, для чего они при нас околачиваются. Вот увидишь, еще ихнее нутро проявится. Я им не верю. Так что у тебя там с Коринфом? Налив говоришь? Ну пошли посмотрим. Прости, Вторушко, не дочистил я тебя, как хотелось.

У Луготинца фарь знатный был, из греков привезенный, стройный, как Александров Аер, но мастью занятнее — мухортый с золотистыми подпалинами, а в гриве белые лучи.

— Иппократовым способом пробовал лечить?

— Это, что ли, мочой с капустой? Пробовал.

— Глиной и оцтом[82]?

— Тоже пробовал. Помогает, но ненадолго. Из Новгорода выходили, все справно было, а сюда пришли, утром сегодня глянул — снова здорово!

Пришли к Коринфу, он грустный стоит, в глаза нам даже смотреть не хочет. Налив у него на задней ноге сразу заметен, нехороший отек, с таким никуда идти нельзя. Если мое заветное снадобье не поможет, надо будет оставлять фарька тут.

— Все понятно, — сказал я приободряющим голосом. — Ты, Костя, теперь ступай и принеси мне ковш самого крепкого меда, какой только сможешь найти, а еще соли, охапку листьев хрена и полведерка льда. Иди, любезный.

Покуда он ходил, я стал изготавливать целебную кашу. В мешочке у меня всегда имелась сушеная лекарственная смесь из семян мунтьянской арники, ромазейного ореха, лупены и корней петрушки. Сию смесь я принялся тщательно пережевывать и сплевывать в ковшик, пока не образовалась жеваная кашица в достаточном количестве.

— Вот так, Коринко, ты не грусти, вы-ы-ылечим мы тебя, голубчика, порхать будешь, аки веселый метелок. Что глянул? Не веришь? Зря, братунька.

Вздохнул, прянул ушами, немного ожил, в нем появилась надежда. Тут и господин его явился, принес все, что я заказывал, даже больше — еще и смородинного листа зачем-то приволок.

— А это зачем? Ты что, Коринфа своего с огурцами засаливать собрался?

— А я что-то подумал, ты и это велел…

— Давай сюда мед. — Я сперва сам его попробовал, хорош мед, зело крепок, то что надо. Я бережно влил нужное количество в жеваную кашу, посолил и перемешал.

— Ну, коняжка, потерпи малость. — И покуда Луготинец ласкал и придерживал Коринфа, я налепил коню смесь на больное место, закрыл сверху листьями хрена, обмотал. — Теперь обязательно должно зажить. Следи, чтобы не стряхнул, а стряхнет — заново привяжи. Если к завтрашнему утру все пройдет, иди на нем в полк, а с собой обязательно прихвати свежего сала и семян репы. На отдыхе сделай из сала и семян свежий отвар и делай коню на больное место горячие припарки, которые накрывай капустными листьями.

И так получилось, что весь день меня то один, то другой к себе призывал — там лошадь посмотреть, там топорный удар показать — мой удар зело славился, но мало у кого получалось его повторить. Намедни я, известное дело, ударом своим стол-то развалил… И я ходил от одного к другому, время от времени думая: «Конечно, Ратмирка хороший, а я плохой, только почему-то не он, а я нарасхват!»

В тот день архангельская труба играла последний сбор перед грядущей битвой. На рассвете следующего дня князь Александр наметил выступление. К вечеру и Ладимир, как обещал, собрал свою ладожскую дружину с ополчением, всего чуть менее двухсот человек. Все, что не успели подготовить, подтянуть, подлечить, пополнить, в спешке уходя из Новгорода, успели доделать тут, в Ладоге. К вечеру Гаврилина дня никто не помышлял ни о пиве, ни о медах, ни о сытных брашнах, изнывая лишь в одном сильном голоде и нестерпимой жажде — поскорее дойти до проклятых свеев и показать им, кто господин и хозяин на здешних землях.

Ратмир со мной по-прежнему был суров и на любые мои вопросы отвечал однословно или вообще не отвечал. Ну а мне-то что, я и не очень хотел. Покуда он своим пением развлекал князя и посадника, я делом занимался, многим помог подправить снаряжение или коня. Какого мне еще у них просить извета?

Вечером, еще солнце не успело уйти за мироколицу, Александр объявил всем спать.