"Холодная война. Свидетельство ее участника" - читать интересную книгу автора (Корниенко Георгий Маркович)Глава 1. КАК Я ОКАЗАЛСЯ НА «ХОЛОДНОЙ ВОЙНЕ»Родился я 13 февраля 1925 года в селе Андреевка Казанковского района Николаевской области Украины. Отец мой был выходцем из крестьян, сумевшим получить среднее агрономическое образование. Мать — тоже из крестьян, очень мудрая в житейских делах женщина, но азам грамоты она научилась на курсах ликбеза (ликвидация безграмотности), когда ей было уже за сорок, одновременно с тем, когда я — самый младший из пятерых детей — пошел в первый класс. До переезда в Херсон в 1929 году, наряду со службой отца на государственной, или, как она тогда называлась, казенной, сельскохозяйственной опытной станции, наша семья имела свое крестьянское хозяйство, причем довольно крепкое. Как это стало мне понятно впоследствии, сам переезд семьи в город был продиктован не только желанием дать образование детям, но и тем, что отец мудро решил отделаться от деревенского хозяйства, дабы не оказаться в числе «раскулачиваемых» (хотя хозяйство велось силами самой семьи). Он предпочел сосредоточиться на работе в госсекторе агрономом, каковым и оставался на протяжении последующих более чем тридцати лет вплоть до своей смерти в 1963 году. Он немало сделал для внедрения на юге Украины ранее не культивировавшихся там новых культур и выведения новых сортов растений. В конце 20 — начале 30-х годов в Херсон переехали также четыре брата и три сестры матери. Двое из братьев, как и их жены, учительствовавшие раньше в селах, со временем стали уважаемыми людьми своей профессии и в городе. Третий брат стал почтовым работником, а четвертый — самый старший в семье, не получивший образования, — работал в санэпидемстанции разнорабочим. Две старшие сестры матери смолоду ушли в монастырь, а когда монастыри позакрывали, одна из них стала медсестрой, а другая, инвалид с детства, помогала по хозяйству своей подруге по монастырю. В отличие от своих старших сестер мать моя, хотя и верила в Бога, особой богомольностью не отличалась — сказывалось, видимо, и наличие большой семьи, требовавшей забот и времени. Лишь по каким-то праздникам она зажигала лампаду перед иконами Казанской Божьей матери и Николая Угодника и ходила в церковь. В этих случаях она брала и меня с собой, но только до тех пор, пока я не пошел в школу. А с началом войны, особенно после гибели одного из моих братьев, ее вера в Бога вообще поколебалась — если Он есть, говорила она, и если согласно Святому Писанию ни один волос не упадет с головы человека без Его воли, то как же Он может допускать гибель тысяч и миллионов ни в чем не повинных людей? Отец на моей памяти (а помню я себя с четырех лет) в церковь не ходил и других признаков верующего человека не проявлял. И мой отец, и родственники матери, усердно занимаясь каждый своим профессиональным делом, не выказывали и какой-либо политической активности — были не «за», не «против» существовавшей власти. И тем не менее по мере нарастания с 1934 года волны репрессий, когда все чаще стали пропадать сослуживцы, соседи, знакомые, которых трудно было заподозрить в чем-либо предосудительном, в разговорах в семейном кругу, не предназначавшихся для детских ушей, но доходивших до них, чувствовалась все большая встревоженность за свои собственные судьбы, а также неодобрение происходившего. Тяжелым ударом для всей нашей большой и дружной родни явилась трагическая смерть в те годы одного из двоюродных братьев матери. Выходец, как и она, из простой крестьянской семьи, он сумел получить еще до 1917 года юридическое образование. В гражданскую войну он, как и будущая его жена, воевал на стороне красных, а к середине 30-х годов занял пост председателя военного трибунала ОКДВА (Особой Краснознаменной Дальневосточной армии). С началом репрессий среди военных он попытался было противиться требованиям «троек» штамповать расстрельные приговоры по явно сфабрикованным обвинениям против людей, в невиновности которых он был убежден. А когда ему стало ясно, что вот-вот и сам окажется на их месте, он предпочел покончить с собой, желая сохранить свое доброе имя и, по крайней мере, избавить жену и двоих детей от клейма «семьи врага народа». Он так и написал в предсмертной записке жене, которая, переехав после его смерти в Херсон, поведала нам эту печальную историю. Определенную роль в моем «политическом просвещении» сыграли рассказы отца о трудной доле людей, среди которых ему пришлось работать во второй половине 30-х годов в качестве вольнонаемного агронома. Это была сельскохозяйственная колония, располагавшаяся на окраине Херсона. Я и сам неоднократно бывал там и видел этих «преступников». Это не были политические заключенные, но это не были и уголовники в привычном смысле этого слова. В колонию попадали обыкновенные люди — и городские, и деревенские — за всякие мелкие провинности. «Население» колонии существенно увеличилось, когда стали судить людей за опоздание на работу более чем на 15 минут. Своими глазами я видел на улицах города и умиравших от голода людей в 1933–1934 годах. В детстве я часто болел, подолгу не выходил из дома и читал все, что попадало мне в руки. Так в 13-летнем возрасте я прочитал принесенную отцом или кем-то еще брошюру с текстом обвинительного заключения по делу Н. И. Бухарина, А. И. Рыкова и других. Помнится, у меня возникли какие-то недоуменные вопросы по поводу прочитанного. Когда я стал задавать эти вопросы отцу, он оборвал меня: «Не твоего ума это дело», а затем после паузы добавил: «Вот сохрани эту брошюру и прочитай ее лет через десять, тогда, может быть, чего-нибудь и поймешь». И случилось так, что, несмотря на все жизненные перипетии — и эвакуацию во время войны, и многочисленные переезды в последующем, когда обычно выбрасывалось многое из накопившегося хлама, у меня сохранились из далекого детства две книжонки. Одна с рисунками собак, число которых увеличивается с каждой страницей (по ней я учился счету), а вторая — та самая брошюра с обвинительным заключением по делу Бухарина. Брошюру эту я действительно не раз перечитывал по мере взросления и в последующем на переломных этапах политической жизни нашей страны. И с каждым разом мне становились все более ясными абсурдность и злонамеренность содержавшихся в ней обвинений. Забегая далеко вперед — Сталин, Эйнштейн и Сахаров Забегая вперед, могу сказать, что, когда в 1956 году в партийных организациях зачитывали доклад Н. С. Хрущева на ХХ съезде КПСС с осуждением культа личности Сталина и связанных с ним трагических событий, пережитых нашим народом, я был внутренне подготовлен к этому, в отличие от многих моих сослуживцев и просто знакомых, для которых этот доклад явился громом среди ясного неба. Поскольку я уже разорвал хронологическую нить своего автобиографического повествования, хочу «здесь и сейчас» изложить свое принципиальное отношение к сталинскому периоду жизни нашей страны. Это сделает, я думаю, для читателя понятнее мой подход ко многим вопросам и событиям, освещаемым в книге. С одной стороны, у меня уже смолоду возникло и с годами становилось все более осознанным и определенным отрицательное отношение к режиму единоличной власти Сталина со страшными последствиями для миллионов и миллионов наших сограждан — и близких нам, и просто людей, причем далеко не худших, а в значительной мере лучших членов нашего общества. Никакого оправдания тем злодеяниям, которые творились при Сталине — и им самим и его сподвижниками, по моему убеждению, быть не может. Единственной заслугой Сталина (заслугой без кавычек) я могу признать — но не в порядке его оправдания, а в качестве констатации факта — его роль в Великой Отечественной войне. Да, он сам был ответствен и за то, в каком бедственном положении оказались страна и ее вооруженные силы к началу войны, и за те потери, которые они понесли в ее первый период. Все это так, но давайте задумаемся над вопросом: что произошло бы в той трагической ситуации, которая сложилась, повторяю, по его собственной вине, если бы не его же железная воля и твердая рука, позволившие, разумеется, ценой огромных усилий и новых жертв всего народа, переломить ход войны и одержать победу над гитлеровской Германией? Я не раз задавал этот вопрос сам себе и обсуждал его с другими, в том числе знавшими реальное положение в стране и в армии в ту пору, и каждый раз вывод был один: в этом случае военного таланта и столь же твердой руки одного Г. К. Жукова вряд ли хватило бы на всю страну. Вероятность поражения Советского Союза в войне была бы неизмеримо большей, а скорее всего оно было бы неизбежным, со всеми вытекающими отсюда тяжелейшими и долговременными последствиями и для нас, и для всего мира. Но даже эта заслуга Сталина не может, конечно, служить ему индульгенцией за все грехи, содеянные и в довоенный, и в послевоенный периоды. С другой стороны, я никогда не ставил знак равенства между моим отрицательным отношением к сталинскому авторитарному режиму власти и моим восприятием идей социальной справедливости, коллективизма и всего остального, что ассоциировалось в моем представлении с социализмом как более прогрессивным и более предпочтительным общественным строем, чем капитализм. Важную роль в формировании такого представления еще в мои молодые годы сыграл, как это ни странно, гениальный физик Альберт Эйнштейн. Бытует мнение о нем как об ученом-отшельнике, не интересовавшемся ничем, кроме своей теории относительности и прочих премудростей, недоступных пониманию большинства из нас. На деле это далеко не так — он был мыслителем гораздо более широкого плана. Теперь уже довольно широко известно, что именно он привлек внимание президента США Ф. Рузвельта к тому, что в гитлеровской Германии велись работы по созданию атомного оружия, и призвал его развернуть аналогичные работы в США. Однако, когда к концу 1944 года стало ясно, что Германия не преуспела в разработке атомного оружия и что исход Второй мировой войны предрешен, Эйнштейн был первым, кто вместе с Бертраном Расселом и другими выдающимися учеными обратился к Рузвельту незадолго до его смерти с призывом не выпускать атомного джинна из бутылки, не доводить дело до испытаний атомной бомбы и тем более до ее практического применения. (Сейчас никто не скажет, как поступил бы Рузвельт, проживи он дольше, но сменивший его Г. Трумэн был не тем человеком, который прислушался бы к голосу разума.) Сегодня мало кто знает, что Эйнштейн задумывался и над путями дальнейшего развития человеческого общества, над угрозами, которыми чреват для него неправильный выбор пути. Плоды своих размышлений на этот счет Эйнштейн изложил в прочитанной мною в 1946 или 1947 году статье «Капитализм или социализм?», опубликованной в одном из американских журналов. В ней с присущей ученому-естественнику, в отличие от общественников, скрупулезностью Эйнштейн проанализировал на примере США реальные преимущества и столь же реальные негативные стороны капиталистической общественно-экономической формации и пришел к выводу, что вторые перевешивают первые. Особый акцент он сделал на расточительности — при кажущейся эффективности — капиталистического способа производства и объяснил, какими бедами это грозит человечеству. В частности, Эйнштейн говорил об истощении природных, прежде всего энергетических ресурсов, а также об экологических последствиях этого. Помнится, он приводил такой пример: США при населении, составлявшем тогда 5 % населения всего мира, потребляли 30 % мировых энергетических ресурсов, причем значительная их часть тратилась впустую, выбрасывалась в полном смысле слова на ветер. Как известно, ситуация в этом отношении к настоящему времени не улучшилась, а еще больше усугубилась. Именно США и другие промышленно развитые капиталистические страны сегодня повинны в расширяющейся пропасти между богатыми и бедными странами и в нарастании катастрофических последствий для среды обитания всего человечества. В итоге Эйнштейн пришел к выводу о предпочтительности и большей справедливости социалистического строя. Он не говорил при этом о советской модели социализма. Он говорил о социализме как таковом — правильно понимаемом и гуманно создаваемом. Суждения Эйнштейна повлияли на мое мировоззрение, пожалуй, больше, чем штудировавшиеся мною в то же самое время сталинские «Вопросы ленинизма». А в том, что я и по сей день не отрекся от своей приверженности идеалам социализма, несмотря на выявившиеся изъяны его советской модели, немалую роль сыграл другой выдающийся физик, наш соотечественник Андрей Сахаров. Ведь он при всем своем критическом отношении к существовавшему в нашей стране режиму власти не предавал анафеме социализм. Об этом, как и о предложенном Сахаровым в 1989 году проекте конституции, нынешние наши «демократы» и «либералы» предпочитают не вспоминать. А новая их поросль, возможно, и ведать не ведает о таком Сахарове. Между тем, сахаровским проектом предусматривалось сохранение «Союза советских республик Евролпы и Азии», а в качестве долгосрочной перспективы предлагалось зафиксировать «стремление к встречному плюралистическому сближению (конвергенции) социалистической и капиталистической систем как к единственному кардинальному решению глобальных и внутренних проблем». Согласиться же с рассуждениями тех западных и наших доморощенных «философов» и «политологов», которые считают капитализм самой совершенной, конечной стадией развития человеческого общества, — означало бы вообще перестать верить в прогресс, в поступательное восхождение цивилизации ко все новым вершинам человеческого разума и духа. Нельзя не удивляться «догматизму наоборот», а также исторической и политической безграмотности иных нынешних политиков. Не счесть, например, сколько тысяч раз за последние 15 лет прозвучали проклятия в адрес коммунистов по поводу того, что они якобы действовали по принципу «разрушим всё до основания, а затем…», как это, дескать, предписывает партийный гимн «Интернационал». Но ведь в «Интернационале» (который, кстати, до сих пор остается гимном некоторых современных западноевропейских социалистических партий, как и революционная «Марсельеза» остается государственным гимном Франции) нет и никогда не было такого призыва — там есть совершенно другое: «весь мир насилья мы разрушим до основанья…» Это же, как говорят в Одессе, две большие разницы. Ну, и уж совсем мало кому ведомо, что до 30-х годов в русском тексте «Интернационала» в соответствии с французским оригиналом пелось не «весь мир насилья мы разрушим до основанья…», а «весь мир насилья мы разроем до основанья…». И здесь тоже есть принципиальная разница — французы, создатели пролетарского гимна, как видно, мечтали о том, чтобы сломать, стереть с лица земли «мир насилья» как политическую надстройку, но без разрушения фундамента, ибо любое новое общество создается на фундаменте предшествовавших ему. Более того, и многие «надстроечные» элементы переносятся в новое общество. Марксистам, да и просто грамотным юристам должно быть известно, например, что принцип, который принято считать социалистическим: «от каждого по способностям, каждому по труду», — это норма буржуазного права, которая при социализме должна воплощаться в жизнь более последовательно и полно. Но вернусь в свое детство. У меня было три брата и одна сестра (вторая умерла совсем маленькой еще до моего рождения). Я был самый младший — соответственно, приходилось донашивать одежду и обувь старших. Жила семья после переезда в город если не голодно, так как отец работал на земле, да и свой небольшой огород был, но и не очень сытно. Два старших брата и сестра после окончания средней школы уехали учиться в другие города и жили на стипендии и свои приработки, рассчитывать на регулярную помощь родителей не приходилось. Третий брат, который был на три года старше меня, по окончании средней школы в 1941 году поехал в Ленинград поступать в Военно- медицинскую академию — хотел стать хирургом. Но вскоре курсанты академии, в том числе вновь принятые, не прошедшие военной подготовки, были направлены на фронт под Ленинградом. До сих пор звучат в ушах услышанные мною впервые рыдания матери, когда пришло письмо от брата, в котором он описывал свой первый бой. Большинство курсантов там и погибло, а оставшихся в живых направили в другие военные училища. Менее чем через год брат был уже командиром железнодорожной бронеплощадки с зенитными установками в районе Сталинграда, где и погиб 2 октября 1942 года. Случилось так, что извещение о гибели брата вручили мне. Я не решился сразу сказать об этом матери, а вечером отдал похоронку отцу, но и он сообщил матери только месяца через три. Отец думал, что длительное отсутствие писем от сына психологически подготовит ее к страшной вести, но горе от этого не стало меньшим. Каким-то утешением для матери было лишь то, что вскоре удалось установить место его захоронения, и после войны она и сестра побывали на его могиле и установили памятник. У меня с детства была тяга к естествознанию, и, не случись войны, я скорее всего пошел бы по отцовскому пути, тем более что в Херсоне находился один из лучших на Украине сельскохозяйственных институтов. В 15-летнем возрасте, в 1940 году, я был даже участником Всесоюзной сельскохозяйственной выставки (тогда ВСХВ, потом — ВДНХ, теперь — ВВЦ) по павильону «Юные натуралисты». Тогда-то я и побывал впервые в Москве. При посещении выставки мне прежде всего бросились в глаза и навсегда запали в память слова известного деятеля русской культуры Виссариона Белинского, сказанные им в 1841 году и начертанные над входом в главный павильон выставки: «Завидую внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1941 году, идущую впереди просвещенного мира». С учетом событий 20-х и 30-х годов могут быть, конечно, разные мнения насчет того, в какой мере сбылось пророчество Белинского к 1941 году, но бесспорным является то, что ценою огромных жертв Россия в лице Советского Союза сыграла решающую роль в спасении просвещенного мира от нависшей над ним в середине ХХ века угрозы фашистской чумы. Жертвы, принесенные ради этого русским и другими народами Советского Союза, были действительно колоссальными: погибло 27 миллионов человек, были разрушены сотни городов и десятки тысяч деревень. Когда американскими кинематографистами в содружестве с советскими была создана киноэпопея о Великой Отечественной войне, обошедшая экраны мира под названием «Неизвестная война», у многих в нашей стране такое название вызвало большое недоумение, а у некоторых даже возмущение: как можно говорить так о войне, которая разорила всю европейскую часть нашей страны, унесла жизни десятков миллионов человек и еще больше покалечила? Но вовсе не удивительно, что для большинства ныне живущих американцев даже старшего поколения та наша война была действительно малоизвестной, а для многих и совсем неизвестной, тем более что территория самих Соединенных Штатов во Второй мировой войне вообще не пострадала. Да и потери США убитыми и ранеными были несопоставимы с потерями СССР. При всем том, что гибель и одного человека — это трагедия, все же 390 тысяч погибших американцев далеко не то же самое, что 27 миллионов погибших советских людей. Для наглядности можно привести и такие цифры: за годы Второй мировой войны, корейской и вьетнамской войн США потеряли 500 тысяч человек, а за эти же годы на дорогах США в результате автокатастроф погибли 815 тысяч человек. Другими словами, похоронки с театров войны приходили в дома американцев гораздо реже, чем известия о гибели их близких в автокатастрофах. А о степени осведомленности, а вернее неосведомленности о событиях Второй мировой войны большинства нынешнего поколения американцев ярко свидетельствуют результаты опроса, проведенного в США незадолго до создания вышеназванного фильма. Оказалось, что 44 процента американцев не знало, что США и СССР были союзниками во Второй мировой войне, а 28 процентов даже полагали, что СССР воевал против США на стороне Германии, и только 28 процентов дали правильный ответ. Возможно, и это сыграло свою роль в выборе авторами фильма не очень понятного многим нашим соотечественникам названия. Надо сказать, что большинство американцев вообще не очень хорошо знают историю даже собственной страны. Однажды в 70-е годы мне случилось смотреть по американскому телевидению следующий репортаж. В небольшом городе журналисты местной газеты подходили к прохожим на улицах, просили их прочесть какой-то текст и в случае согласия подписаться под ним. Многие просто отмахивались, не желая останавливаться, — в этом ничего удивительного не было. Поразительным было то, что из десяти человек, согласившихся прочитать текст, 9 отказались поставить под ним подпись, причем 6 из них сделали это с возмущением, заявив, что им подсовывают «коммунистическую пропаганду». И только один человек из десяти отнесся к прочитанному спокойно — он узнал текст Декларации независимости, с провозглашения которой в 1776 году началась история Соединенных Штатов Америки. Война круто изменила мою судьбу. В августе 1941 года я с родителями эвакуировался из Херсона, под бомбежками и обстрелами добрались вначале до Северного Кавказа (там жили наши знакомые), а затем, когда и туда стали подходить немцы, уехали в Хабаровск, где в то время работал один из старших братьев. В январе 1943 года мне пришло время идти в армию, но ввиду непригодности к армейской службе из-за болезни почек призывная комиссия направила меня на службу в органы госбезопасности. Примерно полгода я служил на радиостанции под Хабаровском, где в мои обязанности входило и прослушивание японских передач на русском языке. Это было мое первое приобщение к внешнеполитической сфере. Когда подошло время сдачи экзаменов за 10-й класс, я отпросился у начальства на несколько дней и отправился в школу. Первым в ту пору всегда был экзамен по русскому языку и литературе — сочинение. На выбор предлагались три темы — две по произведениям классиков, а третья тема называлась «Данко и Гастелло». (Для молодых читателей, которые могут не знать этих имен, поясню: Данко — герой рассказа М. Горького «Старуха Изергиль». Чтобы вывести соплеменников из темной лесной чащобы, вырвал из груди свое сердце, вспыхнувшее ярким светом. Николай Гастелло — советский летчик, самолет которого был сбит во время наступления немцев на Москву. Вместо того чтобы выброситься на парашюте, он направил горящий самолет на вражескую танковую колонну.) Я избрал именно эту тему и в качестве эпиграфа накропал несколько стихотворных строк, сохранившихся в памяти и сегодня: В таком же ключе, в плане сравнения двух героев — одного из старинной легенды, а второго из современной жизни — было написано и само сочинение. Оно так понравилось школьному начальству, что я был освобожден от сдачи остальных экзаменов. Прослужив еще некоторое время на радиостанции, а затем в военной цензуре там же в Хабаровске и на Украине, осенью 1944 года я был направлен в Москву на учебу в Высшую школу НКГБ СССР на факультет иностранных языков, что окончательно определило мою дальнейшую служебную карьеру в сфере внешней политики. На собеседовании в приемной комиссии Высшей школы произошел такой казус: на вопрос, чем диктовалось мое желание изучать именно английский, а не какой-нибудь другой язык (выбор там был довольно широкий — от польского до японского), я ответил что-то в том смысле, что английский — это язык главных наших тогдашних союзников и возможных завтрашних главных противников. Пытаясь впоследствии восстановить в памяти, чем, собственно, был подсказан тогда такой мой ответ, я мог объяснить его только тем, что разговор происходил в тот момент, когда, во-первых, была еще свежа в памяти горечь по поводу двухлетней затяжки с открытием второго фронта в Европе, а, во-вторых, кандидатом в вице-президенты США на выборах 1944 года был выдвинут сенатор Гарри Трумэн — человек, который в 1941 году на следующий день после нападения Германии на СССР заявил, что если Германия будет выигрывать войну, то следует помогать России, а если будет выигрывать Россия, то следует помогать Германии. Ясно, что перспектива видеть на посту вице-президента, а затем, возможно, и президента США после Рузвельта такого деятеля, как Трумэн, не предвещала ничего хорошего. Помнится, разговоры на эту тему в нашей среде тогда велись. Однако мой ответ в части «завтрашних главных противников», как я заметил, не всем членам комиссии пришелся тогда по вкусу, и я уже приготовился к тому, что мне будет приказано изучать какой-нибудь более экзотический язык. Но кончилось тем, что я все же был определен в английскую группу. А это, в свою очередь, предопределило то, что в скором будущем, когда, к сожалению, сбылось мое зловещее предсказание, я оказался на главном, советско-американском фронте «холодной войны» — вначале в информационной службе советской политической разведки, а потом в системе Министерства иностранных дел СССР. (Высшее образование я получил экстерном, закончив в 1953 году Московский юридический институт.) В Высшей школе НКГБ иностранные языки преподавали нам весьма основательно. Достаточно сказать, что одна из слушательниц нашей группы Галина Маркина (по мужу Федорова) в последующем почти четверть века проработала за границей на нелегальном положении. Число слушателей на факультете иностранных языков было не очень большим, основная же масса курсантов школы обучалась ремеслу контрразведки и работы среди своего населения. Время пребывания в этой школе запомнилось мне не только учебными делами, но и тем, что там пришлось соприкоснуться со многими кадровыми работниками ведомства ГБ, служившими до этого в самых разных его подразделениях. Среди них были всякие люди — и неприятные, и вполне порядочные. Расскажу о нескольких эпизодах из моей жизни того времени. Через месяца три-четыре после начала учебы дежурный по общежитию, проходя вечером по коридору, услышал за дверью одной из комнат громкие голоса: это я спорил с одним из своих новых товарищей, не согласившимся с высказанным мною сожалением по поводу судьбы Тухачевского и других военачальников. Утром дежурный доложил о подслушанном им крамольном разговоре начальнику факультета. Тот, собрав нас троих в кабинете, обматерил и меня с товарищем, и не менее круто доносчика, едко заметив, что тот, видимо, «ошибся в выборе факультета». На этом дело и закончилось. Примерно через год в зиму 1945/46 года я получил письмо от отца, в котором сообщалось, что в адрес одного из братьев матери пришла написанная незнакомым почерком и неподписанная записка, в ней говорилось, что пропавший без вести во время войны его сын-военврач, то есть мой двоюродный брат, находится в одном из фильтрационных лагерей где-то под Москвой. Памятуя, как начальник факультета по-доброму отнесся ко мне, я решился пойти к нему с просьбой навести справки о двоюродном брате. Поначалу он попытался отговорить меня от этой затеи, сказав, что она может обернуться большими неприятностями. Однако поскольку я проявил свое хохляцкое упрямство, он в конечном итоге пообещал попробовать в сугубо неофициальном порядке через знакомых работников НКВД выяснить, в каком из подмосковных лагерей находится мой брат. Дня через три он сообщил мне необходимые данные и дал увольнительную, но строго предупредил, чтобы в школе никто не знал, куда я поехал, и чтобы в лагере я не ссылался на него, если там спросят, как я узнал место пребывания брата. Продумав легенду на этот случай, я все же поделился своим секретом с двумя наиболее близкими товарищами для того, чтобы вместе с ними под благовидным предлогом выпросить в столовой пару буханок хлеба и немного сахара — авансом в счет полагавшегося нам довольствия за два дня. Добрался я на электричке до лагеря, захожу к его начальнику, предъявляю удостоверение слушателя Высшей школы НКГБ СССР и объясняю цель своего приезда. В ответ на вопрос, откуда мне стало известно место пребывания двоюродного брата, сказал, что оно было указано в той самой записке, которую получил его отец. На вопрос же, знает ли мое начальство, куда я поехал, ответил отрицательно. Посмотрев списки и удостоверившись, что там есть названная мною фамилия, начальник говорит: «А ты понимаешь, младшόй (к тому времени я имел звание младшего лейтенанта), что, если я и разрешу тебе увидеться с братом, чего вообще-то делать не положено, то я должен буду сообщить о посещении тобою лагеря и о нахождении здесь твоего родственника своему начальству?» На это я ответил, что не могу, естественно, просить его не делать того, что велит ему долг, ну а я считаю своим долгом увидеться с попавшим в беду братом, чье пребывание в фильтрационном, а не в каком-то ином лагере означает, как я понимаю, то, что его вина пока еще не установлена. Кончилось дело тем, что начальник лагеря приказал привести брата и, удостоверившись, что тут нет никакой ошибки, даже оставил нас наедине. Как рассказал брат, он попал в плен при отступлении армии, будучи сам ранен и занимаясь до последнего момента эвакуацией других раненых, находившихся в полевом госпитале. Закончил он свой рассказ просьбой передать всем родным, что греха на его душе нет, чем бы ни закончилось официальное разбирательство его дела. В отличие от многих других, а может быть, даже большинства попадавших в фильтрационные лагеря, брату повезло: на его счастье, нашлись свидетели и тех обстоятельств, при которых он попал в плен, и его достойного поведения в плену. Он был выпущен из лагеря и затем много лет плодотворно врачевал, став со временем главным хирургом Запорожского металлургического завода, был награжден орденом Ленина. Это к слову. Что же касается начальника лагеря, то он, как и начальник факультета, оказался порядочным человеком. Не только позволил мне встретиться с братом, но и никаких рапортов по этому поводу совершенно определенно не посылал. Иначе меня наверняка вызывали бы если не в особый отдел, то в отдел кадров для соответствующей беседы с возможными дальнейшими последствиями. На факультете иностранных языков слушателей готовили в основном для работы в Первом главном управлении (внешняя разведка), но некоторое число выпускников предназначалось и для работы в территориальных органах госбезопасности, в частности там, где имелись иностранные представительства. Очевидно, поэтому, хотя основная часть учебного времени (6–8 часов в день) отводилась языковой подготовке, преподавали нам и так называемую спецдисциплину — основы агентурно-осведомительной работы среди населения. Эти специальные знания в моей дальнейшей практической работе мне никак не пригодились. В то же время я использовал их, чтобы помочь двоим моим двоюродным сестрам уклониться от вербовки в осведомители, тем более, что «вербовочные подходы» к ним были осуществлены с нарушением существовавших на этот счет правил, о которых я узнал в Высшей школе. Неязыковые знания, полученные там, помогли мне сориентироваться и в следующей ситуации, с которой я столкнулся в один из своих приездов к родным в Херсон вскоре после окончания учебы. В это время у младшей сестры моей матери — моей любимой тети — родилась внучка, и тетя, а также ее приемная дочь — мама новорожденной попросили меня быть ее крестным отцом. При этом не «виртуальным», как сказали бы сейчас, а самым настоящим, то есть принять участие в церковном обряде крещения новорожденной. Я, конечно, ясно представлял себе, чем это грозило мне — члену партии, сотруднику госбезопасности, — если бы о моем участии в обряде крещения стало известно «кому положено». А вероятность этого была вполне реальной хотя бы потому, что большинство священнослужителей, как известно, находилось «на крючке у органов». К тому же сам я не был верующим (как не прикидываюсь оным и сейчас). Но мне было совестно отказать родным, тем более что, будучи сам атеистом, я всегда уважительно относился к верующим. И проведя «разведку» через двух других маминых сестер, бывших монашек, постоянно посещавших церкви и хорошо знавших священника, я сделал то, что мне подсказала совесть, а не страх перед возможными последствиями. И никаких последствий не было. Но вот крестницу свою я увидел в следующий раз — так сложилась жизнь — только через 50 с лишним лет. Как и в случае с посещением двоюродного брата в фильтрационном лагере, я не считал этот свой поступок каким-то героическим. Так же поступали и многие другие. А рассказываю я о об этих эпизодах из своей биографии вот почему. Мне хочется, чтобы у людей, по молодости лет не живших в те действительно нелегкие времена, не создавалось под влиянием заполонившей книжный рынок и телевидение «чернухи» превратного впечатления, будто в сталинское время существовали лишь две с половиной категории людей: одни сидели в тюрьмах и лагерях, другие строчили доносы, ну а остальные только и делали, что дрожали от страха, забившись в щели, как тараканы, или зарывшись в ил, как пескари. Нет, в большинстве своем люди изо дня в день в меру сил и способностей трудились на благо своей семьи, своего народа, своей Родины, подчиняясь, разумеется, правилам, диктуемым режимом, но в то же время оставаясь честными людьми, поступающими по совести. Однако времена до 1953 года были, конечно, тяжелые, и люди нередко попадали в совершенно идиотские ситуации, которые нынешнему молодому поколению просто невозможно представить себе. Приведу для примера два-три случая, имевших место уже после окончания учебы в Высшей школе. Где-то в 1947 году в розданном слушателям семинара плане очередного политзанятия обнаружился допущенный машинисткой страшный «грех». В перечне рекомендуемой литературы после пункта «Речь т. Сталина перед избирателями…» шел пункт «Выступление т. Черчилля в Фултоне…» Тут же было созвано партийное собрание, где бедную машинистку обвинили в политическом недомыслии: как она умудрилась напечатать букву «т.» перед фамилией Черчилля, заклятого врага Советского Союза. Другой аналогичный случай, произошедший, помнится, в 1948–1949 годах. Заходит в кабинет, где работают несколько человек, сослуживец из соседней комнаты и начинает шумно выражать эмоции по поводу проигрыша наших футболистов венграм. Один из работников говорит: «Ну и хрен с ними. Не мешай работать». И его тоже начинают прорабатывать на партийном собрании за «непатриотическое поведение». Полный абсурд. Но опять же хочу отметить, что и в том и в другом случае на собраниях раздавались и здравые голоса. Более серьезный случай. В 1950 году, когда началась корейская война, мне пришлось участвовать в подготовке для высшего руководства первой разведывательной сводки о реакции за рубежом на происходившее в Корее. Так как из всех поступавших разведданных вытекало, что военные действия были начаты Северной Кореей (более обстоятельно этот вопрос будет освещен в следующей главе), то, соответственно, это нашло отражение и в подготовленной сводке. Поскольку, однако, по нашей официальной версии, военные действия начала Южная Корея по наущению США, сводка была забракована, и начальник отдела, где она готовилась, подвергся соответствующему «промыванию мозгов». Возникла нелепая ситуация: получалось, что разведка должна была докладывать руководству не о подлинной реакции в мире на события в Корее, а нечто совсем другое. Однако выход из этой ситуации был найден довольно простой, а главное, такой, что нам не пришлось грешить против истины в том, что касалось существа дела. Практически ничего не меняя в подготовленной информации, мы предпослали ей буквально один абзац, в котором говорилось, что американцам удалось с помощью мощного пропагандистского аппарата быстро распространить по всему миру свою версию начала военных действий в Корее, чем, дескать, и объясняется изложенная далее реакция на эти события. Существо же этой реакции, повторяю, было сохранено без изменений. По окончании осенью 1946 года Высшей школы МГБ СССР (к тому времени наркоматы были переименованы в министерства) я был направлен на работу в Информационное управление Первого главного управления МГБ. Около года я проработал в переводческом бюро, занимавшемся переводом добываемых разведкой документов, а затем перешел в американский сектор этого же, Информационного управления, где систематизировались и анализировались поступающие материалы и на их основе готовилась соответствующая информация для руководства и других заинтересованных ведомств. Оперативной разведывательной работой мне заниматься не пришлось. Несколько раз руководители оперативных подразделений предпринимали попытки переманить меня к себе, но каждый раз мое начальство пресекало эти поползновения. Да, откровенно говоря, я и сам больше тяготел к информационно-аналитической работе, чем к работе «в поле». Между тем информационная служба внешней разведки, как и сама разведка, претерпевала различные трансформации, о чем хотелось бы тоже коротко рассказать, тем более что за последние годы в печати появлялись публикации, в которых допускались неточности при освещении этого вопроса. Весной 1947 года, вслед за созданием в США Центрального разведывательного управления, у Сталина возникла идея «переплюнуть» американцев. В США при создании ЦРУ были сохранены военная и другие ведомственные разведслужбы, а на ЦРУ, наряду с функциями политической разведки и проведения спецопераций, были возложены функция координации деятельности других разведслужб, а самое важное — функция анализа, сопоставления и обобщения информации, поступающей по всем каналам, включая открытые публикации. Сталин же решил собрать под одну крышу в прямом смысле этих слов все разведывательные службы. Первоначально предполагалось назвать этот орган Комитетом № 4 при Совете Министров СССР. Потом появился новый вариант — Комитет экономических исследований при Совете Министров, были уже заготовлены печати, бланки и папки с таким наименованием. В конце концов, к осени 1947 года Сталин и Молотов остановились на названии — Комитет информации при Совете Министров СССР. Молотов и стал председателем этого Комитета, хотя практически повседневной работой руководили два его заместителя — генерал Федотов, пришедший из МГБ, и адмирал Родионов, пришедший из Министерства обороны. В таком виде Комитет информации просуществовал всего два года, в 1949 году военная разведка вернулась в систему Министерства обороны. Статус комитета был понижен — отныне он стал именоваться Комитетом информации при МИД СССР, а не при Совете Министров СССР, и Молотов перестал быть его председателем. В течение следующих двух лет эту должность занимали поочередно три заместителя министра иностранных дел — Вышинский, Зорин и Малик. Однако все трое всячески старались — и небезуспешно — отделаться от этих непривычных для них и деликатных обязанностей. Практически работой комитета в те годы руководил генерал Савченко, бывший до этого министром госбезопасности Украины. В 1951 году и политическая разведка была возвращена в систему МГБ, но Комитет информации при МИД СССР был сохранен в качестве информационно-аналитической службы на правах автономного органа (с тех пор его иногда называли Малым комитетом). Замысел заключался в том, что в Комитете информации должна была по-прежнему концентрироваться вся политическая и военно-политическая информация, поступающая как по линии разведок, так и по официальным каналам. Она обрабатывалась, сопоставлялась и обобщалась для докладов в ЦК КПСС, правительство и заинтересованные ведомства с соответствующими выводами и соображениями. С целью сохранения тесных рабочих контактов с разведслужбами сотрудники Комитета информации были оставлены в так называемом действующем резерве МГБ и Министерства обороны (им присваивались очередные ранги и т. д.). Председателем Комитета был назначен по совместительству первый заместитель министра иностранных дел А. А. Громыко. Однако с течением времени поступление информации в Комитет становилось все более скудным — ведомства предпочитали докладывать руководству страны наиболее важную информацию самостоятельно, минуя Комитет информации. Постепенно ему становилось все труднее выполнять возложенные на него функции. Поскольку, однако, потребность в едином информационном органе подобного рода определенно существовала, в 1958 году в ЦК КПСС был создан Отдел информации с такими же функциями, какие возлагались ранее на Комитет информации. Заведующим этого нового отдела ЦК был назначен опытный дипломат Г. М. Пушкин, а я стал там заведовать американским сектором (к моменту этой очередной реорганизации я был в Комитете информации начальником американского отдела). Одновременно Комитет информации преобразовали в Управление внешнеполитической информации в качестве одного из обычных подразделений МИД СССР. Но уже через год, весной 1959 года, Отдел информации ЦК КПСС тоже был расформирован. Объяснялось это тем, что тогдашний Первый секретарь ЦК Н. С. Хрущев вообще не имел вкуса к информации, а непосредственно курировавший отдел секретарь ЦК Мухитдинов по своим деловым качествам тем более не мог помочь отделу найти свое место в аппарате ЦК. При расформировании Отдела информации Пушкин и ряд других его сотрудников, в том числе я, вернулись в МИД. Пушкин стал заместителем министра, а мне Громыко, ставший в 1957 году министром иностранных дел, предложил пост заместителя заведующего Отделом стран Америки. В конце 1959 года меня направили в посольство СССР в США, где я выполнял обязанности советника, а затем советника-посланника до октября 1964 года. С 1965 года до апреля 1986 года я работал в центральном аппарате МИДа в качестве заведующего Отделом США — сначала члена коллегии министерства, затем заместителя министра (с 1975 г.) и первого заместителя министра (с 1977 г.). Хотя постепенно круг моих обязанностей расширялся, главными в моей работе оставались проблемы, так или иначе связанные с США. Поначалу изредка, а потом все чаще Громыко брал меня с собой на заседания Политбюро ЦК, когда там обсуждались внешнеполитические вопросы. А после назначения меня первым заместителем министра по установившейся традиции я присутствовал практически на всех регулярных заседаниях Политбюро, даже когда там рассматривались не только внешнеполитические, но и другие вопросы, кроме кадровых и особо щекотливых, которые обычно слушались до или после обсуждения официальной повестки дня. За исключением последних лет жизни Л. И. Брежнева заседания Политбюро были не такими уж короткими, как это иногда изображается сейчас. Но беда в том, что чем длительнее были заседания, тем тягостнее было видеть, насколько некомпетентно, а иногда просто несерьезно решались многие народнохозяйственные и другие вопросы, сколько времени тратилось на комплименты в адрес первого лица и вообще на пустословие. Наблюдать все это для меня лично было мучительно. Пару раз после того, как заканчивалось обсуждение мидовских вопросов, я подходил к Громыко и просил разрешения уйти, тем более что в МИДе всегда ждали другие дела. Но он оба раза велел оставаться, а по возвращении в МИД втолковывал мне, что для того, чтобы осмысленно вести внешнеполитические дела, надо хорошо знать, что происходит внутри страны. Спорить с этим было трудно. Присутствуя на заседаниях Политбюро, я в тех случаях, когда ощущал такую необходимость, встревал в обсуждение мидовских вопросов, особенно если Громыко по каким-то соображениям не использовал весь арсенал аргументов в пользу того или иного предложения, а тем более когда Громыко отсутствовал. Поскольку же присутствующим на заседании из категории приглашенных не полагалось «высовываться» со своим мнением, если ведущий заседание не обратится к нему с каким-то вопросом, я использовал обычно такой ход: просил у ведущего разрешения дать справку по обсуждаемому вопросу, а затем, оттолкнувшись от каких-нибудь фактических данных, присовокуплял к этому ту аргументацию по данному вопросу, которую считал необходимым. В этой связи некоторые члены ПБ в шутку звали меня «товарищ Справка». За время работы в ЦК КПСС в 1958–1959 годах и особенно за период с 1965 по 1988 год, когда я то эпизодически, то регулярно бывал на заседаниях Политбюро, Секретариата, различных комиссий ПБ и прочих совещаниях, иногда в весьма узком составе с участием первых лиц партии и государства, мне довелось видеть их в разной форме: и в расцвете сил, и дряхлеющих физически и — не всех, но многих — интеллектуально. Это позволяет мне судить о них не понаслышке. В следующих главах в соответствующем контексте, когда это будет к месту, я поделюсь своими воспоминаниями и на этот счет. |
||
|