"Страсти" - читать интересную книгу автора (Загребельный Павел Архипович)

БАЙДА

Что начинается несчастьем, заканчивается тоже несчастьем. Всегда о самом главном узнаешь слишком поздно. И хотя весть о казаках в Эди-куле, словно бы состязаясь, принесли ей Гасан-ага, Михримах, даже сам султан, Роксолана знала, что уже поздно, что ничем не поможешь, да еще и этот неповоротливый и неуклюжий Рустем на этот раз проявил неуместную резвость и дал Сулейману прекрасный повод выставить перед всем Стамбулом виновников ужасного пожара, сожравшего чуть ли не половину столицы, обвинив этих несчастных, не спрашивая их провинности, ибо побежденный всегда виноват и всегда платит самую высокую цену.

Гасан приходил к ней каждый день, она допытывалась:

- Как они там? Что делает тот, которого ты называешь Байдой?

- Ваше величество, он поет.

- О боже! Что же он поет?

- Песни. Сам слагает их для себя. Последняя такая: "Ой, п'є Байда мед-горiлочку, та не день не нiчку, та й не в одиночку!.."

- Это Михримах послала ему еду и питье. Мое дитя!

Гасан-ага печально улыбнулся одними глазами. Если бы султанша могла видеть, как ест и пьет Байда в подземельях первого палача империи Джюзел-аги...

Но женщине не всегда надо знать, видеть, она наделена непостижимым умением чувствовать. Неожиданно весь мир для Роксоланы замкнулся на этом странном Байде с его казаками, жила теперь в каком-то лихорадочном напряжении, ждала каждый день вестей из Эди-куле, гоняла туда Гасана, дважды вызывала к себе Рустема-пашу и оба раза прогоняла с не присущей ей злостью, ибо ничего иного не мог вызвать в ней этот неуклюжий и так по-глупому предупредительный босняк, пожелавший превзойти всех султанских визирей на чужом горе. И это она возвратила этого нелюдя из забвения, призвала в столицу!

Она мучилась от затаенных мыслей, тревожных желаний, невысказанных просьб, которые готовила для султана. Что придумать, как подойти к Сулейману, о чем просить? Ей почему-то казалось, что она не сможет жить в этих дворцах, если не воспользуется на этот раз своей властью, чтобы помочь людям, в жилах которых течет родная кровь, голоса которых стонут где-то в подземельях точно так же, как стонал здесь в рабстве ее голос, в глазах которых те же самые вишневые звезды, что и в ее глазах.

Султан, словно бы почуяв посягательство на свою власть, в эти тревожные дни избегал Роксоланы. Может, встревожился, когда увидел, как засверкали ее глаза от известий о заточенных казаках, может, донесли ему, что Михримах посылала этим разбойникам напитки и еду, - он допустил к себе Рустем-пашу, расспросил, как тот управился с такими дерзкими налетчиками, одарил его кафтанами, затем ввел в диван и велел рассказать о своем геройстве во время пожара визирям, чтобы те смогли надлежащим образом оценить его преданность султану, которую сами они не сумели проявить в такое смутное время. Визири возненавидели Рустема сразу и единодушно, но его это не очень беспокоило, он лишь посмеивался в свой жесткий ус: "У кого целые штаны, тот садится где хочет". Считал, что совесть его чиста, потому что выполнил свой долг перед султаном. Если бы ему сказали, что султаном назван вороной жеребец из его конюшни, он точно так же старался бы и для жеребца, ибо, если подумать, жеребец такой же правоверный, как и султан.

Отчасти беспокоила Рустема султанша, но считал, что здесь дело наладится само по себе, потому что в руках у него была принцесса Михримах, с которой каждодневно упражнялся в верховой езде на Ат-Мейдане, удовлетворяя ее праздное любопытство к украинским пленникам в Эди-куле. Если уж человека вырвали из зубов черта и с другого конца света призвали в столицу, то зачем-то он нужен. Главное здесь - затеряться в толпе, пристроиться где-нибудь, хотя бы на краю гигантского придворного колеса, которое само тебя закрутит, а крутилось же оно непрестанно, размеренно, несмотря ни на что. Султан молился в мечети, заседал с визирями в диване, вместе с великим муфтием Абусуудом, который, подобно ученому чижу, ежедневно корпел над законами, ходил в мечеть, султанша изнывала где-то в глубинах гарема, принцесса Михримах училась верховой езде, украинские пленники надежно сидели в подземелье в Эди-куле, евнухи сплетничали по всем закоулкам Топкапы, стремясь заменить свою мужскую неполноценность языком, которым они владели так же умело, как янычары оружием.

Единственное, что изменилось в эти дни в великом дворце, но чего Рустем по своей неопытности еще не смог заметить, - это то, что султан не звал к себе Роксолану, а она не шла к нему, не просила, не посылала писем через кизляр-агу Ибрагима, схоронилась в глубинах дворца, будто умерла.

Топкапы полнились настороженностью, ожиданием, пересудами, подозрением. Может, падет всемогущая султанша или хотя бы пошатнется. Мол, разгневался султан на свою жену, все подземелья Эди-куле забиты злоумышленниками, которых султанша зазывала из своих далеких заморских степей, провела, содействовала, подговаривала, помогала, чуть ли не сама поджигала с ними Стамбул. И теперь будет расплата и возмездие. Не миновать кары и самой Роксолане.

Черные слухи бурлили вокруг Роксоланы, блюдолизы, дармоеды, прислужники и обманщики купались в этих слухах, как в райских реках удовольствия, одна лишь султанша ничего этого не слышала, не знала, забыла и о султане, и о коварной челяди, и о себе. О боли своей душевной, о своей недоле, о своем народе. Она не видела казаков, которые мучились где-то в подземельях Эди-куле, не представляла их живыми, не слышала их голосов, даже песня загадочного Байды не откликалась в ней, потому что слух ее наполнен был песнями собственными, горькими воспоминаниями о своих истоках, недостижимых теперь ни для памяти, ни даже для отчаяния. "Ой, летить ворон з чужих сторон, та ножки пiдiбгавши. Ой, тяжко ж менi та на чужбинi, родиноньки не мавши..." Первые пятнадцать лет ее жизни, на воле, на родной земле, разрастались в ней, будто сказочный папоротник, все пышнее и пышнее, но, верно, должен быть на нем и тот волшебный цветок, которого никто никогда не видел, но вера в который держала ее на свете. О цвет папоротника, народ мой!

Думала о своем народе. Тысячи лет жил он на плодородной, прекрасной земле. Разбросанный по широким степям, среди раздольных рек и лесов, растерзанный захватчиками-властелинами без меры, без проку, без веры, но единый, могучий и добрый ко всему живому, растущему и цветущему, к солнцу, звездам, ветрам и росам. Сколько было завистливых владык, охочих, враждебных, которые хотели согнать этот народ с его земли, поработить, согнуть, уничтожить. Казался он всем чужеземцам таким добрым, кротким и беспомощным, что сам упадет в руки, как перезревший плод. А он стоял непоколебимо, упорно, тысячелетия, враги же погибали бесследно, аки обре, и над их могилами звучали не проклятия, потому что ее народ не умел ненавидеть, и не молитвы, потому что верили там не в богов, а в жито-пшеницу, в мед и пчелу, потому что там до самого неба лилась песня: "Дунаю, Дунаю, чому смутен течеш?.." Окрестные захватчики считали свои победы, а ее народ мог считать разве лишь урон, причиненный ему то одним, то другим врагом, но не жаловался, терпеливо переносил горе и беду, еще и посмеивался: "Черт не схватит, свинья не съест".

Почти двадцать лет изнывала Роксолана в стамбульском гареме, не теряла времени напрасно, перелистала целые горы пожелтевших рукописей в султанских книгохранилищах, читала поэмы, хроники, описания сурнаме[12], кичливую похвальбу - и всюду только победные походы, звон мечей, свист стрел, стон погибающих, озера крови, ужасные вороны над телами поверженных, черепа, как камни, муравьи, черви, гадюки. Сурнаме были словно бы продолжением войны, здесь тоже убивали простых людей, но не мечами и пушками, а недоступной для бедных пышностью, несносной торжественностью, шумом, топотом, давкой.

Разнузданные в убийствах и грабежах, османцы в то же время непоколебимо придерживались предписаний, вынесенных еще их предками, может, из далекого Турана, записанных огузскими ханами: "Отец огуз-ханов провозгласил и определил тюре - пути и наставления его сыновьям. Он сказал: учитывая то, что ханом с течением времени станет Кайи, да будет провозглашен он бейлербеем[13] правого крыла. Но в соответствии с тюре бейлербей должен быть также и у левого крыла. Да будет им Байиндыр. Тюре угощения тоже должно иметь такой порядок, о брат мой: сначала должен садиться Кайи, затем Байяи, затем Алкаевли и Караевли, после них пусть садится Язир, а за ним Дюкер, а уже потом, разумеется, Тудирга, Япурлу, Явшар, Кызык, Бедели, и самым последним на правом крыле - Каргин.

Вот в таком порядке надо садиться, и перед ними должны класть подарки, ставить кумыс и кумран. И как пьются сообразно со старшинством кумыс и кумран, так пусть раздаются должности и звания беев между коленами и родами, а если что-нибудь останется, могут воспользоваться и другие".

И все это - дикость, бессмысленные обычаи, обожествление каждой буквы только за то, что записана она предками, - сливается у этих людей в понятие отчизны, со слезами на глазах они восклицают: "О ватан, ватан!" ("О отчизна, отчизна!")

А что вынес ее народ из седой древности, из золотого Киева, из его пышности и славы, которая погибла под обломками соборов, разрушенных ордами диких ханов? Тайные письмена, спрятанные за монастырскими стенами, печальные песни да цветистые думы о несметном богатстве Дюка Степановича и невиданной красоте Чурилы Пленковича. Народ не хвалился и не жаловался, изливал в песнях и шутках все свои кривды и свою недолю, нес в своей крови печаль степей, а в памяти красу и бессмертие золотого Киева, оберегал свою душу - и так выдержал века.

А она? Уберегла ли душу свою? Не отдай зверю души своей, горлица, не отдай. Она все же отдала, потому что была бессильной, собственно, мертвой. Но ведь воскресла и обрела силу. А вспомнила ли о своем народе на заоблачных вершинах султанского могущества, шевельнула ль хоть пальцем, чтобы убавить кривды, причиняемые османскими головорезами? Теперь они поймали ее братьев и называют разбойниками лишь за то, что они хотели отомстить хотя бы малость. А что она, могущественная султанша? Что будет делать теперь, что делала прежде? Посылала деньги в Рогатин, посылала сына-недоростка в Рогатин, да и сама поехала бы в золоченой карете в Рогатин, чтобы возродить в памяти отцовский дом на взгорье, росные утра и кукушку на ольхе! Народ мой, почему не сумела сделать для тебя добро?

Изнеможенная от дум, растерянная, беспомощная, как никогда ранее, с самого утра Роксолана шла в сады гарема, бродила там, избегая встреч, прогоняя с глаз надоедливых евнухов и угодливых служанок, слушала голоса птиц и журчание воды в фонтанах, искала успокоения в голубом сиянии моря, в перешептывании деревьев, в ярких вспышках цветов, но не было спасения и там. Хотелось живого слова, сочувствия, совета, поддержки, да только где ты все это найдешь, где услышишь, если вокруг все молчит, убитое рабством, уничтоженное страхом, задушенное насилием?

Неожиданно в один из дней ее мук раздался в апельсиновой роще, возле которой остановилась султанша, молодой девичий голос. Евнухи метнулись туда, чтобы заткнуть рот нарушительнице покоя, но Роксолана движением руки остановила их, прогнала прочь, а сама остановилась оцепенело и слушала, слушала... Молодая болгарка-рабыня печально пела о том, как из белого моря выросло дерево, вершина которого доставала небо, ветви стелились по земле, цвет на нем серебряный, плоды перламутровые, а маленький птенец соловей сидел на дереве, плакал, выщипывал на себе перышки и бросал в море. Проходивший мимо царь Константин спросил птенца, о ком он так тоскует. И ответил птенец:

Царю-ле, царь Костадине!

Тебе са царско свьршило,

Земя ште турска да стане,

Та ми е бълко и жалко,

Във турски ръце шта падне.

Султанша быстро прошла под апельсиновыми деревьями, так быстро, что чернявая тоненькая рабыня-девочка не успела не только убежать, но даже испугаться, приблизилась к болгарке, обняла ее, поцеловала, заплакала, а потом сказала: "Будешь свободной". И так же неожиданно, как появилась, исчезла, удивляя даже равнодушных ко всему на свете евнухов.

Неизвестно, кто кого просил, кто кого простил, но снова были друг возле друга Сулейман и Роксолана, и Топкапы замирали от райских восторгов, забыв о всех своих пророчествах, отбросив неуместные опасения, спрятав как можно глубже злорадство.

Роксолана попросилась к султану, пришла в его ночь, а ему казалось. что это он наконец пришел к ней, как беззащитный раб, как побежденный воин, как изгнанник и нищий. И когда подала ему милостыню когда ошеломила его поцелуем, взглядом и молчанием, очертание ее единственных в мире уст показалось ему дороже всех его побед, всех покоренных безбрежных просторов, могущественнее гигантской державы. Одолеть мог самых грозных врагов, но только не самого себя, не свое преклонение перед этой женщиной.

Он что-то говорил ей растерянно и бессвязно, - кажется, ссылался на государственные дела и государственные обязанности, - а она покорно молчала, как бывшая маленькая рабыня, такая же маленькая и тоненькая, будто девчонка, будто былинка, ему даже страшно становилось: а вдруг сломается в его тяжелых и цепких объятиях, султанских объятиях... Обнимал весь мир, а перед глазами стояла эта загадочная женщина. Что в ней? И зачем, и почему, и до каких пор? Испокон веков рабынь своих султаны одаривали драгоценностями, чтобы сияли золото и самоцветы в сумерках султанских ложниц, напоминая о богатстве, величии и могуществе. А у Хуррем сияло тело. Да еще как ослепительно!

- Ваше величество, - прошептала Роксолана так тихо, что он едва ли услышал, - почему вы меня покинули, почему забыли? Может, я не мила вашему султанскому сердцу? Но ведь если женщина надоела, достаточно трижды произнести по-арабски ритуальное "Талак, талак, талак!" - "Ты свободна, ты свободна, ты свободна!" - и конец всему, меня не будет, я исчезну, умру, полечу, как маленький аист, в дальние края.

Он улыбнулся почти болезненно.

- Свободна? Я согласен. Ты в самом деле свободна, свободнее всех. Но не от меня, а для меня. Свободна для меня.

- У вас империя, государство.

- Оно не только мое, но и твое.

- Зачем женщине государство? Государство - это только слово, а женщине недостаточно слов. Она все хочет превратить в поступки, так как принадлежит к миру ощутимых вещей: носит воду и дрова, разжигает огонь, чтобы согревать жилище и варить еду, - это для нее дом и семья. Государство для нее не выдуманные законы, которые никогда не применяются, не бесчисленное множество безымянных людей, а рожденные ею дети, воины, умирающие в битвах, не просто бесстрашные борцы, а тоже ее родные дети. Женщина создана, чтобы давать жизнь и оберегать ее, а это так трудно в этом мире, где ее отстраняют от всего, отказывают ей даже в обыкновенном человеческом разуме, не говоря уже о свободе. Но все равно она должна исполнить свое предназначение, позаботиться о порядке в государстве, где царят насилие и хаос, извлечь выгоду от власти, которой завладеет муж, сравниться с ним в разуме, если ей воспрещено превосходить мужа. Ваше величество, я хотела бы быть женщиной!

- Но ты ведь женщина над женщинами! Ты султанша.

- А что султанша? Ей суждены лишь торжественность или любовные страсти.

Султан снисходительно погладил ее золотистые волосы.

- Ты забыла о святости.

- Святость? Для кого же? Для толп, которые никогда меня и не видели?

- Для меня. Даже когда я в походах, когда я далеко от твоего голоса, все остается возле меня, твое сердце рядом со мною, твой разум тоже рядом со мною.

- А я, даже чувствуя вашу руку на своей груди, не забываю о расстоянии, которое нас всегда разъединяет.

Султан встал с ложа, завернувшись в просторный шелковый халат, прошел к фонтану посреди ложницы, присел над водой, понуро глядя впереди себя. Спросил, не скрывая раздражения:

- Что надо сделать, чтобы уничтожить расстояние, гнетущее тебя?

- Ваше величество, пожалейте мою тревогу.

Он затаился где-то в глубинах ложницы, откуда не доносился ни малейший шорох. Только вода журчала беспечно, с равнодушием вечности.

- Мой султан, вы знаете, о ком я тревожусь! Примите этих заблудших детей свободы под покровительство своей истины.

Сулейман прошелестел шелком, вздохнул гневливо:

- Что общего у великой султанши с этими неверными?

- В моих жилах течет такая же кровь, как у них.

- Важна не кровь, а вера. Разве султаны смотрят, какая кровь течет в жилах их героев?

- Но ведь, ваше величество, эти люди герои над героями! Рустем-паша не смог одолеть их, даже имея в десять раз больше людей. Он взял их коварством, и они поверили его славянской речи. Мой народ доверчив.

Султан упрямо держался на расстоянии, так, будто надеялся на поддержку темноты. Пока не видел Роксоланы рядом, мог сопротивляться ей.

- Они понесут заслуженную кару. Это разбойники и поджигатели. Я набросил бы петлю даже на шею собственного сына, если бы он начал жечь Стамбул.

- Фатих начинал с этого, мой повелитель. Он превратил Царьград в пепел, чтобы возродить его еще более прекрасным.

Султан даже встал от возмущения.

- Сравнить великого Фатиха с безымянными разбойниками!.. Фатих был воин!

- Они тоже воины, а не разбойники, ваше величество! Пожар длился целый месяц до их появления в Ускюдаре.

- Они подожгли Ускюдар!

- Но ваше величество, они хотели просто посветить себе.

- Посветить для грабежа?

- Они слишком благородны, чтобы употреблять такое грубое слово. Они говорят: "Доскочить".

Султан уже был возле нее. Эта женщина ошеломляла его, как вспышка молнии. Единственное спасение - бежать от нее.

- А что такое - доскочить?

Она засмеялась тихо, скрывая насмешку.

- Это означает: приблизиться к чему-то так, что оно становится твоим.

Он протянул руку. Рука была тяжелая и жадная. Еще и не зная, какими будут слова Хасеки, с какими просьбами она обратится, он готов был на все ответить: "Да! Да! Да!" Лишь бы только иметь под рукой это пугливое тело. Может, полюбил ее когда-то именно за то, что ничего не просила, не требовала, не капризничала. А потом не заметил даже, как становилась похожей на других женщин, которые надоедают своими домогательствами, ибо все равно не могла уподобиться никому на этом свете, была единственная, единственная, единственная!

- Никто не избежит своей участи на этом свете, - еще пробормотал Сулейман, словно бы пытаясь оправдать свою неуступчивость.

Но Роксолана уже знала, что султан готов сказать: "Я подумаю", нужно только дать ему время для отступления, чтобы выйти с честью. Она долго ластилась к суровому властелину, умело чередовала чары своей души и своего легкого и послушного тела и только потом прошептала ему в твердое ухо так, будто опасалась, чтобы кто-нибудь не подслушал:

- Мой повелитель, повезите меня в Эди-куле, чтобы я увидела этих загадочных рыцарей.

Он сопротивлялся, пытался отстраниться от нее, отодвинуться хотя бы чуть-чуть, но она не отпускала, руки, хотя и тоненькие, были сильными, обнимали Сулеймана с такой силой, что он сдался и приник к Роксолане еще крепче.

- Меня и наших детей Баязида и Михримах, ваше величество.

Султан все же сделал последнюю попытку сопротивления:

- Михримах? А ей зачем это зрелище?

- Она уже слышала о казаках. Даже посылает их ватажку Байде еду. У нее доброе сердце.

- Негоже для дочери султана.

- В таком возрасте я подарила вам сына Мехмеда, мой падишах. Но Мехмед в Эдирне, Селим в Кютахье, Джихангир слишком мал для таких зрелищ. Потому и прошу вас, чтобы с нами поехали Баязид и Михримах.

Что может дать любовь, кроме хлопот?

- Я подумаю, - сказал султан.

Каждый выезд султана из Топкапы государственное событие. Выезжает ли он на молитву, топча конем широкие малиновые сукна, расстилаемые от ворот Баб и-Гумаюн до Айя-Софии, едет ли на войну или на столичные торжества сурнаме - каждый раз расставляются от самых ворот Топкапы вдоль всего пути следования султана наемные крикуны, которые вопят изо всех сил: "Падишахим!" ("О мой падишах!") Толпа, жаждущая зрелищ, гудит и клокочет: "Гу, гу, гу!" Бежат дурбаши, готовые убить каждого, кто попадется на пути, звенит дорогая сбруя на конях, стучат медные, золоченые колеса султанской кареты, в которой Сулейман сидит с султаншей Хасеки, прячась за шелковыми занавесками, и чья-то легкая рука каждый раз чуть-чуть приподнимает занавеску, и толпы ревут еще вдохновеннее, догадываясь, что это рука волшебницы, которая навеки поймала сердце их падишаха в тугую петлю своих янтарных волос.

Как прекрасно чувствовать любовь своего народа за такую невысокую плату!

Ослепительно белый, словно гряда облаков, воздух, яркие краски вытанцовывают и неистовствуют на домах, минаретах и деревьях, гигантские жилища аллаха - джамии, гробницы - тюрбе, где в молчаливом величии под роскошным мрамором и тканями спят султаны Фатих, Баязид, Селим, дворцы вельмож, деревянные халупы бедноты, хамамы, фонтаны - чешме, крытые базары, узкие улочки и грязные площади, - а над всем этим огромное солнце, будто огненный шар.

За султаном ехали его дети - Михримах в закрытой карете, Баязид с Гасан-агой и вооруженной свитой. Ехали великий муфтий с имамами, великий визирь с визирями, кади Стамбула со своими ясакчи, мухзирами, дидобанами и шехир-эминами, шли стражники, музыканты, янычары, затем придворная челядь, чашнигиры, шербетчи и хельваджи со сладостями для султана и его свиты, юркие мискчибаши разбрызгивали во все стороны мускус и бальзам, чтобы смрад толпы не беспокоил священные ноздри падишаха и его великой султанши. И все это сверкало золотом, драгоценными камнями, одеждой на вельможах, на воинах, на челяди, искрилось такими дикими красками, что хотелось закрыть глаза, и Роксолана опускала занавеску, откидывалась на жесткие парчовые подушки, украдкой посматривала на окаменевшего в султанском величии Сулеймана. Ничего нет страшнее на свете, чем завоеватели. Теперь готовы рубить головы кому попало за то, что сгорел десяток нищенских халуп, а ведь сами сожгли полмира! Фатих, захватив Царьград, не пощадил ни людских пристанищ, ни домов божьих. Летописец, содрогаясь сердцем, писал: "Пожжьен бысть град и церкви несказъны лепотой, им же не може число съповедати".

Православный патриарх был изгнан из Софии, на него наложили пешкеш в три тысячи дукатов, а Софию превратили в джамию, для чего забелены были известью бесценные мозаики. Были разрушены прославленнейшие здания Царьграда и на их месте возведены джамии в честь султанов. Джамия Фатиха на месте церкви Апостолов, джамия Баязида - на месте церкви Божьей матери Халконстант, джамия Селима - на месте монастыря Спасителя. Церковь Иоанна Богослова превратили в зверинец. Непобедимый воин христианский Георгий Победоносец каждую ночь появлялся в Айя-Софии и вел тайную войну. Утром на стене находили следы крови. Мусульмане вытирали кровь, но пятна проступали снова и снова.

Знала ли Роксолана обо всем этом? Знала! Обо всем знала! Почему же не пришла на подмогу Георгию Победоносцу?

Иноверцам воспрещено строить новые церкви, возводить дома выше мусульманских, воспрещено носить яркую одежду, одеваться в меха, в атлас, франкскую камку и шелк. Завоеватели издевались над ними: "Заплатите за разрешение носить голову на плечах!"

Христиане обречены были на самую тяжелую, самую грязную работу. Они топили подземные печи хамамов, били камень и чинили мостовую, под надзором чуплюкбаши вывозили мусор с Ат-Мейдана, янычарских кишласи, крытых базаров.

И об этом она знала! Но не пыталась что-либо изменить, ибо что может даже всемогущая женщина против древних обычаев, которые окружают человека, словно непробиваемые стены Стамбула? На стороне того, кто хочет быть самим собой, - лишь несчастное сознание, на стороне всех остальных - мощь, сила. Там - мысль, а здесь - слепая вера. Мысль в столкновении с верой всегда проигрывает. И сегодня, хотя и вымолила у султана этот необычный выезд, это путешествие в нижайшую юдоль людского горя, так и не знала, что это ей принесет, на что надеяться, чего ждать.

Никто, за исключением посвященных, не знал, куда едет султан, а если и догадывался, что едет в Семибашенный замок, то никто не знал, зачем именно. Потому что Эди-куле для обленившихся стамбульских толп - это прежде всего государственная сокровищница, это семь неприступных каменных башен, набитых богатствами, которым завидует весь мир. Там золото, нетленное и ясное, как солнце на небе, как нивы колосящиеся и нивы скошенные. Там серебро зеленовато-сизое, как соколиное крыло, темное, как земля, истоптанная войском, будто загорелые воины после похода. Там золото фараонов, императоров, шахов и царей. Серебро финикийцев и вавилонян людей, которых уже нет и никогда не будет. Там драгоценные камни Индии, Персии, Хиджаза. Там ткани из неведомых городов и меха еще более неведомых зверей. Там слоновая кость и горючий камень латырь, перлы невиданных размеров и цветов, ароматные смолы, кожа крокодилов и бегемотов, перья страусов и райских птиц. И все это принадлежит султану, а значит, словно бы и всем.

- Падишахим!

А торжественный поход углубляется в недра Стамбула. Возле городских стен, вдоль Мармары, на юг, до Золотых ворот Царьграда, на которых когда-то прибил свой щит киевский князь Олег, за полтысячи лет до Фатиха перевезший свои корабли по суше и внезапно ударивший на императора. Князь из золотого Киева, и ворота названы Золотыми еще с тех времен.

Но ни золото в башнях Эди-куле, ни Золотые ворота, ни воспоминания о древнем величии не могли спасти Роксолану от мыслей о том страшном месте, куда она ехала хотя и добровольно, но с отчаянием в душе.

Черная, печальная зелень кипарисов, жгучая крапива в глубоких рвах, темная полоса моря в проломах и зазубринах старых стен, ярко-розовые цветы иудина дерева, спокойная громада Семибашенного замка, тень под арками из винограда и глициний, отягощенных лиловыми гроздьями цветов, - не верилось, что здесь, рядом, всего лишь в нескольких шагах, людское горе, безнадежность и смерть.

Султан остановился в тени глициний, не выходя из кареты. Велел великому визирю Лютфи-паше привести к себе главного надзирателя подземелий Эди-куле Джюзел-агу.

Тот прибежал, запыхавшийся, обливающийся потом, бил поклоны перед каретой, ударялся замотанной в грязный тюрбан головой о твердую землю, лихорадочно вращал белками испуганных глаз, пытаясь заглянуть за шелковые занавески султанской кареты, но ничего не видел и от этого впадал в еще большее отчаяние, еще сильнее ударялся головой о землю, так что Роксолане даже стало противно смотреть на это кривляние и она поморщилась.

Джюзел-ага был толстый, грязный, густо заросший колючими волосами, кожа на лице у него напоминала прокисшее молоко - кожа, которая никогда не видит солнца. Такого можно было бы даже пожалеть, если не знать, что это первый палач государства.

Султан заметил, как неприятен для Хасеки Джюзел-ага, и повел бровью, подзывая Рустем-пашу. Тот вмиг оказался возле стража подземелий, довольно грубо схватил его за ворот и поставил на ноги (Роксолана только теперь заметила, что у Рустема цвет лица имеет точно такую же мертвую окраску, как и у Джюзел-аги, и безмерно удивилась этому).

- Немедленно выпусти казака Байду! - прикрикнул на палача Рустем-паша.

Тот, забыв даже о султане, удивленно разинул черный рот.

- Выпустить? О аллах! Зачем же? Разве ему здесь не надежнее? Если бы меня так охраняли, о аллах!

- Ваше величество, - неожиданно промолвила Роксолана, - разве не было бы проявлением высочайшей милости повелителя, если бы он сам взглянул на главное подземелье столицы столиц?

Султан зашевелился, готовясь возразить, но она уже вцепилась в его руку, гладила эту руку, гладила плечо в жесткой золотой чешуе, обжигала дыханием его обветренную щеку.

- Мой повелитель, свет очей моих!

Сулейман дал знак, заметались придворные, откуда-то появились крытые золоченые носилки для султана и султанши, двенадцать здоровяков перенесли высокую чету из кареты во владения Джюзел-аги, который бежал сбоку, не отваживаясь ни обогнать, ни отстать от них, завывал, будто даже скулил от страха, восторга и неожиданности, до сих пор еще не веря, что удостоен такой небывалой чести, он, единственный в деяниях Османской империи, пусть великий аллах дарит ей вечность и процветание!

Не знал, куда препроводить султана с султаншей. Его метаниям положил конец Рустем-паша, буркнув коротко и жестко:

- Показывай Байду!

За султаном шли его дети и члены дивана, великий муфтий с имамами отстал, наверное считая за благо держаться в сторонке от места заточения неверных, ибо не имам должен идти к неверным, а они к имаму, если хотят спастись и очиститься в вере, единственно истинной и прекрасной.

В огромном мрачном помещении из дикого камня, куда привел своих высоких гостей Джюзел-ага, не было никаких признаков жизни, в самом дальнем углу, перегороженном грязной занавеской, которую по знаку Джюзел-аги торопливо оттащили в сторону его помощники, такие же замусоленные и тучные от безделья, как и их ага, открылся дощатый щит, замшелый, весь в ржавом железе. Щит также мгновенно был то ли поднят, то ли опущен, то ли отодвинут в сторону, исчез, словно его и не было, а за ним клубилась черная холодная мгла, страшный мрак, будто жила там сама смерть. Чауши метнулись вперед, не отваживаясь ступить в глубины мрака, засветили факелы, красный свет упал на камни в зеленой плесени, на глиняное месиво внизу, на человеческие кости, черепа, тряпье, лоскутья, кожаные ошметки. Факелы вздрагивали в руках привыкших ко всему зловещему чаушей, которые испуганно жались на краю юдоли смерти. Пойдешь - не вернешься. Попадешь - не выпустят.

Самым ужасным было то, что среди этих костей, черепов, заплесневелых камней, среди беспросветного мрака смерти жили люди! Жили или умирали, изнывали, мучились, проклинали всех, кто наверху, на поверхности, под солнцем и ветром, не имея ни возможности, ни надежды освободиться, но продолжали жить! Ужас и чудо человеческого бытия. Выносливость, непокорность людская, которая ощутима здесь ярче и отчетливее, чем где бы то ни было: на поле боя, в государственных деяниях, в размышлениях мудрецов и вспышках одаренности прославленнейших певцов.

Ближе всех на краю подземелья был могучий, обнаженный до пояса человек, в широких, кажется, из мягкого, но крепкого сафьяна шароварах, с тяжелыми цепями на руках и ногах. Перед ним стоял среди отбросов длинный стол, сколоченный из неотесанных горбылей, а на столе в серебряной и золотой посуде полно было яств из султанского дворца, громоздились жареные ягнята, куропатки и цыплята, манили взор золотистые плоды, стояли прозрачные графины с чистыми, как слеза, напитками.

Но человек не мог взять со стола даже крошки, потому что прикован цепями к каменной стене так, чтобы только смотрел на всю эту гору роскошной еды, но дотянуться до нее не мог.

Роксолана мгновенно узнала человека, хотя никогда его не видела. Байда! Ватажок этих дерзких людей, сказочных рыцарей, ее брат по крови, да только доводится ли она ему сестрой теперь, сестра ли?.. Ржавые кандалы и страшные цепи, а тело молодое, гибкое, могучее, прекрасное и свободное, как ветры над степями! Вот какой он, этот Байда, вот какие казаки! Кас[14] недоверчивый, осторожный, бдительный, с острым глазом. Сак - твердый, непокоренный, свободный и до смерти, и в самой смерти. Два тюркских слова - кас и сак - слились в одно, зазвенели громче, чем в своей первооснове: казак, казак. Казаки! Люди, не боящиеся самого черта. Люди, поклявшиеся друг другу умереть, но стоять за свою землю, оберегая ее от захватчиков. А того, кто нарушит клятву, пусть покарают земля, огонь, вода, ветер, хлеб, горилка, сабля, бог и матерь божья!

Впервые в жизни пожалела, что родилась девушкой. Никогда не хотела стать мужчиной, а сейчас так захотелось, что хоть кричи. Взглянула на Рустем-пашу с такой суровостью, что тот даже клацнул зубами, уставившись на Джюзел-агу:

- Разбей цепи, ты, сын ада!

Неуклюжие фигуры засуетились вокруг Байды, глухо звенело железо, тяжелое эхо разносилось по подземельям, кто-то подал казаку кусок баранины, но тот оттолкнул, схватил кувшин с вином, пил долго и жадно, вытер ус грязной рукой, пропел молодым басом:

Ой п'є Байда мед-горiлочку,

Та не день, не нiчку, та й не в одиночку.

Увидел Джюзел-агу, захохотал:

- Хотя бы из этого барана натопили жиру да смазали мои кандалы, чтобы не ржавели. Добро ведь султанское пропадает! А где мои товарищи? Если расковали меня, так раскуйте и их.

Он шагнул вверх, пошатнулся, прикрыл глаза ладонью, увидев вельможную толпу, и то ли догадался, кто перед ним, то ли, просто насмехаясь, снова хрипло затянул:

Гей, у синiм залiзячку

Та й у бiлiм ремiнячку.

Султан окаменело сидел в крытых носилках. Наверное, казнился в душе, что сдался на уговоры Хасеки и прибыл сюда, сам не зная зачем. Зато Роксолана уже не могла больше сидеть возле Сулеймана, сошла с лектики, сверкнула драгоценностями, тонкие шелка встревоженно затрепетали на ее гибком теле, легкое тело покачнулось, будто редкостное растение, которое неведомо как попало из сказочных садов в это мрачное подземелье, бесстрашный казак громко хлопнул себя по кожаным шароварам, с напускным испугом в голосе воскликнул:

- Такая фурия, еще и гости неожиданные и недискретные! Почтение!

И слегка поклонился, играя мышцами шеи и спины.

Роксолана взглянула на крытые носилки, где упрямо оставался султан. Затем на Баязида и Михримах, стоявших впереди всех вельмож. Баязид смотрел на казака с нескрываемым мальчишеским любопытством. Михримах посверкивала из-под шелкового белого яшмака большими черными, как у Сулеймана, глазами, и трудно было понять, что творилось в ее душе. Зато Роксолана хорошо знала, что происходит в ее собственной душе. Намерение неожиданное, как откровение, отозвалось в ее сердце, она в бессилии подняла руки к груди, но не прижала их беспомощно, а вовремя опомнилась, показала обеими руками Рустем-паше, чтобы он вывел Байду из мрака и поставил его перед ней. Сам бросил этого рыцаря в подземелье, сам должен был и вывести.

Смотрела, как легко ступает, приближаясь к ней, Байда. Только что был в цепях, до сих пор еще они словно бы звенели на его могучем молодом теле, но не стал рабом ни на миг, дух его не сломился, не покорился. А она когда-то не смогла найти в себе такой силы. Она не боролась, не сопротивлялась, ее продавали на рабских базарах, отнимая у нее все людское, бросая ее в мир животный. У раба, которого продают и покупают, нет выбора. Но у него есть память и глубокое скрытое стремление мести. Оно ошеломляет, оно убивает, будто даже уничтожает, а потом рождает тебя заново и гремит в твоем сердце, как медные колокола набата.

Роксолана снова взглянула на Михримах. Сыновья для султана, для власти, для борьбы за власть, а дочь - для нее. Она отомстит своей дочерью! Сама уже не могла вернуть прошлое, зато могла вернуть своему народу свою дочь. Сама уже никогда не согреется чужим солнцем и чужим счастьем - знала это твердо, расстояния между потерями с каждым днем все больше будут сокращаться для нее, равнодушие будет заливать душу, вот почему нужно одолеть равнодушие, пока есть еще силы. Месть и милосердие, милосердие и месть!

Рустем-паша подтолкнул Байду в спину, негромко буркнул что-то ему.

- Эв-ва! - удивился казак. - Сам султан турецкий? Пришел посмотреть и услышать? А вот я! Казак Байда! А там мои товарищи! Сбили кандалы с меня, так сбивайте и с них. Мы всегда вместе! Да только не выпускай нас живыми, султан, потому что и твою родную мать убил бы, и твоего отца сжег бы, и брата твоего зарезал бы, и дочь твою украл бы, и над сестрою надругался бы!

Теперь уже Роксолана знала наверняка, что султан не выйдет из лектики, чтобы оскорбительные слова казака не поразили его высокого достоинства. Так было лучше и для нее. Сулейман молча отдавал Байду ей. Великий визирь Лютфи-паша пошевельнулся было, чтобы подойти к ней, она остановила его кивком головы. Рустем-пашу отогнала от казака суровым взглядом. Стояла перед обнаженным до пояса богатырем бесстрашно, с вызовом в хрупкой фигуре, сказала ему негромко на своем (и его!) родном языке:

- Подойди.

Он сделал вид, что не расслышал, завертел головой. Удивлялся или издевался?

- Говорю, подойди ближе.

Он шагнул к ней.

- Я султанша этой земли.

- Прости, женщина, за мою обшарпанность. Казак душа правдивая, сорочки не имеет.

Она повторила:

- Я султанша этой земли. Турецкой земли.

Это он услышал. С сожалением промолвил:

- Встряхнуть бы ее всю нещадно. Жаль, не вышло.

Роксолана упорно пробивалась к его сознанию:

- Я султанша.

Лишь теперь он спохватился:

- О! Почет! Почет и позор!

- Но в моих жилах течет кровь такая же, как и в твоих.

- Черт тебе брат, а Люцифер дядька, вельможная женщина!

- Я не хочу слушать твоих оскорблений. Но прошу тебя внимательно выслушать меня. Ты видишь, сюда прибыл сам великий султан Сулейман, перед которым дрожит полмира.

- А я из той половины, которая не дрожит!

- С нами наш сын Баязид и наша дочь Михримах.

- Вон то малое да плюгавое?

- Великий султан и я отдаем тебе свою дочь в жены.

- Из кандалов да в родичи? Черт ему и рад!

- Не прерывай, когда говорит женщина.

- А чтоб тебе!

- Тебя сделают пашой.

- А что это такое?

- Дадут тебе санджак окраинный на Днепре или на Днестре. В Очакове или в Аккермане.

- Провались они все в сырую землю!

- Дадим тебе воинов. Будет у тебя большая сила. И за все это будешь защищать нашу землю от крымчаков.

Байда насторожился:

- Какую землю? Чью?

- Нашу. Украинскую.

- Да она ведь не ваша и никогда вашей не будет!

- Моя земля. Такая же, как и твоя. Сказала уже тебе, что я с Украины.

- Почему же не защитила до сих пор Украину, коли так? Почему допустила, чтобы орда вытаптывала маленьких детей?

- Не могла. Не было возможности. Боролась за себя.

- За себя? Ну!

- А теперь надумала с тобой.

- А если бы меня не было? Если бы тот утопленник не обманул меня да не поймал?

- Тогда и не знаю.

- И как же все это мудрено, хитро, черт его побери: и султанская дочь, и паша, и войско, а ты лишь стой да охраняй свою землю. Что же я должен за это? Сорочку последнюю? Так уже содрали! Шаровары эти кожаные? Так и они турецкие, потому как содрал их с турецкого хозяина галеры. Что же тогда?

- Должен ты сменить веру.

- Отуречиться и обасурманиться? Да пусть меня сырая земля не примет!

- Я прошу тебя, рыцарь, именем нашей земли прошу!

Байда резко шагнул на маленькую Роксолану, словно хотел задушить эту слабую женщину.

- На веру твою поганую, на всех вас! - И плюнул ей под ноги раз и еще раз.

Роксолана вскрикнула и отпрянула. Но не от разъяренного казака, а от холодного голоса, который твердо прозвучал из-за шелковых занавесок султанской лектики:

- Эмир батишахум! Ченгеллемек!

Приказы султана выполнялись немедленно. "Эмир батишахум!" - "Вяжите его!" - и вокруг Байды моментально закипело, забурлило. Даже имамы подступили ближе, с удовольствием повторяя слова султана, ибо они были словно прочитаны из книги книг - Корана: "Возьмите его и свяжите!.. Ведь он не верил в Аллаха великого..."

Но не от этих слов вскрикнула Роксолана. Не они были страшными. Связанного можно развязать. Заточенного освободить. Но мертвого не воскресишь. Никогда, никогда.

А "Ченгеллемек!" означало: "Повесить на крюке!" И нет спасения. Байду связали сыромятью и потащили прочь. И без промедления отвезут на Галату, и бросят с высокой башни, в стенах которой торчат огромные ржавые крюки, и он будет мучиться на одном из них день, и два, и три, и уже не снимешь его оттуда, ибо все равно умрет, погибнет, крюки эти - конец. Боже, боже, зачем он так, зачем плюнул ей под ноги, а если уж и плюнул, то лучше бы в лицо, она для этого еще и яшмак приоткрыла бы. Так ей и надо, так ей и надо...

Роксолана обессиленно покачнулась, будто сломалась. Здоровенные евнухи, что несли лектику, подхватили султаншу, помогли ей сесть рядом с Сулейманом. Тот махнул, чтобы шли к карете. Всё молча. Не обмолвился с Хасеки ни единым словом, ни единым звуком. Она с ним тоже. Не умоляла о милосердии для неразумного казака, не просила и не требовала ничего. В постели, в объятиях, наедине со звездами и темнотой, могла просить у него хоть целый мир, обнимая Сулеймана руками ласковыми, как шелк, превращая султана в раба. Но все это тайком, скрытно, в своих женских владениях, на ложе своей любви и позора, а не на людях, не при визирях, при муфтии, при имамах и янычарах. Здесь султан должен быть неприступным даже для нее, здесь всемогущий повелитель только он, единственный и всегда, и пусть верят в это все, и прежде всего он сам. А она? Должна была бы упасть перед ним на колени, рыдать, биться о грязный камень, вымаливать помилование для того рыцаря, для самой себя, для своего народа - и не могла. "Народ мой, прости меня, хотя и не можешь! Потому что я уже отуречилась, обасурманилась, погрязла в роскоши и лакомствах турецких!"

И все же должна была заплакать, хотя бы в карете, где никто не мог видеть. Но она сидела с сухими глазами. Выпрямившаяся, закостеневшая, будто и не дышала. Султанши не плачут. А она оставалась султаншей. Потому что были у нее еще сыновья. Не сдержишь слез - накличешь лиха на себя.

Сулейман читал суру аль-ихляс из Корана. Очищение. Повторял стихи суры множество раз. Потом глухо промолвил:

- Я велю отпустить всех, кто был с ним. Этого уже не вернуть, а они пускай возвращаются на свою землю.

Роксолана горько вздохнула.

- Что же возьмут с собой? Разве лишь песню о мужественном Байде? "Ой, п'е Байда мед-горiлочку, та не день, не нiчку, та й не в одиночку. Прийшов до нього сам цар турецький: "Що ти робиш, Байдо, Байдо молодецький? Кидай, Байдо, байдувати, бери мою дочку та йди царювати".

У древних греков было: тем, кто пропал без вести, кого поглотили волны океана или огнедышащие вулканы, разорвали дикие звери, исклевали хищные птицы, всем этим несчастным сооружали кенотафы, могилы без тела, потому что тело - это огонь, земля или вода, а душа - это альфа и омега жизни, и для нее следует возвести святилище. Пусть будет святилищем бесстрашному Байде песня, начатая им самим, продолженная, может, и ею, законченная ее народом, который навеки сохранит мужественного казака в своей памяти. Так дух убитых воскресает и побеждает убийц. Тело куда толкнешь, туда и склонится, а дух выстоит. Вот сила и бессмертие духа! А тот, кто убивает других, убивает прежде всего себя. Медленно, жестоко, неминуемо.

У султана и в помыслах не было, что в голове Роксоланы клубятся такие безжалостные мысли. Напыщенный от самодовольства, упивался своей властью, своим могуществом, наверное, жалел, что сейчас все это может проявлять лишь перед одной женщиной, хоть и самой дорогой, поднятой выше всех.

- Пусть эти люди возвратятся в свои степи и расскажут всем, сколь неприкосновенна священная особа султанши.

- Моей особе ничто не угрожало, мой султан.

- Я должен был защитить твое достоинство.

- Но не ценой же чьей-то жизни! Разве я просила когда-нибудь столь высокую цену, ваше величество?

Он не слушал ее.

- Ты хотела просить о Михримах.

- Мне кажется, что это было много тысяч лет тому назад. И уже прошло время. И теперь поздно и безнадежно.

- Но ты хотела, чтобы мы выдали ее за славянина.

Вздрогни - и не станет мечты. Вся жизнь содрогание. Как она ненавидела этого человека! Непередаваемо и безгранично ненавидела и в то же время навеки была прикована к нему золотой цепью. Как в легенде о сотворении мира. Боги свесили с неба золотую цепь, чтобы соединить навсегда небо и землю. Так соединены и мужчина с женщиной. Золотая цепь похоти, продолжения рода, вечности. Любить и молчать - как это тяжко. Но во сто крат тяжелее ненавидеть и не иметь возможности, не сметь высказать свою ненависть!

Все же сегодня она не могла сдержаться. Хотя чувство убито, может, и навсегда, еще осталось место для слов. Словами не своими, а взятыми из священной книги ответила Сулейману, не скрывая горечи в сердце:

- "А если кто из вас берет их к себе в друзья, тот и сам из них".

Стояло за этими словами все: и ее происхождение, и дикая тоска о прошлом, о родном крае, о народе своем, но одновременно и намек на темные слухи о происхождении Сулеймана от сербки, на его османскую неполноценность и даже случайность на троне.

Однако султан сделал вид, что не понял намека. Он был упрям в своих намерениях, не привык слушать ни советов, ни возражений, начав что-нибудь, не останавливался, пока не заканчивал. Так вот, начав речь о Михримах и дав Роксолане понять, что прислушивался к ее словам, когда обращалась она к Байде, прислушивался, и не пропустил ни единого слова, и все понял, теперь должен был договорить сам.

- Я подумал, - твердо промолвил Сулейман. - Пусть это будет Рустем-паша.

"Ой, доченька моя! Как ты пригнула меня к земле! Ты-то и лишила меня покоя! Хотела отомстить тобой за свое рабство и неволю вечную, а отомстили мне. Неужели всегда так будет?"

Роксолана никогда не ждала от султана такой, можно сказать, легкомысленной торопливости, еще меньше ожидала она услышать имя вчерашнего султанского имрахора, этого человека, который только и способен научить ее и ее дочь ездить верхом на конях и гениально браниться. Сама же подала мысль султану о том, чтобы вернул Рустема в столицу, сама и каялась, когда увидела, как неуклюжий босняк изо всех сил проявляет старательность и предупредительность, чтобы пробиться в диван, расталкивая локтями визирей. И смерть Байды, этого святого рыцаря, разве не на совести Рустема? А теперь султан хочет сделать его своим зятем.

- Ваше величество, но он ведь болен!

- Болен? Никто мне об этом не говорил.

- Вспомните, какое у него лицо. Он похож на мертвеца. На утопленника.

- Кто присматривается к лицу мужа? Ведь сказано: "...что скрывают их груди и что обнаруживают". Рустем-паша верный. Может, есть более способные, но высокие способности не всегда ходят в паре с послушностью и верностью.

- Женское чутье подсказывает мне, что Рустем-паша безнадежно болен. Может, у него неизлечимая язва и он истекает кровью. С каждым днем становится все бледнее, даже синий, так, будто из него по ночам высасывают кровь какие-то страшные чудовища.

- Я велю проверить, - сказал султан так, будто этим и исчерпывалось все дело. Мнения Роксоланы не спрашивал, будто Михримах и не ее дочь и сама она не его жена, не султанша. Но после того, как не смогла спасти Байду, которого, быть может, сама и погубила своим отчаянием, Роксолана стала равнодушной ко всему, даже к собственным детям. Разве не все равно? Рустем - пусть Рустем. По крайней мере человек не криводушный, а открытый, иногда даже по глупости, не скрывает, что верит в хитрость, силу и жестокость и в то, что все должен делать сам. Этот укусит и еще пальцем ткнет в то место, где укусил, но не будет ластиться, как хитрая собачонка, с таким легче.

Спустя несколько дней Сулейман сказал Роксолане, что в постели Рустема слуги нашли вошь. От безнадежно больных людей вошь удирает. Значит... Султанша брезгливо поморщилась. Не хотела больше слушать об этой грязи. Но султан, судя по всему, решил во что бы то ни стало отомстить ей до конца за приключение с казаками, безжалостно промолвил:

- Будет лучше, если о нашей воле известишь Рустем-пашу ты, моя Хасеки.

- Но это ведь ваша воля, мой повелитель.

- Наша, - с ударением сказал Сулейман. - Точно так же, как принцесса Михримах наша дочь.

- Я приму Рустем-пашу, - склонила голову Роксолана.

Для большего унижения босняка она велела кизляр-аге Ибрагиму и всем своим евнухам не отходить от нее в течение всего разговора с младшим визирем. Приняла того холодно, не скрывая насмешки, долго рассматривала его высокий визирский тюрбан с бриллиантовым пером, нарочито принюхивалась к его надушенным одеждам, даже поинтересовалась, какими бальзамами удается ему забивать острый дух конюшни, но понурый босняк не обратил внимания на все насмешки, спокойно сидел напротив султанши, запускал крепкие пальцы в золотые блюда с плодами, вкусно чавкал, облизывал усы.

Роксолана встала. Вскочил на ноги визирь. Властным голосом султанша уведомила его о высокой воле падишаха.

Рустем упал на колени. Промолвил то ли взволнованно, то ли с насмешкой:

- Мне сегодня снились ароматы, ваше величество. Теперь я очутился среди них. Да продлит аллах ваши дни и дни великого султана, и пусть над вашими днями всегда светит солнце. Несправедливость и зло, которые я содеял, вы заменили добром. Молюсь на вас и навеки раб ваш, ваше величество.

- "Намаз ягана чикмаз" ("Лицом к пустыне не молятся"), - бросила Роксолана.

- Разве вы пустыня? Что может быть более наполненным всем самым дорогим, чем вы, моя султанша!

- Буду рада, если дашь подтверждение своим словам. Его величество султан через месяц устраивает торжественный сюннет шах-заде Баязиду и Джихангиру, во время сюннета состоится также ваша свадьба с принцессой Михримах. Мы позаботимся, чтобы это сурнаме превзошло все известные до сих пор.

Рустем понял: судьба связывает его с младшими султанскими сыновьями. Кто из них будет султаном - Баязид или Джихангир? Кому начинать служить уже сегодня? Поднял от ковра напряженное свое, безрадостное даже в такую минуту лицо, посмотрел на Роксолану и острым своим разумом понял: ей!