"Моя семья и другие звери" - читать интересную книгу автора (Даррелл Джеральд)7. Бледно-желтый домЭто был высокий, просторный венецианский особняк с выцветшими бледно-желтыми стенами, зелеными ставнями и буровато-красной крышей. Он стоял на холме у моря в окружении заброшенных оливковых рощ и безмолвных садов, где росли лимоны и апельсины. Все здесь наводило на грустные мысли о прошлом: дом с облупленными, потрескавшимися стенами, огромные гулкие комнаты, веранды, засыпанные прошлогодними листьями и так густо заплетенные виноградом, что в нижнем этаже постоянно держались зеленые сумерки. С одной стороны тянулся маленький, запущенный садик с каменной оградой и чугунными ржавыми воротами. Там над заросшими дорожками раскинулись розы, анемоны, герань, а мандариновые деревья были так густо усыпаны цветами, что от их запаха кружилась голова. В цитрусовых садах все было тихо и спокойно, только гудение пчел доносилось оттуда да изредка птичий щебет. Заброшенный дом постепенно ветшал, и все вокруг приходило в запустение на этом холме, обращенном к сияющему морю и к темным, изрезанным горам Албании. Все тут лежало как бы в полусне, напоенное весенним солнцем и отданное во власть мхам, папоротникам и зарослям мелких поганок. Место присмотрел, разумеется, Спиро, он же постарался организовать наш переезд с наименьшей суетой и наибольшей эффективностью. Через два дня после того, как мы впервые увидели дом, длинные дощатые телеги, нагруженные нашим имуществом, вереницей потянулись по пыльным дорогам, а на четвертый день мы уже устраивались на новом месте. На краю усадьбы в небольшом домике жил садовник с женой. Эта чета преклонного возраста, казалось, дряхлела вместе с особняком. Садовник обязан был наполнять чаны водой, собирать фрукты, давить оливки и раз в год, подвергаясь яростным атакам пчел, извлекать мед из семнадцати ульев, расставленных под лимонными деревьями. Как-то в минуту непомерного душевного подъема мама пригласила его жену поработать в нашем доме. Звали ее Лугареция. Это была худая, неприветливая на вид женщина, у которой из-под шпилек и гребенок вечно выбивались пряди волос. Как вскоре выяснилось, Лугареция была необыкновенно обидчивой, малейшее замечание о ее работе, в какой бы вежливой форме оно ни выражалось, источало из ее карих глаз обильные слезы, будто на нее обрушивалось горе. Смотреть на это не было никаких сил, и скоро мама вообще перестала делать ей замечания. Существовала только единственная вещь на свете, которая могла озарить улыбкой мрачное лицо Лугареции, зажечь огонь в ее смиренных глазах, — это разговоры о своих болезнях. Если большинство людей предается ипохондрии лишь в свободное время, то Лугареция превратила это хобби в свое постоянное занятие. Когда мы только что поселились в доме, предметом ее беспокойства был желудок. Сведения о его состоянии начинали поступать с семи часов утра, когда Лугареция приносила нам чай. Передвигаясь с подносом из одной комнаты в другую, она каждому из нас давала самый полный отчет о ночных приступах. Описания ее отличались необыкновенной наглядностью. Шлепая по комнатам, Лугареция вздыхала, стонала, корчилась от боли и давала нам настолько реалистическую картину своих страданий, что все мы начинали испытывать то же самое. — Не можешь ли ты что-нибудь сделать с этой женщиной? — обратился Ларри к маме как-то утром, после особенно скверной для желудка Лугареции ночи. — Что же я могу сделать? — спросила мама. — Я уже дала ей твою соду. — Вот поэтому ей и было плохо ночью. — Мне кажется, она ест не то, что нужно, — сказала Марго. — Ей просто необходима хорошая диета. — Конечно, она несколько надоедлива, — сказала мама, — но ведь бедная женщина так страдает. — Глупости, — сказал Лесли. — Она получает от всего этого удовольствие. Так же как и Ларри, когда он заболевает. — Как бы то ни было, — поспешно вставила мама, — придется все-таки мириться с нею, ведь больше здесь никого не найдешь. Я попрошу Теодора осмотреть ее в следующий раз. В скором времени желудок Лугареции поправился, все мы вздохнули с облегчением, но, увы, почти сразу же что-то вдруг случилось с ее ногами, и она с беспрерывными жалобными стонами, прихрамывая, ковыляла по всему дому. Ларри сказал, что мама наняла не служанку, а вампира, и предложил приковать к ее ногам ядро. Это по крайней мере даст нам возможность узнавать о ее приближении и вовремя спасаться бегством, так как Лугареция имела обыкновение неслышно подбираться к человеку сзади и громко стонать у него над ухом. После того как Лугареция сняла в столовой башмаки, чтобы продемонстрировать, какие именно пальцы у нее болят, Ларри стал завтракать в своей комнате. В доме, помимо болячек Лугареции, имелись и другие сокровища. Мебель (которую мы арендовали вместе с домом) представляла собой невообразимую смесь реликтов викторианской эпохи, запертых в комнатах в течение последних двадцати лет. Эти нескладные, некрасивые, неудобные вещи заполняли весь дом и ужасно скрипели, как бы жалуясь друг другу, а если вы слишком стремительно проходили мимо, от них с громким, как мушкетный выстрел, треском отлетали щепки, взметая облачка пыли. В первый же вечер у обеденного стола отломилась ножка, и вся еда посыпалась на пол. Несколько дней спустя Ларри едва присел на массивный, крепкий с виду стул, как от него тут же отвалилась спинка и исчезла в тучах едкой пыли. Однажды мама подошла к платяному шкафу размером чуть ли не с дом, стала открывать его, но дверца осталась у нее в руках. И вот тогда она решила что-то предпринять. — Нельзя же приглашать людей в дом, где все разлетается на части от одного только взгляда, — сказала она. — Ничего не поделаешь, придется купить кое-что из мебели. Да, эти гости дорого нам обойдутся. Такого с нами еще не бывало. На следующее утро Спиро повез маму, Марго и меня в город за мебелью. Мы сразу заметили, что на улицах было больше народу и больше шуму, чем обычно, но как-то не придали этому значения. Когда же мы закончили свои дела в магазине и стали пробираться по кривым улочкам к тому месту, где оставался наш автомобиль, толпа затолкала и завертела нас в разные стороны. Люди все прибывали, толпа становилась гуще и гуще и уже несла нас против нашей воли. — Наверно, тут что-нибудь происходит, — сообразила Марго. — Какой-нибудь праздник или какое-то важное событие. — Это все равно, — сказала мама. — Только бы нам добраться до автомобиля. Но толпа уносила нас совсем в другую сторону и наконец вытолкнула на главную площадь города, где народу скопилось видимо-невидимо. Я спросил пожилую крестьянку, стоявшую рядом со мной, что тут происходит. Она повернула ко мне освещенное гордой улыбкой лицо и объяснила: — Это святой Спиридион, кириа. Сегодня можно пойти в церковь и поцеловать ему ноги. Святой Спиридион был покровителем острова. Мощи его в серебряном гробу, помещенном в раке, хранились в церкви, и раз в год процессия с мощами ходила по городу. Это был очень могущественный святой, он мог исполнять желания, исцелять от болезней и делать множество других чудесных вещей — если попросить его в подходящий момент, когда он бывал в хорошем настроении. Жители острова верят в него и каждому второму младенцу мужского пола дают в его честь имя Спиро. Вот это и был как раз тот день, когда открывали гроб и позволяли верующим поцеловать обутые в тапочки ноги святого и обратиться к нему с просьбой. Состав толпы показывал, как чтили святого повсюду на Корфу. Там были пожилые крестьянки в праздничных черных платьях и их согбенные, как оливы, мужья с большими белыми усами; сильные, загорелые рыбаки в рубашках со следами чернильных пятен от темной жидкости спрутов; были там больные, слабоумные, чахоточные, калеки, немощные старики и завернутые в пеленки младенцы с бледными восковыми личиками, сморщенными от беспрерывного кашля. Мы заметили даже нескольких высоких, диковатых с виду албанских пастухов, усатых и бритоголовых, в огромных плащах из овчины. Разноцветный поток людей медленно вливался в двери церкви. Нас будто камешки втянуло в этот поток. Марго оказалась намного впереди меня, тогда как мама осталась где-то позади. Я был затиснут между несколькими толстыми крестьянками, которые напирали на меня, как подушки, обдавая запахом чеснока и пота, а мама безнадежно затерялась между двумя здоровенными пастухами-албанцами. Толпа решительно внесла нас по ступеням лестницы и направила к дверям. Внутри церкви было темно, как в колодце, только у одной стены желтыми крокусами колыхались огоньки свечей. Бородатый священник в черном облачении и высоком головном уборе точно птица метался в полутьме, направляя людей, растянувшихся теперь цепочкой, к большому серебряному гробу и дальше, через другой выход, на улицу. Гроб, похожий на серебряную куколку, стоял вертикально, в нижней его части покров был отодвинут, и из-под него выглядывали ноги святого в красивых вышитых тапочках. Каждый, подходя к гробу, наклонялся, целовал ноги, шептал молитвы, а сверху сквозь стекло саркофага с выражением сильного отвращения на толпу глядело черное, высохшее лицо святого. Было совершенно ясно, что, хотим мы этого или нет, нам тоже придется целовать ноги святого Спиридиона. Я оглянулся и увидел, что мама делает отчаянные попытки пробиться ко мне, но ее албанцы-телохранители не сдвинулись ни на дюйм, и все ее усилия были бесплодны. Когда ей удалось перехватить мой взгляд, она повела глазами на гроб и энергично затрясла головой. Я был в сильном замешательстве, так же как и оба албанца, наблюдавшие за мамой с явным подозрением. Им, верно, казалось, что она вот-вот упадет в обморок, и не без основания, — лицо у мамы было красное, а мимика становилась все выразительней. Наконец, доведенная до отчаяния, мама отбросила всякую осторожность и громко зашептала мне через головы людей: — Скажи Марго… не надо целовать… целуйте воздух… целуйте воздух. Я повернулся, чтобы передать Марго мамин наказ, но было уже поздно. Марго стояла у гроба и, склонившись к ногам святого, пылко целовала их, к восторгу и удивлению толпы. Когда очередь дошла до меня, я, следуя наставлениям мамы, громко и почтительно поцеловал воздух, дюймов на шесть повыше левой ноги мумии. Потом меня понесли дальше и вытолкнули через дверь на улицу, где, собравшись кучками, шумели и смеялись люди. Марго с очень довольным видом ждала нас на ступеньках лестницы. Через минуту показалась мама, пролетая сквозь двери под натиском могучих плеч пастухов. Она стрелой пронеслась по ступеням и остановилась около нас. — Эти пастухи, — воскликнула она слабеющим голосом, — такие грубые… и потом я чуть не умерла от запаха… смесь чеснока и ладана. Откуда только берется этот запах? — Ну ничего, — весело сказала Марго. — Все это можно вынести, только б вот святой Спиридион выполнил мою просьбу. — Очень негигиеничное мероприятие, — сказала мама. — Гораздо больше способствует распространению болезней, чем исцелению от них. Страшно подумать, что только мы могли бы подцепить, если б и впрямь целовали эти ноги. — Но ведь я поцеловала ноги, — сказала удивленная Марго. — Марго! Как ты могла?! — Все же так делали. — Подумать только! Я же специально предупредила… — Не знаю, ты мне ничего не говорила… Тогда я объяснил, что не успел передать мамино предупреждение. — Столько людей слюнявили эти тапки, и ты все-таки пошла их целовать! — Я делала только то, что делают другие. — Просто не представляю, с какой стати ты это делала. — Я думала, он поможет мне избавиться от прыщей. — Прыщей! — передразнила мама. — Смотри, как бы заодно с прыщами не подхватить еще чего-нибудь. На следующий день Марго свалилась от жестокого гриппа, и престиж святого Спиридиона разлетелся вдребезги. Спиро был срочно отряжен в город за доктором. Вскоре он вернулся и привез с собой невысокого коренастого человека с лакированными волосами, чуть приметной щеточкой усов и живыми черными глазами за стеклами очков в роговой оправе. Это был доктор Андручелли, очень милый человек, который вел себя у постели больного довольно необычно. — Ай-ай-ай, — произнес он, входя в комнату и насмешливо разглядывая Марго. — Ай-ай-ай. Очень неразумно вели себя, а? Целовали ноги святого! Ай-ай-ай-ай-ай! Вполне могли чем-нибудь заразиться. Вам повезло, это всего лишь грипп. Ну так вот, делайте, что я вам скажу, иначе я умываю руки! И пожалуйста, не прибавляйте мне работы таким глупым поведением. Если вы еще раз поцелуете ноги святого, я не приеду вас лечить. Ай-ай-ай… что наделали! Пока Марго в течение трех недель валялась в постели и доктор каждые два или три дня произносил над нею свои «ай-ай-ай», остальные устраивались на новом месте. Ларри захватил себе огромную мансарду и пригласил двух плотников строить там книжные полки. Лесли превратил большую крытую веранду позади дома в тир и всякий раз, когда упражнялся в стрельбе, вывешивал снаружи огромный красный флаг. Мама ходила в рассеянности по большой, выложенной плитками полуподвальной кухне, готовила целыми галлонами бульон, слушала монологи Лугареции и в то же время беспокоилась о Марго. Что касается Роджера и, разумеется, меня, то в нашем распоряжении теперь был сад в пятнадцать акров — просторный новый рай, спускавшийся к мелкому теплому морю. Поскольку у меня временно не было учителя (Джордж уехал), я мог целыми днями бродить где угодно и забегал домой только поесть. На этом интересном участке, совсем рядом с домом, я нашел много животных, которых считал теперь своими старыми друзьями: золотых бронзовок, божьих коровок, голубых пчел-плотников и земляных пауков. На ветхой стене сада обитало множество маленьких темных скорпионов, гладких и блестящих, будто сделанных из пластмассы. Среди листвы инжира и лимонных деревьев, чуть пониже сада с цветами, в несметном количестве жили изумрудные квакши, древесные лягушки — прямо как атласные конфетки. На склонах холма водились разные виды змей, замечательные ящерицы и черепахи. Во фруктовых садах гнездились всякие птицы: щеглы, зеленушки, горихвостки, трясогузки, иволги, изредка встречались удоды с оранжево-розовыми, черными и белыми перьями, ковырявшие рыхлую землю длинным изогнутым клювом. Заметив меня, они удивленно вскидывали свои хохолки и улетали. Под карнизом дома жили ласточки. Они прилетели сюда незадолго до нашего переезда и только что закончили постройку своих бугроватых глиняных гнезд, пока еще темно-бурых и влажных, как сдобный кекс с изюмом. Когда гнезда подсохли и посветлели, ласточки начали выкладывать их изнутри, летая на поиски корешков, овечьей шерсти, перышек. Два гнезда были расположены пониже остальных, на них-то я и сосредоточил свое внимание. Приставив к стене длинную лестницу, как раз между двумя гнездами, я стал постепенно, день за днем, взбираться по ней все выше и выше, пока не дошел до верхней ступеньки, и мог сидеть там, заглядывая в гнезда, которые были теперь футах в четырех от меня. Ласточек мое присутствие, по-видимому, нисколько не беспокоило, они продолжали упорно трудиться, готовя жилье для своей семьи, пока я сидел на верхушке лестницы, а Роджер лежал внизу. Я уже вполне освоился с жизнью той и другой четы и с большим интересом следил за их повседневной работой. В поведении обеих ласточек, которых я считал самками, было очень много сходного: серьезность, озабоченность, тревога и суетливость. Самцы, напротив, вели себя совершенно по-разному. Один из них, пока оборудовалось гнездо, приносил отличный материал, но, видимо, не считал это серьезным занятием и часто, возвращаясь домой с клочком овечьей шерсти в клюве, попусту тратил драгоценные минуты: то пролетал по саду почти над самыми цветами, то выписывал в воздухе восьмерки или же метался среди подпорок для винограда. Подруга его в это время держалась у гнезда и взывала к нему отчаянным щебетом, однако он отказывался принимать жизнь всерьез. У другой самки тоже были хлопоты с супругом, но совсем иного свойства. Он у нее был, пожалуй, чересчур уж старательный и прилагал все силы, чтобы обеспечить свое потомство наилучшей подстилкой. Но, к сожалению, он не обладал математическими способностями и, как ни старался, не мог запомнить размеров гнезда. Обычно он возвращался домой с радостным, хотя и заглушенным, щебетом и нес куриное или индюшиное перо величиной с самого себя и с таким толстым стволом, что согнуть его было невозможно. Жене приходилось по нескольку минут убеждать его, что засунуть такое перо в гнездо нельзя, как бы они ни старались, как бы ни крутились. Ужасно разочарованный, он в конце концов бросал перо, и оно, покружившись в воздухе, падало на землю, на все растущую груду под гнездом. Потом он улетал снова на поиски чего-нибудь более подходящего и вскоре возвращался с клоком спутанной и затвердевшей от земли и навоза шерсти, таким тяжелым, что ему с трудом удавалось подняться к карнизу. Когда наконец были готовы гнезда, отложены и высижены крапчатые яички, характер обоих самцов заметно переменился. Тот, что раньше приносил к гнезду так много ненужного, охотился теперь привольно на склонах холма и возвращался назад с небрежно зажатыми в клюве насекомыми — как раз подходящей величины и мягкости, чтобы угодить своему пушистому дрожащему выводку. Второй же самец совсем потерял покой и, видимо, извелся от страха, что дети его могут умереть с голоду. Он выбивался из сил в погоне за пищей и все же приносил домой самое неподходящее: каких-то-крупных жуков с жесткими, колючими ногами и надкрыльями или же огромных, сухих и совершенно несъедобных стрекоз. Он вертелся у края гнезда и делал героические, но бесплодные попытки запихнуть эти гигантские гостинцы в разинутые рты своих птенцов. Страшно было даже подумать, что могло бы произойти, если б он все-таки умудрился втиснуть им в глотку хоть одну из своих устрашающих жертв. К счастью, это ему никогда не удавалось, и, изведенный вконец, он бросал насекомое на землю и опять торопился за добычей. Я был очень признателен этой ласточке, так как получил от нее три новых вида бабочек, шесть стрекоз и двух муравьиных львов, каких еще не было в моей коллекции. Поведение самок с появлением на свет птенцов мало в чем изменилось. Разве что летать они стали чуточку быстрее и в них появилось особое проворство. Но на этом все и кончалось. Очень интересно было увидеть первый раз, как происходит уборка птичьего гнезда. Раньше, когда мне приходилось держать в руках птенца, я всегда удивлялся, отчего это он задирает к небу хвостик и так вот машет им, если ему нужно облегчиться. Теперь я узнал причину. Экскременты птенцов ласточек представляют собой шарик, покрытый слоем студенистой слизи. В гнезде птенчик становится на голову, дергает хвостиком, как бы отбивая лихую румбу, и оставляет на краю гнезда свое маленькое подношение. Потом прилетает мать и, рассовав в разинутые рты птенцов собранный корм, осторожно берет шарик в клюв и уносит его куда-нибудь через оливковые рощи. Это было замечательно. Я с восторгом следил за всеми действиями, начиная с дерганья хвостика, что меня всегда смешило, и кончая полетом матери над рощей, где она сбрасывала свою маленькую черно-белую бомбочку. Памятуя о привычке ласточки-самца собирать для своего выводка неподходящих насекомых, я два раза в день осматривал пространство под гнездом в надежде отыскать что-нибудь новенькое для своей коллекции. Именно там я и нашел однажды утром необыкновенного жука. Я даже представить себе не мог, как эта ненормальная ласточка могла донести такую громадину или просто поймать ее, однако он оказался там, под гнездами. Это был крупный, неуклюжий черно-синий жук с большой круглой головой, длинными членистыми усиками и вздутым туловищем. Удивили меня его надкрылья. Можно подумать, что он отдавал их в прачечную и они сели после стирки, так как были очень маленькие, будто предназначались для жука вдвое меньших размеров. Сначала я забавлял себя шуткой, что жук этот, не обнаружив утром чистой пары надкрыльев, позаимствовал их у младшего брата, но потом я все-таки решил, что эта мысль, хотя и очень увлекательная, вряд ли сойдет за научную. Подобрав жука, я заметил, что пальцы у меня стали чуть маслянистыми и отдают чем-то едким, хотя никакой жидкости он вроде бы и не выделял. Я дал понюхать жука Роджеру, чтобы посмотреть, согласится он со мной или нет, и тот сильно зачихал и отодвинулся, из чего можно было заключить, что запах шел от жука, а не от моих рук. Я старательно берег жука, дожидаясь прихода Теодора, который сможет определить его вид. Теперь, когда наступили теплые весенние дни, Теодор бывал у нас каждый четверг. Он приезжал из города на извозчике в своем безупречном костюме, крахмальном воротничке и фетровой шляпе, что вовсе не сочеталось с его сачками, коллекционными сумками и коробками пробирок. Перед чаем мы просматривали все собранные мной за неделю новые образцы и определяли их, а после чая бродили по усадьбе в поисках насекомых или же совершали экскурсии, как называл их Теодор, к соседнему пруду или канаве, где собирали мелкую фауну для коллекции Теодора. Он с легкостью определил вид моего странного жука с такими неподходящими надкрыльями и стал рассказывать о нем удивительные вещи. — Ага! Да, — сказал он, разглядывая насекомое. — Это жук-майка Теодор помолчал с минуту, поднялся несколько раз на носках и стал в задумчивости разглядывать пол, потом, весело блеснув глазами, посмотрел на меня и продолжал: — Я хотел сказать, это все равно что ставить на скачках на лошадь… гм… при очень малых шансах. Он слегка потряс коробочку со стеклянной крышкой, так что жук съехал с одного ее конца на другой и в удивлении задвигал усами, затем осторожно поставил ее опять на полку, где я держал свои образцы. — Кстати, о лошадях, — весело сказал Теодор, положив руки на бедра и чуть раскачиваясь. — Рассказывал я тебе когда-нибудь о тех временах, когда я победно въехал в Смирну на белом коне? Понимаешь ли, это было в первую мировую войну, и командир батальона решил, что нам надо войти в Смирну победным маршем, впереди должен был ехать человек на белой лошади. К сожалению, эта сомнительная честь возглавлять колонну досталась мне. Разумеется, я учился ездить верхом, но вовсе не считал себя… гм… отличным наездником. Ну, все шло хорошо и лошадь вела себя замечательно, пока мы не въехали на окраину города. Понимаешь, в Греции в некоторых местах существует обычай опрыскивать духами, розовой водой и всякими такими штуками своих… э… доблестных героев. Ну так вот, я ехал впереди колонны, а тут из переулка выскочила какая-то женщина и давай расплескивать одеколон. Лошадь ничего не имела против, но на беду капелька одеколона попала ей в глаз. Лошадь была приучена ко всяким парадам, ликующим толпам и тому подобным вещам, но совсем не привыкла, чтобы ей заливали глаза одеколоном. Это очень… э… вывело ее из равновесия, и она стала вести себя скорее как цирковая лошадь, а не боевой конь. Я сумел удержаться в седле только потому, что ноги у меня запутались в стременах. Колонне пришлось расстроить свои ряды и усмирять лошадь, но она была так взбудоражена, что командир в конце концов решил не допускать ее к дальнейшему участию в победном шествии. И вот, пока колонна маршировала по главным улицам под звуки оркестра и приветственные крики толпы, я вынужден был пробираться по боковым улочкам на своем белом коне, и вдобавок ко всем бедам оба мы благоухали одеколоном. Гм… с тех пор я уж больше никогда не ездил верхом. |
||
|