"Преданное сердце" - читать интересную книгу автора (Портер Дик)ГЛАВА IIIНо оказалось, что славное время еще не кончилось. Точнее было бы сказать, что я сделал два шага вперед, один шаг назад. Казалось бы, в моих воспоминаниях о военной подготовке должно бы преобладать дурное — ведь его было так много, — но странным образом на память приходят редкие добрые поступки. Пожалуй, самый добрый поступок совершил один мой земляк. Как-то вечером, когда занятия подходили к концу, по радио вдруг объявили, что меня вызывают в дежурную часть. Сперва я подумал, что ослышался или, возможно, мне предстоят какие-нибудь неприятности, но, явившись по вызову, увидел Уэйда Уоллеса из Нашвилла. Он окончил Вандербилтский университет раньше меня и, насколько мне было известно, поступил в Гарвардскую школу предпринимателей. "Хэм, — сказал мне Уэйд, — мне надоело ждать и бояться, когда меня призовут. Рано или поздно это все равно бы случилось". Он попал в армейскую службу безопасности и был направлен в Монтеррей, в ту самую школу переводчиков, где предстояло учиться и мне. "Слушай, Хэм, что ты делаешь в эти выходные? Может, тебе удастся смыться?" Увы, наша рота должна была нести караульную службу, и увильнуть от нее не было никакой возможности. "Все равно, — сказал Уэйд, — вот мой номер телефона. Звякни, если у тебя что-нибудь выгорит". Школа армейских переводчиков находилась на другом краю залива. Перед началом караульной службы всю роту минут двадцать гоняли по инструкциям до первой ошибки. В конце концов нас осталось только двое: я и еще один новобранец, игравший в армейской бейсбольной команде. Этот бейсболист был — не в пример мне — хорошим солдатом, но и он засыпался на очередном вопросе: что-то перепутал в инструкции номер шесть. Свирепо взглянув на бейсболиста, капитан бросил мне: "Твоя очередь! Выйти из строя!" Сначала я не понял, какая такая очередь, но сержант объяснил: я становлюсь "солдатом недели", а солдат недели получает увольнительную на все выходные. Я позвонил Уэйду, и через час мы уже катили в его машине прочь от Форт-Орда. — Как тебе Калифорния? — спросил Уэйд. — Не особенно. — А в чем дело? — Тут все переселенцы. Отбросы восточных штатов. У них нет прошлого. Даже времен года, и тех у них нет. Был прохладный туманный день, и мне казалось, что другой погоды в Калифорнии и не бывает. — Знаешь, почему ты так думаешь? — спросил Уэйд. — Наверно, потому, что так оно и есть. — Нет, потому, что ты еще новобранец, а новобранцам никогда не нравится то место, где они проходят подготовку. — Сомневаюсь, чтоб Калифорния мне когда-нибудь понравилась. — Ты ее еще не видел. Это потрясающая страна. Мы ехали мимо публичных домов Уотсонвилла. — А тебя не раздражает, что здесь всегда одно и то же время года? — Да нет. А что в этом плохого? Ты что, любишь потеть? — В общем-то, летом я привык потеть. — Это можно устроить. Он свернул с шоссе, и мы поехали через горы Санта-Крус в Сан-Хосе. Тут и впрямь было жарко — градусов под восемьдесят,[17] — пот лил с нас ручьем, и мы выпили жбан пива на двоих. Потом мы отправились в Сан-Франциско, где поужинали в ресторанчике «Эрни» и посетили еще несколько заведений: "Бачче болл", "Для голодных", "Лиловая луковица"; там мы послушали Стена Уилсона и Эрла Хайнса,[18] а в "Клаб Синалве" видели выступление Инес Торрес. На следующий день мы прогулялись через Ноб Хилл до Чайнтауна и пообедали на Рыбачьем причале. Погода разгулялась, и весь Сан-Франциско светился какими-то светлыми, мягкими тонами, и я подумал, что красивее города еще никогда не видел. Когда мы подъезжали к Гилрою, я спросил себя: а проявил ли бы я такое же участие, если бы оказался на месте Уэйда? "Я вспомнил, как сам был новобранцем, — сказал мне Уэйд, — и решил, что надо бы тебя немного подбодрить". Стал ли бы я так стараться ради кого-то, кого почти совсем и не знал? Кроме того, в университете Уэйд учился на два курса старше меня. Я мог придумать одно-единственное объяснение: наверно, в школе переводчиков у Уэйда совсем мало друзей, вот он и скучает. Но, попав через три недели в Монтеррей, я обнаружил, что если кому-нибудь и было там одиноко, то только не Уэйду. С самого первого дня он стал приглашать меня на свои, как он выражался, «посиделки». Обычно в каморку к Уэйду набивалось шесть-восемь человек, но ядро компании составляли, помимо Уэйда, один парень из Йеля и двое со Среднего Запада. Я был рад, что ни один из них не был похож на педераста, потому что уже успел узнать, что самый большой порок — это гомосексуализм, а школа переводчиков — известный его рассадник. И все-таки кое-что в друзьях Уэйда было мне непонятно: они интересовались культурой, а я знал, что в армии это в общем-то не принято. После занятий мы собирались у Уэйда выпить вина, кто-нибудь приносил пластинку — как правило, это был второй акт из «Тоски» или четвертый акт из «Травиаты». Разговоры велись самые разные: от всяких сплетен — это мне было хорошо знакомо — до искусства — это мне было совсем незнакомо. Однажды, еще в самом начале, кто-то заговорил о Боттичелли, и я спросил, кто это такой. После этого я уже не возникал, а только молчал и слушал, и чем больше слушал, тем меньше понимал. О северянах у меня было совершенно четкое представление, возникшее еще дома, на Юге. Я знал, что они богаче нас, но именно это и сулило им гибель, потому что они поклонялись Мамоне, а мы верили в Бога и единого человека. Мы сохранили устное творчество, а они от него отказались. Юг был оплотом европейской культуры, причем, возможно, последним, а куда шли северяне, одному Богу было известно. Нам, гуманистам, оставалось только ждать и надеяться. Вандербилтский университет был средоточием цивилизации, родиной «беженцев» и "аграриев".[19] Нас можно было сравнить с Горацием, стоявшим у моста: от нас зависело, повернут ли вспять полчища, несущие гибель, — все эти либеральные журналисты, социологи, коллективисты, индустриалисты и атеисты. Если мы будем непоколебимы, возможно, нам удастся спасти человеческий дух. Словом, для меня вопрос был ясен, и я полагал, что для других тоже. Впервые в меня закралось сомнение во время собеседования в Форт-Орде. Надутый сержант, просмотрев мои бумаги, спросил, где находится Вандербилтский университет, — он о таком и не слышал. — А о Гарварде или Йеле вы слышали? — спросил я. — Да, но при чем тут этот Вандербилт? — Вандербилт — такой же университет. Сержант только хмыкнул. Позднее мне пришло в голову, что все это, наверно, дело рук либералов — они нарочно делают так, чтобы о нас знали как можно меньше, но, занимаясь начальной подготовкой, был просто поражен, сколько же людей им удалось таким образом держать в неведении, и понял, что должен что-то предпринять. Мне становилось все труднее совмещать то, что я слышал на посиделках Уэйда, с истинами, которые затвердил дома. Да, южане сохранили устное творчество, а северяне — нет, но наши янки рассказывали всякие истории ничуть не хуже, чем мы с Уэйдом. Так что же именно было ими утрачено? Баллады и сказания? Однажды, когда мы сидели у Уэйда, я взял гитару и стал наигрывать — как мне показалось, весьма недурно — старинную балладу "Лорд Рэндл". Потом гитара перешла к одному парню из Энн Арбора — как потом выяснилось, он был профессиональным гитаристом, — который в компании с другим парнем, окончившим университет на Северо-Западе и певшим в хоре, устроил нам небольшой концерт музыки елизаветинского периода. Стоило мне рассказать какое-нибудь старинное предание Юга, как эти ребята тут же начинали рассказывать предания северян. Я был южанином и знал, что многое чувствую сильнее, чем они, но что же именно я чувствовал, а они нет? Какая часть европейской культуры сохранилась на Юге и не сохранилась на Севере? О многих вещах я знал гораздо меньше, чем эти ребята. Может быть, мы, южане, лучше воспитаны? Да нет, на свои манеры мои новые друзья тоже не могли пожаловаться. Я вспомнил все объяснения, которые слышал дома. Юг замарало рабство, и рабство было его проклятием. Когда живешь с таким проклятием, это отделяет тебя от других людей, создает почву для высокой драмы. Более того, мы, южане, были единственными американцами, проигравшими войну, и поэтому научились чему-то такому, что не было дано другим. У нас был трагический взгляд на жизнь, мы познали ту часть души, которая открывается только человеку, испытавшему горечь поражения. Все эти мысли и чувства жили во мне, когда я бывал один, но стоило мне попасть в компанию Уэйда, как я тут же вставал в тупик. Какой такой особенный трагизм отличал нас с Уэйдом от остальных? Может быть, все дело было в том, что мы потеряли связь с Югом и тем самым лишились исконных добродетелей? Я перебирал в памяти свои встречи с другими южанами, учившимися в школе переводчиков. С одним из них мне как-то пришлось работать на складе — я ждал, когда начнутся занятия, а он только что завалил какой-то зачет. Когда я спросил, по какому языку был зачет, он ответил: "По эй-тальянскому". С двумя другими я жил в одной казарме: один был неотесанный деревенский парень, который на гражданке только и делал, что сидел по тюрьмам, другой — важного вида коротышка, вечно говоривший сквозь зубы. Оба они были худшими учениками в своих группах. Может быть, в школе переводчиков было так мало южан потому, что мы не способны к языкам? Ведь основными нашими занятиями всегда были бизнес, спорт и политика. Возможно, — но меня это мало утешало. О Юге и об остальном мире мне рассказали умные люди, и я решил, что когда поеду в отпуск домой, то обязательно побеседую с ними, и они уж растолкуют мне, что к чему. Наши развлечения не ограничивались посиделками у Уэйда. Почти каждые выходные он устраивал какие-нибудь поездки в другие места. Уэйд был высоким и представительным парнем, он легко сходился с людьми, и от Тахо до Лос-Анджелеса у него было полно друзей, к которым мы и ездили пировать. Сначала я решил, что расскажу Уэйду о своей помолвке с Сарой Луизой — ведь он знал ее семью, и если бы дома прослышали о моих похождениях, мне пришлось бы потом за них отвечать. С другой стороны, мы с Сарой Луизой договорились, что не будет ничего страшного, если мы иногда будем встречаться с кем-нибудь еще. Я боялся, что если Саре Луизе придется все время сидеть в заточении, она потом выместит свое недовольство на мне, но я никогда не думал, что мне самому тоже захочется повеселиться. В конце концов я сказал Уэйду, что мы с Сарой Луизой встречались, и этим ограничился. Но Сара Луиза этим не ограничилась, вернее, не сама она, а тот ее образ, который жил где-то в моем сознании. Было как бы две Сары Луизы: одна раза два в неделю писала мне письма, сообщая, что дома все в порядке, а другая присутствовала на моих свиданиях и следила за всеми моими поступками. И вот эта вторая, вымышленная, Сара Луиза преследовала меня все время, пока я был в Калифорнии. Впервые я увидел ее на пляже в Кармеле, городке, расположенном на том же полуострове, что и Монтеррей. В Кармеле у Уэйда была куча друзей — в основном девушки, которые только что окончили колледж и теперь где-то преподавали. Три самые хорошенькие девицы жили недалеко от пляжа. Одна из них предназначалась Уэйду, другая — мне, а третья была помолвлена с каким-то отпрыском знатного русского рода и поэтому предпочитала держаться в стороне от нас. Мою девушку звали Сэнди Миннич, она была первой северянкой, с которой мне пришлось иметь дело. Я слышал, что северянки распутны, но Сэнди делала все то же, что и девушки с Юга. Как-то вечером, еще в начале моего учения в школе, мы с Уэйдом поужинали у наших девушек, а потом, захватив с собой одеяла, все вместе пошли на пляж. Там мы сидели, закутавшись, передавали по кругу вино и целовались. Сэнди не нравилось, когда я пытался расстегнуть на ней блузку, но целоваться она любила. В какой-то момент Сэнди решила повернуться, и, чтобы поддержать ее, я взял ее за голову. Я и раньше замечал, какая она тонкая и гибкая, но теперь, когда ее голова лежала на моей ладони, у меня вдруг возникло ощущение, будто я держу голый череп. Мои пальцы почти не чувствовали ни кожи, ни волос. Тогда я потихоньку ощупал ее руки и плечи — они тоже оказались сухими и костистыми. Весь остаток вечера я не мог отделаться от мысли, до чего же она похожа на скелет. И вот тогда я в первый раз услышал голос Сары Луизы, а перед моим мысленным взором возникло, сияя, ее лицо. — Хэмилтон Дэйвис, — спросила Сара Луиза, — чем это ты занимаешься? — А в чем дело? — ответил я. — Я спрашиваю, чем ты занимаешься, почему ты забавляешься с этой костлявой дурой? — Сара Луиза, я не знал, что она такая костлявая. И потом я уверен, что ты еще и не то вытворяешь, когда встречаешься с другими парнями. — У них, по крайней мере, есть мясо под кожей. — А по-моему, Сэнди симпатичная. — Симпатичная? Возможно, если, конечно, бывают симпатичные скелеты. Мы продолжали беседовать в том же духе; наконец я услышал голос Сэнди: — Хэм, что с тобой? — Ничего. — Ты вдруг как-то притих. Я испугалась, что тебе стало плохо. — Нет, все в порядке. Примерно через неделю Сэнди решила, что мне можно позволить расстегнуть на ней блузку и бюстгальтер. Я сделал все, что полагается, но воспоминание о скелете неотвязно преследовало меня. Стоило мне только договориться с Сэнди о свидании, как тут же объявлялась Сара Луиза. Выходя из телефонной будки, я слышал ее голос: — Значит, у тебя свидание с этим скелетом! Какая волнующая женщина! А какие груди! Я слышала, сейчас очень модны бюстгальтеры нулевого размера. — На безрыбье и рак рыба. И потом, я не понимаю, чего ты расстраиваешься, — ты ведь знаешь, что она мне безразлична. — Просто интересно посмотреть, что для тебя значит быть обрученным. Уэйду ты, конечно, так ничего и не сказал? — И вряд ли скажу. Это касается только нас с тобой. У меня были припасены еще более язвительные слова, но я не успел их произнести: Сара Луиза начала таять в воздухе и, бросив мне: "Еще увидимся", исчезла совсем. Через какое-то время мне так осточертели все эти разговоры о черепах и скелетах, что однажды я предложил Сэнди разойтись с миром, на что она недоуменно сказала: "Да, наверно, тебе лучше уйти". И я ушел. В следующий раз Сара Луиза явилась мне в один из субботних вечеров. Дело было в Стэнфорде, куда мы с Уэйдом приехали в пятницу и где он заранее договорился с двумя девушками. Мою девушку звали Джейн. Она была далеко не красавица, но очень забавная. Из слов ее подруги я понял, что Джейн умеет классно рассказывать всякие смешные истории, и действительно, за ужином, а потом и в барс она развлекала нас как могла. Когда мы провожали девушек в общежитие, я сказал Уэйду, чтобы он ехал обратно один, а я пройдусь пешком. У самых дверей я спросил Джейн: — Тебе правда уже пора домой? — Это зависит… — От чего? — От того, что у тебя на уме. — У меня нет машины, но мне еще не хочется с тобой прощаться. — Так что же? — Может, прогуляемся? — А, так ты романтик! — А ты что, не любишь гулять? — Еще как люблю — не меньше, чем натирать пол. — Ладно, не хочешь, не надо. — Пошли, — сказала она и потащила меня за собой в какие-то росшие в отдалении кусты, где нас никто бы не увидел. — Ну как, неплохое местечко? — спросила Джейн. — Отличное, только, может, все-таки прогуляемся? — Да что ты заладил: "Прогуляемся, прогуляемся!" Ну хорошо, идем. — Да нет, мне здесь нравится. — Так на чем мы все-таки остановимся: останемся здесь или пойдем гулять? Я привлек ее к себе и поцеловал и тут же ощутил у себя во рту ее язычок. Мы легли на землю, и Джейн тихонько застонала. Целовалась она так страстно, что моя рука сама собой оказалась у нее под блузкой. — Ничего себе, — сказала Джейн, глядя на меня снизу вверх, — ты что же, собираешься меня изнасиловать? — Только если ты сама этого хочешь. — Я не люблю заниматься этим по пятницам: пропадает весь смак субботнего разврата. — Чем же ты обычно занимаешься по пятницам? Джейн задумалась. — По пятницам, — сказала она наконец, — я целуюсь, ласкаюсь — словом, готовлюсь. В этом деле я мастак — спроси кого хочешь. — И так каждую пятницу? — Почти. Иногда, правда, я сижу дома и смотрю телевизор. Между прочим, так было последние два месяца. — Без поцелуев и без ласк? — Без поцелуев, без ласк, без свиданий. — Она немного помолчала. — Я умею вызывать у людей смех, но не страсть. Иногда я жалею, что родилась веселой, а не красивой. — По-моему, ты красивая. — Очень мило. Скажи еще: "Ты бесподобна". Мне часто так говорят. Через минуту я почувствовал, что Джейн как-то затряслась, и подумал, что это она от смеха, что она вспомнила какую-то шутку. Я уже собрался было спросить, что ее так развеселило, как вдруг мне на руку что-то капнуло, и я понял, что это слезы. Она рыдала — рыдала что было сил. — Что случилось? — спросил я. — Ничего. Просто так. Знаешь, я так устала от одиночества! — Так ты ведь душа любого общества! — Чтобы быть душою общества, нужно это общество иметь. А у меня его нет. Мечтательным мальчикам нравятся мечтательные девицы. А мне остается на выбор: либо встречаться со всякими подонками, либо сидеть дома. Так что последнее время сижу дома. Мало-помалу она взяла себя в руки. Я дал ей свой носовой платок и помог вытереть глаза. В следующую минуту она уже была прежней Джейн. — Ну что, доволен, что пошел прогуляться? — спросила она, возвращая мне платок. Платок был мокрый насквозь. На лице у Джейн были следы от растекшейся туши для ресниц, но в остальном она выглядела так, как будто и не плакала. — Ты слишком низкого о себе мнения, — сказал я. — Хочешь проводить меня домой? — Только, если ты сама этого хочешь. Джейн пошевелилась, и я подумал, что она хочет уйти, но тут она закинула свою ногу на мою и обвила меня руками. Сперва она лизала мне лицо, потом ее язык переместился ко мне в рот, стараясь залезть как можно глубже. Возможно, то, что она говорила про всякие ласки, и было шуткой, но дело это она, видно, крепко любила. Примерно через час, мы наконец оторвались друг от друга и медленным шагом двинулись к общежитию. Джейн, по-моему, кончила раза два. О себе я мог это сказать совершенно твердо, и когда я взял Джейн за руку, она была липкой — еще одно свидетельство моих оргазмов. — Боже мой, сколько же времени прошло! — сказала Джейн. — С тех пор как мы сюда пришли? — спросил я. — С тех пор как такое со мной случилось в последний раз. — Может, встретимся завтра? — Может быть. Лишь на рассвете я добрался до общежития, где жили студенты, принадлежавшие к братству "Сигма хи". Еще накануне я заглянул к ним, чтобы убедиться, что смогу там переночевать. Кровати стояли на открытой веранде, я нашел свободную и улегся спать. Морозный воздух пробирал до костей, так что мне пришлось натянуть на себя несколько одеял. Отлично придумано — устроить спальню на веранде! Засыпая, я думал о Джейн и о ее языке. Через какое-то время я проснулся и вдруг понял, что никогда еще не спал так крепко. "Славное сочетание — секс и свежий воздух, — решил я. — Надо будет это учесть". Проснулся я от того, что почувствовал, как чьи-то руки вытаскивают меня из кровати, поднимают в воздух, раскачивают, — и вот я уже, больно шмякнувшись, лежу на полу. — Вставай, салага! — крикнул кто-то у меня над ухом. — Ну и здоров же он спать! — раздался другой голос. Открыв глаза, я увидел вокруг себя каких-то парней — очевидно, собратьев по "Сигме хи", — на лицах которых было написано явное неудовольствие. Один из них, разглядев меня, воскликнул: — Да он ведь не наш! Я поднял руку и произнес: — Брат Хэмилтон Дэйвис, "Альфа пси" из "Сигмы хи". — Черт, ошибка вышла, извини, — сказал кто-то, а кто-то еще похлопал меня на плечу. — Понимаешь, сегодня утром должна была быть побудка, а это отделение для новичков, вот мы и подумали, что ты — тоже новичок. Им полагалось встать в семь часов, мы пришли, видим — ты еще валяешься. Вот мы и решили… ну, в общем, извини. Ребята помогли мне подняться. — Надеюсь, мы тебя не слишком пришибли, — сказал один из них. — Все нормально. — Слушай, может, тебе еще покимарить часок-другой? Теперь тебя уже никто не побеспокоит. Проснешься — крикни, мы принесем тебе "кровавую Мэри". Так говоришь, откуда ты? — "Альфа пси". Вандербилтский университет. — Где это такой? — На Юге. Знаете, ребята, я, пожалуй, и вправду посплю. Еще увидимся. — Поспи, поспи. Извини, что так вышло. Никто меня больше не беспокоил, и воздух был таким же бодрящим, но уснуть мне так и не удалось: только я закрыл глаза, как появилась Сара Луиза. — Так тебе и надо, Хэмилтон Дэйвис, — сказала она. — Ты о чем? — О том, что эти ребята слегка тебя потрепали. Надеюсь, хоть после этого ты немножко поумнеешь. — Они мне чуть плечо не сломали. — Жаль, что не шею. — Слушай, чего ты злишься? Мне надо выспаться. — Выспаться? Чтобы быть свеженьким, когда встретишься с Джейн? Так вот, не сон тебе нужен, а совесть. Ее-то у тебя как раз и нет. — Совесть? — Ты что, не видишь, какая эта Джейн ничтожная? — Неправда, она смешная и честная. А еще сексуальная. — Сексуальная? Да она просто уродина, которая жаждет, чтоб на нее обращали внимание, и ради этого готова делать что угодно: и смешить, и притворяться, будто она секс-бомба. — А по-моему, она искренняя. — Советую тебе подыскать какую-нибудь слепую или одноногую — с такой наверняка будет еще интереснее. Она уж наверняка позволит сделать с собой все, что захочешь, лишь бы встретиться с мужчиной. — Ты слишком высокомерна. — Неужели? — И, сказав это, Сара Луиза растворилась в воздухе, оставив меня размышлять над ее словами. Я, конечно, был с ней не согласен, но чем дольше я лежал и думал, тем меньше мне хотелось снова увидеться с Джейн. С ней было весело, это правда, но хорошего понемножку, а что касается всяких любовных ласк, то тут Сара Луиза, может быть, и права. Может, Джейн действительно притворялась в надежде, что я спасу ее от хит-парадов по телевизору. Когда мы встретились с Уэйдом за обедом, выяснилось, что его девушка не произвела на него особого впечатления. — Может, двинем в Сан-Франциско? — предложил он. Я оставил Джейн записку, что нас срочно вызвали в Монтеррей. Примерно неделю воображаемая Сара Луиза не давала о себе знать, но следующий наш разговор был долгим, и состоялся он в Лос-Анджелесе, где какие-то приятели Уэйда нашли нам девушек. По дороге мы пару раз останавливались в общежитиях нашего студенческого братства, чтобы побриться и принять душ. Первое, что я увидел, войдя в общежитие Южно-Калифорнийского университета, был длинный ряд портретов знаменитых выпускников и огромные фотографии Джона Уэйна и всех футболистов из "Сигмы хи", которые попали в сборную Студенческой ассоциации или даже в сборную страны. Фотографий этих было видимо-невидимо — наверно, в этом отделении братства только и делали, что играли в футбол. Когда я шел вдоль всех этих портретов, у меня было такое чувство, будто я попал на Олимп. Девушки, с которыми нам устроили свидание, работали в том же учреждении, что и приятели Уэйда. Они нам долго пытались объяснить, что это за фирма и чем они там занимаются, но я понял только то, что это имеет какое-то отношение к электронике. Мою девушку звали Соня Степански, девушку Уэйда — Кристи Захарко. Они были давнишними подругами, вместе учились в школе в каком-то восточном штате и месяц назад переехали на Западное побережье. Поскольку они, как и мы, мало что успели повидать в Лос-Анджелесе, мы решили совершить небольшую экскурсию и поехали на машине в Беверли-Хиллз и Бел-Эр. Был субботний день, солнце только начало пробиваться сквозь голубоватую дымку, а из радиоприемника рвался бодрый голос Дона Корнелла, исполняющего песенку "Розовая вишня, яблоневый цвет". Чем дольше мы кружили по районам роскошных особняков, тем в больший восторг приходили девушки. "Кристи, Кристи, ты только посмотри!" — восклицала Соня, а Кристи отвечала: "Да, да, я вижу". Вскоре я заметил, что в основном смотрю на девушек, а не на дворцы с пальмами. Неяркие блики солнечного света играли на их широких скулах и темных очках. Хотя от Нашвилла до их родного города было не более суток езды, по виду их можно было принять за иностранок. Пройдет время, и эти смуглые, стройные, широкие костью девушки раздадутся и погрузнеют, но сейчас на них любо-дорого смотреть. Я вдруг подумал: если они нам кажутся необычными, то, возможно, и мы им тоже? Неужели эти дочери угольного края тоже рассматривают нас с Уэйдом как какую-то диковинку? Да нет, вряд ли. Но вечером я убедился, что это было именно так. Когда мы спросили девушек, где бы они хотели поужинать, я ожидал самого худшего. Дело в том, что был конец месяца, и наше с Уэйдом жалованье в девяносто долларов было почти на исходе. Я уже приготовился услышать, что неплохо было бы пойти в ресторан «Романофф», но, к великому моему облегчению, девушки предложили перекусить где-нибудь пиццей, выпить вина, а потом закатиться к ним домой. Мы с Уэйдом переглянулись — в чем тут подвох? — но, как выяснилось, никакого подвоха и не было. Дома у девушек мы пили вино, заводили музыку и танцевали. Соня рассказывала, как они с Кристи хулиганили в школе, как потом решили не поступать в университет, а пошли на коммерческие курсы: учиться там нужно меньше и быстрее начинаешь жить самостоятельно. Лос-Анджелес им нравился, но местные парни — не очень, потому что недостаточно галантны. Из ее слов можно было понять, что у нас с Уэйдом с галантностью все в порядке. Я не мог вспомнить, что такого особенного мы сделали — наше поведение было совершенно обычным. Может, манеры, которые на Юге считаются обыкновенными, показались этим девушкам изысканными? Во время танцев мы с Соней в какой-то момент оказались в ее спальне, где продолжали ритмично раскачиваться в такт "Романтическим чувствам", "Рядом с тобой" и прочим песенкам из альбома Бобби Хэккета. — Слушай, я была бы не прочь снова с тобой встретиться, — сказала Соня. — Я тоже был бы не прочь, — ответил я. — А вы сюда часто приезжаете? — Сегодня только во второй раз. Для этого нужна увольнительная на трое суток. — Может, постараешься как-нибудь получить эту самую увольнительную, а? — Попробовать можно. — У меня еще раньше создалось впечатление, что Соня считает, будто Монтеррей — это пригород Лос-Анджелеса. Неужели она ни разу не видела карту Калифорнии? Следующая увольнительная на трое суток ожидалась только через два месяца, на праздники, но сейчас было не время говорить об этом. — Слушай, — сказала Соня, — только это промежду нами… Там, в пиццерии, мы с Кристи вышли… ну, в общем, в туалет — ну, и мы разговаривали: как прошел день, и все такое, и решили, что вы… ну, словом, парни что надо… — Вы нам тоже очень понравились. — Так, может, вы снова как-нибудь приедете?.. Ну, то есть поскорее, а? — Постараемся. — В общем… мы хотим с вами встречаться. — Сделаем все возможное. — Мы с Соней все теснее прижимались друг к другу, раскачивались все меньше, а когда из проигрывателя раздались звуки песни "Оглушен и очарован", мы начали целоваться. — Может, приляжем? — спросила Соня. — Почему бы и нет? Соня уютно прижалась ко мне и сказала: — В общем, если вы вернетесь… ну, поскорее — мы все так устроим, что будете довольны. Начались обычные ласки, как вдруг на нас что-то нашло, и мы стали быстро-быстро раздеваться и через минуту уже лежали в объятиях друг друга, совершенно обнаженные. Во мне все горело от нетерпения, но, просунув руку между Сониных бедер, я понял, что она возбуждена гораздо меньше, и решил, что раздеться — это для нее предел и что теперь весь оставшийся вечер она будет стесняться своего отчаянного порыва. Вдруг Соня спросила: — А этого у тебя с собой нет? — Чего этого? — Ну, этого, который надевают… А то боюсь забеременеть, со мной это — раз, два и готово. Мне стало интересно. — Откуда ты знаешь? — Ниоткуда. Знаю — и все. — А все-таки? Соня задумалась. — Ну, был у меня один парень… еще дома. Мы и попробовали-то всего два раза, а я забеременела. — А потом? — Ну мне там устроили… у одного врача. — А парень этот знал? — Я ему ничего не сказала. Да у нас с ним ничего особенного и не было. Он старше был намного, да еще женатый и вообще… Я никому не сказала, только Кристи. Так что теперь, если у парня нечего надеть, я этого не делаю. — Боюсь, у меня с собой ничего нет. — Но ты хочешь? — Да, если ты тоже хочешь. Соня снова задумалась. — Пойду спрошу у Кристи, — сказала она наконец, взяла подушку и прикрыв ею перед, зашлепала вон из комнаты. Кристи с Уэйдом уже уединились в другой спальне. Пока девушки шептались, хихикали и шарили в комоде, я лежал и вызывал в своем воображении Соню — такой, какой я только что видел ее сзади. Да, девочка классная и, наверно, будет такой еще лет пять-десять, пока не растолстеет. — Ну вот, — сказала Соня, вернувшись, и протянула мне презерватив. Скоро в обеих спальнях громко заскрипели пружины, и звук этот уже не прекращался почти всю ночь. В одну из пауз, сказав в очередной раз Соне, как она хороша, я опять спросил ее про Лос-Анджелес. — В плане работы тут ничего, — сказала она. — И в плане погоды. Зато парни — одна шваль. Только и норовят залезть тебе в трусы — наверно, думают, что стоит им мигнуть, и ты уже готова на все. Ну, так они ошибаются. Может, я и похуже всяких там прочих девиц, но мне нужно, чтоб были… как это… взаимоотношения. Чтобы парень меня слушал, ну там ходил со мной и вообще. Поэтому мы и хотим с вами встречаться. Ну, то есть, как это… в эмоциональном плане такое у меня сегодня в первый раз. "Бедняжка, — подумал я, — как же должны были обращаться с тобой эти ребята! Что они — лапали тебя на людях, били по лицу, если ты им не давала? Неужели простого вежливого обхождения достаточно, чтобы возбудить в этих девушках романтические чувства?" Всю обратную дорогу Уэйд был весел и жизнерадостен. — Не так уж плохо дружить с представительницами трудового класса, — сказал он, но потом, видимо, почувствовав, что шутка вышла обидной, добавил: — Да нет, они в общем-то в порядке. Домой их, конечно, не позовешь, а так вполне ничего. — Думаешь снова с ними встретиться? — Нет. Было уже пять часов утра, когда Уэйд высадил меня у общежития. В коридоре, в призрачном сумрачном свете строго глядел со стены весь пантеон героев, а когда я подошел к портрету Джона Уэйна, у меня возникло чувство, будто я предал Бога и родину. И хотя я прекрасно знал, что Уэйн в свое время порядочно позабавился с Джин Харлоу, что все эти знаменитые футболисты тоже иногда встречались со всякими девицами, сейчас они были моими судьями, признавшими меня виновным по всем статьям. Я воспользовался чужой беспомощностью, я обманул девушку, к которой не питал никаких чувств, я предал истины, которым меня учили. Подходя к своей кровати, я испытывал жгучий стыд. Стоило мне улечься, как тут же явилась Сара Луиза и взялась за меня всерьез. — Это уж что-то совсем непотребное, — начала она, — даже для тебя. — Слушай, оставь меня в покое, мне и так тошно. — И не подумаю. Если помолвка имеет для тебя хоть какое-то значение, я имею полное право высказать все, что думаю. — Ладно, только, пожалуйста, покороче. — Так вот, "промежду нами"… — Прошу тебя, не надо об этом. — В плане свободы слова, ты что ж, думаешь, ты лягешь, а я буду молчать, и вообще? — Послушай, возможно, в Соне и есть что-то жалкое, но ты-то кто такая, чтобы над ней издеваться? Сам Эйзенхауэр иногда делает грамматические ошибки, а уж людей, говорящих "в плане" и «лягем», и подавно полно. Это ведь элементарно. Это что, все, что тебя интересует? — Как это… ах, да — в эмоциональном плане, и вообще. Да, интересует. Меня, в частности, интересует, остались ли у тебя хоть какие-то чувства ко мне, пока ты там развлекался со всем этим отребьем. — Но должен же я с кем-то общаться! Я ведь не монах. Да и ты сама тоже не сидишь безвылазно дома. Если тебе не нравятся девушки, с которыми я встречаюсь, разыщи мне кого-нибудь получше. — В плане вкуса — это твое дело. — Знаешь, в чем твоя беда? Ты воображаешь, будто ты — английская королева. Так вот, мы живем в Америке, а в Америке главное — это каков человек внутри. И если ты презираешь Сэнди за ее фигуру, Джейн — за ее внешность, а Соню — за грамматические ошибки, то хрен с тобой. — Повторяю: в плане вкуса — это твое дело. Днем, когда мы с Уэйдом ехали через пустыню на север, я спросил его: — Тебе не кажется, что мы плохо поступили? — Ты о чем? — Ну, что обманули этих девушек. — Почему ты считаешь, что мы их обманули? — Они бы не сделали всего этого, если бы знали, что мы больше к ним не приедем. — В таком случае это они нас обманули. Значит, они хотели показаться более соблазнительными, чем есть на самом деле. Я задумался и немного погодя ответил: — По-моему, это было нечто вроде сговора: они кое-что сделают, если и мы тоже что-то пообещаем. А теперь мы отказываемся выполнить то, что от нас требуется. — Ну и что? — Ты думаешь, это правильно? — Я думаю, что мы получили от них столько же, сколько и они от нас. Ты ведь слышал, как они сказали, что так хорошо в Калифорнии еще ни разу не гуляли. Они побыли принцессами — правда, всего один день, но все же это лучше, чем никогда. И потом — либо им понравилось с нами спать, либо нет. Если понравилось — отлично, если нет — зачем было притворяться? Я промолчал, и Уэйд, видимо, подумал, что я с ним не согласен. — Послушай, — продолжал он, — мужчины и женщины постоянно обманывают друг друга. Такова жизнь. Мужчины обманывают женщин, говоря им о том, чего нет — о своей любви, о том, что готовы выполнить любое их желание. Женщины обманывают мужчин, притворяясь, будто они красивые, сексуальные и элегантные. Когда они мажутся косметикой — это обман, когда надевают подбитый ватой бюстгальтер — это обман, когда делают вид, что у них оргазм, — это тоже обман. Можно прожить всю жизнь, занимаясь только тем, что лгать женщинам, и все равно они оставят тебя в дураках. "Нет, — подумал я, — все-таки здесь что-то не так. Не может быть, чтобы весь мир жил по этим законам". Однако после нашего следующего приключения я был готов согласиться, что Уэйд кое в чем прав. — Ладно, с демократками мы погуляли, — сказал однажды Уэйд, — теперь попробуем с республиканками. — "Гулять с демократками" на жаргоне того времени означало видеться с девушками второго сорта — как это было в Лос-Анджелесе. — На следующие выходные едем в Сан-Франциско. Твою девицу зовут Глория Чейс, мою — Фиби Уэнтворт. И Уэйд рассказал мне о них все, что ему удалось узнать от своего приятеля, биржевого маклера, который и устраивал нам это свидание. Я стал было слушать, но скоро совершенно запутался в названиях многочисленных школ и колледжей. Где только они ни учились — и в Вассаре, и в Уэллесли, и в Стэнфорде, и в Смите! Одно я уяснил твердо: связи у этих девушек такие, каких у меня, наверно, никогда не будет. В Сан-Франциско мы всегда останавливались в «Николае» — небольшой русской гостинице на Буш-стрит. Номер на двоих стоил там гроши, а Юнион-сквер и Ноб-Хилл были буквально в двух шагах. Своим товарищам по школе мы, надеясь поразить их воображение, говорили, что живем "в одном уютном заведении, между "Марком Хопкинсом" и "Сен-Фрэнсисом".[20] На самом деле «Николай» был ничем не лучше студенческого общежития, за одним исключением: в холле всегда было полным-полно русских, которые часто приглашали нас выпить с ними чаю. Мы сидели вокруг самовара, обсуждали разные новости, и они говорили нам, как далеко мы продвинулись в изучении русского языка. То, что номер стоил дешево, в этот наш приезд оказалось очень кстати: все деньги, которые нам удалось наскрести, предполагалось потратить на Глорию и Фиби. Нас предупредили, что девушки привыкли ходить в самые лучшие места. Целую неделю мы обсуждали, куда их повести, и сошлись на том, что пить коктейли на крыше «Марка» пошло, а лучше пойти в коктейль-холл отеля «Фэйрмонт», что, впрочем, было не менее пошло. Мы просмотрели список ресторанов, по разным причинам дали отставку «Эрни», "Барделли" и "Голубой лисице", остановившись в конце концов на "Амелио". Оказалось, однако, что девушкам все это совершенно безразлично. Они были давнишние подруги, даже однажды совершили вместе кругосветное путешествие, но последние месяцы совсем не виделись. Фиби только что вернулась из какого-то потрясающего теннисного лагеря, а Глория была переполнена впечатлениями от поездки в Индию и на Цейлон. Затем они обменялись новостями об общих друзьях, которыми, казалось, были все без исключения жители Сан-Франциско, Барлингема и Сан-Матео. Какое-то время мы с Уэйдом пытались следить за их беседой, ожидая, когда можно будет вставить хоть слово, но так и не дождались. Иногда одна из девушек оборачивалась к нам и говорила: "Мы, наверно, страшно много болтаем", — и на нас обрушивалась очередная порция сведений о каких-то людях, которые то сходились, то расходились, то решали остаться в Сан-Франциско и работать в семейных фирмах, то ожидали первенцев, то находили себе теплое местечко в музеях. Наконец Уэйду это надоело. — Что нового пишут из дома? — спросил он меня. — Так нечестно! — воскликнула Фиби. — Ну, конечно, мы, наверно, страшно много болтаем! — И тут же вернулась к рассказу о какой-то Джэн Дэбни, которая подцепила в Риме очаровательного мальчика. После ужина девушки предложили поехать в гости к их друзьям. Когда мы проезжали мимо клуба "Пасифик юнион", им на минуту пришла в голову мысль туда заглянуть — оба их семейства были членами этого клуба. — Впрочем, не стоит, они ведь никого здесь не знают. — Глория говорила о нас с Уэйдом так, как будто мы отсутствовали. — Им тут не понравится. — Из чего я заключил, что для гостей мы еще сойдем, но никак не для клуба. В конце концов мы подъехали к какому-то дому на Телеграф-Хилл, где жили эти самые друзья; фамилия их была Уоррен. Богато обставленная квартира занимала два этажа, из окон были видны огни ночного Сан-Франциско. Гостей собралось не меньше ста человек, но все они как бы растворялись в огромных залах и прочих помещениях. "Зачем одной семье столько комнат?" — подумал я. Вокруг сновало множество слуг — явно восточного вида — с подносами, уставленными напитками. Кто-то играл на роя Шопена. Не успели мы войти, как Фиби тут же воскликнула: "Гляди, вон Диди с Чарльзом", — и в мгновение ока обе девушки исчезли. Мы с Уэйдом выпили одну за другой несколько рюмок виски. — По-моему, это была не лучшая идея, — сказал Уэйд. — По-моему, тоже. — Ладно, пошли общаться. — И мы отправились бродить по комнатам. В следующие два часа я познакомился с людьми, носившими такие звучные фамилии, как де Лимур, Мейн, Уилсон, де Тристан, Робертсон, де Гинье и Стент. Когда они узнавали, что я из Нашвилла, то казалось, испытывали какое-то чувство досады. Один из них спросил: "Это там, что ли, поют всякие народные песни?"; "А что вы имеете против негров?" — поинтересовался другой, и я отвечал: "Да, народные песни там поют"; "Лично я против негров ничего не имею". Вскоре к нашей компании присоединился какой-то бойкий, весьма упитанный парнишка. — А я вам говорю, — начал он с места в карьер, — что у нас лучшая команда второкурсников на всем Западном побережье. К тому же за нас играют Tapp и Стюарт. Так что можно считать, что кубок у нас в кармане. — Да, команда у нас неплохая, — согласился кто-то, — но в Калифорнийском университете все-таки лучше. — У кого это "у нас"? — спросил я парня, стоявшего рядом. — В Стэнфорде, — ответил он. — Ты что, не знаешь, кто такие Билли Tapp и Билл Стюарт? — Нет. — Tapp — лучший защитник на всем Западном побережье, а Стюарт в прошлом году принял больше всего передач. — А потом у нас самая длинная скамейка запасных, — сказал кто-то еще, и все заговорили о футболе. — Для папаши Уолдорфа это будет неплохой сезон. — Да ты что! Он ведь потерял Ларсона, Хэнифана и Хейзелтайна. — А у калифорнийцев — ни одного нового игрока. — Да Питт их разобьет в пух и прах! Я немного растерялся от этого словопрения, но все-таки решил тоже вставить слово: — А вот Ред Сэндерс, который сейчас играет за калифорнийцев, раньше играл за Вандербилтский университет. — Неужели? — спросил бойкий толстяк. — А все-таки Чак Тейлор — потрясный тренер. — И все снова заговорили о шансах стэнфордской команды. Потом от футбола перешли к политике. — Слышали, что отколол Гуди? — спросил какой-то парень, который, видно, только что подошел. "Гуди" — было прозвищем Гудвина Найта, губернатора Калифорнии. Я, конечно, никогда не учился в Калифорнии, но тем не менее знал, что четверо представителей этого штата баллотировались на пост кандидата от республиканской партии на будущих президентских выборах в 1956 году. Это были Найт, Ноулэнд, Уоррен и Никсон, и каждый из них имел в Сан-Франциско своих почитателей. Я спросил у ребят, что они думают насчет Эйзенхауэра — будет ли он баллотироваться на следующий срок? — Ни за что. Ему уже шестьдесят пять. Он спит и видит, как вернется в Геттисберг и будет играть в гольф. Все согласились, что у демократов снова будет баллотироваться Стивенсон, и тут кто-то спросил: — А кто такой этот Кефовер? — Сенатор из Теннесси, — ответил я. — Ну, и что он собой представляет? Я собирался ответить, что, хотя Кефовер большой любитель выпить и поволочиться, он все-таки сделал много хорошего как сенатор, но успел сказать только: "Он пьет…", как кто-то сразу меня перебил: — А кто не пьет? Лучше послушайте, что я вам расскажу про Билли Ноулэнда. — И пошло, и поехало… Я отправился на поиски Уэйда и нашел его в группе студентов, столпившихся у рояля. Пианист как раз встал, чтобы немного отдохнуть, а его место занял какой-то кудрявый юноша, принявшийся наяривать боевой гимн Стэнфорда. За гимном последовала песня "На стэнфордской ферме", которую пели на мотив "Интендантов": Я тоже присоединился к хору, и мы еще с полчаса горланили всякие песни, из-за чего гости постарше стали покидать зал. Потом кто-то крикнул: — Поехали в Саусалито! Слышали, там открылся новый кабак, "Амалфи"?! — В Саусалито сейчас не попадешь, — сказал парень за роялем. — Почему? — Мост не работает. Через минуту до них дошло, и все враз загоготали и заорали наперебой: "Мост не работает! Мост не работает!" Под «мостом» имелись в виду Золотые Ворота в Сан-Франциско. — Хочешь поехать в Саусалито? — спросил я Уэйда. — А как девушки? Выяснилось, что девушки хотят домой. — Все было просто замечательно, — сказала Фиби, — но мне завтра с утра на корт, а Глория ночует у меня. Было полдвенадцатого. Когда мы выходили, толпа у рояля грянула новую песню: Последнее, что я слышал, уже входя в лифт, был дружный рев: "Калифорния победит! Калифорния победит!" По дороге домой девушки, не закрывая рта, обсуждали свежие новости. Я преклонялся перед ними, не в силах понять, как можно держать в голове сразу столько событий, как они умудрялись запомнить, кто на ком женился и кто у кого родился. Когда мы подъехали к дому Фиби, она, разумеется, сказала напоследок: "Мы, наверно, страшно много болтали", а Глория спросила: "Так вы, говорите, откуда?" — Из Вандербилтского университета, — ответил я. — Это на юге, в Нашвилле. Там поют народные песни и угнетают негров. — Это что, шутка? — спросила Глория. Прощаясь, она сказала: — Вы вполне милые мальчики, хотя немного чудные, — и подставила мне щечку для поцелуя. Уже войдя в подъезд, она обернулась и крикнула: — И не забудь, что я говорила про Индию! Обязательно туда съезди! Такого вы еще не видели! — Наверняка не видели! — крикнул я в ответ. Сев в машину, Уэйд вперил взгляд в руль и, вздохнув, сказал: — И на старуху бывает проруха. Вернувшись в гостиницу «Николай», мы решили заглянуть к Вере Петровне. В ответ на наш стук она крикнула по-русски: "Кто это?" Мы назвались, открыли дверь и остановились на пороге. Вера Петровна была одна. — А почему так рано? — спросила она. Мы объяснили. — Ах, бедные господа! Вам, наверно, грустно, да? Да, настроение было так себе. — Ну, проходите! Или вы собираетесь куда-нибудь? Мы ответили, что нет — слишком устали, но не хотели бы, чтобы из-за нас она не ложилась спать. — Ну, чепуха! Еще рано. Проходите! Садитесь! Мы вошли и сели. — Что вы будете пить? Не успели мы ответить, как она громко позвала: — Эй, Миша, что ты делаешь? — Мою посуду, — донесся Мишин голос, должно быть, из кухни. — Водка у нас есть? — спросила Вера Петровна. — Есть, — ответил Миша. "Выпить водки сейчас было бы в самый раз", — подумал я. — Принеси! Миша выглянул из-за двери, чтобы посмотреть, кто пришел, и через минуту принес бутылку водки и четыре рюмки. До этого мы с ними и с их друзьями пили только чай. Вере Петровне и Михаилу Владимировичу было за шестьдесят; они были знакомы чуть ли не со всеми русскими, жившими в Сан-Франциско, и часто приглашали в гости. Квартира их занимала почти весь первый этаж, но в других комнатах мы с Уэйдом не бывали, только в гостиной. Наш рассказ об испорченном вечере вызвал у них живейшее сочувствие. "Так бывает", — говорили они и пытались утешить нас, как могли. Хотя мы и раньше часто беседовали с ними, но даже не знали, откуда они родом, — эмигранты иногда болезненно относились к таким разговорам. На этот раз я все же решил спросить. — Мы из Тулы, — ответила Вера Петровна без тени смущения. — То есть, это я жила в Туле, там мы с Мишей и познакомились. А Миша вырос в Ясной Поляне. Ясная Поляна! Просто невероятно! В школе переводчиков мы уже успели узнать, что это было имение Толстого. Неужели этот человек, Михаил Владимирович, который просил называть его Мишей, жил рядом с Толстым? — Как вам это удалось? — спросил я. — Мой отец работал там управляющим. — А Толстого вы знали? — спросил Уэйд. — Я видел его почти каждый день. — Ну, и какой он был? — Как когда — то веселым, то грустным, но настроения эти проявлялись у него ярче, чем у других людей. Стены гостиной были увешаны иконами и фотографиями; на одном из снимков был изображен Толстой. — Расскажи, как ты учился у Толстого в школе. И про тот случай, — сказала Вера Петровна. Миша тяжело вздохнул, взял бутылку и налил еще по одной. — За ваше здоровье! — Он поднял свою рюмку. — Да, тот случай в школе… Пожалуй, это был самый неприятный момент в моей жизни. Собственно, со мной-то ничего плохого не случилось, но вот то, что я так жестоко обидел его… Он помолчал, потом заговорил снова: — Надо вам сказать, что Толстой — разумеется, мы называли его Лев Николаевич — любил учить крестьянских детей. Он писал для них учебники, а еще время от времени устраивал школу. Когда он был помоложе, то учил детей самым разным предметам, но я его застал уже восьмидесятилетним стариком, и на уме у него тогда была одна религия. Занятия проводились по вечерам, в библиотеке. Мне он тоже разрешил их посещать, хоть я и не был из крестьян. В классе было пятнадцать учеников, Толстой роздал всем по своей брошюрке, которая называлась "Христово учение в изложении для детей", и мы вместе изучали ее. Он читал что-нибудь из этой книжки или беседовал с нами, а мы повторяли за ним. Толстому все это доставляло удовольствие — он считал, что так он спасет нас. Мы, конечно, старались как могли. В конце концов, он был для нас барином, а значит, высшим авторитетом. Однажды — помнится, это было весной 1907 года — я играл с крестьянскими детьми позади зарослей акации. Вообще-то, эти дети были поставлены следить за лошадьми, но большую часть времени проводили в разных забавах. Мы только что научились всяким нехорошим словам и в тот день, разумеется, упражнялись в них изо всех сил. Сейчас я не буду их повторять, но вы легко можете себе представить, что это были за слова. Мы соревновались в том, кто кого хуже обругает. Неожиданно из-за кустов акации вышел Толстой. "Я слушал, — сказал он. — Я вас слушал. Как же вы можете ходить ко мне на уроки и в то же время говорить такие слова?" Наверное, он обращался ко всем, но я был уверен, что он смотрит на одного меня. Мы стояли и молчали. Толстой повернулся и пошел прочь. Ни раньше, ни потом я не видел, чтобы кто-нибудь был так удручен и подавлен. Миша снова наполнил рюмки. — Расскажи про Софью Андреевну и Черткова, — попросила Вера Петровна. — Не хочу сплетничать, — сказал Миша. — Что значит сплетничать? Толстой умер еще в 1910 году. — Все равно, эта история показывает Толстого с такой стороны, о которой мне неприятно говорить. — Потому-то она и интересна, — сказала Вера Петровна. — Случилось это незадолго до смерти Толстого. В Ясной Поляне тогда гостил некто Чертков, и Софья Андреевна, жена Толстого, почему-то решила, что у графа с этим Чертковым любовная связь. Своими опасениями она поделилась с доктором Маковицким и вообще рассказывала об этом направо и налево. Кто знает, может быть, в ее фантазиях и была доля истины. Как бы то ни было, она стала за ними следить и выяснила, что Толстой с Чертковым встречаются в сосновом лесу. Поэтому всякий раз, когда Толстой уходил на прогулку, она отправлялась его искать. Она спрашивала детей, не видели ли они графа и был ли Толстой один или с каким-то мужчиной. Однажды она и у тебя спросила, Миша. — Она была просто вне себя, — сказал Миша. — Казалось, она потеряла рассудок. Возможно, между Толстым и Чертковым и вправду что-то было. Мне неприятно думать об этой стороне их жизни. — А где вы были, когда Толстой умер? — спросил я. — В Ясной Поляне. — Вы присутствовали на похоронах? Миша кивнул. — Большие были похороны, таких я никогда не видел. Они длились целый день. Толстой умер в Астапове, и когда поезд с его телом подошел к нашей станции, еще не рассвело. На перроне уже ждала толпа: жители Ясной Поляны и Тулы, студенты из Москвы, разные делегации. Когда сыновья Толстого вынесли гроб из поезда, мы пропели "Вечную память". Женщины плакали. Тысячи людей пошли за гробом к дому. Вокруг было полно фоторепортеров и полицейских в штатском. Гроб установили в кабинете Толстого. Прощание началось около полудня, и в течение трех часов мимо гроба шли люди. Когда подошла моя очередь и я оказался рядом с Толстым, меня поразила его худоба и какое-то вытянутое, восковое лицо. Он не был похож на того Толстого, которого я знал. Примерно в три часа дня вся процессия вновь последовала за гробом на опушку леса, к месту, где Толстой завещал себя похоронить. Когда гроб опускали в могилу, мы стояли на коленях и пели "Вечную память". Священника не было — ведь Толстой уже давно порвал с Церковью. Появились полицейские — посмотреть, не творится ли тут что-нибудь запрещенное. Им начали кричать, чтобы они обнажили головы и встали на колени, что они в конце концов и сделали. Несколько человек произнесли надгробные речи, но их было плохо слышно. Когда весь народ разошелся, мы, окружив Софью Андреевну, пошли назад в усадьбу. Наша семья продолжала жить в Ясной Поляне до 1914 года, когда меня призвали в армию, а отец пошел работать на тульский оружейный завод. Говорят, что старая Россия умерла в семнадцатом. Но для меня она умерла в 1910 году, когда похоронили Толстого. Когда мы вернулись к себе, Уэйд только и делал, что повторял: "Он знал Толстого! Миша знал Толстого!" Уэйд уже давно заснул, а я все лежал и думал: как странно, что в Калифорнии мы ближе всего сошлись именно с этими двумя русскими. Просто ли они к нам хорошо относятся и умеют рассказывать интересные истории? Или, может быть, причина в том, что все мы вчетвером тоскуем по цивилизациям, унесенным ветром, — по старой России и старому Югу, — все мы живем здесь в изгнании? Пока я так размышлял, ко мне на огонек заглянула Сара Луиза. — По-моему, все ясно без слов, — сказала она. — Согласен, поэтому, будь добра, придержи их при себе. — Ты, конечно, знал, что рано или поздно это должно было случиться? — Да, знал. Я сам поставил себя в глупое положение — и поделом. — Сколько ты просадил на эту куклу? — Не считал. Примерно половину того, что получу за месяц. — Приятно, что деньги потрачены не зря. Этот сладостный поцелуй в щечку! — Исчезни. К моему удивлению Сара Луиза послушалась. «Чао», — бросила она, и больше в Калифорнии я ее уже не видел. Я снова подумал о Мише. То, что он почувствовал тогда, когда был застигнут Толстым за непотребным делом, было мне близко и понятно. Разве сам я весь последний год не занимался тем же самым? Встречаясь с Сэнди, Джейн, Соней и многими другими, я издевательски попирал те законы, которым меня учили с детства. Оглядываясь на свою жизнь в школе, я вдруг увидел, что вся она — сплошная ложь и распутство. Каким же я оказался подлецом! Как низко я пал! Есть ли еще хоть какая-нибудь надежда? Миша оскорбил Толстого, но разве сам Толстой не оскорбил свою семью? Означает ли это, что Бог разочаровался в Толстом и не пустил его в рай? Возможно ли, чтобы Толстой попал в ад? Я так не думал, но полной уверенности все-таки не было. Подобно Толстому, я грешил, подобно Толстому, я презрел Церковь. Но в отличие от него, я увидел всю ошибочность содеянного мною, а значит, возможно, еще успею исправиться. И я начал молиться. — Милостивый Боже, — говорил я, — восемь месяцев я делал то, чего нельзя было делать. Тебе известны все мои проступки и прегрешения. Сделай так, чтобы я избавился от порока и возлюбил истину и добродетель. Сделай так, чтобы я всегда исполнял свой долг и был хорошим сыном и солдатом. Аминь. Когда на следующий день мы ехали в Монтеррей, я чувствовал себя гораздо лучше. Я сделал шаг в верном направлении, и теперь оставалось только ждать, пока Бог не решит сказать мне Свое слово. "Чьим же голосом заговорит Он со мной?" — думал я. Как вскоре выяснилось, Бог выбрал для этой цели голоса Сэнди и Джейн. Уэйд окончил школу неделю спустя, а мне еще оставалось два месяца. Проводив его, я остался один и подумал, что сейчас самое время испытать себя. Интересно, насколько я переменился, начал ли жить новой жизнью? Все это можно было проверить, увидевшись с Сэнди и с Джейн. Стану ли я снова их обманывать, снова ли погрязну в похоти или буду вести себя как добропорядочный христианин? Когда я позвонил Сэнди, она сперва не поняла, кто я такой. Я сказал, что все время вспоминаю ее, что мне очень стыдно за свой тогдашний поступок. Нельзя ли встретиться и поговорить? Мы договорились, что я заеду на следующий вечер. Подойдя к двери ее квартиры, я увидел конверт. В конверте лежала записка: "Ушла по срочному делу. Не сердись. Может, так и лучше. Долго думала и решила, что нам не надо встречаться. На тебя не в обиде. Сэнди". Дозвониться до Джейн было сложнее; поймать ее удалось только через неделю. — Хэмилтон Дейвис? — переспросила Джейн. — Ну как же, прекрасно помню. Разве можно тебя забыть? — Смеешься? — Я? Смеюсь? Да Боже сохрани! Просто у меня голова идет кругом от всех твоих открыток и писем. Ты ведь такой внимательный — настоящий кавалер! — Извини, Джейн. Я, конечно, виноват. — И я сказал, что все время вспоминаю ее, что мне очень стыдно за свой тогдашний поступок. — Нельзя ли встретиться и поговорить? Я мог бы заехать в субботу. — Это было бы замечательно, но, увы, в субботу у меня стирка. — И в следующую субботу у тебя, конечно, тоже стирка? — Нет, в следующую субботу я буду вязать себе свитер. — Извини, Джейн. Ты права — так мне и надо. — Не стоит извиняться. Просто у меня куча дел. Итак, Господь Бог сделал первый шаг, оградив меня от искушения. Вскоре Он снова обратился ко мне, на этот раз в лице майора Гаффни. Однажды, придя на занятия, мы увидели объявление: всем собраться в актовом зале. Там нас ждал майор Гаффни. Поднявшись на сцену, он хмуро оглядел аудиторию и произнес речь. — Мне не хотелось бы об этом говорить, — начал он, — но я как староста курса обязан заявить вам следующее. То, что я сейчас скажу — ни для кого не новость. Начиная с Рождества, большинство из вас только и делало, что било баклуши. Это видел я, это видели преподаватели. Так дальше продолжаться не может. Задумывались ли вы над тем, во сколько обходится ваша учеба государству? Здесь работают двести русских преподавателей — знаете ли вы, сколько это стоит? Армия требует от вас только одного: чтобы вы каждый день трудились шесть часов в классе и еще три часа тратили бы на самостоятельную работу. Это самое малое, что вы можете сделать для страны. Так вот, если, начиная с этого дня, ваше отношение к учебе не изменится, кое-кого придется отчислить. И не мне вам говорить, куда их направят. Один пинок под зад — и вы уже в пехоте. Так что решайте сами: или вы исполняете свой долг здесь, или занимаетесь физподготовкой в Форт-Беннинге. У меня все. После этой выволочки мы вернулись в класс. Целый день все ходили как в воду опущенные, но к вечеру многие повеселели и разошлись настолько, что даже стали передразнивать Гаффни. Особенно они прицепились к "физподготовке в Форт-Беннинге", и в столовой сообщали всем подряд, что ждет каждого, кто не подтянется в учебе. Я смеялся, но позднее, сидя над домашним заданием, не мог отделаться от мыслей о том, что сказал майор. Я и правда не задумывался над тем, во сколько обходится мое обучение в школе. И баклуши я бил — это точно. И долга своего перед родиной я, конечно, не исполнял как следует. И пусть я считался одним из лучших на курсе, а майор Гаффни плелся где-то в хвосте, но ведь я три года учил русский в университете, а он нет. В Калифорнии я не выказал себя с лучшей стороны, и чтобы загладить эту свою вину перед Богом, мне требовалось оставшиеся два месяца трудиться не покладая рук. Время еще было. Заключительная часть программы была посвящена военной лексике, и преподавали ее нам люди, когда-то служившие в Советской Армии. Я зубрил как проклятый. В классе я шпарил наизусть по-русски так, что все только поражались. Что сталось с прежним Хэмом, куда девались беспечность и безалаберность? Их больше не было. На занятиях по устному переводу я стремился получать самые трудные задания и бывал счастлив, если мне доставалось что-нибудь в таком духе: "Это легкие танки Т-70. Их главной функцией является проведение разведывательных действий и обеспечение безопасности, но они могут также использоваться как огнеметные установки". Или: "Это 45-миллиметровые противотанковые орудия, обладающие пологой траекторией выстрела и высокой скоростью стрельбы, составляющей до пятнадцати выстрелов в минуту". Чтобы все выглядело по-всамделишному, я вечерами проигрывал диалоги в лицах, а когда оставался в классе один, представлял себе, будто нахожусь на поле боя. Какой-то генерал, как две капли воды похожий на Джорджа Паттона, кричит: "Где, черт возьми, переводчик?!" Перед ним понуро сидит русский офицер, ошеломленный быстротой нашего наступления. Меня спешно проводят к генералу; я встаю у него за спиной, и мы вдвоем раскалываем съежившегося от страха пленного. Мое знание русского языка может повлиять на ход истории. Что с того, что мои товарищи стали все больше и больше отдаляться от меня? Я поступил в школу не для того, чтобы ублажать их, а чтобы служить Богу и родине. Как бы в ответ на мои грозные замыслы «Правда» опубликовала полный список нашего курса, при этом обозвав школу переводчиков "логовом шпионов". Когда я увидел этот номер газеты, у меня глаза полезли на лоб. Подумать только, до окончания школы осталось каких-нибудь две недели — и вот вам, пожалуйста, все наши фамилии напечатаны на первой полосе, а в пятой строке сверху стоит: "Дэйвис, Гамильтон, ефрейтор". Как им удалось заполучить этот список? Может быть, они узнали о произошедшей во мне перемене? И почему они считают, что школа переводчиков готовит шпионов? Но, как бы то ни было, а "логово шпионов" — это звучало здорово и поражало воображение. Уже на следующий день один из наших остряков сочинил нечто вроде школьного гимна: Целиком отдавшись изучению русского языка, я тем не менее понимал, что Бог ждет от меня чего-то большего. Когда-нибудь мне придется отчитаться за каждый свой поступок, и я начал менять привычный образ жизни. Теперь я все реже заглядывал по вечерам в пивную, что находилась в двух шагах от школы. Однажды, когда я все-таки туда зашел, меня окликнул один курсант из нашей казармы: — Эй, Хэм, хочешь пива? — Угощаешь? — спросил я. Он призывно махнул мне рукой, и я подошел к его столику, за которым сидело еще трое курсантов. Все были уже немного навеселе. — Видишь вон ту доску? — спросил меня мой знакомый, понизив голос. На стене за стойкой висела доска, на которой мелом были выведены фамилии посетителей, набравших больше всего очков на электрическом бильярде, а рядом было указано, сколько бесплатных кружек пива им за это полагается. — Скажи официантке, чтоб она принесла тебе пиво из выигрыша Уотсона. Сам он пива не употребляет, а когда его выигрыш кончается, кто-нибудь берет и ставит спереди единичку. Я посмотрел на доску: Уотсону причиталось 113 кружек пива, причем 13 было написано одним почерком, а начальная единица — другим. Иными словами, мне предлагалось попросту украсть пиво. В ту же минуту Бог повелел мне отказаться, но отказаться тактично, и я, улыбнувшись, произнес: "Спасибо, но лучше я заплачу сам". Мой знакомый только пожал плечами, а мне было интересно, произвела ли на него моя новая улыбка должное впечатление — ведь я специально разучивал ее перед зеркалом. Улыбка должна была выйти такой, чтобы всем людям сразу стало ясно: я сострадаю им всем сердцем и никогда не осмелюсь судить их — пусть это делает Тот, Кто стоит над нами. В казарме, как и в классе, меня сторонились все больше и больше. Что же, и одиночество — это тоже удел праведников. Зато я был способен оказать помощь тем, кто в ней нуждался. Когда Мак-Нейл, негр из Нового Орлеана, как-то предложил поменяться дежурствами по кухне — к нему должна была приехать его девушка из другого города, — у всех северян нашлись в этот день какие-нибудь дела. — Мак-Нейл, — сказал я, улыбаясь, — давай, я заменю тебя. — А мне когда тебя заменить? — У меня уже больше не будет дежурств, но это не имеет значения. Как и курсант в забегаловке, Мак-Нейл только пожал плечами. Чтобы он мог убедиться в искренности моих побуждений, я стал вечерами помогать ему делать домашние задания. По школе пошел слух, что я занимаюсь с отстающими, и вскоре у меня появилось человек десять новых учеников — совсем еще молодых парнишек, называвших меня, двадцатитрехлетнего, "дядя Хэмилтон". Я и вправду чувствовал себя дядей, ведя их сквозь дебри падежей существительных и видов глаголов. Мало-помалу я начал замечать, что просто делаю за них упражнения, которые они должны были бы делать самостоятельно. Когда я, по Божьему велению, в конце концов сообщил своим ученикам, что больше не буду с ними заниматься, они все тоже пожали плечами, а один, из штата Аризона, сказал: "Ладно, не хочешь помочь своим корешам — не надо". "Почему, — задумывался я, — христианину так трудно найти себе друзей? Возможно, я ищу не там, где следует?" Я начал ходить в местную епископальную церковь — к воскресной службе и к вечерне, а потом вступил в Кентерберийский клуб.[21] Там было еще с десяток молодых людей, мы стояли и пили сок или воду, но общий разговор как-то не клеился. Когда оканчивались выступления и объявлялся час бесед, те немногие, кто родился и вырос в Монтеррее, тут же образовывали свою группку, а остальные начинали бесцельно бродить по комнатам. Пару раз я провожал домой девушек. Попрощавшись с ними за руку, я улыбался своей коронной улыбкой, которая должна была означать: конечно, я отнюдь не прочь заняться чем-нибудь более легкомысленным, но мы-то с вами знаем, что это было бы дурно. Бог все видит. Больше эти девушки в клубе не появлялись. Выпускные экзамены я сдал лучше всех на курсе. Получив назначения, мы все сияли: сбылись наши мечты — нас направляют в Европу! Сбор — через месяц в Форт-Диксе. Но, несмотря на всеобщую радость по поводу удачного назначения и предстоящего отпуска, лишь немногие подошли ко мне попрощаться, а на капустнике один остряк прочитал стихотворение, в котором выражалась надежда, что в Москве мне удастся спасти больше заблудших душ, чем в Монтеррее. Все это я воспринял достаточно спокойно. Садясь в самолет в Сан-Франциско, я твердо решил, что дома чистосердечно расскажу обо всем, что со мной случилось, — это был мой моральный долг и перед родителями, и перед Сарой Луизой. Но когда во время остановок в Техасе и в Арканзасе самолет стал наполняться людьми, говорившими с южным акцентом, в меня начали закрадываться кое-какие сомнения. Подлетая к Нашвиллу, я пришел к выводу, что лучше не создавать волны: ведь если я расскажу о своем перерождении, меня могут спросить, чем оно было вызвано, и тогда откроются всякие гадкие подробности моей жизни, и праздник Благодарения будет испорчен. Весь следующий месяц я усердно играл роль прежнего Хэмилтона Дэйвиса. Та Сара Луиза, с которой я беседовал в Калифорнии, стала для меня гораздо более реальной, чем настоящая, и когда мы с ней приехали на нашу просеку, я все ждал, что она заговорит о распутных девицах, за которыми я гонялся. Но Сара Луиза как ни в чем не бывало болтала о друзьях и родных, а потом расстегнула мне брюки. Тут Бог сказал мне, что это можно, потому что я ей предан. Слово «предан» тогда только начинало входить в повседневный обиход, и мне показалось интересным, что Бог изъясняется на современном языке. Колдуэллы устроили прием в нашу честь, на котором я так увлекся виски и всякими пошлыми песенками, что на следующий день долго молился. В День Благодарения Колдуэллы пришли к нам в гости; родители наняли на этот вечер четырех слуг и купили ящик «Моэ» и "Шандона".[22] Я зашел в университет повидаться со своими старыми учителями и получил истинное наслаждение от общения с ними. Спрашивать у них, не преувеличивают ли они значение Юга, было бы то же самое, что спрашивать у папы римского, не преувеличивает ли он значение Церкви. Покидая Нашвилл, я помахал из иллюминатора Саре Луизе и всем родителям и подумал, что бы ни происходило вокруг, здесь царствует Бог, и вообще мир в полном порядке. В Форт-Диксе мои товарищи по школе не сторонились меня, но и не проявляли особого желания общаться. Когда мы узнали, что нас продержат здесь около недели и будут посылать в наряды, один из курсантов подсуетился и нашел нам непыльную работу. Рано утром мы отправлялись в какой-то заброшенный барак топить печь. Сама работа занимала минут пятнадцать, а остальное время мы просто сидели без дела, читали и ели бутерброды, запивая их пивом. В пять часов вечера мы вскидывали на плечи свои лопаты и с усталым видом брели домой, мыча хором походную песню. Однажды утром, когда мы только встали и лениво ворчали спросонья, дверь казармы распахнулась и чей-то голос громко произнес: "Что, порядка не знаете?! Велено было — никаких писем! Нам что ль делать больше нечего, как их разгребать? Кто тут Хэмилтон Дэйвис? Где он?" — Я здесь, сержант, — ответил я. — Держи письмо. Надо было б порвать его к чертовой матери. Больше чтоб никаких писем из дома — всем ясно?! Письмо было от Сары Луизы. Вообще-то я не просил ее писать, но сообщил по телефону, что пробуду здесь еще с неделю, и объяснил, как в случае необходимости меня найти. Если бы случилось что-нибудь серьезное, она бы позвонила или прислала телеграмму. Значит, это просто обычное ее письмо — парочка сентиментальных фраз, а в основном всякие сплетни. Я сунул письмо в карман, не распечатав, и пошел завтракать. В бараке, который мы отапливали, я улегся на матрас и развернул "Нью-Йорк таймс". Времени на то, чтобы прочитать газету от корки до корки, было впритык — всего девять часов. На первой полосе красовалась фотография Эйзенхауэра с подаренным ему трактором. Я прочитал про это событие, а также про Эдгара Фора, про заседание французского парламента, про Западный Берлин, про русских, про Эдлая Стивенсона и про снижение темпов жилищного строительства. Проштудировав таким образом несколько полос, я вспомнил про письмо от Сары Луизы и решил, что оно хорошо пойдет под закуску. Но когда принесли бутерброды, я с головой ушел в бой между Карменом Базилио и Тони Де-Марко: Базилио победил в двенадцатом раунде и сохранил звание чемпиона во втором полусреднем весе. Потом еще были сообщения о баскетбольных и хоккейных матчах, а также о турне нью-йоркской футбольной команды по Японии. К середине дня я стал все чаще вспоминать о письме, но каждый раз, когда лез в карман, чтобы достать его, мое внимание обязательно привлекала какая-нибудь новая заметка. Компания "Минит мейд" за последний год увеличила сбыт до 376,4 %. Мисс Ширли Сирина Дакворт выходит замуж за Джека Нортона Дитера. Ее отец — бывший член британского парламента, ее отчим — известный кларнетист Бенни Гудман, а бабушка по материнской линии была в родстве с Вандербилтами и Слоунами. Вот это да! Кто бы мог подумать, что Вандербилт и Бенни Гудман связаны родственными узами! Потом я ознакомился со статьями про русских в Антарктиде и про объединение американских профсоюзов. Когда пришла очередь письма от Сары Луиза, было около пяти часов, и кое-кто уже начал приводить себя в порядок, готовясь уходить. В течение дня я несколько раз задумывался, что сообщает Сара Луиза на этот раз? Что она пошла к гинекологу с какой-нибудь новой болячкой? Что ее брат и сестра поссорились? Или что ее бабушка снова упала в ванной? Наконец, распечатав письмо, я прочитал следующее. "Дорогой Хэмилтон! Поверь, мне придется труднее, чем тебе. Когда ты приезжал, то, наверное, заметил, что между нами что-то переменилось. Разумеется, мы механически продолжали вести себя как прежде, делая вид, будто все в порядке, но я уверена, ты тоже понял, что это не так. Я надеялась, ты проявишь инициативу и скажешь, что нашел в Калифорнии какую-нибудь потрясающую девушку — у тебя, вероятно, отбоя не было от них. Возможно, ты боялся меня огорчить. Так что мне снова придется сказать обо всем первой — как тогда, на танцах. Так вот: я люблю другого. Может быть, ты его помнишь — это Фред Зиммерман из Сан-Луиса. Два дня назад мы с ним обручились, официально о помолвке будет объявлено весной. Я решила не рассказывать Фреду о том, что было у нас с тобой, поэтому не буду писать тебе о нем — надеюсь, ты меня поймешь. Пока об этом знают только наши родители. Думаю, что твоим родителям ты сообщишь сам. Передай им, пожалуйста, от меня поклон и скажи, что я благодарна им за доброе отношение. Ты можешь спросить, почему я не рассказала все при встрече, а пишу об этом в письме. Дело в том, что я должна была убедиться в своих чувствах. Когда ты уезжал, я, в общем-то, уже была вполне уверена, но все-таки решила сперва еще раз повидаться с Фредом, когда он вернется после праздников. И вот теперь, проведя с ним неделю, я окончательно поняла, что мне нужен только он. Прости, если это мое признание оказалось для тебя неожиданностью. Но, как я уже говорила, после всех девушек, с которыми ты наверняка встречался в Калифорнии, я вряд ли могу что-нибудь для тебя значить. Возможно, это письмо снимет камень с твоей души. Я благодарна тебе за те два года, что мы были вместе. Мне хочется, чтобы мы остались друзьями и не чувствовали бы себя неловко, когда увидимся снова. Желаю тебе всего наилучшего. Папа с мамой шлют привет. Сара Луиза". Я перечитал письмо несколько раз, прежде чем заметил, что мои товарищи уже взяли свои лопаты и двинулись из барака. У меня хватило сил на то, чтобы присоединиться к ним, но петь я не мог. Мучительная боль разрывала мне грудь, я шатался как пьяный. Она была обручена с другим, скоро будет официальная помолвка. Да, я помнил Фреда Зиммермана. Это был тот самый неуклюжий студент, с которым она танцевала в наш первый вечер. Мы вместе окончили университет, но он потом поступил в школу права. В чем же, черт возьми, он меня обскакал? Подумав, я понял, что во многом. Он и ростом был выше, и лицом посимпатичнее, и говорить умел лучше, чем я. Отец его, то ли пивной, то ли обувной магнат, был богат как Крез. Чем дольше я размышлял, тем больше недоумевал, зачем я вообще понадобился Саре Луизе. Может, Фред тогда увлекся кем-нибудь еще? Помнится, была у него какая-то студентка. Возможно, Сара Луиза закрутила со мной роман, чтобы заставить его ревновать? Моя руки перед ужином, я напряженно думал, как мне теперь сообщить родителям, что брак, которого они так сильно желали, не состоится? И впервые мне в голову закралась мысль: а что хорошего в этой новой, добродетельной жизни? Покаяться можно и перед смертью — так есть ли смысл торопиться? А как славно можно было бы погулять эти два месяца в Калифорнии! Сколько пива не выпито, сколько девочек пропало! Я ненавидел самого себя. В один прекрасный день, когда явится старуха с косой, я, конечно, покаюсь изо всех сил. Но до этого дня еще жить и жить, а сейчас-то я молод, сейчас-то мне хочется чего-нибудь плотского. Если Бог желал уберечь меня от неправедной жизни, зачем Он тогда вложил в мое тело все эти гормоны? Чтобы искушать и мучить меня? Тогда какой же Он друг? У дверей столовой нас поймал сержант и отправил дежурить на кухню. Я мыл и тер бесчисленные кастрюли и сковородки, и тут ко мне в последний раз заявилась Сара Луиза. Для разнообразия она пришла не одна, а с Фредом Зиммерманом. Сначала они разыграли сцену на переднем сиденье его машины. Как только Сара Луиза расстегнула на Фреде брюки и вытащила его напрягшийся член, она тут же пустила в ход свой язык. Она жадно сосала этот член, и изо рта у нее текла слюна. Взглянув на меня, Сара Луиза сказала: "Видишь, как я ублажаю Фреда? Но это еще не все, правда, Фред?" И она взяла руку Фреда и погрузила ее в черноту между своими ногами. "М-м-м, как хорошо…" — проговорила она, не выпуская член изо рта. Зад ее начал изгибаться, и тогда она сказала: "Но это только начало, правда, Фред?" И сразу возникла новая сцена: Фред лежал на спине в постели, между его ногами торчал пенис, а голая Сара Луиза ползла к нему. Тут она опять обернулась ко мне. "Мы с Фредом можем делать все, что хотим, — ведь мы помолвлены. Гляди, что мы будем делать, — у нас с тобой такого не бывало". С этими словами она села верхом на пенис и медленно ввела его в себя. "Это может долго продолжаться, — сказала Сара Луиза, — потому что Фред такой большой, но, уверяю тебя, Хэмилтон, мне на это времени не жалко!" Тело Сары Луизы двигалось вверх и вниз, ее лицо пылало. Пока я наблюдал за ними, они испробовали все известные мне позы — извиваясь, задыхаясь, ловя ртом воздух, — и вдруг оба забились, застонали в оргазме. Ужинать мы кончили только за полночь; вся казарма уже спала. Я тоже улегся в постель, но в мозгу у меня продолжало крутиться кино про Сару Луизу и Фреда. До чего же они похотливы, до чего ненасытны! Временами они отстранялись друг от друга, чтобы перевести дыхание, и тогда в моем воображении возникали отец с матерью, читающие письмо, в котором я пишу обо всем, что произошло. Мать плачет, и слезы капают на бумагу, а потрясенный отец гладит ее по плечу. Они ведь столько для меня сделали! Еще немного — и они гордились бы мной, гордились бы моим счастливым браком. Но теперь все кончено. Я, конечно, когда-нибудь женюсь, и они будут делать вид, что довольны моим выбором, но и они, и я — мы будем знать, что это все-таки не Сара Луиза. Я посмотрел на часы — вот-вот начнет рассветать. Мне только двадцать три года, а жизнь уже прошла мимо. |
||
|