"Повседневная жизнь в эпоху Людовика XIII" - читать интересную книгу автора (Мань Эмиль)VII. Светская жизнь. СалоныВ отличие от Двора, где «родовитость» и военная доблесть стоили куда больше, чем интеллектуальные достоинства, в салонах или, скорее даже, альковах, как тогда говорили, начинали отдавать предпочтение уму и остроумию, превозносить таланты, открывать писателям доступ туда, где собиралась «элита». Только это неправда, что, как долго верили, салоны возникли лишь в период царствования Людовика XIII – нет, они существовали и раньше: дама высокого происхождения и не менее высокой учености, жена маршала Реца, основала еще в XVI в. наиболее процветающий из них и стояла во главе его, подбирая себе компанию из поэтов и других гуманитариев. Потом на долгое время салоны исчезли из виду: их позакрывали в связи с междоусобными войнами. А после, когда мир возвратился на французскую землю, они опять возродились, и случилось это в начале XVII в. Если принимать во внимание разбросанные по разным источникам сведения, то можно прийти к выводу о том, что с тех пор их стало очень много, что они ставили себе задачей борьбу с вульгарностью нравов и обычаев, что там уже царили невероятная тонкость манер и языка, равно как и дух галантности, подвигавший к изысканным любовным приключениям. Мы не знаем, что за героини управляли времяпрепровождением в этих таинственных «кружках». Но нам известно все-таки, что дамы кичились там познаниями в различных неудобоваримых науках, что «грамматистки» создавали там и вводили в употребление новые слова, что там спорили о проблемах любовной казуистики и даже изобрели целую классификацию Любви, поделив ее на шесть категорий-жанров: природная, чувственная, рассудочная, дружеская, любовь существ, подобных одно другому, и любовь-долг, она же любовь-благодарность. Похоже, литераторов ожидал здесь более чем любезный прием, но не было ли такое радушие оплатой услуг, которые они оказывали, – к примеру, исправляя стихи и прозу «писательниц» и спорщиц, жаждущих блистать, дам, которые, оставшись без их профессиональной помощи, лишились бы голоса и дыхания? Кроме анонимных альковов таких «смешных жеманниц», существовали и другие, более известные, но не пользовавшиеся доверием общества, и существование их в начале XVII в. было весьма шатким и непрочным. Одним из подобных салонов руководила до самой своей кончины, случившейся в 1615 г., Маргарита Валуа, первая жена Генриха IV, с которой он развелся. Размещался салон в ее роскошном дворце на набережной Малаке, и отвергнутая супругом королева ставила себе задачей радостно, по-эпикурейски проводить здесь время. Она развлекалась в обществе музыкантов, философов и поэтов, которым за это платила, делая порой кого своим любовником, а кого шутом. Со своей стороны, Мадлен де Ла Ферте-Сеннектер, в былые времена фрейлина Екатерины Медичи завела себе другой салон, еще более необычный. Иногда его завсегдатаи собирались в особняке Немуров, иногда – Суассонов, словом, там, где вынуждало на этот раз искать кров тяжелое финансовое положение основательницы. Но каким бы оно ни было, она регулярно, каждую неделю, как пишет один хроникер, принимала у себя дипломатов разных национальностей, у которых изо всех сил старалась выведать их секреты. Это была настоящая интриганка, куда более жадная до политических новостей, чем до окололитературной болтовни, презиравшая общество писателей, хотя и сочинявшая тайком сама роман в четырех частях под названием «Орази», где рисовала галантные нравы, которые так восхищали ее в юности при дворе Генриха III. Третьей владелицей салона, правда, ничуть не похожего на первые два, была старая дева, Мари ле Жар мадемуазель де Гурне, знаменитая названая дочь Монтеня, издавшая после его смерти «Опыты». Примерно в то же время она устроила нечто вроде «центра по обмену духовностью» под крышей дома, где жила на улице Сент-Оноре, прямо напротив отцов-ораторианцев. Такое было странное место, почти что чердак, куда забирались, цепляясь за веревку. Все стены были заставлены книгами, а в угловом шкафу стояли горелки и реторты заядлого алхимика. Прожившая большую часть своей жизни в XVI в., хозяйка дома одевалась по обветшалой моде ушедшего столетия и говорила, как было тогда принято, не стесняясь крепких выражений. Ворчунья и брюзга по натуре, она весьма нелюбезно принимала всякого приходящего, исключение делалось лишь для милейшего аббата де Буаробера, который, сжалившись над ее невезучестью, выбил у кардинала Ришелье пенсион в 200 экю для самой престарелой девственницы, в 50 экю – для ее компаньонки, мадемуазель Жамен, незаконной дочери Амадиса Жамена, в 20 экю – для ее любимой кошки по имени мадам Пиайон (Плакса) и, наконец, в 1 экю – для новорожденного котенка. Мадемуазель де Гурне представляла собою достаточно редкий для своего времени тип женщины-писательницы, родом из мелкопоместного дворянства, разорившейся на поисках философского камня, живущей впроголодь доходами от литературы, достаточно сведущей в греческом и латыни, чтобы замечать оплошности переводчика античных текстов, по нечаянности оказавшегося ее соседом аббата де Мароля, страстно увлеченной этимологией и грамматикой, при случае баловавшейся рифмами, азартной и язвительной полемисткой, грозной для противников в споре – и в то же самое время насыщавшей свою прозу архаизмами, добрячкой по отношению к тем, кто с ней жил, верным, преданным, искренним, наивным человеком, целиком отдающимся жизни духа. Кроме нескольких дам, с почтением относившихся к особенностям ее характера и к ее добродетелям, она принимала у себя только литераторов. Одни приходили к ней на чердак подискутировать на философские темы, обсудить книги, поговорить о стиле письма. Другие, для которых главным было непрестанное зубоскальство, являлись сюда с мистификациями разного рода, чтобы потом вволю посмеяться над старушкой со своими приятелями-либертинами. Но чердак мадемуазель де Гурне нисколько не в большей степени, чем кабинеты королевы Маргариты или мадемуазель де Сеннектер, имел право рассматриваться как один из тех салонов, которые силились облагородить общество и вернуть духу главенство над материей. До конца эту роль при Людовике XIII играли лишь три салона, и все три более или менее преуспели в своих намерениях. Одним с необычайным изяществом руководила Катрин де Вивонн, маркиза де Рамбуйе; облик второго точь-в-точь напоминал своей живостью хозяйку – Мари Брюно, госпожи де Лож; третий во всем повиновался фантастическим порывам Шарлотты дез Юрсен, виконтессы д'Оши. Первая и третья из вышеупомянутых дам происходили из знатных, прославленных фамилий. Катрин, родившаяся в Риме в 1588 г., была дочерью Жана де Вивонна, маркиза де Пизани, знаменитого дипломата; по материнской линии она происходила из княжеского рода Савелли; в 1600 г. вышла замуж за Шарля д'Анженна, маркиза де Рамбуйе. Да и виконтесса, со своей стороны, тоже лицом в грязь не ударила по части происхождения и знатности: правда, неизвестно, в каком именно году, но она родилась от брака Жиля дез Юрсена и Шарлотты д'Арс, а примерно в 1595-м обвенчалась с Эсташем де Конфланом, чрезвычайно гордившимся прославленными предками, числившимися в его генеалогическом древе. По сравнению с такими знатными, надменными и роскошными дамами, Мари Брюно была фигурой вовсе незначительной. Она появилась на свет в результате брака некоей Николь дю Бей и Себастьена Брюно, буржуа-гугенота из Труа, большого доки по части дел и финансов, который стал, неведомо каким образом, интендантом принца Конде, потом короля Наварры, разбогател на этих должностях, а когда настало время религиозных войн, нашел себе убежище сначала в Седане, потом в Ларошели. Мари родилась в 1584 г. в первом из этих городов, а в 1588-м перебралась с отцом и матерью во второй, сидя вместе со старшей сестрой верхом на навьюченном корзинами осле. 4 декабря 1599 г. она вышла замуж за Шарля Решиньевуазена, господина де Ложа, не без того, как говорили, чтобы предоставить ему перед этим неопровержимые доказательства своей любви. Шарлю, если верить тем же злым языкам, одинаково нравились ум невесты и ее приданое. Году этак в 1603-м Решиньевуазены обосновалось в Париже, где Генрих IV, благоволивший к единоверцам, которые верно служили ему, одарил отца семейства благородной должностью секретаря-советника, а мужа Мари сделал дворянином и оставил при дворе. Таким образом, дворянство Мари было совсем недавним, так сказать, «свеженьким». Судя по всему, мадам де Рамбуйе превосходила соперниц красотой. На портрете, написанном на пергаменте, она предстает просто-таки богиней с нежными, тонкими чертами лица, сохраняющего тем не менее радостное выражение, одета там Катрин в пышное платье с цветными узорами, украшенное золотыми кружевами. Лицо коленопреклоненной мадам д'Оши на эстампе, выполненном гравером Даре, различить трудно, но поклонники ее утверждали, будто она даже слишком хороша собой, зато противники заявляли, что физиономию красотки портили вечно гноящиеся глаза и тусклый, как у больной, оттенок кожи. А мадам де Лож, ни единого портрета которой не сохранилось, Таллеман де Рео описывал как особу весьма скромного обаяния и недостаточной природной элегантности. Все три дамы получили прекрасное образование. Мадам де Рамбуйе владела итальянским и испанским, изучала латынь, чтобы читать в подлинниках тексты Вергилия, и вообще чтение было для нее высочайшим из наслаждений. Мадам д'Оши вроде бы тоже разбиралась в латыни, но, по другим сведениям, больше хвалилась тем, что знает ее, чем знала на самом деле. А мадам де Лож никак не могла понять, что все-таки ближе ее душе – поэзия или тяжеловесные сочинения протестантских священнослужителей. Ни одна из них поначалу не держала в голове такой примитивной мысли – просто взять да и открыть салон. Госпожа Рамбуйе, как и госпожа д'Оши благодаря своему социальному положению были приняты при Дворе и буквально пропадали там. Зато мадам де Лож, жена «подчиненного» Его Величества, если и бывала там, то как-бы в тени. Маркизу приглашали танцевать в королевских балетах, репутация милой и умной женщины помогла ей быстро войти в кружок приближенных королевы; виконтесса – особа экстравагантного нрава – вызывала там только насмешки; мадам де Лож так и не удалось выделиться из теснившей ее со всех сторон толпы, да она к этому и не стремилась. Но первая из трех довольно скоро покинула Двор, показавшийся ей обиталищем грубости, и две другие тоже – разочарованные тем, что там не оценили должным образом их достоинств. Кроме того, материнский долг вынуждал опять-таки всю троицу всякий раз брать долговременный «отпуск»: у мадам д'Оши было трое детей, у мадам де Рамбуйе – семеро, у мадам де Лож – девять. Они встречались друг с другом как в Лувре, так и за его стенами. Разница характеров и темпераментов не позволяла им по-настоящему подружиться, но тем не менее они обменивались визитами и время от времени письмами, исполненными комплиментов. Году примерно в 1607-м, вероятно движимая целью взять реванш за холодный прием, оказанный ей придворными, мадам д'Оши решила устроить себе собственный «двор». Тогда она жила на улице Гранд-Трюандери[132], в самом центре богатого прихода Святого Евстафия. Виконтесса с детьми занимала огромный особняк: меньший не подошел бы – столько было слуг и экипажей. Здесь она наслаждалась полной свободой: ее муж, назначенный губернатором Сен-Кантена, вынужден был жить вдали от семьи, возложив на супругу улаживание по доверенности всех своих дел. Гордая своей сияющей красотой (а она не сомневалась, что ослепительно красива), кокетливая, умеющая любезничать, всегда разнаряженная в пух и прах, обожающая вокруг себя толпу, не скупящуюся на лесть и угодничество, она принимала – особенно поначалу – только «хорошее общество»: знатных дам, чуть более непринужденных в общении, чем другие, надушенных и припудренных молодых дворян – щеголей и волокит, страстных охотников до ветрениц своей же породы. Затем в один прекрасный день она сообразила, что эти щеголи и волокиты, не устававшие домогаться и ее любви, способны скомпрометировать ее, нанеся непоправимый ущерб репутации, тогда как поэты, хоть они и тоже испрашивали любви у счастливицы-богачки, выбравшей их при содействии благодетельницы Музы, все-таки по крайней мере превозносили до небес изящество ее ума и аромат ее добродетели. Вот эта хитрюга и решила: раз от поэтов скорее дождешься фимиама, чем от кого-либо другого, да и больше, чем вообще пожелать можно, я и стану привлекать их в свой дом. И начала, кажется, с Малерба. Поэту тогда сравнялось пятьдесят шесть лет. Он наслаждался известностью, которую принесли ему его несравненные оды. С мужчинами Малерб выказывал себя грубоватым, неотесанным и резким собеседником, бывал ворчливым и чересчур язвительным брюзгой, а иногда – попросту невежливым, зато по отношению к дамам проявлял неизменную галантность. Обычным его присловьем было такое: «В мире есть только две прекрасные вещи – женщины и розы, и только два лакомых кусочка – женщины и дыни… Я благодарен природе за то, что она сотворила их, а своих предков за то, что наградили меня такой склонностью к ним, которая граничит с обожанием!» Словом, Малерба не пришлось долго упрашивать: пригласили его в дом мадам д'Оши, он не стал долго медлить и явился. И едва попал туда, едва увидел хозяйку, – тут же объявил о своей пылкой к ней любви. И прекрасная дама пришла восторг от мысли, что отныне обретет бессмертие, будучи увековеченной в творениях короля поэтов. Вскоре действительно она стала получать письма, в которых воспламененный любовью Малерб воспевал притягательную силу божественной «Калисты» и жаловался, что ему достаются лишь знаки пренебрежения от этой жестокой. Стихи почти в точности повторяли письма: Однако Калиста остерегалась одаривать пламенного старикашку иными знаками внимания, чем улыбки, комплименты, любезности в ответных письмах. Изощренная кокетка, она при помощи таких «искусственных средств» умело распаляла к своей выгоде воображение поэта, провоцировала его на создание новых и новых стихов, которые немедленно распространяла в обществе, повышая столь своеобразным способом свой престиж. В то же время и с теми же целями, стараясь вызывать ревность престарелого влюбленного, она окружала себя молодыми его коадъютерами – коллегами, которых он воспринимал как соперников. Вокруг воспетой им Калисты собирались Энфренвиль, Ленжанд, Мальвиль, Летуаль да и другие, которые, со своей стороны, все множили и множили стихотворные воспевания хозяйки дома и появлялись в ее алькове всегда большой компанией – правда, чтобы прочесть свои новые произведения. Втиснутый против воли в толпу поклонников и презирающий большую часть этих торговцев рифмами, Малерб грыз удила. Однако он был не из тех мужчин, которые могут ждать до бесконечности весьма проблематичного вознаграждения за свой пыл. Однажды он мимоходом сказал некоему юнцу, которого наставлял в любовной стратегии: «Следует избегать положения, при котором можешь оказаться во власти каких бы ты ни было самодовольных персон, только и желающих, что понасмешничать за наш счет… Если какая-то из них от меня отстает, я придерживаю бег и оборачиваюсь, а то и направляюсь к ней. Если она ждет меня – ну и отлично! Если отступает, делаю вслед за ней шагов пять-шесть, а порой и десять-двенадцать – в зависимости от того, чего она заслуживает. Но если она продолжает убегать, каковы бы ни были ее достоинства, я позволяю ей исчезнуть, и в то же мгновение досада занимает в моем сердце то место, что прежде принадлежало любви, и все, что я совсем недавно находил в этой особе самым привлекательным и достойным воспевания, начинает казаться достойным, наоборот, порицания и хулы». Предупреждал ли он таким образом беспечную Калисту о ничтожности своего стремления преследовать ускользающих от него беглянок? Можно подумать, что так, потому как красавица, опасаясь потерять наиболее предпочитаемого ею самой из всех окружавших ее курителей фимиама, заставила трезвонить в его честь все колокола Киферы[133]. Вполне удовлетворенный любовник, пыл страстей которого с возрастом стал заметно угасать, Малерб в это самое время начал делаться любовником крайне недоверчивым и обидчивым. Он постоянно подозревал молодую женщину в изменах и предательствах. Однажды, вбив себе в голову, будто она предпочла ему другого поэта, Малерб неожиданно ворвался в спальню мадам д'Оши. Она лежала в постели… совсем одна. Не обратив на это ни малейшего внимания, взбесившийся ревнивец принялся осыпать возлюбленную упреками, затем приблизился к ней, одной рукой сжал ее руки, а другой, свободной, стал хлестать «неверную» по щекам, объявив, что не прекратит этого занятия, пока та «не запросит помощи». Калиста не преминула это сделать. Прибежали слуги. Только тогда Малерб отпустил свою жертву, несколько успокоился, уселся рядом с кроватью и абсолютно спокойно – «так, словно ничего не произошло» – склонился к ушку подруги, нашептывая ей всякую ерунду. Затем смиренно попросил прощения. Госпожа д'Оши не рискнула покарать наглеца, изгнав его из дома. А как было решиться? Чего стоила бы ее слава, лишись она поклонения и сотрудничества вспыльчивого поэта! Поколебленные на мгновение этой вспышкой гнева отношения обрели прежнюю гармонию. Однако у влюбленных в городе было полно врагов, которые только и делали, что высмеивали стихи Малерба, приемы Калисты и их разухабистую связь. Неизвестно, чем парочка насолила одному из таких неприятелей, Пьеру Вертело, сатирику с весьма острым пером, но тот громче других смеялся над нею. С неизбывным коварством и черным юмором он так изгалялся, пародируя сонеты и любовные песни Малерба, написанные во славу Калисты, что богиня превращалась в безобразную и вонючую мегеру, а ее возлюбленный – в старикашку, поизносившегося в любовных битвах настолько, что стал полным импотентом. Глумливые стишки Вертело распространялись по Парижу со скоростью звука, и вскоре над этой парочкой издевался уже весь город. Уязвленное тщеславие самодовольного и гордящегося своими альковными подвигами самца заставляло Малерба кипеть от гнева. И что же? Неужто он проткнул поднявшего его на смех мерзавца шпагой? Ничуть не бывало. Он попросил оставшегося ему верным старого друга отколошматить обидчика палкой и посчитал после наказания инцидент исчерпанным: теперь, удостоившись заслуженной трепки, полагал поэт, тот умолкнет. И – просчитался. Все вышло как раз наоборот. Вертело вовсе не захотел безропотно сносить унижение; синяки и шишки, напротив, возбудили в нем еще большую воинственность, и теперь пыл его уже вышел за всякие пределы приличия. Из-под его пера стаями вылетали начиненные ядом шутки, а еще чаще – прямые оскорбления в адрес организатора избиения и его подружки, в воздухе запахло грозой, начинался шумный скандал. Унизительное эхо этого скандала докатилось до отдаленного донжона в Сен-Кантене, где мирно влачил свои дни виконт д'Оши. Вскочив на коня, он примчался на улицу Гранд-Трюандери. Он с наслаждением прикончил бы свою супругу, он с удовольствием сделал бы покойниками Малерба и Вертело, грубо поправших его честь и достоинство, но боязнь правосудия заставила его принять куда более мудрое решение: сохраняя полное спокойствие, виконт увез очарованную поэзией грешницу в крепость и запер ее там, строго-настрого запретив выходить за ворота. В 1609 г. узница утешалась тем, что читала там «Собрание прекраснейших стихов наших дней», украшенное витиеватым посвящением госпоже д'Оши и лившее бальзам на ее измученную душу тем, что все авторы были поэтами, посещавшими ее альков, но о том, чтобы альков, закрытый по приговору мужа, возродился вновь, теперь не могло быть и речи. Пока происходили все эти героико-комические события на улице Гранд-Трюандери, госпожа де Рамбуйе и мадам де Лож, не без юмора воспринимавшие все их подробности, тоже не дремали. И той и другой несколько мешало материнство, их сковывали предписываемые им обязанности, поэтому приемы у себя они устраивали нерегулярно. Приходили в основном придворные. И если никаких сведений об обстановке, в которой жила (во всяком случае так принято считать) на краю предместья Сен-Жермен (бывшего в те времена очагом протестантизма), на тихой улочке Турнон, облюбованной аристократией, где-то поблизости от возвышавшихся среди прочих особняков знати Отеля чрезвычайных послов и Отеля Вентадура мадам де Лож, зато восстановить во всех деталях внешнее и внутреннее убранство особняка на улице Сен-Тома-дю-Лувр, в котором обосновались маркиз и маркиза де Рамбуйе, нам вполне под силу[134]. Семья вступила во владение этим только что отстроенным особняком в 1606 г. Двухэтажное строение новейшей архитектуры было возведено из камня, чередующегося с кирпичом, и окружено зеленью, насыщавшей воздух живительным кислородом. Сбоку находился просторный двор, позади – прекрасный сад с раскидистыми деревьями и узорными клумбами, посреди которых красовался прелестный фонтан, придуманный знаменитым Франсуа Мансаром. Нижний этаж занимали кухни, служебные помещения, кладовки, заселенные многочисленной прислугой. Высокое крыльцо из двора вело прямо в большой зал второго этажа, позади него анфиладой выстраивались по обеим сторонам центрального коридора комнаты. Мадам де Рамбуйе выбрала для себя в дальнем конце этого этажа апартаменты, состоявшие из прихожей, спальни, молельни и парадного зала, нареченного «Голубой комнатой»[135]. С юности здоровье милой дамы было весьма хрупким, и эта приобретенная слабость, в сочетании с природной томностью и некоторой вялостью, вынуждала ее искать способные поднять дух и укрепить тело лекарствами веселья и развлечений. Именно с целью заполучить такие целебные средства морального порядка, она приглашала в свой особняк дам и кавалеров из тех, в ком разглядела, бывая при Дворе, ум, тонкость и любезность. Она как никто умела оживлять и разнообразить беседу без привнесения в нее чисто внешней и преувеличенной стыдливости, она окутывала гостей паутиной слов и погружала их в атмосферу куртуазной любезности, которую умела создавать как никто другой. Вскоре сложился кружок, вернее было бы сказать – круг друзей дома, потому что они были весьма многочисленны, хотя и тщательно отобраны, и среди наиболее приближенных выделялись такие изысканные натуры, как герцог де Бельгард; герцог де Ла Тремуй; герцог де Лианкур; маршал де Бассомпьер; вице-адмирал и маршал де Сен-Люк; герцог д'Аллюэн, господин де Шомбер, тоже маршал Франции; еще один маршал – де Сен-Жеран; целая компания графов – д'Омон, де Мор, д'Этлан; кардинал де Ла Валетт; епископ Коспо; сьер де Шеври и де Ла Гранж, председатель счетной палаты и генеральный контролер финансов; барон де Виньнёв; Анри Арно; Робер Арно д'Андийи; принцессы де Конде, де Конти, де Гемене; маркизы де Сабле, де Клермон и д'Антраг; графини де Море, дю Фаржи и так далее… Входили в число «избранных» и такие знатные иноземцы, как шевалье Марен и герцог Бекингем. Мало-помалу репутация хозяйки салона росла вместе с репутацией ее особняка как места, где собираются сливки общества, и получить от госпожи де Рамбуйе приглашение посетить ее со временем стало для дам и господ высшего общества примерно тем же, что сдать экзамен на чин, поэтому придворные страстно добивались этой чести. Как раз в этот Ни на единую минуту в течение долгих-долгих лет в голову маркизы не забредала шальная мысль о том, чтобы позволить проникнуть в салон кому-то из внешнего, чуждого ей мира буржуазии, хотя там наверняка нашлись бы люди, способные куда лучше, чем ее друзья-придворные, снабдить ее пряной духовной пищей, которая была ей так необходима для выживания. Но она не терпела толпы, она до дрожи боялась какой бы то ни было вульгарности. Дочь и жена дипломатов, она предпочитала сдержанную, только чуть-чуть присоленную и приперченную беседу, исходящую из уст говорящего и доносившуюся до ушей слушающего в виде нежного шепотка. Пока мадам де Рамбуйе формировала в соответствии с собственным вкусом свой салон, госпожа де Лож организовывала свой. Она была не так знатна и богата, как соперница, и потому испытывала куда больше трудностей при вербовке посетителей. Такое впечатление, что она выбирала тех, кого стоит пригласить на прием, главным образом из числа гугенотских группировок квартала Сен-Жермен, а кроме того, присматривала будущих гостей в доме сестры, Мадлен Брюно, жены Пьера де Беренгена, тоже протестанта, первого камердинера короля и конфидента государя, человек могучего ума и тонкого остроумия, в доме которого собирались придворные, чтобы воспеть ему хвалу. Чтобы удержать при себе избранников, мадам де Лож располагала двумя средствами: искусным кокетством, которое обеспечивало ей ахи и вздохи «умирающих от любви», и умением вести легкий, непринужденный, приправленный шутками разговор, представлявший собой сплошную импровизацию – умением, которое все современники хором объявили «чарующим». С самого начала альков мадам де Лож приобрел черты протестантского центра. Пусть там и появлялись время от времени такие знатные католики, как Шарль де Гонзаго, герцог де Невер, необычный своей взбалмошностью, мечтательностью и буйной фантазией персонаж среди принцев, как-то приблудившийся сюда по нечаянности, но глава гугенотского движения герцог Анри де Роган и его наиболее преданные адепты, среди которых выделялся сьер де Отфонтен – к нему хозяйка салона испытывала что-то вроде дружеской влюбленности, оставались наиболее примечательными завсегдатаями. Приблизительно году так в 1615-м и вроде бы почти одновременно в альковах обеих дам – и госпожи де Рамбуйе, и госпожи де Лож – появились два поэта: Малерб и Ракан. Кто их туда привел, неизвестно. Оба они были дворянами, и именно это послужило пропуском в салоны, а вовсе не то, что они кропали вирши. Впрочем, Ракан в те времена еще и не накропал ничего, кроме весьма незначительных вещиц. Он выглядел достаточно жалким в обоих особняках, где посмеивались над его неловкостью, над его рассеянностью, над странным дефектом речи, из-за которого он вместо «к» произносил «т», а вместо «р» – «л», из-за чего не только «кот» звучал, как «тот», но и его собственная фамилия «Ракан» превращалась в чужую – «Латан»… Малерб же, в отличие от своего юного ученика, вызывал в обоих домах уважение. Ему уже перевалило за шестьдесят, но он все еще держался прямо, был хорошо сложен и являл миру над широкими плечами лицо с гордым взглядом, обрамленное собственными волосами, а не кудрями парика, и длинной бородой веером. Малерб был немногословен, но заставлял себя слушать и слышать, потому что «говорил только то, что слушать стоило». Порвав помимо воли с госпожой д'Оши, он теперь очень редко встречал безалаберную виконтессу, да и при этих происходивших с огромными интервалами свиданиях чувствовал себя неимоверно смущенным тем, что между ним и его Калистой стоит, наблюдая, тень несносного ее супруга. Как в салоне мадам де Рамбуйе, так и в салоне мадам де Лож престарелого поэта, вне всяческих сомнений, привлекали дамы – хозяйки альковов. Вовсе не иносказательно окрестили его там «папашей-сладострастником»: он только и мечтал о том, чтобы результатом демонстрации влюбленности стало полное подчинение его капризам закованных в латы добродетели героинь поэтических творений. Очень скоро Малерб объявил себя пламенным воздыхателем обеих, но все говорит о том, что он явно предпочитал маркизу ее конкурентке. Именно мадам де Рамбуйе, сиятельной Артенис[136], которой он присвоил имя, на века закрепившееся за нею самой и ее салоном, поэт посвящал волнующие любовные стансы – лучшее, что вообще когда-либо выходило из-под его пера, тогда как для госпожи де Лож его хватало лишь на прозаическую лесть. Вот таким образом, встав на вахту любви, поэзия впервые проникла во дворец Рамбуйе, но в те времена ей пока еще отказывали там в каком-либо виде на жительство. Да и в особняке Ложей что-то не заметно было, чтобы она получила хоть маленькое преимущество: здесь тоже стихам места не находилось. И только в 1625 г. произошли два события, которым суждено было совершенно изменить характер собраний в обоих домах. Клод Дюрре дю Пюи Сен-Мартен, сьер де Шодбонн представил госпоже де Рамбуйе Венсана Вуатюра, сына одного богатого виноторговца. Маркиза прочитала несколько игривых и изящных шуток, вышедших из-под пера этого элегантного и рафинированного юнца, и шутки его совершенно ее очаровали. Ну и она, ласково приняв дебютанта в высшем свете, пригласила его бывать почаще. За несколько недель поэту удалось полностью покорить сердце хозяйки салона, обнаружившей, что новый знакомец – самая что ни на есть продувная бестия, хитрец из хитрецов, каких она еще в жизни не видывала, но вместе с тем и умница, каких мало, и фантазер, притом весьма хорошо образованный и всепонимающий, и мастер розыгрышей, и охотник до галантных любовных похождений, и насмешник… Словом, в одном лице сошлись все качества, встретить которые в мужчине маркиза уже и не чаяла. В Вуатюре она сразу же увидела человека, способного вдохнуть душу в грубоватый стиль шуток слишком уж тусклых, на ее взгляд, приемов, и оживить эти встречи, потчуя постоянных посетителей своими изящными стишками и отвлекая ее самое от мрачных мыслей. И – с радостной решимостью распахнула перед ним двери своего дворца. В то же самое время мадам де Лож, только что с восторгом проглотившая первый сборник писем Жана-Луи Геза, сьера де Бальзака[137], свела знакомство, быстро перешедшее в дружбу, с молодым мастером эпистолярного жанра, явившимся в Париж из Рима, чтобы насладиться здесь зачинающейся славой, и ввела его в свой альков, представив постоянным посетителям в качестве бога Красноречия. Вот таким образом в двух до тех пор принимавших исключительно аристократию домах – дворце Рамбуйе и особняке Ложей – оказались даже не просто желанными гостями, но почти воцарились два писателя, два А впрочем, готова ли была каждая из них к тому, чтобы играть роль хозяйки салона, где искусство слова могло бы занять главное место? Безусловно – да! Выше уже говорилось о том, что обе дамы получили прекрасное образование. Мадам де Рамбуйе к тому же с легкостью сочиняла мадригалы, катрены, стихотворные послания, эпитафии, писала как совершенно ясные, так и изысканно двусмысленные письма, способные служить образцами искусства риторики. В ее наследии можно найти целый сборник прозаических «Молитв», оцененный Таллеманом де Рео после смерти автора как «чрезвычайно хорошо написанный»[138], а кроме того, и сборник стихотворений. Мадам де Лож, едва ли не с детства склонная к приятному делу версификаторства, – особенно ей удавались импровизации, – оставила своим наследникам после кончины увесистый том, битком набитый рифмованными строками. Кичившаяся также своей репутацией мастера эпистолярного искусства, она упорно трудилась над прозой и весьма преуспела в сочинении писем, слишком часто переполненных всяким вздором, но очень нравившихся, тем не менее, довольно поверхностно судящим ее современникам. «Поскольку это была единственная представительница прекрасного пола, умевшая вносить в письма здравый смысл, – замечал все тот же Таллеман, – ее эпистолы понаделали шума при Дворе». Однако, добавляет писатель, «не сказать, чтобы эти письма были так уж прекрасны на самом деле. Разве что – для своего времени»[139]. Невозможно было бы провести сколько-нибудь осмысленное сравнение салонов мадам де Рамбуйе и мадам де Лож. Сходства между ними, казалось, не было ни малейшего. Действительно, из всего, что уже говорилось, ясно: круг посетителей алькова последней с самого начала «сборищ» и до самого их конца был менее значителен по качеству и количеству гостей, равно как и по роскоши обстановки и приемов, по степени удовольствия для души, разнообразия и значительности интеллектуальных утех. Бальзак – само тщеславие, сама суетность, напыщенность и педантизм, этот самый Бальзак, даже и вернувшись в Ангумуа[140], продолжал царить в салоне мадам де Лож, накладывая отпечаток своего духа, не без проблем и шероховатостей сплавлявшегося с суровым протестантским духом, который старалась поддерживать хозяйка алькова. Вуатюр – сама веселость, ирония, элегантность, любезность – властвовал во втором салоне, преобразуя его по своему образу и подобию, но и сам отражая его, подобно зеркалу, среди игр и смеха, неизменно связанных с его там пребыванием. В то время как во дворце на улице Сен-Тома-дю-Лувр, как мы видим, с годами все чаще стали появляться поэты, романисты, драматурги, мэтры эпистолярного жанра, ученые, прославленные благодаря своему таланту, памфлетисты и даже «поэты-по-уши-в-дерьме» – такие как, например, некий Луи де Нёфжермен, ваявший акростихи в форме буриме, который сам себя называл «приходящим дураком» (видимо, как бывает «приходящая прислуга»)[141], кто же посещал особняк на улице Турнон? Тоже весьма достойные люди: нафаршированные греческим и латынью эрудиты, историки, моралисты, протестантские пасторы, ученые самых разных специальностей и среди прочих мадемуазель де Гурне, посвятившая мадам де Лож свою «Защиту поэзии и языка поэтов»; некий сьер де Круа, который преподнес хозяйке салона сотворенную им в честь нее довольно скверную трагикомедию «Климена»; Николя Фаре, автор «Порядочного человека», в те времена – настольной книги людей из высшего общества; Коснак, поэт из провинции Лимузен; Барден, будущий академик; Сезар де Нострадамус, историк, написавший «Провансальские хроники»; Жак Левассер, преподаватель и ректор Парижского университета; Саломон Сертон, переводчик Гомера; эксперт в области генеалогии д'Озье. Добавим к этой группе, более склонной в речах к строгости выражений, чем к веселью, нескольких мимолетных перебежчиков из отеля Рамбуйе: Ожье де Комбо, Пьера де Буасса, Валантена Конрара, религиозных людей, приходивших окунуться в благотворную атмосферу гугенотского очага мадам де Лож. Добавим сюда и Вожла, грамматиста, который обучал последнюю искусству обогащать свою прозу тем, что он называл «бесконечными периодами»; Менажа, насыщавшего ее пытливый ум своими познаниями в этимологии; Годо и Вуатюра, наконец, опутывавших ее в качестве настойчивых ухажеров любовными сетями. Однако, как бы там ни было, госпожа де Лож, несмотря на все прикрасы, на все кокетство, на умение интересно вести беседу, казалось, в отличие от мадам де Рамбуйе, была не знакома с искусством обольщения своих гостей, не умела очаровать их. Обычно она завоевывала их уважение, даже – почитание, часто дружбу, а то и подобие любви, но никогда – то благоговение, то обожествление, которым наслаждалась маркиза в своем кругу. Один из современников обмолвился, что из письменных восхвалений, которые ей расточали поклонники, был составлен толстенный том, предваренный шестистрочной строфой самого Малерба, правда, не ставшей лучшим из его творений. Случайная обмолвка? Ошибка? Или эти стихи никогда не были опубликованы? Как бы там ни было, но нам удалось, да и то с огромным трудом, разыскать, роясь в обширном литературном наследии той эпохи, всего дюжину стихотворений и писем, где идет речь о госпоже де Лож, в то время как чуть ли не во всех произведениях, сохранившихся от этой эпохи, маркизе де Рамбуйе постоянно курят фимиам, отводя ей роль богини, не больше, но и не меньше. Для того чтобы привлекать к себе сердца людей и удерживать их при себе, мадам де Лож не хватало одного-единственного, но весьма существенного качества – деликатности, чувства меры. С удивительной беззаботностью, ни на минуту не задумываясь, она ранила окружающих и выливала ведра холодной воды на едва начинающие воспламеняться чувства. Вот пример. Она заключила с Бальзаком молчаливое соглашение о том, как удовлетворять их обоюдное тщеславие: читая или предлагая кому-то прочесть на людях его письма и другие творения, мадам де Лож таким образом обеспечивала в собственном салоне, а следовательно, и в столичном обществе, славу педанту, который, удалившись в Ангумуа, опасался забвения не меньше, чем смерти. В ответ Бальзак обязался использовать всякий удобный случай, чтобы воспеть женские достоинства приятельницы, равно как и ее поэтический и эпистолярный гений. Писатель свое обещание сдержал. Он окрестил, еще бывая в салоне, мадам де Лож Уранией. И отныне она стала для него именно Уранией – ученой, божественной, небесной Уранией. Всякий раз, как он писал ей самой или общался с кем-то, кого она направляла к нему в качестве корреспондента, из-под его пера выходили только гиперболы. «Господь, – говорил Бальзак мадам де Лож, – возвысил вас как над прекрасным, так и над сильным полом и ничего не пожалел, чтобы достойно завершить это свое деяние… Вами восхищается лучшая часть Европы. И в этом восхищении сливаются две религии…Вы всегда будете в списке мудрецов стоять сразу же после самой Мудрости…Принцы – ваши придворные, а доктора всех наук – школьники рядом с вами». А что же сделала госпожа де Лож, чтобы отблагодарить Бальзака за эти неумеренные похвалы? Она затеяла у себя диспут о произведении своего друга и заняла нейтральную позицию, хотя как «хвалителей», так и хулителей хватало, и они яростно сражались друг с другом. В результате этих дебатов слава Бальзака чуть померкла, а его репутация как литератора несколько пошатнулась. И ангумуаский изгнанник, весьма чувствительный к критике, едва не задохнулся от гнева. Следовало успокоить его любой ценой, чтобы избежать ссоры и скандала. Эту трудную задачу взял на себя Малерб. Взял и выполнил ее, но вскоре и он, все еще остававшийся пылким поклонником госпожи де Лож и никогда не изменявший своей платонической любви к ней, испытал на собственной шкуре, что такое оскорбительные насмешки со стороны этой весьма безрассудной особы. Однажды мадам де Лож дала Ракану работу, которая приводила ее в восторг, – «Щит Веры», книгу, представлявшую собой бурный поток сознания и вышедшую из-под пера протестантского пастора Дюмулена. Пылкому католику Ракану не слишком-то приглянулось это творение, и он, в свою очередь, сочинил десятистишие, в котором объявил, что предпочитает этой пламенной прозе любую самую обычную проповедь своего приходского священника. Малерб, зайдя к Ракану в его отсутствие, увидел как книгу, так и стихи, переписал последние со ссылкой на первую и отослал мадам де Лож. Та, узнав почерк поэта, не поинтересовалась, был ли он автором злосчастного десятистишия, и – возмущенная оскорблением, нанесенным там ее другу-пастору, поручила Ожье де Комбо достойным образом ответить обидчику. Послушный приказу нимфы Урании, Ожье де Комбо дерзко обвинил Малерба уже в собственном – тоже десятистрочном – стихотворении в том, что тот жалкий ренегат по отношению к протестантской вере, а главное, что несчастный – любовник, куда более пылкий на словах, чем на деле. Позже мадам де Лож нашла себе развлечение в том, что нарисовала в стихах портрет Вуатюра, часто сбегавшего из дворца Рамбуйе, чтобы поухаживать за ней, не скрывая весьма нежных чувств, в самых что ни на есть издевательских красках, не забыв упомянуть ни единого из его физических недостатков. Были осмеяны и его маленький рост, и слабость, и дурные нездоровые зубы, и то, как он, страдая зябкостью, дрожит от холода. А еще, играя с ним в «пословицы», она не нашла другого способа отвергнуть присланную им поговорку, как произнести на публике следующую остроту: «Ваша фраза не стоит ни су, Конечно, мадам де Рамбуйе, как мы еще увидим, тоже иногда подшучивала над своими гостями, но она никогда не переступала границ, когда шутка могла бы ранить гордость, задеть самолюбие или оскорбить чувства людей. Потому и было сказано, что она проявляла куда больше такта и деликатности, чем госпожа де Лож. Присмотревшись к поведению хозяйки салона на улице Турнон, легко обнаружить, что мадам де Лож по отношению ко всем литераторам, за исключением Бальзака, демонстрировала скорее чисто внешнее, чем истинное уважение. По крайней мере, в последнее время, когда она еще устраивала приемы в Париже, это делалось куда в большей степени для того, чтобы избавиться от любопытных, которые пожелали бы слишком глубоко проникнуть на территорию ее тайных намерений и действий, чем из каких-либо других побуждений, включая интерес к словесности. Литераторы как бы служили фасадом, такой ширмой, за которой она могла скрывать настоящую свою деятельность. Многочисленные документы доказывают, что молодая женщина уделяла намного больше внимания политическим делам и интригам протестантов, чем проблемам литературы. Однажды (точную дату установить оказалось невозможно) в доме мадам де Лож появился немец-гугенот, представитель князей Анхальтов во Франции, по фамилии Борстель. Он быстро привязался к хозяйке, стал ее самым любимым другом, единственным советником по интимным вопросам. Она часто запиралась с ним под предлогом того, что гость обучает ее основам системы политических взглядов Макиавелли. В то же самое время она принимала у себя, устраивая частные аудиенции, дипломатов самых разных национальностей, но все они как один были лютеранами. Чтобы сбить с толку шпионов, которые могли бы застать ее врасплох в разгар какого-либо из этих тайных совещаний, она всегда, пока шли эти встречи, изображала из себя полнейшую невинность, притворялась этакой скромницей, вышивающей по канве изящные узоры, почему и не выпускала из рук иглы и шелков. Какие проблемы она обсуждала с этими людьми, подозревавшимися в содействии мятежу религиозных партий? Об этом знал только кардинал Ришелье, который организовал бдительную слежку за возмутительницей спокойствия в стране. Кроме всего прочего, мадам де Лож к тем временам уже давно удалось завоевать, неведомо каким путем, страстную привязанность Гастона Орлеанского, родного брата Людовика XIII. В семье принца прозвали из-за этого «птичкой в клетке мадам де Лож». Еще подростком он постоянно ей исповедовался. Став молодым человеком, главой партии мятежников, которые замышляли убийство кардинала, более того, в их намерения входило свергнуть с престола никчемного и не имеющего наследников короля, принц продолжал посещать свою старшую подругу и информировать ее обо всех своих поступках и устремлениях, тем самым усиливая подозрения Его Высокопреосвященства в ее адрес. В 1626 г., когда после провала первой попытки принца действовать, предпринятой под влиянием маршала д'Орнано[142], он помирился с братом и получил обратно свой дворец и все свое достояние, Гастон немедленно назначил госпоже де Лож в благодарность за ее добрые услуги и посредничество пенсион в 4 000 ливров из своих средств. Ришелье, правда, чуть позже, при первом же удобном случае, отобрал этот дар, отменив выдачу пособия. Это позволило госпоже де Лож окончательно убедиться в том, что она навлекла на себя гнев человека, который жестоко наказывает своих политических противников. Возникает вопрос: а дальше? Продолжала ли она тем не менее упорствовать в тайном служении интересам своих единоверцев, осажденных в Ларошели, и принцев, снова замышлявших мятеж против короны? Есть основания предполагать, что так оно и было, ибо в 1629 г., когда Ларошель сдалась на милость победителя, а мятеж принцев был придушен, не успев начаться, она почувствовала, что положение внезапно стало шатким, заперла дом и укрылась в замке Лапло в Лимузене, где жила ее дочь Катрин с мужем Шарлем де Лекуром. Вот так «скоропостижно скончался» салон, имевший столь громкую репутацию не только во Франции, но и за ее рубежами, что такие прославленные воины, как шведский король Густав-Адольф и Бернар Саксен-Веймарский, которых никак нельзя было заподозрить в повышенном внимании к проявлениям истинно французского духа, как говорят, сильно интересовались его судьбой. И в результате Отель Рамбуйе остался бы единственным местом, где еще были в почете литераторы, если б виконтесса д'Оши, освобожденная из плена благодаря смерти супруга и своего старого поклонника Малерба, не вернулась в Париж именно тогда, когда мадам де Лож в спешке бежала оттуда. Виконтесса снова появилась в обществе постаревшей, но все такой же бесстрашной, и, как прежде, стала королевой альковного «государства», где – опять же по-прежнему – преобладали творцы. Никогда еще и никто, писал один из современников мадам д'Оши, не выказывал после стольких лет лишений «большей жадности до чтения комедий, прозы, писем, до торжественных речей и даже нудных проповедей, до дискуссий и чуть ли не нравоучений…». Она «с необычайным наслаждением» подготовила свой салон для возобновления собраний, и этот салон, словно по мановению волшебной палочки, превращался то в театральные подмостки, то в университетскую кафедру, то в трибуну, то в амвон. В этом и заключалась в течение многих лет деятельность, которая известна нам как «новое брожение умов» под эгидой виконтессы д'Оши. Однако в то самое время, когда обе дамы – как мадам д'Оши, так и мадам де Лож – подводили постепенно свои салоны к печальному концу, одна – слишком усердствуя в благоговении перед любовью, другая – всю себя отдавая политическим интересам, маркиза де Рамбуйе, безразличная к подобным страстям, мудро вела свой к процветанию и славе. Мы с вами покинули дворец Рамбуйе в момент, когда литераторы составляли большую часть всех посетителей салона, а маркиз, довольный возможностью доказать свое уважение к изящной словесности, взял себе секретарем поэта – сьера Альдимари. И теперь, вернувшись к истории самого знаменитого из альковов эпохи Людовика XIII, прежде всего, обозначим главные из его характерных черт. Существование здесь было, скорее, семейным, чем показным, парадным. Посетители наслаждались полной свободой высказываний, принимались любые мнения, ценилась непринужденность в общении – разумеется, при условии, что соблюдаются законы благопристойности, не нарушаются приличия. Двери для гостей были открыты каждый день – после обеда и после ужина. Одни гости были постоянными, другие возникали время от времени. Вокруг маркизы и маркиза сплотилась тесная компания друзей, людей веселого нрава, которые, находя в Отеле Рамбуйе удовольствия как для ума, так и для сердца, стали завсегдатаями. В эту группу входили кардинал де Лавалетт, весьма любопытный персонаж, снявший с себя сан, чтобы пойти на военную службу, человек светский и легкомысленный, но оказавшийся достойным того, чтобы несколько лет спустя Людовик XIII доверил ему командование Рейнской и Итальянской армиями; принцесса де Конде – очаровательная женщина, исключительно нежно относившаяся к упомянутому выше воину-священнослужителю; племянница кардинала Ришелье мадам де Комбале, несколько позже ставшая герцогиней д'Эгийон; баронесса де Вижан; маркиза де Клермон д'Антраг; Анжелика Поле, рыжеволосая красавица с огненным темпераментом, которую мадам де Рамбуйе в свое время не раз спасала от излишней склонности к любовным похождениям; Вуатюр; Шодбонн; сьер де Шаварош – управляющий делами маркиза и маркизы. После 1627 г. в эту компанию влились свежие силы – во дворце стали принимать нескольких молодых людей, отличавшихся острым языком и элегантно-фривольным пером. Среди них можно назвать Антуана де Грамона, графа де Гиша, который впоследствии станет маршалом Франции; Антуана Годо – мелкого буржуа, уродливого коротышку, ставшего потом, по назначению кардинала Ришелье, епископом; Симона Арно и Пьера-Изаака д'Арно де Корбевиля – офицеров карабинерского полка. Эта четверка пустоватых и ветреных юнцов, отдававших все свое время какой угодно ерунде и любовным интрижкам, непрерывно сыпала остротами: они неустанно хохотали сами и вызывали радостный смех вокруг. Примерно тогда же к компании весельчаков присоединился странный педант – Жан Шаплен, сын Себастьена Шаплена, одного из нотариусов, обслуживавших маркизов де Рамбуйе, человека глубокой эрудиции, но скупого, алчного, скрывавшего свое богатство, чтобы прибрать к рукам где только можно сколько только можно пособий и пенсионов, всегда одетого в поношенные тряпки, приобретенные в лавках старьевщиков. К гостям примыкали обычно Жюли д'Анженн и Леон-Помпей д'Анженн, маркиз де Пизани – старшие дочь и сын маркиза и маркизы, равно как и их родственники по боковой линии – Анженны разных ветвей этого генеалогического древа. И одной большой компании друзей и родни вполне хватило бы, чтобы в доме всегда царило оживление, если бы с наступлением летнего сезона военные не отправлялись в армию, но в это время образовавшиеся пустоты заполнял постоянный приток литераторов и городской знати. На самом деле ассамблеи на улице Сен-Тома-дю-Лувр почти всегда собирали много народу, были оживленными, но не шумными. Мадам де Рамбуйе возлежала в Голубой комнате на своей парадной кровати, одетая в роскошные наряды из тафты, объяры[143]или цветастого дамаста, украшенные золотыми кружевами, величественная, почитаемая своими приверженцами за идола, и ей всегда принадлежала главная роль в беседе. А беседа подпитывалась, в первую очередь, новостями, которые каждый комментировал на свой лад, более или менее остроумно и выразительно. Современники же, плохо осведомленные о повседневных событиях, потому что в то время было крайне мало периодики – разве что ежегодный «Французский Меркурий» или еженедельная «Газета» Ренодо, – не просто хотели иметь информацию о них, но жаждали такой информации, а потому и с нетерпением ожидали новостей, способных удовлетворить их любопытство, именно из Отеля Рамбуйе, куда столько осведомленных в самых разных областях людей приносили эти новости охапками. Кроме того, разговор в Голубой комнате касался и самых общих сюжетов: говорили то о войне, то о солнечных пятнах, только что открытых астрономами, а то еще – о браке, ставшем актуальнейшей из тем в этот момент. Маркиз нередко ставил на обсуждение политические вопросы. Он был почти безутешен, особенно с тех пор, как после двух неудачных попыток быть послом перестал играть в дипломатии хотя бы минимально существенную роль, став главным гардеробмейстером. Он критиковал и высмеивал способности кардинала Ришелье управлять государством, заявляя во всеуслышание о том, что успешно сменил бы на посту министра этого прелата, смещенного со своей епархии. Иногда в Отеле Рамбуйе устраивались концерты. Самой любимой из музыкантов была мадемуазель де Поле. Она пела, аккомпанируя себе на лютне, нежные меланхоличные арии, тревожившие души ее многочисленных в этой аудитории воздыхателей (Вуатюра в особенности). Как можно себе представить, литературные «посиделки» в этом прославленном салоне происходили нерегулярно и не были приурочены к каким-либо датам. Возникали в соответствии с обстоятельствами. В 1630 г., к примеру, граф де Белен, желавший сделать какое-никакое имя своей возлюбленной – актрисе бродячего театра Ленуар – и руководителю этой труппы, актеру Гийому де Жильберу, сьеру де Мондори, упросил маркизу организовать в Отеле Рамбуйе представление трагикомедии Мере «Виржини», в которой его подруга играла главную роль. Когда спектакль закончился, публика взорвалась аплодисментами в адрес уже знаменитого драматурга и артиста, который благодаря этому драматургу тоже получил возможность прославиться, и это событие стало как для того, так и для другого, своего рода пропуском в Голубую комнату. Вероятно, оказалось очень трудно сооружать сцену и собирать такое количество зрителей в большом зале дворца, потому что впоследствии не было уже никаких попыток устраивать в Отеле Рамбуйе театральные представления. Отныне маркиза просила авторов лично прийти к ней и прочесть ей и людям с отменным вкусом, которые ее окружали, свои неизданные пьесы. Так, известно, что Демаре де Сен-Сорлин продекламировал здесь сцены из комедии «Визионеры» (1636 г.) и трагедии «Сципион Африканский» (1638 г.), а Мере – из трагикомедии «Атенаис» (1639 г.). Принятый в Отеле после триумфального успеха «Сида», получивший хоть вялую, но все-таки хоть какую-то поддержку со стороны многочисленных гостей, – а поддержка была необходима, потому что те, кто завидовал его славе, неистово поносили драматурга, – Корнель, в свою очередь, дрожащим глухим голосом прочел здесь, на улице Сен-Тома-дю-Лувр, «Полиевкта». Сам не очень-то уверенный в том, что эта трагедия у него получилась, он хотел, чтобы собиравшаяся у маркизы де Рамбуйе изысканная публика приободрила его, прежде чем он отправится знакомить с новым творением труппу Бургундского Отеля. Но принято чтение было весьма холодно и без всякого одобрения: набожные слушатели оказались шокированы тем, как странно в этом патетическом произведении религия мешается с любовью. Впервые кружок маркизы оказался не способен понять творение гения, хотя вообще-то ему было свойственно распознавать Красоту везде, где она встречалась на пути. Если вежливость не позволяла этой компании открыто глумиться над писаниями, лишенными какого бы то ни было признака таланта, все-таки ничто не мешало без обиняков выказывать по отношению к ним холодность, которая, собственно, и служила приговором. Вот так в ледяном молчании выслушивали они иногда досужих педантов, самодовольно разглагольствовавших в Голубой комнате. Самым многословным из этих зануд, вынуждавшим аудиторию много раз умирать от скуки, слушая его тяжеловесные вирши, был Шаплен. В апреле 1637 г. он буквально заставил весь день – с обеда и до вечера, – а день, как назло, выдался солнечный и ясный – всю компанию внимать себе, обрушив на головы несчастных тысячи строк александрийского стиха, образующих первую книгу невероятно тоскливой и жалкой по форме эпической поэмы «Девственница». И что? Ни одному из поэтов, похоже, не удавалось вызвать такую дружную зевоту публики, как Шаплену… И все-таки именно беседы, а вовсе не литературные чтения, занимали главное место в повседневной жизни Отеля Рамбуйе. Сама маркиза отнюдь не была склонна часто слушать шедевры в исполнении авторов и вообще хотела, чтобы ее салон был местом, где люди получают удовольствие, а не школой, где каждый – жертва неумелого педагога. Вот почему она предоставила молодежи право организовывать развлечения по собственному вкусу, и «дети» немедленно воспользовались этим правом, образовав под началом Вуатюра и Жюли д'Анженн, получившей прозвище «принцессы Жюли», нечто вроде «партии галантности», которую они окрестили «специальным корпусом», избрав в качестве источника вдохновения для всей своей деятельности «Астрею» и «Амадиса Галльского»[144]. На своих сборищах члены «специального корпуса» развлекались либо тем, что воссоздавали химерические королевства, где можно было пережить рыцарские похождения и любовные приключения Селадона или еще не посвященного в рыцари молодого дворянина де Ла Мера, либо обмениваясь нежными или ироническими стишками, а то и колкостями, поддразнивая друг друга, танцуя куранту или прелюдии к балетам, придумывая фарсовые представления и буффонады, гримируясь и переодеваясь, – короче, на свой веселый лад перестраивая интеллектуальный «фасад» салона госпожи де Рамбуйе. Можно без конца перечислять подвиги безумствовавших членов «специального корпуса». Однажды, к примеру, Жюли д'Анженн испытала ни с чем не сравнимую радость, подстроив так, чтобы на голову Вуатюра, больше всего на свете почему-то опасавшегося промокнуть, вылился, когда поэт открывал дверь, полный кувшин воды. А в другой раз она вызнала, какие именно блюда терпеть не может граф де Гиш, пригласила молодого человека поужинать и приказала поставить на стол именно этот набор. И только насладившись сокрушенным видом гостя, угостила его действительно вкусным и обильным ужином, который тот проглотил с завидным аппетитом. Вуатюр соблюдал в своих шутках еще меньше чувства меры, чем барышня, которая была предметом его тайного обожания. Он забавлял всю компанию, пародируя рассеянность и забывчивость Ракана. Он в насмешку требовал от Вожла городских новостей, отлично зная, что до этого грамматиста-лунатика любая новость доходит только тогда, когда все уже успевают о ней позабыть. Он передразнивал графа де Миоссана за нечленораздельную речь, стоило тому отвернуться. Он нашептывал всякие глупости и гадости на ухо глухой баронессе дю Вижан, а она принимала их за комплименты. Как-то в Голубую комнату явилась мадам д'Оши. Желая окончательно убедить всех в том, что ученее ее просто не бывает, и одновременно укрепить репутацию своего салона, эта милая дама только что выпустила в свет[145]под своим именем толстый том in-quatro[146], озаглавленный «Проповеди на тему о Послании святого апостола Павла к евреям», и буквально наводнила Париж этим изданием. Однако всем было известно, что мнимая проповедница попросту купила текст у одного бедного доктора теологии и теперь непрерывно выезжает в свет, чтобы собрать урожай восторгов. Вуатюр выждал момент, когда разговор на минутку затих, и внезапно спросил: – Мадам, а кого вы почитаете святее – Святого Августина или Святого Фому? Виконтесса сначала замешкалась с ответом, но затем, набравшись своего обычного апломба, объявила, что конечно же святого Фому, причем было понятно, что она, если и подозревала о существовании такого святого, то ни единой строчки, им написанной, сроду не читала. На лицах появились улыбки. Мадам де Рамбуйе, как всегда, покоившаяся на кровати, прикрыла рукой рот, не дав прорваться смеху. А весьма далекая от того, чтобы заподозрить поэта в столь изощренном издевательстве, мадам д'Оши искренне поверила, что тот принял всерьез и оценил должным образом ее глубокую эрудицию. Находясь постоянно в поиске удачных моментов для розыгрышей, Вуатюр однажды использовал такой момент, чтобы заявиться в Голубую комнату в кардинальском обличье, а мадемуазель Поле тогда переоделась продавщицей вафельных трубочек. Еще один член этой компании весельчаков, Антуан Годо, собрал по улицам юродивых и всякого рода феноменов и привел их толпой в Отель Рамбуйе. Старший сын хозяйки салона, маркиз де Пизани, время от времени писал и распространял сатиры, высмеивающие манеру Шаплена обуваться. А Арно де Корбевиль, еще более находчивый, чем его товарищи по ребяческим шалостям, навел панический ужас на саму госпожу де Рамбуйе, приведя неожиданно к ней в салон двух медведей, встреченных им на каком-то перекрестке. Маркиза не только не сердилась на молодежь за шутки, даже самые рискованные, а, напротив, поощряла членов «специального корпуса» и поддерживала буйство их фантазии собственным примером, потому что сама обожала мистифицировать своих друзей. Особенно большое удовольствие она получала, когда вынуждала заговариваться Антуана д'Омона, графа де Шатору, забавного человека, известного тем, что он то и дело начинает грезить вслух, доходя в своих разглагольствованиях до полного бреда, а с другой стороны, заставляя паясничать старого поэта Ожье де Гомбо, который брался обучать дам танцевать так, как было принято по дворцовому этикету в старые времена, а кавалеров – орудовать на лужайке шпагой в соответствии с методикой мэтра Плювинеля, преподававшего фехтование в знаменитой когда-то академии. Иногда летом молодежь из Отеля перемещалась за город – порой в замок Рамбуйе, где приятно проводила время, разыгрывая то комедию Теофиля де Вио «Пирам и Тисба», то позже «Софонисбу» Мере, а порой – в поместье мадам де Вижан Ла Барр, дивное местечко! – для того, чтобы представлять пасторали, живые картины или плясать деревенские танцы. Однажды наши шутники явились в карете к воротам Помпонна – замка семьи Арно, причем впереди шли юноши, переодетые в паладинов времен короля Артура, размахивая сплетенными из соломы копьями и картонными щитами. Дух веселья и язвительность, составлявшие вечное оружие юных повес из Отеля, почти сразу же возбудили к ним неприязнь ученых его завсегдатаев – всех этих шапленов, конраров, бальзаков, менажей, менадьеров и прочих, – которые с трудом переносили их поддразнивания и шуточки. В то время как эти последние только и мечтали, что сделать из Голубой комнаты храм педантизма, суровых проповедей, торжественных речей и диспутов по грамматическим проблемам, молодежь упрямо билась за приоритет над всем Его Величества Смеха. Две группы вступили в упорную и непримиримую, но поначалу глухую борьбу. Однако в 1635 г. ученые мужи нашли в лице Шарля де Сен-Мора, маркиза де Монтозье, – господина, буквально нафаршированного эрудицией, и поэта, пишущего довольно тяжеловесные стихи, недавно появившегося на собраниях во дворце Рамбуйе, – союзника, готового помочь им выковать победу. Маркиз по уши влюбился в Жюли д'Анженн и возымел надежду на ней жениться. К несчастью, девушка весьма холодно приняла чувства этого сварливого воздыхателя и предоставила ему ожидать перемены отношения к нему до лучших времен. Так сказать, после дождичка в четверг… Маркиз, связанный с военной службой, подолгу жил далеко от Парижа. И вот в его отсутствие ученые взяли да и покинули Отель, где царили шутники. И тогда, расценив это как охлаждение к себе и своему салону, мадам да Рамбуйе загоревала. И не просто загоревала, а приложила все силы, чтобы вернуть беглецов на улицу Сен-Тома-дю-Лувр, и на время возвратила их. А потом это время растянулось… Мера была вынужденной: умная хозяйка салона прекрасно понимала, что хвалы, возносимые ее дому этими пусть и нудными, но уважаемыми людьми, укрепляют его репутацию. Но дело было не только в доброй славе дома: хорошо знакомая с вспыльчивостью своих друзей и их способностью раздражаться из-за любой ерунды, она пуще всего боялась, как бы эти честолюбцы не превратились из льстецов в злейших обличителей. К концу 1637 г. все успокоилось, и слава салона мадам де Рамбуйе засияла ровным и немеркнущим светом. Как при Дворе, так и во всей столице (да что там в столице – во всей Франции) кажется, не осталось человека, сохранившего хоть тень сомнения в том, что Отель Рамбуйе – истинный рай для всех, кто наделен изысканными манерами, обладает блестящим умом, широко образован и умеет быть по-настоящему любезным, что здесь ему нет равных, и никакого соперничества уже опасаться нечего. Однако в это же самое время на сцене появляется еще одна почти уже позабытая нами героиня, способная на самые рискованные поступки. Речь идет о мадам д'Оши. Поняв, что ее собственный салон явно попал в тень куда более знаменитого, она решила круто изменить ситуацию: для начала пошатнуть как престиж соперничающего с ее собственным алькова, так и – заодно – академии Сорока, а в результате занять главное место под солнцем. Этому должны были поспособствовать намеченные ею в качестве «вождей» движения два человека: мелкий интриган аббат де Серизи и еще один аббат по фамилии д'Обиньяк, этот – исполненный желчи и черной меланхолии. Именно на них и делалась ставка. Основывая при их помощи новую академию, мадам д'Оши и рассчитывала поймать своих двух зайцев. Началась активная пропагандистская работа по заманиванию в литературную «западню» литераторов и прочих выдающихся людей. Шаплен, обиженный травлей со стороны многих приятелей, предпочел рассориться с ними, лишь бы только не принять участие в том, что было им названо «самой смешной новинкой нашего времени». Но другие писатели, в особенности Конрар, купившись на обманчивые приглашения, легко попались в сети, расставленные виконтессой. Созданная с ошеломляющей быстротой организация обосновалась в Отеле д'Оши, располагавшемся теперь на улице Старых Августинцев. Понять, чем, собственно, тут должны были заниматься, трудновато. До нашего времени дошел только один документ, из которого можно выяснить, что затевалось нечто вроде суда, в котором председательствовала основательница академии, а судьями должны стать «женщины, обремененные годами и не обремененные здравым смыслом», составлявшие как бы ее «двор», выслушивавшие оратора и публично выносившие приговор только что продекламированной им писанине. Первое заседание Академии состоялось, как нам представляется, во вторник 19 января 1638 г. в присутствии шумной толпы бездельников и зевак, среди которых были затиснуты, да так, что чуть не задохнулись, молодой Таллеман де Рео, привлеченный необычным зрелищем, и один из самых злостных насмешников Отеля Рамбуйе Николя Абер. Полуслепая и совершенно дряхлая мадам д'Оши царствовала на подмостках, окруженная дамами-судьями. Одна из дам известна: это Маргарита де Вион, мадам де Сенто, бывшая возлюбленная Вуатюра, уже несколько лет проявлявшая несомненные признаки умственной неполноценности. Вскоре перед женским ареопагом предстал первый «подсудимый». Им оказался Блез-Франсуа де Паган, граф де Мервиль, военная косточка. Паган потерял глаз при осаде Монтобана и с тех пор носил повязку, прикрывавшую пустую орбиту, – даже внешность его была не совсем обычной. А когда этот герой обозначил тему своей будущей речи, оказалось, что он намерен произнести… апологию в собственную честь! И, приосанившись, приступил к делу… Для начала он извинился за то, что не знает ни греческого, ни латыни, да и вообще его призвание скорее бранный труд, чем литература. Затем после этой краткой преамбулы перешел к главной части сюжета. И всем с этой минуты стало казаться, что перед ними больше не Паган никакой, а собственной персоной, как минимум Гай Юлий Цезарь. Движимый бешеной гордыней, он сравнивал себя с величайшими воинами древности и современности. И битый час восхвалял собственные достоинства, сея вокруг скуку, как унылая серая туча сеет в октябре мелкий осенний дождичек. Вряд ли дамы-судьи решились бы остановить поток красноречия столь убежденного в своей воинской славе персонажа. Об этом доподлинно ничего не известно. Зато известно, что выходивший из зала аббат д'Обиньяк ругмя ругал болвана, который, по его словам, своей дурацкой самовлюбленностью и тщеславием совершенно скомпрометировал саму идею только-только зарождающейся академии, если не безнадежно погубил ее судьбу. А Николя Обер заметил насмешливо: «Зря господин Паган сказал, что совсем не знает латыни! Мне, наоборот, показалось, что он совсем неплохо воспроизвел в прозе «Хвастливого воина» Плавта!»[147] В следующий вторник, 26 января 1638 г., слово для «проповеди» взял аббат д'Обиньяк. Выбранив как следует Ко всему еще явный дефицит ораторов вскоре заставил виконтессу откликнуться на предложения педагогов принять участие в заседаниях. Но это были люди настолько же темные, насколько и странные, даже бурлескные, ничего, кроме смеха, вызвать не способные. Так, двое из них – Луи де Леклаш и сьер де Сент-Анж (последний известен тем, что обучал в городе желающих философии Аристотеля на «народном языке»[148]) – объявились в Отеле д'Оши и выступили с докладами. Завистливо и ревниво относившиеся друг к другу, исповедующие как «теологи», совершенно противоположные доктрины, однажды они встретились у виконтессы в день, когда сюда по неосторожности зашел архиепископ Парижа монсеньор Жан-Франсуа де Гонди, и принялись ссориться и нести обычную ахинею. Ссора перерастала в скандал. Люди, которые не любили спорщиков, смогли убедить почтенного прелата в том, что они распространяют идеи, близкие к ереси. Покидая хозяйку дома, старик-архиепископ настоятельно попросил ее больше не выносить на обсуждение религиозные вопросы. А некоторое время спустя, узнав, что она не послушалась, совсем запретил ассамблеи. И на этом для Академии д'Оши все было кончено. Далекая от того, чтобы создавать Бессмертных, подобно академии Сорока, и не менее далекая от того, чтобы затмить славу Отеля Рамбуйе, она завершала свою жизнь объекта насмешек. Отныне виконтесса, лишенная гордого и романтичного звания Калисты, могла лишь прозябать в окружении кучки болтунов, довольствуясь тем, чтобы с горечью наблюдать за все возрастающим влиянием на умы и сердца Артенис – своей удачливой соперницы. А Отель Рамбуйе между тем действительно вошел в самый блистательный период своей истории. Компания, собиравшаяся там, пополнилась молодыми принцами и принцессами, юношами и девушками, принадлежавшими к семьям герцогов Орлеанских, Неверских, Конде и Монморанси, и за пять лет (1638-1643 гг.) дворец превратился в место, где повседневная жизнь дарила максимум наслаждения, где один бал сменялся другим, пиры – праздниками, где все сопровождалось разговорами, как жемчугом, расцвеченными смехом. Время от времени вся честная компания выбиралась на балеты или театральные представления, которые давал в своем заново выстроенном дворце Его Высокопреосвященство. Эра веселья длилась бесконечно, но и литература при этом вовсе не была забыта. Вуатюр в прелестных стишках воспевал красоту дам, безбожно им льстя, а его ироническая проза того времени представляла собой историографию дома в мельчайших событиях. В 1637 г. весь Отель, включая дам и наставников, принялся писать рондо в подражание поэзии Маро[149], почтить которого предложил все тот же неутомимый Вуатюр. На следующий год все переключились на сочинение загадок в стихах, но образец на этот раз принес аббат Шарль Котен. В 1640 г. – новое общее увлечение: метаморфозы, маленькие прозаические фантазии, вдохновленные Овидием, а еще – письма и стихотворения на «старом языке», извлеченном из рыцарских и куртуазных средневековых романов, а еще – выпуск «Аллегорической газеты», предвестницы «Газеты нежности», которая возникнет позже в салоне Мадлен де Скюдери. В 1641 г. произошло незначительное для истории литературы, но наделавшее много шума в обществе событие: группа поэтов, к которой присоединились самые приближенные к хозяйке люди из посетителей алькова маркизы де Рамбуйе, по просьбе Монтозье составила знаменитую «Гирлянду Жюли», целью которой было окончательно покорить сердце жестокой красавицы. Цель достигнута не была, на деле строптивая барышня удостоила пылкого поклонника лишь нехотя вымолвленным «спасибо». Вроде бы до сих пор никто не заметил, что шестьдесят два из девяноста одного стихотворений, образующих эту «поэтическую галерею», написаны, можно сказать, профессиональными писателями, принимавшимися во дворце на равных с самыми знатными особами. Готовность этих литераторов участвовать в коллективном творении заслуживает того, чтобы задержать на ней внимание читателя. Нам кажется, что это рвение отнюдь не было продиктовано тем, что они как-то особенно боготворили Жюли д'Анженн. Впрочем, девушка и не требовала от них такого поклонения: надменная от природы и кичившаяся своими благородными корнями, она презирала «этих простолюдинов», которых ее куда более демократичная мать так привечала, презирала настолько, что не считала нужным скрывать от Вуатюра, какое малое значение имеют для нее его талант, блестящий ум и остроумие, если они не способны компенсировать низкого происхождения. Вот и получается: собрались почти все без исключения близкие Отелю поэты сплести «Гирлянду Жюли» из самых прекрасных и самых душистых цветов, какие сотворены Создателем, вовсе не ради той, кому были формально посвящены их стихотворения, а для того только, чтобы сквозь строки единодушно – от имени самой литературы – воздать почести совсем другой даме, маркизе де Рамбуйе. Если принять эту гипотезу, становится понятно, почему они с таким усердием пели ей хвалу. Ведь каждый хотел внести свою долю благодарности маркизе за то, что она вытащила их – нищих, жалких, никому не нужных – из нужды и грязи, где они сидели по уши, ввела в «большой мир» и заставила этот «большой мир» относиться с почтением, если не с любовью, к уму и знаниям. Действительно, как уже говорилось в начале этой главы, Отелю Рамбуйе удалось мощным усилием изменить социальное, моральное, а часто и материальное[150]положение пишущей братии. Когда этот славный дом в 1648 г. с приходом Фронды, закрыл свои двери, литераторы уже не воспринимались обществом как чудаки, занятые пустяками, а их произведения – как безделушки, пригодные разве что для забавы каких-нибудь безрассудных дамочек. Отныне, не будучи ни богачами, ни знатью, они всегда занимали почетное место на любом собрании, где не в чести оказывались глупость и спесь. Многие из них обосновались, к примеру, в качестве служащих или приближенных, едва ли не членов семьи, во дворце брата короля Гастона Орлеанского, либеральность которого выразилась в том числе и в благоволении к литераторам, что давало им средства на жизнь. Другие поэты – и их тоже было немало – наслаждались непривычным для них доселе авторитетом в целом ряде столичных домов, хозяева и хозяйки которых были в свое время подвигнуты к интеллектуальным развлечениям именно в салоне мадам де Рамбуйе. Так, Жан-Франсуа Саразен пользовался милостями герцогини де Лонгвиль – золотоволосой красавицы с сапфировыми глазами, тогда как Шарль Котен, распространявший в ее дворце свои жеманные стишки и прозу, направил стопы в Отель де Ла Муссей, где стал руководить литературными играми жизнерадостной компании. Передававшийся, подобно заразной болезни, от одних к другим, от друзей к знакомым вкус к изящной словесности захватил даже военных. Герцог Энгиенский читал трагедии Корнеля и удостоил автора своей дружбой. А стоя под стенами осажденного им Нордлингена, он искал в эпическом романе Ла Кальпренеда[151]примеры героизма, способные пробудить в нем дух Марса, вдохновить на собственные воинские подвиги. Отель Рамбуйе – и в меньшей степени салоны госпожи де Лож и госпожи д'Оши – сумели восстановить в общественном мнении уважение к писателям и образной литературе, выполнив тем самым большую и важную задачу. Но их деятельность этой целью не ограничилась. Используя свое влияние на умы и сердца современников, они параллельно сделали и другое, ничуть не менее грандиозное по значимости, дело. Они смягчили нравы, которые были ужесточены бесконечными внутренними войнами. Первый из салонов, казалось, больше других соответствовал этому призванию и более страстно отдавался ему. С самого начала, с первого приема, маркиза де Рамбуйе свидетельствовала крайнюю нетерпимость по отношению к грубым словам, манерам и поступкам. Она безжалостно изгоняла из своего окружения любого, кому, с ее точки зрения, не хватало любезности и цивилизованности. Среди них – весьма эрудированного каноника Пьера Костара, являвшего собой тип бестактного и лишенного душевной тонкости провинциала, и Жиля Менажа, которого застала однажды в уголке Голубой комнаты за «увлекательным» занятием: он протирал зубы грязным платком. «Она уж слишком щепетильна, и слово «шелудивый», встреченное в сатире или эпиграмме, вызывает у нее, как она говорит, неприятное впечатление. При ней не осмелишься произнести слово "зад"[152], и это уже слишком, когда чувствуешь себя непринужденно. Маркиз и маркиза Рамбуйе всегда держались излишне церемонно», – писал друг маркизы Таллеман де Рео[153]. Таково несколько уклончивое мнение человека, знавшего тем не менее толк в правилах хорошего тона и тоже вполне нетерпимого во всем, что касалось обычных манер своих современников. Но мадам де Рамбуйе нисколько не тревожилась о том, что ее ригоризм может вызвать критику. Она хотела сделать из своего алькова место мира и согласия, где царят вежливость, порядочность и куртуазные отношения. Чтобы добиться этой цели, она навязывала домашним и посетителям суровую дисциплину как в том, что касалось их умения держать себя, так и в лексиконе, которым они пользовались, не покушаясь при этом ни на естественность первого, ни на независимость второго. Но ей удавалось реформировать манеры с куда большей легкостью, чем язык. К каким средствам она могла прибегнуть, чтобы очистить последний от проклятий и фривольных шуточек, которые были в таком ходу? Точно неизвестно, мы знаем только, что она пыталась сделать этот язык более гибким, опираясь на помощь Вуатюра, ставшего под крылом маркизы ироничным усмирителем ослушников и грубиянов. Так что же, получается, в Отеле Рамбуйе говорили с тех пор исключительно цветисто и туманно? Вовсе нет. Маркиза не требовала от всех своих гостей, чтобы они заставляли себя выражаться «элегантно», она находила элегантной простоту, и ей было достаточно, когда беседа не была вульгарной. В маркизе хотят видеть первую из жеманниц и основательницу этого, названного «прециозным», литературного направления. Грубая ошибка, повторенная сотни раз! Ни единого словечка, которое можно посчитать «прециозным», нельзя было услышать во время бесед в Отеле, ни одно такое словечко не вышло из-под пера его царственной хозяйки. Этот жаргон, эту лексику мы встречаем в произведениях сьера Нервеза, господина Дез Эскюто, аббата Круазеля, некоторых других «романистов», равно как и в своеобразном учебнике «речевой коммуникации» «Французские маргаритки или цветы речи», изданном в 1625 г. и – вопреки обвинениям в адрес маркизы! – высмеянном ее другом Вуатюром и всей честной компанией на улице Сен-Тома-дю-Лувр. В конечном счете мадам де Рамбуйе, возвышая вокруг себя души, вселяя в окружающих вкус к благородным чувствам и возвышенным отношениям, смогла – и эта задача была решена полностью! – создать под своей крышей истинное царство учтивости. Постепенно дух ее салона оказал влияние на всю социальную среду того времени, потому что это была кузница хороших манер, откуда молодые люди, получившие здесь уроки правильного общения, несли новые знания ко двору, в город, где мало-помалу они приобретали силу закона. Таким образом, из дома в дом, из семьи в семью, не столько путем пропаганды, сколько личным примером, разносились принципы смягчения нравов. И когда к середине XVII в. в обществе стали заметны первые черты цивилизованности, когда люди стали понимать, какие поступки или какие слова вежливый человек никогда не позволит себе, а как, наоборот, следует держаться, чтобы другим было приятно общение с тобой – в этом, несомненно, надо видеть следствие нравственного возрождения, начало которому было положено маркизой де Рамбуйе. Шарантон-ле-Пон (Сена), август 1939 г. Ларш (Коррез), сентябрь 1941 г. |
||
|