"Избранное в двух томах. Том второй" - читать интересную книгу автора (Ахтанов Тахави)

11

Жизнь чабана считается одинокой, почти отшельнической, но тем не менее у него есть свой мир, привычный и довольно многообразный. Сотнями невидимых нитей этот мир связан со всем остальным миром, с большой жизнью.

Буран вырвал Коспана из его мира и бросил в пустоту. Все нити, видимые и невидимые, обрублены. Слабое дыхание жизни, в центре которого он сам, теплится в зловещей пустыне, безвольное, как «перекати-поле». Если он ослабит усилия, дыхание прервется, и погибнут все — и овцы, и собаки, и верный его друг Тортобель. Он сам погибнет.

«Белая бестия», так называет он буран, не смогла уничтожить его первым ударом. Теперь она решает взять его измором, не дает ни минуты покоя, подстерегает каждый неверный шаг, морозным воздухом леденит легкие, выдувает последние остатки тепла из шерсти овец.

Голодные овцы дрожа жмутся друг к другу. Вожак отары, черный козел, забыв свои обязанности, прячется среди овец. Длинная шерсть его смерзлась в сосульки, от былого величия остались только роскошные рога, которые сейчас нелепо торчат над отарой. Красавицу Кокчулан сейчас не узнать — дивная ее шерсть с синим отливом свалялась, некогда пышный курдюк опал, как проколотый мяч.

Даже собак довела «белая бестия». Бока у Кутпана ввалились. Майлаяк, жалобно скуля, бредет у ног хозяина. Иногда она поднимает голову и смотрит на него слезящимся умоляющим взглядом. Коспан отворачивается — ему нечего ей дать, запас пищи на исходе.

Один только верный Тортобель пока не сдается. На коротких привалах он сильными копытами раскапывает снег, щиплет мерзлую траву. По первому зову хозяина с готовностью поднимает голову.

Судьба всех этих беспомощных существ в руках Коспана. Без него «белая бестия» мгновенно пожрет их.

«Белая бестия»... Коспану кажется уже, что это не просто ветер, тучи и снег, что это действительно какой-то демон, злая, коварная личность, решившая за что-то свести с ним счеты.

Но все-таки... но все-таки так уж устроен человек — он борется до самого конца и в самые гибельные моменты находит в себе невесть где таящиеся силы.

Интересно то, что Коспан уже привык к этой изнуряющей борьбе. Шаг за шагом с тупым упорством он идет вперед, щелкает бичом, вытаскивает за курдюки застрявших овец. «Зацепиться за пески, зацепиться за пески», — твердит он себе. Вот уже и руки потеряли чувствительность, лицо распухло и окоченело, мутит... Он пытается отвлечься, подумать о чем-нибудь, что-нибудь вспомнить, но мысли гаснут, как мокрые дрова.

Вдруг он даже не замечает, а чувствует, что «белая бестия» решила дать ему передышку. И впрямь, через несколько минут далекие холмы выплывают из мглы, в разрыве туч появляется кусочек синего неба.

Тучи на горизонте поднимаются все выше, показывается предзакатное солнце, начинает искриться снег.

Ветер стихает, исчезают последние языки поземки, и степь открывается во всей своей беспредельности, похожая на застывшее штормовое море.

И во всем этом огромном мире не видно ни одной живой души. Тщетно Коспан всматривается в пространство. Ему представляется, что только он один со своей отарой и остался на земле.

Коспан вздрагивает от внезапного звука — это заскулила Майлаяк. Видно, и ее угнетает белое безмолвие.

Дорого бы он дал за такую тишину тогда, в том лесу, в Силезии...

 

Мир был предельно тесен, предельно заполнен звуками, запахами и движениями. Коспан лежал за кустом. Ему хотелось стать частью этого прилизанного немецкого леса, какой-нибудь корягой, пнем, улиткой, божьей коровкой...

Ночью, когда они с Гусевым подошли к этому лесу, он показался им настоящими джунглями, надежным дремучим убежищем, но с рассветом он начал редеть, расступаться, и вот теперь под ярким весенним солнцем просматривался насквозь, почти даже не лес, а парк.

Спрятались в стеклянном ящике всем на обозрение! Отвратительное чувство обнаженности все сильнее прижимало к земле, хотелось просто залезть под дерн.

И звуки, звуки со всех сторон. Тоненьким зуммером поет вдалеке майский жук, но при их приближении он уподобляется «фокке-вульфу». Прозрачные крылья стрекозы дребезжат, словно листы жести. Шелест листвы гулко хлопает по барабанным перепонкам. Как танк, ревет шмель.

И вдруг среди этих усиленных воображением беглеца звуков послышались сзади медленные спокойные шаги. У Коспана заколотилось сердце. Гусев? Да не сумасшедший же он — гулять среди бела дня по немецкому лесу. Совсем близко послышалось шумное дыхание, глубокий трагический вздох. Мимо прошла бурая в белых полосах корова.

«А вдруг сейчас за ней пастух», — похолодел Коспан от этой мысли.

Небольшой лес, в котором они прятались, был разбит на квадраты и приведен в порядок с удивительной аккуратностью, словно в задачу хозяев этого леса входило и то, чтобы никто здесь не смог как следует спрятаться.

Совсем близко от леса проходила асфальтовая дорога. Она вливалась в автостраду, по которой мчались мотоциклы и машины. Дальше, километрах в двух, среди деревьев с круглыми, как юрты, кронами белели стены домов. За ними простирались нежно зеленеющие поля. Мирная эта картина на всю жизнь запечатлелась в душе Коспана, как одно из самых страшных видений.

Вон из ближайшего домика вышли две фигуры. Они идут медленно, вяло, видно, разнежились под весенним солнцем. По дороге мимо леса катит телега на резиновых шинах. Тяжелоногие здоровенные кони в серых яблоках. Телега военного образца, но сидят на ней старик с белым пушком на висках и затылке и ширококостная старуха. Красная лысина старика странным образом гармонирует с пейзажем, вносит в него дополнительную свежесть.

Мир, покой, благолепие, но стоит Коспану обнаружить себя, и вся эта идиллия с грохотом взорвется. Бешено застучат мотоциклы, залают овчарки, в грудь ему упрется сталь штыка, от удара прикладом по голове земля вырвется из-под ног и опрокинется небо.

На другом конце леса, там, где прятался Гусев, остановилась военная машина. Коспан затаил дыхание. Из кузова выпрыгнули двое солдат. Они подошли к кустам, оправились и забрались обратно.

Тактика, разработанная Гусевым, была несложной.

— Ночью будем идти вместе, а к утру прятаться врозь.

— Почему? — удивился Коспан.

— Всякое может случиться. Если одного из нас накроют, второй сможет уйти. Уже половина дела.

Коспану эта тактика не очень-то была по душе — прятаться одному целый долгий майский день просто невыносимо, но он не возражал. Он вообще доверял Гусеву больше, чем самому себе.

В бараке Гусев был одним из тех немногих людей, что ходили, не опуская головы. Большинство заключенных любили этого долговязого пройдоху, который даже в фашистском концлагере умудрялся не терять чувства юмора. Он был очень общителен и завел себе широкий круг знакомств даже за пределами барака. «Я Гусев», — коротко представлялся он, и все, даже самые близкие друзья, звали его не по имени, Иваном, а по фамилии — Гусев.

С Коспаном они познакомились на земляных работах. Как и все в этом потустороннем царстве, земляные работы были направлены на то, чтобы поставить человека на грань жизни и смерти. Копали с утра до ночи. Тарелка жидкой бурды и сто граммов хлеба из отрубей, так называемый «витальный минимум», вот и все, что составляло их рацион. С каждым днем становилось труднее поднимать большую лопату с землей.

— Ты чего это так стараешься, браток? — пробормотал кто-то над ухом.

Коспан опустил лопату. Рядом стоял русский парень, примерно одного с ним роста. Он и раньше замечал его в бараке. Темно-русые волосы, широкие монгольские скулы, глаза навыкате. Ходил он всегда с задранной головой — подбородок выше носа. Среди безнадежно опущенных голов это сразу бросалось в глаза.

Коспан непонимающе уставился на парня, а тот склонился к земле и с преувеличенным усердием заработал лопатой, поднимая облако пыли.

— Капо идет. Шуруй! — буркнул он Коспану.

Морщась от пыли, мимо прошел надзиратель с резиновой дубинкой. Через несколько минут парень снова обернулся к Коспану:

— Если ты будешь так глубоко врезать лопату, загнешься через две недели. Полегонечку действуй, а землю кидай подальше, чтоб больше было пыли. Понял? Не торопись, выработай себе ритм.

Обернувшись через минуту, Коспан увидел, что парень исчез.

Вечером, когда колонну вели к бараку, он почему-то снова зашагал рядом и тихонько пожал Коспану руку.

— Понял премудрость? Где бы ни работать, лишь бы не работать, — ухмыльнулся он. — Ты, друг, кто будешь по нации? Казах? Вот это здорово! Мы же с тобой земляки. Я Гусев, акмолинский.

После этого они подружились. Поведение Гусева долгое время поражало Коспана невероятно. До родины далеко, как до другой планеты, жизнь их угасает в зловонных бараках и чудовищных карьерах, а он себе в ус не дует, ходит с задранной головой, с вечной ухмылкой, с острым словцом, даже позволяет себе подшучивать над надзирателями.

Всем было ясно, что никто не уйдет живым из этого концентрационного лагеря. Тысячи живых скелетов копошились с рассвета до темноты в каменных карьерах. Даже самых последних «доходяг» выгоняли на работу. Здесь, прежде чем отправить человека в газовую камеру, из него неумолимо и расчетливо выжимали последние капли силы.

Заключенных обували в деревянные колодки. Привыкнуть к этой обуви было невозможно. Ноги стирались до крови, постоянно ломило ступни. Некоторые пленные хитрили и подкладывали в колодки тряпье, но если это обнаруживал надзиратель, на виновного обрушивалась резиновая дубинка.

В колодках этих, безусловно, был двойной смысл. Во-первых, в них нельзя было убежать, а во-вторых, постоянная боль принижала человеческое достоинство, от нее люди тупели, грызлись друг с другом.

С наступлением темноты всех загоняли в бараки, выходить из них запрещалось. Русских военнопленных, будь они обнаружены вечером вне бараков, приказано было расстреливать без предупреждения.

Французы из соседнего барака шутили:

— У нас перед вами масса преимуществ. Вас расстреливают без предупреждения, а нам вежливо говорят: «Пардон, месье, разрешите прострелить вам голову», — и только тогда уже стреляют.

Бараки, бараки... Трехэтажные нары, вонючая параша. Зловонный воздух так густ, что его, кажется, можно резать ножом. Вонь, тлен, запах смерти...

Брезжит рассвет, и в барак, как свора псов, с лающими криками врываются надзиратели. Нужно вскочить сразу, хотя тело налито свинцом, иначе заработают резиновые дубинки. След от удара жжет целые сутки, как ожог, но иные не двигаются, даже когда их молотят несколько человек. До надзирателей наконец доходит причина столь странного поведения. Следует команда — «вынести». В последнее время выносить стали все чаще.

В первые месяцы многие еще на что-то надеялись. Люди, привыкшие к оружию, не могли сразу смириться с положением бессловесного скота, искали пути к спасению.

Прошел год, и с надеждами было покончено. Головы опустились, на лицах появилась обреченность. Люди почти не разговаривали друг с другом.

Один лишь Гусев... Ох, уж этот Гусев! Поведение его уму непостижимо.

В тяжелом молчании барака он ползает с нары на нару, шепчется с людьми. Иногда слышится тихий смешок, это Гусев рассказывает какую-нибудь смешную байку или анекдот, начиная, как всегда, словами «один мой приятель говорил».

Доведенные до отчаяния пленные по любому пустяку сцепляются друг с другом. Молчание то и дело прорывается истерическими криками. Тотчас же к месту ссоры бросается Гусев и быстро примиряет враждующие стороны. Через минуту там уже слышится его хихиканье.

— Ну, Гусев, ты даешь! — говорит ему кто-нибудь. — Откуда у тебя силы-то берутся?

Гусев усмехается.

— Такова природа человека, товарищи по несчастью. Один мой приятель, древний философ, говорил: «Люди и в аду будут перебрасываться головешками».

Однажды Коспан решился намекнуть Гусеву на возможность бегства из лагеря. Гусев зорко взглянул на него, мгновенно, словно оценивая, смерил взглядом с головы до ног, потаенно улыбнулся:

— Не спеши, земляк. Один мой приятель говорил, что нормальный человек везде найдет выход.

На следующий день после этого разговора комендатура лагеря, словно разгадав их намерения, ввела новый порядок. Теперь заключенные должны были снимать верхнюю одежду еще во дворе и входить в барак в кальсонах и рубашках. Гусев и Коспан упали духом — в кальсонах далеко не уйдешь.

Примерно в это же время в лагере появились вербовщики. Они агитировали пленных вступить в РОА, армию генерала Власова, сулили манну небесную. Некоторые заключенные, отчаявшись, попадались на эту удочку.

Сосед Коспана по нарам, толстомордый парень с белесыми глазами, как-то сказал ему:

— А, пропади все совсем, давай запишемся в РОА. Лишь бы оружие в руки получить, а там махнем через линию фронта. Чего же нам здесь гнить заживо?

Парень этот появился в лагере позже других и всех удивил своим упитанным видом.

— Где ж ты такую ряху нагулял? — спрашивали его, и он рассказывал свою довольно-таки удивительную историю.

Попав в плен, он был отправлен на сельскохозяйственные работы, их партию роздали немецким крестьянам, как даровую рабочую силу. Он стал батраком в хозяйстве одной зажиточной немки. Пахал, сеял, убирал хлеб, ухаживал за скотом.

— Хозяйство у моей бабы было что надо. Даже скотный двор каменный, — горделиво рассказывал он. — Работа была нелегкая, но на хороших харчах да на свежем воздухе жить было можно. Эх, братцы, сам я ваньку свалял, — сокрушался он. — Так бы до конца войны не знал горя. Теперь вот здесь загорать приходится.

— Да как же так получилось? — спрашивали его.

Он обстоятельно объяснял:

— Хозяйке моей фрау Эльзе лет так немного за сорок было. Ух, до хозяйства зла, стерва! Говорили, что до войны мужа своего так загоняла, что он на фронт отдыхать поехал, как на курорт. Ну, мне ее работа не страшна была: я, как себя помню, все работаю. Потом она на меня и ночную работу мужа взвалила. Эту работу, братцы, я тоже знаю очень даже хорошо. Очень меня тогда зауважала фрау Эльза, кормила, как на убой. Сало, ребята, настоящий шпик я рубал, молока и даже шнапсу иногда перепадало. Рай да и только.

— Кто ж тебя из рая этого выгнал?

— Черт попутал меня, дурня несчастного. Очень уж худа была моя старуха. Грудь жесткая, как у старой курицы, аж кости выпирают.

Короче, мужиков-то в селе стоящих нет совсем. Гитлер сейчас подчистую всех гребет. А молодые фрау словно взбесились. И во мне бес играет от жирной пищи. Короче, повело... можно сказать, по рукам пошел.

Сначала все было шито-крыто, а потом как-то фрау Эльза накрыла меня с Гертрудой. Шуму было! Мало того, пожаловалась, идиотка, на меня начальству. Правды, конечно, не сказала — разве может руссише швайн бесчестить чистопородных ариек? — сказала, что работаю, мол, плохо, ворую, пью, веду опасные разговоры.

Ну, приехали за мной из гестапо, а Эльза тут в слезы. Не отдам, кричит. Нет, ребята, баб не поймешь по обе стороны фронта. Так она выла и стонала, что гестаповцы даже подозревать ее стали, хотели кокнуть меня для ясности, да раздумали.

Вот так я и попал, как кур во щи, — грустно закончил он свой рассказ.

Парень этот, хоть и был на вид раз в пять здоровее других заключенных, быстрее всех стал «доходить». Чувствуя приближение конца, он, как за соломинку, ухватился за предложение власовцев. Почему-то он не решался пойти на это в одиночку и поэтому бесконечно уговаривал Коспана.

Доводы его порой звучали убедительно. Коспан заколебался. Как-то ночью он забрался на нары к Гусеву и рассказал ему о предложении толстомордого.

Гусев резко поднял голову. Глаза его блеснули.

— Ты это серьезно?

— Другого-то выхода нет...

— А это, по-твоему, выход? Остроумней ничего не придумала твоя башка?

Коспан рассердился:

— Ты думаешь, что я предателем решил стать? Как только возьму в руки оружие...

— Не пори хреновину! — грубо оборвал его Гусев. — Думаешь, немцы глупее тебя? Да там тебе по... свободно не дадут.

Он замолчал. Коспан чувствовал, что дрожит от ярости и сдерживается, чтобы не наговорить лишнего своему другу.

— Заруби себе на носу, Коспан, — заговорил он наконец, — уже сам факт, что ты принял оружие от врагов Советской власти, никогда тебе не простится. Думал я, что ты нормальный человек, да, видно, ошибся.

После этого разговора отношения их сильно разладились. Гусев перестал разговаривать с Коспаном, делал вид, что не замечает его. Коспан понимал, что Гусев абсолютно прав, и очень страдал.

Между тем Гусев не терял времени даром.

— До чего же вы наивные, ребята, — говорил он колеблющимся. — Думаете, от хорошей жизни немцы с нас штаны сдирают? По всем признакам видно — скоро им капут. Интересно, какой нормальный здравомыслящий человек в такое время поступает в армию предателей? Пошевелите-ка мозгами.

Бесконечно тянулись однообразные тягостные дни плена. Днем камни, кирка, крики надзирателей. Ночью сонь, тяжелое дыхание товарищей, стоны. Боль, усталость, голод — вот и все ощущения.

И вдруг начались перемены. Группу пленных поздоровее отправили на завод. Завод этот точил какую-то деталь — изогнутую стальную чурку. Для чего она предназначена, не знали даже немецкие рабочие.

Коспан и Гусев работали на погрузке, таскали огромные ящики с деталями. Работа была неимоверно тяжелая, но все-таки случались паузы, когда можно было разогнуть спину.

Гусев все время крутился среди немецких рабочих, с невероятной ловкостью оперируя своим более чем скромным немецким. Коспан заметил, что немецкие рабочие начинают сдержанно улыбаться при виде разбитного русского парня. Некоторые даже тайком от эсэсовцев угощали его сигаретами. Особенно часто это делал один старик. Лицо у старика было красное с синими паучками на щеках и носу, что явственно свидетельствовало о повышенном интересе к горячительным напиткам. Он вообще, этот старик, довольно дружелюбно поглядывал на пленных...

Однажды Коспан и Гусев несли вдвоем тяжелый ящик с деталями.

— У тебя какой размер обуви? — неожиданно спросил Гусев.

— Сорок четвертый. А что?

— Ничего себе ножки! Лучше бы голову себе завел такого размера. Чего рот разинул? Сапоги тебе хочу заказать, да вот где столько кожи достанешь...

На следующий день старый немец спрятал в условленном месте пару ботинок, брюки и сапоги...

 

Майскому дню не было конца. Солнце томительно долго поднималось к зениту, а там и совсем застряло. Коспан мучительно боролся со сном. Он боялся захрапеть. Дома от его храпа дрожали стекла. Все-таки усталость взяла свое, и он погрузился в забытье.

Очнулся он от какого-то неясного, еле слышного звука. Прислушавшись, понял, что это шаги. Легкие, быстрые, словно шелестящие, шаги приближались к нему. Вдалеке женский голос что-то сердито прокричал. В ответ послышался совсем близко детский смех, похожий на колокольчик.

Коспан осторожно раздвинул кусты. Впереди, шагах в десяти, паслась та самая бурая корова с белыми полосами. К ней по траве бежал светловолосый мальчуган в коротких штанишках. Его догоняла худая женщина в бедном сером платье.

Мальчик подбежал к корове и схватил ее за хвост. Разбухшая на весеннем приволье корова даже не шелохнулась, только чуточку повернула голову. Мальчишка, упираясь пятками в землю, изо всей силы тянул ее за хвост. Подбежала женщина. У нее было усталое лицо. Она взяла мальчика за руку, отругала, шлепнула. Мальчишка смеялся. Потом они мирно пошли к селу, погоняя впереди себя корову.

Эта мгновенно промелькнувшая картина была как толчок в сердце. Он чуть не заплакал от жалости к своей маленькой, такой далекой отсюда семье. Два самых близких ему нежных и беспомощных существа... Муратик... Жанель...

Вспомнилась сцена прощания. Ох уж эти казахские обычаи! Он не решился на людях обнять свою милую. Он мог бы обнять ее тогда в последний раз.

Неужели в последний раз? Неужели больше никогда он не положит руки на ее худенькие плечи, не подбросит в воздух Мурата? Должно быть, они считают его погибшим. Что с ними сейчас?

От бессилия он заскрипел зубами, уткнул лицо в ладони и обнаружил, что ладони стали мокрыми. Он не заметил, как начал плакать, а теперь, заметив это, больше уже не мог сдерживаться и разрыдался. Это были его первые слезы за время войны, и теперь они лились освобожденным потоком, словно все эти годы скапливались в каком-то резервуаре. Он всхлипывал и дрожал от жалости, ярости и бессилия.

Потом ему стало стыдно. Пройти через все, что пройдено, бежать из лагеря, поставить на карту жизнь — и теперь плакать, как баба, только из-за того, что мимо пробежал пятилетний мальчуган! А впереди сотни километров густонаселенной враждебной страны, где шагу нельзя ступить, не задев кого-нибудь плечом. Впереди линия фронта.

Он сжал зубы и поклялся себе, что не пикнет, даже если его будут живьем резать на куски...

 

Тучи на западе снова сгущаются. Тонет в них закатное солнце. Быстро темнеет.

В густеющих сумерках Коспан гонит отару к гряде невысоких холмов. Он хочет до наступления темноты найти за ними место для ночлега.

Отара тяжело перекатывается через гряду. Коспан съезжает вниз и вдруг краем глаза замечает на голубоватом снежном фоне какой-то промельк. Он оборачивается и совершенно отчетливо видит трусившего по противоположному косогору волка.

Только этого еще не хватало! Вскрикнув, Коспан бросает Тортобеля в погоню, но вовремя одумывается. Все равно его не догнать, а коня запороть можно.

Хищник бежит с совершенно безразличным видом, словно по очень важному неотложному делу, как будто даже не замечает отары: мало ли, мол, овец гуляет по степи. Одним махом он перепрыгивает через бугор и скрывается.

Коспан тревожно смотрит туда, где скрылся волк. Он знает повадки этих тварей, знает, что волк так просто не уйдет от добычи. Это, должно быть, «белая бестия» обернулась теперь волком.

Хочешь не хочешь, но ночевать придется здесь. Надо бы костер развести, но в окрестности не видно ни одного кустика.

Подвесив к луке седла соил — длинную дубину, Коспан в темноте объезжает отару, чутко прислушивается к ночи.

Вокруг ни звука, только мерно дышат овцы. Они лежат на снегу, плотно прижавшись друг к другу. Бескрайняя степь сузилась теперь до размеров небольшого пятна размытого мутного света. За этим пятном плотная стена мрака. В любую минуту из этого мрака могут выступить горящие точки волчьих глаз...

 

По пятам за ним неслась огромная, как волк, овчарка. Коспан лавировал среди деревьев. Совсем близко стучали выстрелы. Пули с треском разрывали кору берез. Он уже чувствовал за спиной близкое дыхание собаки, он прекрасно понимал, что спасения нет, но продолжал бежать, петляя и перепрыгивая через кусты. Надо было увести погоню как можно дальше от Гусева.

Последний миг, последнее усилие. Он бросается за дерево, но овчарка настигает его, впивается в ногу, обрывает штанину вместе с куском мяса.

Очнулся он через сутки. Долго бессмысленно глядел в темный потолок. Наконец до него дошло, что это он, Коспан, что он здесь где-то... Тело не давало о себе знать — ни тяжести, ни боли.

С трудом ему удалось скосить глаза. Он осмотрелся и понял, что находится в цементном мешке одиночной камеры. Сжав зубы, он попытался повернуться на бок. Только для того, чтобы почувствовать свое тело.

Тело не послушалось его. Ему почудилось, что оно лежит немного в стороне. Он потерял сознание.

Очнувшись вновь, он подумал, что скоро его убьют. Убьют уже окончательно. Эта мысль принесла облегчение.

Гусев... Он узнал его по фигуре, лицо было неузнаваемым, оно потеряло всякие очертания и напоминало скорее кусок мясного фарша, чем человеческое лицо.

Их вели на допрос. На лестнице конвоиры замешкались, и они очутились рядом. Гусев поднял закованные руки и слегка толкнул Коспана в бок:

— А ты настоящий джигит, Коспан. Спасибо!

Конвоир стукнул его прикладом в спину, он полетел вперед, ударился о стенку, но не упал и, обернувшись, крикнул:

— Держись! Мы еще поговорим с ними всерьез!

Почему-то их не расстреляли, а отправили в прежний лагерь и даже в старый барак.

— Ну как, хорошо прогулялись? — язвительно спросил толстомордый.

— Пошел бы ты туда-то, потом еще раз туда, а в третий раз подальше, — ответил Гусев.

— Как же вы попались? — интересовались другие.

— Таким дылдам, как мы с Коспаном, на немецкой земле не спрятаться. Разве это леса? Это же парки культуры и отдыха. Голову спрячешь, а ж... торчит.

Нет, Гусев решительно отказывался терять присутствие духа.

 

Медленно объезжает Коспан свою отару. Медленно тянется зимняя ночь. Медленно тянутся в ночи, как караван за караваном, воспоминания, медленно проходит жизнь.

Все спокойно.

Коспан расстилает шубу, ложится и сразу погружается в тяжелую дремоту.

Будит его какой-то тоскливый утробный звук. Он поднимает голову. Рядом скулит Майлаяк. Коспан вскакивает, хватает соил, бежит к Тортобелю. Гулко начинает лаять Кутпан, Овцы испуганно мечутся по глубокому снегу.