"Избранное в двух томах. Том второй" - читать интересную книгу автора (Ахтанов Тахави)15Дорожные мытарства последних трех дней измучили даже Жуматая, обычно не знавшего, что такое усталость. Словно степная сова, стерегущая нору, он смотрит вперед, пытаясь угадать в снегу хоть какие-нибудь очертания дороги. Временами он берется за рычаг и переключает на первую скорость. Газик, гудя, как гигантский жук, выползает из занесенной снегом рытвины. В машине, окна которой залеплены снегом, полутемно. Безостановочно, как маятники, работают щетки ветрового стекла, но ходы их становятся все короче: все больше снега скапливается по краям. Касбулат, откинувшись, сидит на заднем сиденье. Веки его прикрыты, похоже, что спит. Резко обозначились морщины на обветренном светло-матовом лице. Жуматай, оглянувшись, хочет прикрыть спящего хозяина шубой, но, заметив, как блестят зрачки сквозь густые ресницы, отдергивает руку. Что-то неладное творится в эти дни с Касеке. Сидит, как каменный, и молчит. Касбулат не прочь вздремнуть, но сон не приходит. Тяжелая дорога, бесконечные тревоги, бередящие душу воспоминания вконец измотали его. Вот уже три дня колесит он из колхоза в колхоз, мерзнет, недоедает, спать ложится далеко за полночь, и, несмотря на все это, сон не идет. Всю прошлую ночь мучили какие-то кошмары. Проснувшись, он ничего не помнил, но голова была тяжелой, горло сухим, а настроение — врагу не пожелаешь, словно натворил что-то гадкое и теперь придется отвечать за это. Скорее бы добраться до райцентра. Там он всех поставит на ноги и разошлет по колхозам. Не слезет с телефона, пока не отыщутся пропавшие отары. Чертов «газик» ползет, как улитка. Наверное, из области уже звонят. О, Иван Митрофанович! Неожиданно Касбулат вспоминает мальчишку со вздернутым задорным носиком, подручного Коспана, и на душе его почему-то теплеет. Странное имя Каламуш (Перышко)... Должно быть, ласкательная кличка. Мальчик своей порывистостью и впрямь напоминает перо под ветром или язык огня. А настырный какой, стервец! Кто здесь в районе посмеет перечить Касбулату? А этот не просит, как все, смиренно, а категорически требует. От молодости это, что ли? Чувствуется в нем какая-то внутренняя неукротимая сила. Вот дьявольщина! Ну что за странное существо человек! Лютая зима свирепствует в районе, гибнут в степях затерявшиеся отары, а он в это время думает о каком-то мальчишке. И все-таки это неспроста. Касбулат вспоминает, как мальчик одернул этого липового передовика Кадыржана, своего брата, когда тот, подобострастно растянув губы, подходил к высокому начальству. Да, он ведь и раньше видел мальчугана в доме Коспана, но тогда тот был совсем наивным, краснел, словно девушка. И вот на тебе — клекочет уже, как молодой беркут. Эх, молодость, как не обработанная еще кожа, — не мнется. В мире она не видит более могущественной силы, чем сила справедливости, а если встречаются на пути препятствия, идет напролом. Молодость сверкает, как меч из дамасской стали, Да, было время, когда и Касбулат... Над ними простиралось осеннее небо с его блеклыми красками. Среди безбрежных зарослей черно-бурой полыни виднелись голые, как плешь, желтоватые такыры. Дул порывистый, но еще теплый степной ветер. Вторя друг другу, скрипели тарантас и телега, которую тащила старая верблюдица. Скрип этот был похож на музыку, что начинается с нижних регистров, доходит до верхней ноты и потом опять понижается. В паузе два такта отбивало заднее разболтанное колесо тарантаса. На телеге куча детей, начиная от семилетних малышей и кончая подростками лет по пятнадцать. Возница — худой чернобородый человек лет пятидесяти в старом чекмене с множеством разноцветных заплат. На голове у возницы старый тымак. Трудно сказать, из какого материала и в какую эпоху сделан этот головной убор. Верх его по цвету напоминает воду, что сливают после стирки. Возница немногословен. «Да, милый», «Как скажешь», — вот и все его ответы. Когда лошадь легко и быстро катила тарантас под гору, он начинал подгонять камчой свою верблюдицу, и та вразвалку с коротким, похожим на стон ревом тоже немного пробегала. В такие моменты скрип несмазанных колес на деревянной оси становился особенно пронзительным. Временами верблюдица начинала жалобно реветь. Паузы сокращались, и рев становился протяжным, как сирена. Чернобородый тогда останавливал телегу и распрягал верблюдицу. Касбулат кричал ему из тарантаса: — В чем дело, аксакал? — Пришло время доить кормилицу. Он не спеша снимал с телеги чучело головы верблюжонка, давал его понюхать «кормилице» и, поручив одному из подростков держать его рядом, начинал доить. Дети в такие моменты соскакивали с телеги и начинали играть. Касбулат удивленно смотрел на них. Давеча, как выезжали из аула, ребята ревели в голос и потом в пути долго не могли успокоиться, все всхлипывали, а сейчас играют, как ни в чем не бывало. Только две маленькие девочки, самые робкие, жмутся к своей старшей подруге, не спускают с нее глаз, как с матери. Касбулат вез этих детей в райцентр, в интернат. В этом году там построили большую школу с общежитием, и райком комсомола решил собрать в ней аульных детей, «не охваченных» образованием. Касбулат набирал, в основном, сирот, в голод лишившихся родителей и нашедших приют у родственников или добрых людей. Иногда он агитировал бедных родителей или матерей-одиночек отдать своих детей в эту замечательную школу. Конечно, нелегко было оторвать детей от родного аула и родственников. Касбулат применял для этой цели разные приемы. Собирал детей и, не жалея красок, расписывал им будущую увлекательную жизнь в интернате, где так много игр, где все они будут вместе, где гораздо веселее, чем в забытом богом ауле. Иногда он даже пускался на невинный обман. Ежедневно в интернате вас будут кормить конфетами, говорил он, а если кто захочет, будет есть одни конфеты, только конфеты — и больше ничего. В подтверждение своих слов он запускал руки в глубокие карманы и одаривал ребят самыми настоящими конфетами. Перед выездом в аулы он, не жалея денег, во всех районных магазинах выцарапывал эти конфеты. Да, это было хорошее время, и личики детей, радостно пораженных невиданным лакомством, наполняли сердце Касбулата светом и теплом. Да, это было светлое, хорошее время. Жили тогда бедно. Совсем недавно по земле прошел великий голод и мор, но вот голод кончился, и люди стали оживать и с надеждой смотрели в будущее. В то время наложили запрет на убой скота, но, хотя казахи лишились привычного для них мяса, больше стало молока, сыра, айрана. Народ стал подниматься на ноги. Касбулат тоже жил тогда надеждой. Предчувствие счастливых перемен не покидало его. В годы учебы Касбулат жалел, что поздно родился и не смог принять участие в грандиозных делах революции. Сейчас вдруг перед ним открылись широкие горизонты, беспредельное море работы. Работы, нужной народу. Нужно строить школы, больницы, клубы, организовывать художественную самодеятельность. Нет такого дела, которым бы не занимался комсомол. Однако больше всего увлекла Касбулата работа с детьми, которую ему поручил райком. В самом деле, ведь каждый малыш — это будущий гражданин. Он, Касбулат, может помочь ему, от него во многом зависит, как повернется дальше судьба мальчика. Нелегкая жизнь была у его маленьких подопечных, а у некоторых за плечами целые истории. Вот сидит на телеге рослая светлоокая девочка, почти девушка, в красном платочке. Ей сейчас идет четырнадцатый год, а окончила она всего два класса. Одинокая ее горемыка-мать считала, что нечего девочке больше учиться, пусть лучше помогает ходить за скотом. Теперь девочка едет в интернат, перед ней откроется новая жизнь. Отягощенный своими педагогическими заботами Касбулат шел по аулу, когда его догнала какая-то женщина. Запыхавшись от бега, она начала быстро и сбивчиво говорить: — Подожди-ка, кайным! Это ты собираешь детей на учебу? Я должна тебе сказать что-то очень важное. Ты, я вижу, власть имеешь, помоги одной маленькой бедняжке. Бетим-ау! Позор лицу моему! Тринадцатилетнюю девочку хотят выдать замуж! Говорят, что ей уже восемнадцать, а все люди знают, что она родилась в год обезьяны. Только ростом вышла высокая, а так чистое дитя. Бетим-ау! Люди-то не слепые... Беспрерывно восклицая «бетим-ау» и чертя узловатым пальцем по своему лицу в знак возмущения, женщина подвела Касбулата к одному дому. Встретила его изможденная женщина. — Простите, женгей, ваша дочь учится в школе? — спросил Касбулат. Через плечо матери он взглянул на девочку. Похоже, что ему сказали правду. Гюльсум выглядела не старше тринадцати лет, но вырядили ее, как взрослую девицу на выданье: платье с двойными оборками, бархатная безрукавка, на голове тюбетейка с бисером. Мать исподлобья подозрительно смотрела на него, потом обернулась, прикрикнула на дочь: — Ты что тут крутишься перед посторонними? Иди отсюда! Когда Гюльсум вышла, мать смиренно сказала Касбулату: — Училась-то она мало, а теперь уже поздно — возраст не школьный. — Мне кажется, что в тринадцать лет учиться не поздно, — заметил Касбулат. — Да кто вам наврал, что ей тринадцать?! — воскликнула мать. Видно было, что она порядком струхнула. — Нет, милый мой, она вполне совершеннолетняя. Напрасно беспокоитесь. — Я не слепой, женгей. Внешность девочки говорит сама за себя. Неужели вам не жаль своего ребенка? — Я своему ребенку сама устрою счастливую судьбу. Не буду позориться и отправлять взрослую девушку бог знает куда. — Я бы хотел поговорить с Гюльсум наедине. Надо узнать, что она сама обо всем этом думает. При таких словах женщина истошно завопила: — Ты что, с ума сошел, голубчик?! Чтоб я оставила свою единственную взрослую дочь с таким парнем, как ты?! Кривые твои слова, как рога коровьи! Дочке моей семнадцать лет, у меня справка есть с печатью, мне ее аульный выдал! Остановить ее крики было невозможно. Касбулат решил выяснить все дело в аульном Совете. Перед домом он увидел свою добровольную информаторшу, которая разговаривала с Гюльсум. — Ну как, кайным, увезешь маленькую Гюльсум учиться? Из-за спины его с дикими криками выскочила мать Гюльсум. — Ах ты, подлая доносчица, сплетница, тараторка несчастная! Кусок хлеба тебе в глотку не лезет, когда ты видишь чужую удачу! Все равно Саумалбай не возьмет тебя в жены! «Информаторша» тоже не осталась в долгу. Она закричала резким фальцетом: — Сама ты подлючка несчастная! Малолетнего ребенка решила просватать! Забыла, что сейчас Советская власть?! Засудят тебя, дуру окаянную! Сводница проклятая, не лезь к Саумалбаю! Если хочешь знать, мы с ним поладили и любим друг друга! — Ах вот оно что?! Ты думаешь, если он один раз с тобой переспал, так вы и поладили? Мужчина, как собака, не возвращается к кусту, где разок помочился! Поняв, что эта милая беседа затеяна всерьез и надолго, Касбулат удалился. Всю дорогу до него доносились ожесточенные женские крики, и даже возле сельсовета, находящегося за двадцать домов от места действия, был слышен шум поединка. В конторе сельсовета ему сказали, что девочке пошел четырнадцатый год, Оказывается, мать решила выдать ее замуж за одного вдовца, зажиточного единоличника Саумалбая. Вызвали мать с дочерью. Касбулат вместе с председателем принялись увещевать еще дрожавшую от злости женщину, но она была непримирима: — Может, это вы родили этого ребенка, а не я? Что, я ее возраста не знаю? Если уж вы мне не верите, вот вам свидетельство. Безграмотно накарябанное на тетрадном листке свидетельство тем не менее доказывало, что Гюльсум в этом году исполнялось семнадцать лет. Странно было, что краткий текст свидетельства был написан в самом верху листочка, а печать помещалась внизу. Подпись прежнего председателя сельсовета тоже была внизу, возле печати. Начертана подпись была не латинским, а еще арабским шрифтом, и это тоже было странно. Председатель долго вертел в руках эту бумажку и пристально разглядывал. — Это подпись Нагишбая, — задумчиво произнес он наконец и повернулся к женщине. — Когда было выдано свидетельство? Женщина замялась: — Да что я помню, что ли? Откуда мне взять такую память? Выдано так выдано. — Все ясно, — сказал председатель. — У меня и раньше были подозрения, а теперь мне ясна суть Нагишбая. Это белая печать. Выражение «белая печать» Касбулат слышал впервые. Председатель объяснил ему, что Нагишбай, видно, хорошо усвоил традиции волостных старост еще царских времен. На чистых листках он ставил печати, а потом при надобности заполнял их. — Бумага эта фальшивая, — сказал председатель женщине, — а человека, который вам ее выдал, мы привлечем к ответственности. — Ну, что вы на это скажете? — спросил Касбулат. Женщина озадаченно смотрела то на него, то на председателя. Касбулат подумал, что она была когда-то, да и не очень давно, совсем не дурна. Теперь ее широкоскулое, по-казахски красивое лицо стало словно дубленым, серые глаза помутились, вокруг зрачков желтизна, лоб и щеки изборождены морщинами, тело истощенное, вислые пустые груди... «Наверное, ей не больше сорока лет. Что с ней сделала жизнь!» — подумал Касбулат. Ему стало жаль женщину, которая сейчас жалобно смотрела на них, словно птица, попавшая в сети, захотелось утешить ее. — Не нужно обижаться, женгей, — сказал он. — Подумайте о будущем вашей дочери. Женщина зарыдала. Она била себя кулаком по лбу, хриплым голосом причитала: — Ой, бедная моя головушка! Да кабы была я мерзавкой, злыдней, разве осталась бы я вдовой! Всю жизнь отдала моей единственной, моей кровиночке. Бога молила каждый день, а он, коварный, отбирает у меня моего жеребеночка. А я-то, дура, думала, что к концу жизни увижу кусочек счастья. Что я тебе сделала, коварный бог? Разве мало тебе моих мук?.. Обхватив голову руками и раскачиваясь, женщина заплакала с невыразимой горечью. Гюльсум не выдержала и подбежала к ней: — Апатай, не мучай себя, апатай! Все, что хочешь, сделаю, но не уйду от тебя! Умру! Рабыней твоей буду! Обнявшись, они заплакали вдвоем. Выдержать это было трудно. Касбулат то вставал, то садился. Он даже был готов махнуть на все рукой и убежать — пусть живут, как хотят. Но допустить этого было нельзя. Он еще никогда не отступал перед трудностями. Жалость унижает человека, вспомнил он. Надо думать о судьбе Гюльсум, о ее будущем. Постоянные лишения и тяжесть одиночества вытравили из ее матери подлинное понимание жизни. Единственным для нее светом в окне были пять домашних скотов Саумалбая. Только об этом скудном, но, на ее взгляд, огромном достатке она и мечтает. Что же делать? Касбулат был в полной растерянности. Однако председатель аульного Совета оказался крепким парнем. Он даже глазом не моргнул. Дождавшись, когда мать с дочерью выплачутся, он заговорил: — Знаешь, женгей, когда слов много, цена у них небольшая. Никто из нас не может нарушать закон. Если ты выдашь замуж несовершеннолетнюю дочь, отвечать придется не только тебе, но и мне. И ты это знаешь. Выходит, твою дочь надо послать на учебу. Ты пойми, все заботы о ней государство берет на себя. Советская власть ее не оставит. Вытри глаза и собирай дочь в дорогу. Как ни странно, его слова сразу подействовали на женщину. Теперь она смотрела на председателя покорным взглядом. Беспомощно озираясь, она порывалась что-то сказать, но потом вздохнула и сказала дочери: — Пойдем домой. Касбулат боялся, что прощание обернется какой-нибудь дикой сценой, но женщину словно подменили. Она была как будто в полузабытьи. Вместо того, чтобы складывать нехитрое имущество дочери, она растерянно стояла на одном месте и брала в руки то одну вещь, то другую. Вдруг она подняла шкуру, заменявшую коврик, и понесла ее к дверям. — Апа, куда ты ее несешь? — окликнула ее Гюльсум. Мать с недоумением посмотрела на дочь и уронила шкуру на пол. Глаза ее были сухими. «Лучше уж поплакала бы», — подумал Касбулат. Трудно было смотреть на застывшее лицо женщины, и он отвернулся. А вот рядом с Гюльсум сидит в телеге смуглый горбоносый мальчик лет десяти по имени Тургай. Его история еще страшнее. В аул этот он попал три года назад. Никому не известно ни место рождения, ни род его. Сам он знает только свое имя и имя матери. Его привели сюда голодающие, что в поисках неведомого спасения двигались к железной дороге, о которой знали только понаслышке. Молодая женщина с грудным ребенком на руках привела семилетнего Тургая в аул и обошла все дома, умоляя взять мальчика. До сих пор аульные женщины не могут без слез вспоминать ее рассказ. — Это не мой ребенок, — говорила она, — я нашла его на дороге. Я бы не оставила его, но своему ребенку я даю грудь, а чем я буду кормить этого бедняжку? Как он пойдет в дальний путь? Неизвестно, останемся ли мы живы. Три дня назад она и ее муж, измученные голодом и усталостью, устроили привал возле реки Отеш. Река эта летом сильно высыхает, течение ее прерывается, и образовывается маленькое озеро, так называемое «карасу». Возле одного из таких карасу они устроили камышовый навес, но только легли, как услышали чей-то стон. Вначале они не двигались, но стон повторялся все чаще и чаще, и они все же решились пойти посмотреть. Шагах в тридцати в камышах что-то чернело. Подойдя поближе, они увидели лежащую женщину. Лицо ее было разбухшим, как кожаное ведро с кобыльим молоком. Она была без сознания. Рядом с ней сидел маленький мальчик. Он даже не повернулся к подошедшим. Спустя некоторое время, женщина как будто пришла в себя. Мутным взглядом она посмотрела на людей и с трудом кивнула в сторону мальчика. Видно было, что если еще и теплится в ней жизнь, то только потому, что она боится за сына. Еле подняв руку, она показала на грязный узелок, лежащий рядом. Развязав его, они увидели крохотный кусочек лепешки, испеченной в золе. — Мальчику... дайте... — еле слышно прошептали синие губы. Отдав мальчику лепешку, они напоили умирающую. Взгляд ее чуть прояснился, и она произнесла: — Мне уже с места не сдвинуться, а вы, добрые люди, хоть мальчика моего с собой возьмите. Отведите его туда, где бы он не умер... Обессиленная этой долгой фразой, женщина закрыла глаза. — Мы решили, что нельзя ее все-таки оставить без крошки хлеба, отломили от своей единственной лепешки кусочек и положили ей за пазуху. Мальчик покорно побрел за нами, но, отойдя несколько шагов, вдруг словно проснулся, завизжал: — Апа, апа!.. — и бросился назад. — Апа уснула, она отдыхает. Вот отдохнет и догонит нас. С трудом им удалось уговорить мальчика и увести с собой. Силы у этих истощенных голодом людей были на исходе, и, пройдя небольшое расстояние по течению реки, они снова сели отдохнуть. — Я задремала немного и вдруг проснулась от какой-то тревоги. Гляжу — мальчика нет. Вскочила, стала его искать, вижу — он уходит вверх по течению назад, к своей маме, а ведь та, наверное, уже... Еле догнала его. Женщины плакали и горестно причмокивали, слушая этот рассказ. Мальчик остался в ауле. Женщины попытались пристроить его в те две-три более или менее благополучные семьи, где хотя бы не голодали, но эти семьи как раз наотрез отказались от сироты. Для всех других лишний рот был так же тяжел, как для истощенной лошади вес камчи. Все же то здесь, то там перепадал Тургаю кусок лепешки. Три месяца мальчик слонялся из дома в дом, и это кое-как поддерживало его слабую жизнь. Что уж там говорить, в голод даже простые добрые люди становятся жестокими. Не раз молчаливого ребенка, возникавшего на пороге, встречали таким злобным взглядом, что он сразу покорно удалялся. Потом его приютил самый бедный человек в ауле по имени Жанкушук. Приемыш жадно и радостно привязался к своей новой семье, ожил, даже немного повеселел. Правда, надолго осталась у него одна странность. Иногда он прерывал игру, отходил от других детей и, взобравшись на крутой берег реки, подолгу смотрел в ту сторону, откуда его привели. — Бедный мальчик все ждет, — плакали при виде этого зрелища аульные старухи. В те годы Касбулат был очень общительным, он любил вызывать людей на разговор и мог подолгу слушать рассказы старых крестьян. Народ тогда был темным. Любой человек из чужой среды, особенно человек в кепке, вызывал инстинктивное недоверие: его сторонились. Касбулат, хотя тоже носил на голове кепку, умел вызывать доверие. Тепло здороваясь со всеми жителями аула, почтительно приветствуя старших, он быстро находил общий язык с мужчинами, женщинами и стариками. Много он наслушался разных удивительных, печальных и смешных историй. Он как бы заново открывал для себя свой народ, узнавал многое из того, чего раньше не знал или не замечал. Это был замечательный период в его жизни. Душа его была открыта, а сердце обнажено. Чужая беда глубоко поражала его. При виде любой несправедливости он яростно бросался вперед. Чудесная, жаркая, неистовая молодость! Из калейдоскопа лиц, промелькнувших перед ним в молодые годы, Касбулат больше всего запомнил первого секретаря райкома партии Алиаскарова. Ему было сорок лет, и звали его Сатимбек, но так как он был и по возрасту старшим среди всех работников райкома, то казался всем умудренным аксакалом, и все называли его почтительно Саке. На первый взгляд, он не был похож на казаха, а скорее смахивал на представителя какой-нибудь горной народности. Густые брови, большой нос с горбинкой, сужающееся книзу лицо. И все-таки что-то — то ли разрез глаз и слегка припухшие веки, то ли рисунок скул, а скорее всего, то медлительное спокойствие, внешняя безмятежность, что присущи нашим аксакалам, — выдавало в нем казаха. Во всяком случае, любой казах сразу видел на нем печать своей нации и обращался к нему не иначе как на родном языке. Алиаскаров весьма сильно отличался от партийных работников тех лет. На фоне порывисто-четких полувоенных движений его медлительная задумчивость казалась странной. Странно также выглядел на фоне полувоенной одежды его обычный костюм с галстуком. На работе он был очень требователен, но, даже давая взбучку нерадивым, никогда не повышал голоса. Видимо, вежливость была его прирожденной чертой. Он вообще не любил повышать голос, не любил пафоса. На самых торжественных митингах он говорил спокойным будничным голосом, не взвинчивал себя и не «шпарил по бумажке». В юности за участие в революционном движении он был исключен из учительской семинарии, потом был командиром в Красной Армии, сражался с Колчаком. Говорили, что он был настоящим боевым командиром, и это казалось странным при его учительской внешности. Касбулат чувствовал, что Алиаскаров относится к нему как-то по-особенному, не просто как к младшему товарищу по работе. В свою очередь и он испытывал к первому секретарю какую-то особую симпатию. Однажды Алиаскаров пригласил его к себе на обед и познакомил со своей женой. После этого Касбулат стал частым гостем в их доме. Тетушка Сара, так звали жену секретаря, была доброй, приветливой женщиной из простой крестьянской семьи. Совсем недавно она рассталась с аульной одеждой, длинными до пола платьями, но и городская мода ей претила, юбки казались неприлично короткими. Она выработала для себя какой-то промежуточный стиль и рьяно придерживалась его. Касбулат пришелся по душе тетушке Саре. Если он несколько дней не заходил к ним, она уже упрекала его, что он избегает их. Спустя некоторое время у них появилось общее дело. Оказалось, что она страстная любительница театральных представлений. В маленьком саманном клубе, где собирался самодеятельный драматический кружок, не хватало света, и она принесла из дому большую тридцатилинейную лампу. Вскоре она сама стала активным членом кружка. Касбулат уговорил ее сыграть в одном спектакле роль старухи. Иногда она выпрашивала у мужа единственную в районе «эмку» и ездила по аулам в поисках старинной казахской одежды. Алиаскаров любил беседовать с Касбулатом, неторопливо расспрашивал его о поездках по аулам, обо всем виденном и слышанном, как с равным, обсуждал с ним разные важные дела. Юный Касбулат горячился, нападал на нерадивых, по его мнению, работников. Особенно доставалось районному прокурору, который, как ему казалось, недостаточно энергично боролся с пережитками старины. Много, много в их районе было еще пережитков старины. По-прежнему родители не учат девочек, слишком рано выдают их замуж. Кое-где еще тайно придерживаются отвратительного обычая — платят за девушек калым, а прокурор не принимает действенных мер. — Правильно, пережитков еще много, — говорил на это Алиаскаров, — но мы не можем рубить сплеча. Главное сейчас — воспитательная работа. Вот комсомольцы и должны больше заниматься этим. Возмущенный Касбулат восклицал: — Да разве комсомольцы не докладывают обо всех нарушениях! У меня в руках две папки с вопиющими делами. А сколько материалов я передал в суд и прокуратуру?! Алиаскаров с мягкой усмешкой поглядывал на разгоряченного Касбулата. Зелен, мол, ты еще, многого не понимаешь. Эта усмешка иной раз просто бесила Касбулата. В душе он склонен был считать Алиаскарова мягкотелым либералом, пособником носителей пережитков старины. — Это хорошо, что комсомольцы докладывают обо всем, но не слишком ли вы увлекаетесь разными заявлениями? — говорил Алиаскаров. — Их и в старину казахи немало писали. Пережитки, конечно, есть пережитки, но в них кроме того жизнь народа, сложившаяся веками. Тут нужна деликатность. Одним ударом этого не решить, можно многих покалечить. Народ нужно учить, как спокойный и добрый учитель учит детей. У Касбулата было двойственное отношение к словам Алиаскарова. Где-то в глубине души он понимал, что тот прав, но все-таки ближе к поверхности была мысль: «Недаром ты учился в учительской семинарии, лучше бы тебе в школе преподавать, чем быть на руководящей работе». Словно читая мысли Касбулата, Алиаскаров ласково улыбался. — Да, я очень любил учительскую работу... Я думаю, что первые образованные дети темного народа должны прежде всего идти в учителя. Сотни простых учителей нужней нам, чем один знаменитый ученый. Нам и сейчас еще не хватает учителей, — он грустно вздыхал. Однажды Касбулат рассказал в доме Алиаскаровых историю Гюльсум. Слушали его с напряженным вниманием, а тетушка Сара все причмокивала и качала головой. Чувствуя близость своей победы над учителем, Касбулат запальчиво спросил: — Что же, прикажете и их не считать виновными? По-вашему, мать Гюльсум и Саумалбай, который хотел взять в жены маленькую девочку, и председатель, выдавший ложное свидетельство, все они — невинные голуби? Что будет, если и их не привлекать к ответственности? — Лучше сделать вот как, — подумав немного, сказал Алиаскаров. — Переведи мать Гюльсум в район и устрой ее на работу в школу, она будет ближе к своей дочери. А Саумалбая надо сагитировать вступить в колхоз. — Саумалбая в колхоз? — воскликнул изумленный Касбулат. — Конечно, Саумалбая можно было бы привлечь к ответственности, однако брак ведь не состоялся. Нужно уважать букву закона. А моральной вины за ним нет. Ты пойми, бедняга Саумалбай не видит ничего зазорного в такой женитьбе. Это обычай, идущий из веков. Человека не только тюрьма воспитывает. Пусть его воспитает сама жизнь. А вот бывшего председателя привлечь следует. После этого Касбулат начал рассказывать историю Тургая. Говорил он с такой болью и гневом, что тетушка Сара пару раз всплакнула, а Алиаскаров помрачнел, сурово насупил брови. — Так кто же доводит народ до такого ужаса? — яростно выкрикнул в конце Касбулат и замолчал. Секретарь медленно заговорил: — Я в то время учился в Москве. Когда мы, три студента, приехали в тридцать втором году на летние каникулы, мы все это увидели воочию. Не выдержав, мы написали письмо в центральные органы и указали на искривление партийной линии и перегибы. Что же еще нам оставалось делать, если наши местные деятели забыли о народной нужде? Ну, что ж... нас тогда исключили из комсомола и потягали немало... Алиаскаров хотел было что-то еще добавить, но не произнес ни слова, а только мрачно уставился на свой стол. Касбулат понял, что разговор продолжаться не будет. Он почувствовал себя неловко, потоптался по комнате, потом вежливо попрощался и, не получив ответа, вышел. Ссора эта очень мучила Касбулата. Он чувствовал несправедливость своих упреков и клял себя за то, что оскорбил человека, которого так уважал. Через три дня, набравшись храбрости, он отправился извиняться. Тетушка Сара встретила его как ни в чем не бывало. Сам Алиаскаров как будто тоже не изменился к нему, но все же был непривычно суховат и сдержан. Касбулат смущенно ерзал на стуле, не зная, как начать разговор. Алиаскаров сел на диван и жестом пригласил Касбулата сесть рядом. — Я хочу поговорить с тобой об очень важных вещах, — сказал он, поглаживая затылок. Видно было, что он с усилием преодолевал отчужденность, возникшую между ними. — Сказать по правде, я сильно обиделся на тебя третьего дня. Потом, подумав как следует, я пришел к выводу, что ты прав в своей непримиримости. Если ты с такой суровостью спрашиваешь с меня за вчерашнее, то, значит, за завтрашнее так же сурово будешь спрашивать с себя самого. Гражданственность начинается вот с таких суровых вопросов. Чиновников исполнительных и безответных много, а настоящих народных деятелей что-то не очень. Сказав это, Алиаскаров замолчал, но Касбулат чувствовал, что разговор не окончен. Ему казалось, что секретарь, несмотря на внешнюю невозмутимость, охвачен сейчас каким-то внутренним волнением. Он ждал. — В юности передо мной было две дороги, — заговорил наконец Алиаскаров, пристально глядя прямо перед собой, словно видел где-то в туманном далеке свое распутье. — Одна из этих дорог — борьба за национальное освобождение, за независимость. Лозунги националистов увлекали и меня. Потом под влиянием одного товарища я начал изучать марксизм, Предо мной открылись глубочайшие коренные социальные проблемы. Что толку, подумал я, в красивых захватывающих лозунгах национального освобождения, если за ними не стоит по сути дела никакой программы социальных преобразований, если изжившее себя патриархальное общество, старый уклад, невежество и темнота останутся без изменения? Посадить вместо колониальных администраторов своих держиморд и на этом успокоиться? Я выбрал второй, марксистский, путь... Мы очень торопились, Касбулат, мы работали, как на аврале. За этот короткий срок мы сделали очень многое, но авральную работу трудно делать аккуратно. Да, мы смело ломали старое, но и дров, как говорится, наломали немало. Мы сделали главное — победили в классовой борьбе, но жертв было много, очень много... — Если нельзя обойтись без жертв, то надо думать о том, чтобы их было как можно меньше, не так ли? — прервал его Касбулат. — Ты прав. Я маленький человек, но от этого моя ответственность не уменьшается. Ответственность не уменьшается сверху вниз. Когда все сваливают на указания сверху, это только жалкие отговорки. Запомни, Касбулат, послушание и исполнительность не всегда сочетаются с сознательностью. Что там говорить, иногда между дисциплиной и сознательностью возникает противоречие. — Как избежать этого? — сразу же прервал его Касбулат. Алиаскаров лукаво усмехнулся: — Попробуй все свои указания и распоряжения проверять на себе. Как бы тебе самому пришлось, если бы эти указания касались тебя. Так делают ученые-медики, иногда ставят опыты на себе. — А если я получу указания сверху? Алиаскаров снова усмехнулся, но уже задумчиво: — В этом случае гораздо сложнее. Он замолчал, а Касбулат смотрел на него во все глаза. Прошло некоторое время, прежде чем Алиаскаров сказал: — Что я могу тебе посоветовать? В этих случаях каждый остается наедине со своей совестью. Слова эти заставили Касбулата глубоко задуматься. Алиаскаров же смотрел на него задумчиво, оценивающим, но несколько оцепеневшим взглядом. Потом, словно встряхнувшись, он снова тихо заговорил: — Ты очень вспыльчив и горяч, Касбулат, но в этом нет ничего плохого. Это у тебя от молодости. Мне нравится твоя искренность. В этом я вижу надежду. Мы — люди вчерашнего и сегодняшнего дня, а ты человек завтрашнего. У нас были не только успехи, немало случалось и ошибок. Вы должны разобраться в этом. Если вы будете спотыкаться на тех же кочках, что и мы, значит, вы ни черта не поняли из нашего опыта. Вот посмотри. Сейчас мы все полюбили слово «народ». Все только и твердят: народ, народ, народ... Это слово стало священным. Я считаю, что священные слова трудно упоминать всем. Как бы не получилось так, что слово «народ» скроет от нас отдельных людей. Этого я боюсь... Да, мы встряхнули свой народ, пробудили его сознание. Покоренные воспряли, бессловесные заговорили, Проделана великая работа, что и говорить, но... Но все-таки мы иной раз забываем, какая сложная структура этот народ, сколько в нем всякого — и доброго и дурного. Опыт мой говорит, что хорошее всегда лежит в глубине, а плохое клокочет на поверхности. Возьми для примера наших выдвиженцев. Среди них есть множество прекрасных людей, но есть и такие, которых народ называет «куцехвостыми активистами». Это крикуны и ультрареволюционеры. Хотят они того или нет, но наши высокие идеалы они низводят к своим мелким, ничтожным целям, а нашу сознательную работу подменяют кулаком и дубиной. Да, мы должны быть строгими в нашей борьбе, но истерические вопли могут заглушить голос разума и справедливости. У руководителя должны быть не только глаза и руки, но и сердце, — Алиаскаров устало улыбнулся, заканчивая разговор. — Прости, друг. Наверное, я надоел тебе своими поучениями. Молодежь любит жить своим умом. Каждый разговор с Алиаскаровым заставлял юного Касбулата ворочать мозгами. Прозрачные и плоские, как оконное стекло, истины становились многогранным кристаллом. Истина светилась издалека. К ней еще надо было пробиться. С горячностью молодости, которая хочет в один момент изменить мир, он считал Алиаскарова чересчур мягким, недостаточно решительным, и все-таки в глубине души он был благодарен своему первому настоящему учителю. Пословица гласит: «Первый, кто откроет лицо невесты, становится ей близким...» |
||
|