"Новеллы" - читать интересную книгу автора (Пиранделло Луиджи)

СИЦИЛИЙСКИЕ ЛИМОНЫ (Перевод Э. Линецкой)


— Здесь живет Терезина?

Лакей, еще в жилете, но уже в высоченном крахмальном воротничке, оглядел с ног до головы молодого человека, стоявшего перед ним на лестничной площадке: с виду деревенщина, воротник дешевого пальто подняв так, что ушей не видно, руки посинели от холода, в одной — грязная сумка, в другой, словно для противовеса, — видавший виды чемоданчик.

— Терезина? Какая Терезина? — в свою очередь, спросил он, поднимая сросшиеся лохматые брови, больше похожие на усы, сбритые с губы и для сохранности приклеенные ко лбу.

Молодой человек мотнул головой, пытаясь стряхнуть каплю, повисшую на кончике носа.

— Терезина, певица.

— Ах, вот что! — воскликнул лакей, улыбаясь с насмешливым недоумением. — Вы ее так изволите величать? Терезина — и все? А сами–то вы кто такой?

— Дома она или нет? — спросил молодой человек, хмурясь и шмыгая носом. — Доложите ей, что приехал Микуччо, и впустите меня.

— В такое время их никогда не бывает дома, — с деланной улыбкой ответил лакей. — Госпожа Сина Марнис в театре и...

— А тетушка Марта? — прервал его Микуччо.

— Так, значит, ваша милость племянником ей приходится? — Лакей мгновенно стал воплощением учтивости. — Входите, пожалуйста, входите. Дома никого нет. Тетушка Марта тоже в театре. Раньше полуночи не воротится. Нынче бенефис госпожи... кем она приходится вашей милости? Кузиной, выходит?

Микуччо смешался и ответил не сразу:

— Нет, мы с ней... нет, она мне не кузина... Я... я Микуччо Бонавино, она знает. Мы земляки, я приехал повидать ее.

Услышав это, лакей решил, что можно обойтись обыкновенным «вы», без «вашей милости», и провел гостя в каморку возле кухни, где кто–то оглушительно храпел.

— Посидите здесь. Сейчас принесу лампу, — сказал он. Микуччо первым делом бросил взгляд туда, откуда доносился храп, но ничего не разглядел, потом начал рассматривать кухню, где повар с помощью поваренка готовил ужин. Смешанный запах горячих кушаний ударил ему в нос — у него даже голова закружилась: Микуччо приехал из заштатного городка Мессинской провинции, больше суток провел в поезде, с утра ничего не ел.

Лакей внес лампу, и существо, храпевшее за занавеской, которая висела на шнуре, протянутом от стены до стены, сонно пробурчало:

— Кто там?

— Вставай, Дорина! — громко сказал лакей. — Я привел сюда господина Бонвичино.

— Бонавино, — поправил Микуччо, согревавший в эту минуту дыханием руки.

— Бонавино, верно, Бонавино, знакомого госпожи. Ты спишь как убитая: в двери звонят, а ты и не пошевелишься. Мне надо на стол накрывать, не могу же я разорваться, слышишь? То повару объясняй, что и как, то с приезжими гостями разговаривай...

Кто–то оглушительно зевнул, потом закряхтел, потягиваясь, потом, очевидно от холода, издал звук, напоминавший ржание, — таков был ответ на замечание лакея, который удалился, воскликнув:

— Ну и ну!

Микуччо, улыбаясь, следил, как тот шел по смежной, тоже полутемной, комнате, как потом открыл дверь в огромный ярко освещенный зал, где стоял роскошно сервированный стол, в изумлении он уставился на этот стол и, только когда снова услышал храп, перевел глаза на занавеску.

Лакей, перекинув салфетку через руку, сновал взад и вперед, ворча то на Дорину, которая так и не проснулась, то на повара, нанятого, судя по всему, специально для сегодняшнего торжества и надоедавшего непрерывными требованиями объяснить то одно, то другое. Чтобы и его не сочли надоедливым, Микуччо благоразумно решил проглотить непрерывно возникавшие вопросы. Конечно, следовало бы сказать или дать понять, что он — жених Терезины, но Микуччо помалкивал, а почему — и сам не знал; скорее всего потому, что скажи он это — и лакею пришлось бы повести себя с ним, с Микуччо, как с хозяином, меж тем, глядя на него, такого непринужденного и даже в жилете элегантного, он смущался при одной мысли о подобном признании. И все–таки, когда тот в очередной раз пробегал по комнате, Микуччо не выдержал и спросил:

— Простите, а чей это дом?

— Наш, надо полагать, покамест мы в нем живем, — бросил в ответ лакей, не замедляя бега.

И Микуччо только и мог, что покачивать головой.

Значит, черт подери, это все–таки правда! Поймала фортуну за хвост! Ну и дела! Лакей — по виду важный господин, повар, мальчишка–поваренок, какая–то Дорина, которая храпит за занавеской, — и все они в услужении у Терезины! Кто бы мог подумать?..

Он мысленно представил себе убогую мансарду — там, далеко, в Мессинской провинции, где некогда жила Терезина с матерью. Пять лет назад, когда бы не он, Микуччо, мама и дочка умерли бы с голоду. И это он, он открыл сокровище, скрытое в горле Терезины! В ту пору она пела не умолкая, пела, как чирикает воробей под стрехой, понятия не имея о своем сокровище; пела от горькой досады, пела, чтобы не думать о нищете, которую он старался по мере сил облегчить, несмотря на вечные ссоры из–за этого с родителями, особенно с матерью. Но мог ли он бросить Терезину на произвол судьбы после смерти ее отца? Бросить только потому, что она осталась без гроша за душой, а он худо–бедно, но все же зарабатывал на жизнь, состоя флейтистом в муниципальном оркестре? Уважительная причина, нечего сказать! Сердцу–то ведь не прикажешь!

Да, это было поистине наитием свыше, подсказкой самой судьбы — его решение сделать ставку на голос Терезины, на который никто и внимания не обращал, решение, принятое им сияющим апрельским днем. Стоя у слухового оконца, обрамлявшего ярко–синий клочок неба, Микуччо слушал Терезину — она напевала любовную сицилийскую песенку, — и он до сих пор помнил, какие там были нежные и страстные слова. В тот день Терезина была очень печальна — отчасти из–за смерти отца, отчасти из–за упрямого сопротивления родителей Микуччо; помнится, он тоже был печален — так печален, что, слушая Терезину, не удержался от слез. А ведь она не раз пела ее, эту песенку, но с таким чувством — впервые. И до того он был потрясен, что через день, не предупредив ни Терезину, ни ее мать, привел в мансарду своего приятеля–дирижера. Тогда–то и начала она учиться пению, и два года сряду он тратил на Терезину почти все свое жалованье: взял для нее пианино напрокат, накупил нот, делал время от времени дружеские приношения учителю. Далекие прекрасные времена! Терезина горела желанием пробить себе дорогу, завоевать славу, которую предсказывал ей учитель; и какие пламенные ласки расточала она в ту пору Микуччо, стараясь выразить всю глубину своей благодарности, и какие у обоих были надежды на совместное счастье!

Меж тем тетушка Марта только горестно качала головой: так много всякого повидала в жизни бедная старуха, что ни на что уже не надеялась; она боялась за дочку, не хотела, чтобы та хоть на миг поверила в возможность вырваться из сетей смиренной нищеты, и к тому же знала, знала, как дорого обходится ему эта безумная и пагубная затея.

Но Микуччо с Терезиной все пропускали мимо ушей, и тщетно она сопротивлялась, когда молодой, но уже известный композитор, услышав ее дочь в концерте, заявил, что не дать ей настоящего музыкального образования у лучших педагогов — значит поистине совершить преступление: в Неаполь, пусть едет в Неаполь и поступит там в консерваторию, чего бы это ни стоило.

И тогда он, Микуччо, не долго думая, рассорившись с родителями, продал именьице, завещанное ему дядей–священником, и отправил Терезину в Неаполь для завершения музыкального образования.

С тех пор он ее не видел. Письма... да, письма он получал, сперва от нее, пока она училась в консерватории, потом от тетушки Марты, когда, после блистательного дебюта в театре «Сан–Карло», Терезину наперебой стали приглашать лучшие оперные театры и ее с головой захлестнула сценическая жизнь. На почтовых открытках под тщательно выведенными дрожащей рукой каракулями бедной старушки всегда была коротенькая приписка Терезины — на большее у нее не хватало времени: «Дорогой Микуччо, подписываюсь под всем, что сообщила тебе мама. Будь здоров и помни обо мне». Они заранее договорились, что Микуччо даст ей пять–шесть лет, чтобы утвердиться на сцене: им ведь не к спеху, оба молоды. И все пять лет он показывал эти письма направо и налево, стараясь опровергнуть клевету на Терезину и тетушку Марту, которую распускали его родные. Потом он заболел, чуть не отправился на тот свет; и вот тогда, без ведома и согласия Микуччо, тетушка Марта и Терезина перевели на его имя кругленькую сумму; деньги частью разошлись во время болезни, но то, что осталось, он буквально вырвал из загребущих рук родителей и теперь приехал, чтобы вернуть их Терезине. Потому что денег ему не надо — нет, нет и нет! Не из–за того, что Микуччо считал их милостыней — он ведь достаточно на нее потратился, но... нет, нет и нет! Почему? Он и сам не знал, особенно сейчас, в этом доме... только нет, нет и нет! Прождавши столько лет, можно подождать еще немного. К тому же денег у Терезины явно вволю, будущее она себе обеспечила, значит, приспело время исполнить давний их уговор назло всем маловерам.

Нахмурившись, Микуччо встал, словно чтобы утвердиться в своем решении; он опять подышал на окоченевшие руки и начал притопывать.

— Замерзли? — спросил, пробегая мимо, лакей. — Теперь уже скоро. Идите на кухню. Там согреетесь.

Микуччо не последовал совету лакея — тот слишком смущал и сбивал его с толку своим вельможным, видом. В полном унынии он сел и задумался. Немного погодя в дверь так громко позвонили, что он вздрогнул.

— Дорина, госпожа вернулась! — заорал лакей; лихорадочно натягивая фрак, он кинулся к дверям, но, увидев, что Микуччо идет вслед за ним, остановился на бегу и отдал приказ:

— Ждите здесь, пока я не доложу.

Ой–ой–ошеньки... — раздалось сонное оханье за занавеской, и вскоре, прихрамывая, с трудом разлепляя веки, оттуда выползла толстенная особа в кое–как напяленном платье; ее крашенные в цвет золота волосы были всклокочены, шерстяная шаль натянута по самый нос.

Микуччо выпучил на нее глаза. Она, в свою очередь, удивленно воззрилась на незнакомца.

— Госпожа вернулась, — повторил за лакеем Микуччо. И тут Дорина пришла в себя.

— Сейчас, сейчас... — забормотала она, пригладила волосы, кинула шаль за занавеску и, колыхаясь всей своей грузной персоной, помчалась в прихожую.

Появление этой крашеной ведьмы и приказ лакея вселили в Микуччо, и без того подавленного, какое–то горестное предчувствие. До него донесся пронзительный голос тетушки Марты:

— Туда, в зал, в зал, Дорина!

Мимо него прошествовали Дорина с лакеем, нагруженные великолепными корзинами цветов. Он вытянул шею, стараясь разглядеть, что происходит в этом залитом светом зале, и увидел толпу мужчин во фраках, услышал гул голосов. Потом все вокруг затуманилось: до глубины души взволнованный, потрясенный, он даже не заметил, что глаза его полны слез; Микуччо зажмурился и в наступившем мраке весь внутренно сжался, стараясь справиться с режущей болью, вызванной взрывом звонкого смеха. Это как будто Терезина? Господи, над чем она так смеется?

Приглушенный возглас заставил его открыть глаза: перед ним стояла — почти неузнаваемая! — тетушка Марта; она была в шляпе — вот бедняжка! — и в тяжело обвисшей роскошной бархатной накидке.

— Микуччо? Ты?

— Тетушка Марта! — воскликнул он, не двигаясь и с некоторым испугом глядя на нее.

— Как это так? — растерянно продолжала она. — Не предупредив? Что стряслось? Когда ты приехал? Это ж надо, как раз сегодня вечером! О Боже Милостивый!

— Я приехал, чтобы... — забормотал Микуччо, не зная, что сказать.

— Погоди! — перебила его тетушка Марта. — Как же быть? Как быть? Видишь, сынок, сколько там народу? Сегодня у Терезины праздник, ее бенефис. Посиди немного здесь...

— Если вы... — выдавил из себя Микуччо: от душевной муки у него перехватило горло. — Если считаете, что мне лучше уйти...

— Да нет, говорю тебе, посиди немного здесь, — торопливо и сконфуженно пробормотала, старуха.

— Дело в том, — снова заговорил Микуччо, — что я не знаю, куда мне здесь деться... так поздно...

Сделав рукой в перчатке знак обождать, тетушка Марта прошла в зал, который, как показалось Микуччо, сразу обезлюдел, такая там наступила тишина. Потом он услышал отчетливый звучный голос Терезины:

— Простите, господа...

Он подумал, что вот сейчас она придет сюда, и у него снова потемнело в глазах. Но она не пришла, и в зале снова стало шумно. Зато через несколько бесконечно долгих минут вернулась тетушка Марта, уже без перчаток, без шляпы и накидки и не такая сконфуженная.

— Подождем немножко здесь, хорошо? — сказала она. — Я побуду с тобой. Они там ужинают. А мы побудем здесь. Дорина накроет на этом столике, поужинаем вдвоем, вспомним доброе старое время, ладно? Просто не верю, что это ты, сыночек, здесь, со мной... ты да я! Видишь, сколько там господ собралось... Она, бедняжечка, иначе никак не может... Сам понимаешь, карьера требует... А какую она сделала карьеру! Ты ведь читал в газетах? Прямо неслыханную, сынок! Но я... я до сих пор как рыба на песке... Просто не верится, что проведу сегодняшний вечер с тобой!

Старуха все говорила, говорила не умолкая, бессознательно стараясь отвлечь его внимание, потом наконец улыбнулась, потирая руки, растроганно глядя на него.

Вошла Дорина и накрыла на стол, явно торопясь, потому что там, в зале, ужин уже начался.

— Она придет? — отрывисто и тревожно спросил Микуччо. — Удастся мне хоть взглянуть на нее?

— Конечно, придет, — скороговоркой произнесла старушка, с трудом скрывая смущение. — Сразу, как улучит минутку, — она сама мне это сказала. — Глаза их встретились, и они оба улыбнулись, словно наконец узнали друг друга. Казалось, их сердца, победив волнение и неловкость, обменялись приветствиями. «Вы — тетушка Марта», — говорили глаза Микуччо. «А ты — Микуччо, мой дорогой, мой хороший сынок, и ничуть ты не изменился, бедняга», — отвечали глаза тетушки Марты. Но почти сразу она потупилась, чтобы он не прочел в них лишнего.

— Закусим? — снова потирая руки, спросила она.

— Я голоден как волк! — воскликнул Микуччо, успокоившись и повеселев.

— Первым делом перекрестимся: при тебе я могу себе это позволить. — И, лукаво подмигнув, тетушка Марта осенила себя крестом.

Появился лакей с первым блюдом. Микуччо напряженно следил за тем, как старуха накладывает себе еду, но, когда очередь дошла до него, он, поднимая руки, вдруг вспомнил, какие они у него грязные после долгой езды в поезде, покраснел, сконфузился и взглянул на лакея, а тот, образец учтивости, слегка кивнув головой, улыбнулся, приглашая угощаться. К счастью, на помощь пришла тетушка Марта.

— Погоди, я хочу поухаживать за тобой.

Он был так благодарен, что чуть не расцеловал ее тут же. Когда с раскладыванием кушанья было покончено и лакей ушел, Микуччо тоже торопливо перекрестился.

— Молодец, сынок, — похвалила его тетушка Марта.

И он сразу почувствовал уверенность, блаженное спокойствие, забыл о своих грязных руках и о лакее и принялся есть с таким аппетитом, словно всю жизнь голодал.

Но всякий раз, когда лакей, бегая взад и вперед, распахивал стеклянную дверь зала и оттуда доносился смутный гул голосов или громкий смех, Микуччо взволнованно оборачивался, а потом смотрел в скорбные и любящие глаза старухи, пытаясь прочесть в них объяснение. Но читал только мольбу ни о чем сейчас не расспрашивать, отложить разговор на после. И они снова улыбались друг другу и продолжали есть, беседуя о далеком своем городе, о друзьях и знакомых, и расспросам; тетушки Марты не было конца.

— Почему ты не пьешь?

Он потянулся за бутылкой, но тут дверь зала вновь распахнулась: шуршание шелка, торопливые шаги и такое сияние, словно каморку внезапно залили ярким светом для того, чтобы ослепить Микуччо.

— Терезина...

Слова замерли на губах, так он был потрясен. Королева, воистину королева!

Весь красный, выпучив глаза, раскрыв рот, он остолбенело уставился на нее. Может ли быть, чтобы она... вот так?... Голая грудь, голые плечи, голые руки... в переливчатом блеске тканей и драгоценностей... Она стоит перед ним, и все равно это не она, не настоящая. Что в ней от прежней Терезины? Ни голоса, ни глаз, ни смеха — он ничего не узнавал в этом точно во сне привидевшемся существе.

— Как поживаешь, Микуччо? Ты совсем выздоровел? Вот молодчина! Ведь ты, если не ошибаюсь, болел? Мы поболтаем с тобой, но попозже... А сейчас посиди с мамой... Хорошо?

И Терезина умчалась в зал, шурша шелками.

— Что ж ты не ешь? — нарушив молчание, робко спросила тетушка Марта, чтобы хоть немного привести его в себя.

Но он даже не взглянул? на нее.

— Поешь, пожалуйста, — настаивала старушка, указывая на тарелку.

Двумя пальцами Микуччо оттянул измятый, перепачканный паровозной копотью воротничок — ему не хватало воздуха.

— Поесть?

И несколько раз провел рукой под подбородком, точно благодарил ее и давал понять: сыт по горло, больше не лезет. Снова помолчал, униженный, подавленный только что явившимся ему видением, потом прошептал:

— Какая она стала...

И тетушка Марта горестно кивнула в ответ и тоже отодвинула тарелку, будто все знала наперед.

— Смешно и думать... — добавил он, как бы размышляя вслух, и закрыл глаза.

И в этой тьме отчетливо увидел пропасть, разделившую их. Нет, это была не она — вон та, в зале, — не его Терезина. Все кончено, все давно уже кончено, и только он один, болван несчастный, ничего не понимал. Сколько раз ему говорили об этом там, на родине, но он упрямо отказывался верить. И теперь каким чучелом выглядит он здесь, в ее доме! Если бы эти господа и даже этот лакей, если бы они узнали, что он, Микуччо Бонавино, приехал из такой дали, тридцать шесть часов провел в поезде, всерьез считая себя женихом этой королевы, как бы они хохотали — и эти господа, и этот лакей, и повар, и поваренок, и Дорина! Как бы хохотали, если бы Терезина притащила его в зал на всеобщее обозрение и воскликнула: «Смотрите, этот дурачок, этот жалкий флейтист говорит, что хочет жениться на мне!» Правда, она Сама Дала ему слово, но могла ли она представить себе, что когда–нибудь станет вот такой? Правда и то, что это он открыл ей путь, помог вступить на него, но теперь она уже ушла так далеко, так далеко, что он, оставшийся на месте, по–прежнему играющий на флейте по воскресеньям на городской площади, может ли он рассчитывать настигнуть ее? Смешно и думать... И потом, что значат эти жалкие гроши, потраченные когда–то на нее, ставшую теперь такой важной дамой? Его кинуло в жар при одной мысли, что кто–то может заподозрить, будто он и приехал только для того, чтобы предъявить свои права на оплату за те мизерные гроши. И тут он вспомнил, что в кармане у него деньги, посланные Терезиной во время его болезни. Он залился краской, так ему стало стыдно, и сразу полез во внутренний карман пиджака за бумажником.

— Я еще и для того приехал, тетушка Марта, — скороговоркой сказал он, — чтобы вернуть вам те деньги, которые вы прислали. Вернуть, уплатить долг, называйте как хотите. Вижу, Терезина стала теперь... да, мне показалось — передо мной королева! Вижу... ладно, даже и думать смешно! Но деньги — нет уж, увольте, этого я от нее не заслужил. Все кончено, тут и говорить не о чем, но деньги — увольте! Мне только одно неприятно, что я возвращаю не сполна.

— Что ты такое говоришь, сынок! — горестно, со слезами на глазах, попыталась его прервать тетушка Марта.

Микуччо сделал ей знак замолчать.

— Не я их истратил, истратили мои родители, когда я был болен и понятия ни о чем не имел. Но пусть они пойдут в уплату за ту мелочь, которую я истратил... помните? И довольно об этом. Тут все, что не разошлось тогда. А теперь я ухожу.

— Как уходишь? Что на тебя нашло? — воскликнула тетушка Марта, стараясь его удержать. — Подожди, я хотя бы предупрежу Терезину. Ведь она же тебе сказала, что хочет еще повидать тебя. Сейчас пойду к ней...

— Нет, это ни к чему, — твердо сказал Микуччо. — Пусть остается с теми господами, ее место там. А я, горемыка... еще раз повидал ее, с меня, и довольно... Лучше и вы... идите к ним и вы... Слышите, как они смеются? Не хочу, чтобы смеялись надо мной. Я ухожу.

В неожиданном решении Микуччо тетушка Марта усмотрела самое для себя тягостное: знак презрения, порыв ревности. Ей, бедняжке, теперь вечно чудилось, что при виде ее дочери все сразу начинают подозревать худшее, то самое, из–за чего она так много и так безутешно плакала, из–за чего втайне терзалась среди сутолоки этого ненавистно–роскошного существования, которое постыдно пятнало ее и без того утомленную старость.

— Но ведь мне, сынок, — вырвалось у нее, — мне уже не уберечь ее...

— Почему? — спросил Микуччо и тут же стал мрачнее тучи, прочитав в глазах старушки ответ, который до сих пор не приходил ему в голову.

Сломленная горем, тетушка Марта закрыла лицо дрожащими руками, но справиться с хлынувшими слезами не смогла.

— Да, да, уходи, сынок, уходи... — всхлипывала она. — Ты прав, не для тебя она теперь... Если бы вы меня послушались тогда!..

— Значит... — крикнул Микуччо, бросаясь к ней и силой отрывая одну ее руку от лица, но она приложила палец к губам, таким скорбным, таким униженным взглядом моля о пощаде, что он овладел собой и совсем другим тоном, стараясь приглушить голос, сказал: — Ах, так, значит, она... она уже не достойна меня. Ладно, ладно, теперь я сам уйду... Значит, еще и это... Какой же я болван, тетушка Марта, ни о чем не догадывался! Не плачьте... Что поделаешь! Карьера, как говорится, карьера...

Он вытащил из–под стола чемоданчик и сумку и направился к выходу, но вдруг вспомнил, что в сумке лежат чудесные лимоны, купленные перед отъездом для Терезины.

— Ох, посмотрите, тетушка Марта! — сказал. он. Развязав сумку и одной рукой придерживая ее, Микуччо высыпал на стол налитые ароматные плоды, потом добавил: — А не запустить ли мне ими в головы вон тех благородных господ?

— Ради Бога! — простонала старушка, все еще плача, и жестом снова попросила его замолчать.

— Ну, ну, успокойтесь, — горько посмеиваясь, сказал Микуччо и спрятал пустую сумку в карман. — Я привез их в подарок ей, но сейчас оставляю вам одной, тетушка Марта. — Он выбрал лимон и поднес его к носу старухи. — Понюхайте, тетушка Марта, понюхайте, как пахнет наша родина. Подумать только, я ведь даже пошлину за них заплатил!.. Ладно. Но помните, вам одной. А ей от моего имени скажите: «Желаю удачной карьеры!»

Подхватил с пола чемоданчик и ушел. Но на лестнице вдруг пал духом: один–одинешенек ночью в огромном чужом городе, так далеко от родных мест, обманутый, униженный, опозоренный... Он вышел на крыльцо — дождь лил как из ведра. У него не хватило мужества пуститься в путь по незнакомым улицам под таким проливнем. На цыпочках Микуччо вернулся, поднялся по лестнице на один марш, сел на верхнюю ступеньку, облокотился о колени, обхватил голову руками и беззвучно заплакал.

Когда все отужинали, Сина Марнис снова зашла в каморку. Ее мать тоже заливалась слезами в одиночестве, меж тем как из зала доносились веселые голоса и смех гостей.

— Он что, уже ушел? — удивленно спросила она.

Не поднимая на нее глаз, тетушка Марта кивнула головой. Сина постояла, задумчиво уставившись в пространство, потом вздохнула:

— Бедняга...

И тут же, без перехода, улыбнулась.

— Погляди, — сказала ее мать, уже не утирая слез салфеткой, — какие он привез тебе лимоны.

— Ой, какие дивные! — подпрыгнув, воскликнула Сина. Прижав руку к груди, она другой рукой стала накладывать на нее лимоны.

— Не надо, слышишь, не надо! — возмущенно запротестовала мать.

Но Сина, пожав плечами, бегом бросилась в зал, выкрикивая: — Сицилийские лимоны! Сицилийские лимоны!