"Бессонная память" - читать интересную книгу автора (Генатулин Анатолий)

Баня

Часто по ночам, возвращаясь бессонной памятью, я брожу, блуждаю по просторам минувшей жизни, по тропинкам, которые сам протоптал, по большакам, по которым спешил незнамо куда, и на поворотах, на развилках, на задворках деревень, необязательно родной стороны, встречаю небольшое строение, сруб сосновый или березовый, бывает, и из осиновых бревен, с дымящей трубой на кровле, с единственным подслеповатым оконцем, с запахом распаренных березовых листьев, сажи и дыма под низким потолком…

Баня. Наша русская баня. Есть еще финская. В ней я побывал, но не мылся. Есть еще баня по-черному. Видел, не помню где, но помыться не решился. Всю жизнь мылся и парился в русской бане, не считая московских общественных бань, которые посещал в молодости.

Почему она считается русской, а, скажем, не татарской или мордовской? Ведь в некоторых областях России совсем недавно бань еще не было. В пятидесятые годы прошлого века я проводил лето в ярославской деревеньке Внуково и, как и хозяева, мылся в русской печи. Подстелив на горячий под солому, я вползал под низкий свод, как в преисподнюю, и пытался ублажать себя горячим веником, но вскоре, зарекаясь больше никогда не залезать в топку русской печи, выскакивал и бултыхался в деревянную лохань с теплой водой.

А на Украине, где я дослуживал после войны, даже в печах не мылись – та же деревянная лохань с горячей водой и намыленная мочалка.

Почему, если баня считается русской, она не называется по-русски, скажем, “мыльня” или еще как-то со славянским корнем? А ведь слово “баня” сродни тюркскому “бина”, то есть строение, дом, сруб. Не знаю, как на угро-финском. А у татар и башкир называется “мунса”. Может, от монголов… Хотя какая разница. Я же не о том.

Я скорее о том, как баня, эта “бина”, предназначенная для мытья, – сюда относятся и фронтовые бани, только брезентовые, со скудной теплой водичкой, – от рождения до старости смывала с моих костей пот, грязь, ласкала мое тело пахучим веником, лечила и продлевала мне жизнь. А порой она не только мыла и лечила, но и могла покалечить или убить…

Вероятно, я был зачат в деревенской бане. (Целомудренный читатель поморщится: зачем писать об этом?!) А для меня, многогрешного в зачатии детей, будь то в бане, на перине или на сеновале, в этом нет ничего постыдного. Ведь это наша природа, любовь, продолжение рода. Родился и пригодился.

Я еще подростком слышал от взрослых мужиков, что баня – это фабрика для производства детей. В двадцатые годы двадцатого века во всей России, по всем деревням, густо дымили трубы этих “фабрик” и молодые мужья стругали и стругали будущих человечков. А бабы были плодоносны, рожали много мальчиков. Старики говорили: это к войне, перед германской тоже так было. В двадцать шестом родился я, а в сорок третьем, прибавив себе год, уже стоял в строю.

В детстве баня казалась мне местом таинственным и нечистым. Стоит на задворках избушка с единственным маленьким оконцем, куда я боялся заглядывать. А когда мылся, парился с отцом, с опаской поглядывал под полок, откуда, казалось, вот-вот высунется страшная рожа шайтана. Как верили люди – хозяина бани.

Первая попытка “хозяина” убить меня случилась в годы моего горького сиротства. Свою баньку-развалюшку мы не топили, мать лежала больная, дров не было, мылись у соседки, тети Каримы. Я попарился на полке, затем, сидя на полу, стал плескаться из тазика. Вдруг потемнело в глазах, и в обморочной тьме замелькали искорки, грудь заложило тошнотой, и я почувствовал, что тело мое слабеет и сознание меркнет. Тогда я еще не знал, что, если вьюшку на каменке задвинешь преждевременно, когда в топке остаются горячие угли, в бане соберется угарный газ. Не знал также, что газ держится внизу, а если мыться на полке, не угоришь.

Теряя сознание, все же пытался надеть штанишки, а то найдут, а я без штанов. Одну штанину с трудом натянул, сделал шаг к двери, дальше ничего не помню. Очухался от нашатырного спирта дома на нарах. Оказалось, тетя Карима заглянула в баню и нашла меня, лежащего на полу. Потом она рассказала, что я уже был мертвый и, если бы не она, совсем помер бы. А я думал, что это подстроил мне “хозяин”, чтобы не мылся в его бане. А мама сказала, что кто-то нарочно рано закрыл вьюшку, чтобы сжить меня со свету.

После смерти родителей мы, трое ребятишек, мне, самому старшему, одиннадцать от роду, остались круглыми сиротами. Все вокруг как замерло, опустело, игры, купание в реке и рыбалка перестали быть жизнью, тоска с утра до вечера. Не выдерживая сиротской безысходности, я уходил за деревню, туда, где на перегнившем навозе вымахал бурьян в человеческий рост, находил укромное место в дурном сорняке и хотел там умереть, как умирают престарелые собаки, подальше от людей. Ложился, засыпал, пока не поднимал вечерний холод. Особенно тоскливо было в осенние дни, когда моросил нудный дождик и пустыри за деревней делались неприютными.

Однажды наткнулся на чью-то заброшенную баньку, которая почему-то стояла не близко, на задворках, а на огороде. Вошел. Полок, лавки и стекло в окошке были целы. Только холодно – видно, давно не топили. Вот где можно спрятаться и умереть. Взобрался на полок, лег и свернулся калачиком. В маленьком оконце, на подоконнике которого лежал забытый обмылок с волосами, было видно пустынное поле, над бурым полем табунилось воронье, в крике птиц было что-то предсмертное, прощальное. Под гортанные напевы траурных птиц я уснул или, может, умер. Очнулся в могильной тьме, но, увидев смутный проем оконца, понял, что жив, вскочил и кинулся к двери. Так я еще раз выбрался из деревенской бани живым.

Война и баня, фронт, передовая и баня. Солдат шилом бреется, дымом греется, мыться-то где? Мы в окопе чесались и говорили, что это вшивый фриц посылает к нам своих насекомых.

Баня все-таки на передовой была. Брезентовая палатка с теплой водичкой. Грязь мы кое-как смывали, надевали чистое белье, но через неделю, если ты еще жив, в тело снова впивались “фрицы”.

Меня всегда удивляло – откуда берутся эти кровожадные насекомые? Быть может, выходят из пор грязного тела? А ведь их нашествие на людей всегда совпадает с невзгодами войны и смуты. Не странно ли, что в последнюю демократическую революцию в России наблюдалась вшивость.

Летом сорок четвертого на Карельском перешейке, где-то под Териоками, фронтовая санитарная часть устроила нам баню. Первая рота помылась, теперь наша очередь. Оружие составили в козлы, построились, и тут старшина мне: “Генатулин, останешься около оружия”. – “Есть остаться около оружия”. Хотя кому нужны наши винтовки и автоматы? Финны, что ли, их свистнут? У них, небось, оружие получше нашего. А помыться так хотелось, пока вода там горячая.

Возле палатки разделись и нагишом выстроились к хорошенькой санитарке. Остряки, кто постарше, хохмили, а мальчишки, прикрывая мужское достоинство ладонью, краснели. Санитарка мазала их волосню какой-то рыжей мазью, вручала кусочек черного мыла, и марш в палатку под скудный душ. Ребята моются, а я все стою возле оружия, предвкушая мытье, затем жратву. Неподалеку на полянке дымит и сытно пахнет наша походная кухня.

И тут вдруг низко над лесом, как будто вынырнув из тишины или образовавшись из тучи, самолет, короткий вой и грохот, и еще грохот. И опять тишина.

Обнаружил себя лежащим на земле и, поднявшись, увидел опрокинутую кухню и рядом убитого повара. Разодранный брезент бани разметало по сторонам, а что стало под брезентом, я видел со стороны, и меня колотил мандраж. Если бы старшина не оставил меня около оружия… Он что, пожалел меня? Черта с два. Да он же не мог предвидеть. Может, надоумил его мой ангел-хранитель, который всегда со мной…

Потом стало понятно, что произошло. Финский или, может, немецкий лазутчик был где-то рядом, возле нас, и передал по рации в свой штаб, мол, квадрат такой-то, Иваны баню устроили, поддайте им жару. И поддали.

Вскоре там же, на Карельском перешейке, я снова встретился с баней, но не с брезентовой, а с настоящей, финской или карельской, срубленной из сосновых бревен.

У меня есть рассказ, написанный в молодости, лихо и небрежно, “Сто шагов на войне”. Я его написал в Юрмале, лежа под соснами, в блокноте. Когда-то его напечатал “Наш современник”, потом перепечатали многие издания, даже в Индии. Видно, запах хвои, запомнившийся как запах войны и передовой, навеял воспоминание о не таком уж далеком от Юрмалы Карельском перешейке. Рассказ о том, как солдат, разумеется, я сам, пойманный на перекрестье оптического прицела финской “кукушки”, что пряталась за рекой, был на волосок от гибели. Первый выстрел финн промазал, но второй не промажет. Поняв это, солдат пустился бежать. Неподалеку, метрах в ста, стояла баня и зияла открытая дверь предбанника. Я туда. Снайпер настиг меня как раз в дверном проеме. Хлопнула разрывная пуля, я упал и заполз в баню. Я был жив. Снайпер попал в приклад автомата на уровне моей поясницы и в щепки разбил его. Ему, наверное, такому же мальчишке, как и я, очень хотелось меня убить. Если бы не приклад автомата, разрывная пуля разворотила бы мои внутренности, и я бы умер в банном затхлом сумраке. А я, живой, лежа на полу, грыз сухарик и, разглядывая финскую баню – аккуратно сработанные полок, лавки, каменку, облицованную кафелем, – думал о том, что, если вернусь живым, построю точно такую же. Только потом узнал, что меня спас не ангел-хранитель или не только он, а спасла река. Оказалось, что пуля, летящая над водой во влажном воздухе, отклоняется…

Потом, на других фронтах, ни под Кенигсбергом, ни в Померании, ни на подступах к Эльбе, мы не мылись в бане, и “фрицы” грызли нас почем зря. А когда война кончилась, где-то в мае в немецкой деревне мы устроили себе такую баню, что всем баням баня. Солдат – мастер на все руки, или, как говорится, голь на выдумку хитра: в кирпичном сарайчике или на складе из кирпичей слепили каменку, сколотили полок из тополя, связали веники и раскалили все это хозяйство до адового пекла. Только воды горячей не было, после пара окатывались холодной водой, а воду носили немки из ближнего колодца. Вот это было мытье, победное мытье, мытье победителей. Немки входили в пар с голыми мужиками, пригнувшись, и причитали: “Майн гот, майн гот!”, а ребята им: “Фрау, ком хеер, потри мне спину”. Немкам, не знающим о русской бане, наверное, казалось, что Иваны жарятся в пекле, как грешники в аду. Откуда им было знать, что баня, русская баня, – это настоящий рай для солдат, которые в грязи и во вшах прошли через огненный ад четырехлетней войны.

А баню по образцу той финской, в которой в сорок четвертом я спасся от снайперской пули, я все-таки построил. И назвал ее литературной баней. Не только потому, что сруб купил на гонорарные деньги, но и потому, что летом ко мне в деревню приезжают друзья-писатели, парятся до обморока и похваливают: “Вот это баня!”. А строили ее два пьяненьких архаровца не без моей помощи. Опорожнили полдюжины бутылок, часто повторяя: “Писатель, напиши про нас, как мы тебе строили баню”, и, окончательно спившись и так и не достроив, уползли на бровях. Полок, лавки и другие удобства пришлось доделывать самому.

У меня никогда не было своего дома. Не считать же домом московскую хрущовку, провонявшую бомжами, или деревенскую лачужку-развалюшку из горбыля и глины. Зато на старости лет я построил баню. Это высшее, что я мог достичь в смысле житейских и материальных благ, награда за праведный труд, начавшийся в юности и продолжающийся по сей день.

Вот перемаюсь серую московскую зиму и весной подамся к Уральским горам, к своей бане. Раскочегарю каменку березовыми поленьями и с распаренным березовым веником, пахнущим прошлогодней мятрушкой, заберусь на полок…

Будет ли там, в лучшем мире, после смерти, у меня такая баня? Смывая земные грехи и печальную память о минувшем, парился бы я березовым веником и поглядывал бы оттуда на людскую жизнь – как они там… Топятся ли снова бани…