"Олимпийский диск" - читать интересную книгу автора (Парандовский Ян)

VII. Бросок Фаилла

После летнего солнцестояния дни становятся короче. Незаметно по одному лепестку отпадает от утренней зари, и какой-то вечерний луч быстрее загорается теплым светом. Человеческий глаз не в состоянии уловить эту разницу, ни одни часы, ни один прибор не способны зафиксировать эти ничтожные мгновения. Юный мир V столетия не упоминает о минутах и секундах, целые дни ускользают из-под его контроля, лунные месяцы вступают в противоречие с солнечным порядком, каждые восемь лет возникает неразбериха и тогда в жертву времени приносятся три дополнительных месяца. Греческий год обтесан смелым резцом, и никого не волнуют стружки, разносимые ветром вечности.

Но гимнасий бдителен, как хронометр. Самый чуткий из всех чувств, инстинкт, дал знать за несколько дней, что небесное светило миновало точку своего высшего накала, и вот каждый замечает на стадионе полоску тени, которой еще вчера не было. Убывает время, магнетический ток тревоги повергает в дрожь душу, которая теперь целиком захвачена ритмом надвигающейся Олимпиады. Атлеты, выходя на стадион, поднимают головы, смотрят из-под опущенных век на сверкающую полосу рассвета, который наплывает из-за аркадийских гор, целуя свои ладони в знак поклонения богу солнца.

Жара начинается с утра, в течение всего дня гимнасий бурлит и кипит, он и в самом деле уже выходит из берегов. Прибывают все новые и новые атлеты. Элленодики трудятся в поте лица, Гисмон в коротком хитоне без рукавов розгой поддерживает твердый порядок. Как Одиссей у входа в пещеру мечом отгонял жаждущий отведать свежей крови сонм теней, так и он бьется с плотной толпой, шаг за шагом прорубая в ней проход для самых достойных.

Он охотно избавился бы от этих пылких и незаурядных спортсменов, которым его помощь уже не требуется. Им позволено заниматься, чем они хотят. Они купаются в реке, сидят, стоят, переговариваются, снова тренируются, не слышат своих имен, и лишь изредка кто-нибудь из элленодиков поведет глазами в ту сторону, где они бегают, прыгают или борются. Вокруг себя они ощущают полное умиротворение, будто из центра циклона выплыли на тихие и спокойные воды.

Наконец, для них открыли плетрион. По всем спортивным площадкам элленодики принялись выкрикивать: "Ерготель, Данд! Герен! Эфармост! Сотион! Каллий!" Первейшие имена стадиона, пентатла, кулачного боя, борьбы, панкратия взмывали над замершим гимнасием, и когда, наконец, они отзвучали, многие моляще вслушивались в тишину, словно еще была надежда, что удастся различить в ней и свое собственное имя. Из гимнасия, как из созревшего плода граната, выжали весь сок, осталась лишь кожура с клочьями мякоти, в которой, возможно, еще сохранилось несколько капель.

Плетрион называли "преддверием Олимпии". Его открывали только для тех, кто наверняка окажется у алтаря Зевса. Те, кого вызвали, покидали спортивные площадки, многие прихватывали свои принадлежности, казалось, с их уходом все кончится и в гимнасии наступит то будничное, неопределенное время, когда последняя Олимпиада уже прошла, а до будущей еще далеко.

Плетрион от остальных площадок отделял дворик с колодцем, а за ним цветущий сад, разбитый вокруг глубокого водоема. Какой-то человек черпал воду, поливая клумбы. При виде входящих закричал:

- Идите по тропинке, не топчите цветов!

Осторожно, гуськом двинулись они по узкой, выложенной кирпичом дорожке через этот удивительный клочок земли: никто и не подозревал, что нечто подобное существует в непосредственной близости от их сборища.

Плетрион представлял собой квадрат со сторонами в сто ступней длины, огороженный стеной, в которой имелось много ниш для скамей и статуй. Изваяния Геракла, Гермеса, Аполлона, патронов молодых атлетов, улыбались в камне, выбитом древним искусством ваятелей. На стенах виднелось множество надписей, частью уже стершихся и выцветших. Те, что здесь некогда тренировались, выцарапывали чем-то острым свои имена, с названием родной страны, нередко с добавлением какой-нибудь шутки, всегда с указанием вида состязаний. Встречались старинные, уже ставшие легендарными имена, и трудно было поверить, что можно коснуться места, где покоилась рука громадного Лигдамида, Полиместра, который на поле догнал самого зайца, прославленного на века кротонца Милона.

То была наиболее старая часть гимнасия, самая давняя спортивная площадка, помнящая времена первых Олимпиад. Трогательная ветхость этого поля славы открывала мир маленький, мелкий, покоящийся под тесным небосводом, не выходившим за пределы Элиды. Весь этот пятачок земли казался почетным обломком, священной реликвией, начиная от трещин в стене, которые никогда не заделывались, и кончая сероватым песком, будто присыпанным пеплом столетий.

Все двигались робко, обходили стену, останавливались перед статуями, читали надписи. Сотион вывертывал шею, стремясь собрать воедино буквы, которыми увековечил себя Хион из Спарты. Буквы шли справа налево, наискось подталкивая друг друга все ниже и ниже, так что ему пришлось присесть, чтобы разобрать конец надписи. Но она обрывалась на потрескавшейся стене, из которой в этом месте пробивался пучок травы.

Пока они не знали, чем им следует заняться. Для нескольких десятков атлетов в столь разных видах спорта сто квадратных ступней не на многое могли сгодиться. У борцов, панкратиастов и кулачных бойцов возникли кое-какие планы, но они быстро были отвергнуты. Ефармост протянул руку за песком, а схватил увесистый комок.

- Совсем слежался, - констатировал он.

Тела, привыкшие к постоянному движению, ослабевали в вынужденном бездействии.

- Сядем, - несколько неуверенно, как бы прикидывая, не противоречит ли это традиции данного места, произнес Сотион.

Он избрал скамью, задвинутую в глубокую нишу. Здесь была отличная, почти абсолютная тень, платан, росший за стеной, склонял в эту сторону несколько своих раскидистых ветвей. Постепенно все сосредоточились здесь и, сидя, лежа и стоя, образовывали беспорядочную группу, неподвижную, сонную, скучающую.

Сотион из своего укрытия глядит на песчаную площадку, залитую мерцающим маревом, и ни с того ни с сего спрашивает:

- Интересно, Гелиос держит свой диск в руке или он висит за его спиной?

- В левой руке, - отвечает Герен.

- Он держит не диск, - возражает Скамандр, - а колесо.

- Колесо повозки? Значит, он едет на одном колесе?

- Нет! Просто второе с этой стороны не видно.

- Он отправляется в путь из Эфиопии, где у него золотой дом.

- Не дом. а пещера. Хрустальная пещера, - поправляет Герен.

- Вечером он купается в океане у Гесперид.

- Л возвращается когда?

- Ночью переплывает океан с запада на восток.

Агесидам закрывает глаза, как ребенок, который, дослушав сказку до конца, готов заснуть. Но он еще борется со сном:

- На корабле?

- Нет, в золотом челноке.

Минуту спустя Ерготель добавляет:

- Когда я плыл из Гимеры, на корабле оказался человек, который об этих вещах говорил по-другому.

- Сын Филанора, - вступает в разговор Телесикрат. - Кто же это был?

- Не знаю. Мудрый человек, по-моему. Он возвращался откуда-то с побережья, из Кротона или Метапонта. Говорил... - Ерготель, полный сомнений, понижает голос: - Как он утверждает, Гелиос не разъезжает по небу. Как и другие боги, говорит он, Гелиос не делает ничего, живет в свое удовольствие, не изматывая себя непосильным трудом. Зато мы находимся в постоянном движении.

- Кто это: мы? - слышится шепот нескольких человек.

- Мы - значит земля. Земля, Солнце, Луна и все звезды вращаются, бегут, не переставая.

- Земля бежит? - изумляется Патайк.

Грил, который тоже ничего не понимает, считает, что уровень непонимания беотийца несравнимо ниже:

- Не беспокойся, от тебя она не сбежит.

- Тот человек сумел это объяснить, - продолжает Ерготель. - Рождаешься в вечном движении, говорил он, и умираешь, не замечая его. И еще как-то по-другому, только я забыл. Он называл это танцем. Словно бы все небесные тела взялись за руки и кружились вокруг алтаря. Алтарем служит огонь, чудовищный жар которого мы не ощущаем. От него распространяется свет и тепло и жизнь по земле, по солнцу и всем звездам.

Все молчат. Кто-то откровенен, кто-то замыкается в себе, в распахнутые души врывается дуновение этой непостижимой мысли. Очаг, алтарь - вселенная конкретизируется в обычные очертания дома, где совершаются свадебные обряды. Земля и Солнце, юная пара, вместе с торжественным кортежем обходят алтарь, зажигают факелы у родного очага. Новая мысль, поначалу вызывающая смятение, успокаивает их песенным ладом; подвластные совершенным законам материи, которые удерживают их тела в великолепном равновесии, они чувствуют себя уверенно и безопасно, как сама вселенная, которая независимо от человеческих суждений продолжает вращаться.

Шум гимнасия не смолкает в этом убежище тишины, он уплотненный, густой, непрерывный. В этой волне, монолитной, как металлический брусок, их обостренный слух фиксировал все оттенки голосов. Одна спортивная площадка за другой отзывались по-разному, подчас недоставало какого-нибудь звука и в хаотической круговерти гула пролегала полоса тишины, тогда говорилось: "Заканчивают прыжки" или "Айпит прекратил борьбу".

Они погрузились в блаженную леность. Ощущение чужих усилий, непрекращающегося рабочего ритма давало почувствовать всю сладость отдыха.

И вдруг: гимнасий, до той поры напоминавший развернутый пергамент, все буквы которого выставлены напоказ, начал сворачиваться. "Священная беговая дорожка", тетрайон, "мягкое поле" поочередно затихали, наполняясь негромким, непонятным гулом.

- Что случилось? - первым сорвался с места Сотион.

Случай, нарушивший все течение дня, произошел на "священной беговой дорожке". Ономаст, элленодик, проводивший тренировки в метании диска, велел измерить бросок Иккоса. Невольник, замерявший расстояние, пользовался копьем длиною в пять ступней. Он насчитал девятнадцать копий. Последний замер был вровень с броском, между наконечником и диском даже палец всунуть не удалось. Ономаст изрек:

- Это бросок Фаилла!

Если бы он назвал лишь цифру в девяносто пять ступней, все случившееся просто заслуживало бы внимания, но, коль скоро он сослался на имя героя, это стало значительным событием.

Фаилл из Кротона одержал трехкратную победу в Дельфах, один раз в беге и дважды в пентатле. Таких показателей он добился, когда ему не было и двадцати, в самом зените своего великолепного будущего. На семьдесят пятой Олимпиаде ему предрекали оливковый венок. Он и в самом деле собрался было в путь, но тут грянула война. Фаилл продает свой участок земли, дом, полученный в дар от города, берет деньги в долг у друзей, покупает корабль, набирает добровольцев и единственный со всего италийского побережья спешит на помощь Старой Земле. Он погиб в битве у Саламина.

Сотион и его друзья застают гимнасий настолько изменившимся, будто они отсутствовали целый год. А ведь их несколько десятков человек и каждый в отдельности что-нибудь значит, и вот они стоят на спортивной площадке и чувствуют, как резко падает их значение, стадион, словно качающаяся доска, целиком склонился на сторону Иккоса. Патайк ударяет в ладоши:

- В первый же день, как только я увидел его с этой рыбой, я понял: с ним здесь хлопот не оберешься.

И пришлось им снова глядеть на все "тарентские причуды", на странный порядок тренировок, капризы с едой, подогреванием воды; на суетящегося возле него мальчика, многообразие и поспешность действий которого могли взбесить самого невозмутимого и уравновешенного человека. Выбившись из толпы, где он совсем еще недавно затерялся, Иккос теперь все время маячил у них перед глазами. Даже когда его не видно было, все равно ощущалось какое-то раздражающее щекотание на спине, и, обернувшись, обязательно натолкнешься на бесстрастный, внимательный его взгляд.

- Что он в нас видит? - раздражался Евтелид.

Сотион отвечал:

- Легкие, сердца, мускулы, сухожилия, кости, хрящи. Мне всегда кажется, что я прозрачен, когда он смотрит на меня.

- Но и к нему стоит приглядеться, - говорит Эфармост. - Вчера в тетрайоне я наблюдал его во время борьбы. Очень он мне понравился.

Иккос действительно вел себя как мастер и вместе с тем как растяпа. Он знал назубок все приемы, наизусть все их давние названия, определял их именами богов, героев, славных атлетов, ссылаясь на правила различных состязаний, и Евримен часто советовал ему написать об этих вещах книгу, не забавляться борьбою. Иккос почти всегда занимал оборонительную позицию, но у него бывали и поразительные моменты, глаз не успевал заметить того молниеносного движения, каким он умел высвободиться из самых железных объятий. Но в следующую минуту делался неловким, растерянным, не замечал предоставлявшейся ему простейшей возможности. "Он или слеп, или просто прикидывается?" - этого так и не удалось никогда окончательно выяснить.

Но самое ужасное было то, что гимнасий напоминал теперь павильон с зеркалами: поведение и жесты Иккоса повторялись на всех спортивных площадках с такой точностью, словно он сам множился без конца и только менял лица, юные, бородатые, светлые и смуглые. Удивляло равнодушие элленодиков. Разве не видят они, что творится? В каком гимнасии допустили бы такое? Все идет шиворот-навыворот. Атлеты запустили тренировки. Время от времени кто-нибудь пропадает, и отыскать его никто не может, лишь одному Евтелиду ведомо, куда бездельник запропал. Спартанец негодует. Упадок дисциплины возмущает его, воспитанный в духе коллективной, лагерной жизни, он восстает против новых порядков, которые воцаряются на спортивных площадках.

- Тебя Гисмон любит, - обращается он к Сотиону. - Скажи ему. Они все украдкой от него удирают во двор. Никто не выполняет и половины упражнений.

Но Сотион только пожимает плечами.

- Не лезь не в свои дела!

Их изводило время, его непостижимая сила, они каждый раз по-иному ощущали его воздействие. Просыпались чуть свет, и день погонял их в суматохе, к вечеру они появлялись у колодца запыхавшиеся, без сил, провожая взглядом угасающие лучи, словно это был последний солнечный закат. И месяцы, проведенные здесь, казались им на удивление короткими, но, с другой стороны, время, которое еще оставалось, хотя, в сущности, его становилось все меньше, почему-то разрасталось в обширное, необъятное пространство. Тогда их подхватывала, возбуждала уверенность, что все еще можно изменить, и они устремлялись навстречу каким-то неслыханным и спасительным переменам.

И просто невероятно: эти минуты тревоги и раздражения для "круга Сотиона" явились тем, чем был бы бунт стражи и гражданская война в осажденном городе. Призрак Иккоса выглядывал уже из-за каждого угла.

Скамандр по возможности проводил время в плетрионе.

- В конце концов, его для того и открыли, чтобы было где отдохнуть.

Данд поддерживал его:

- Я готовлюсь к диавлу и не понимаю, чего ради я должен выполнять все упражнения, словно мальчик в в палестре. Да и никто не заставляет меня этого делать.

Эфармост открыто заявлял:

- Сотион - ребенок. Ему нравится гонять целый день, когда палит солнце.

Меналк добавлял свое:

- У меня две-три схватки на дню, и я считаю, что этого достаточно. Айпит большего не требует. Сотиону хочется порезвиться, ну и пусть резвится. Разве здесь мало мальчишек?

Но на мальчишек Сотиону уже не приходилось рассчитывать. Тренеры, ослепленные способностями Иккоса, высиживали своих воспитанников, как заботливые наседки. Ни в одном гимнасии еще не повторялось так часто: "Не переутомляйся!", "Не бросай диск, тебе это не нужно", "Не прыгай после еды, жди, когда вызовут". И от рассвета до сумерек неустанно массировали их, так что многие потом с трудом двигались.

И все это казалось смешным и жалким. Их гладкие, преисполненные веры лица омрачались тенью сомнений, их изводило непонимание происходящего, им хотелось объяснить самим себе, но они не находили слов, за их неловкими жестами угадывалась душевная тревога.

Сотион был поражен тем, как близко принял он все это к сердцу. Несколько месяцев он вместе с ними жил, боролся, делил хлеб и надежду. Он не считал себя ни лучше, ни хуже других, просто мчал своей дорогой, параллельной той, которой бежали они. Лишь теперь выявилось, что его дорога шла по кругу, а все другие лучами сходились к ней. Предводитель? В этих стенах подобное слово теряло всякий смысл, никто не смел произносить его, никто никому не простил бы такого слова.

Единственное, что приближало к выявлению сокровенной тайны, - это было сердце. Теперь оно лежало как на ладони. Все самое ценное в них шло не от традиций, не от совместной увлеченности и даже не от жажды победы. Просто явилось общим волнением, неожиданным порывом, с которым никто бы не стал считаться. Усилия другого воспринимались как свои собственные, товарищ был предметом гордости, и этим человек становился богаче; нежность же, чувство, скорее разоружающее, оборачивалась источником силы, стойкости и отваги. Вот что составляло этот раскаленный круг, который их - десяток тел, подобных другим, - отделял от хаоса гимнасия.

И он, юноша Сотион, не имея никаких прав, чтобы руководить взрослыми, более зрелыми атлетами, оказался в самом центре круга, так как был наделен большим, чем у них, жаром.

Он в самом деле воодушевлял их, насыщал своей увлеченностью, зажигал радостью, черпал ее в каждом их триумфе. Если бы от своего времени они отсекли все те минуты, на которые он их вдохновил, то у них остались бы только беспросветные дни принуждения и долга. Не ограниченный никакой целью, непередаваемо свободный, он сиял, как чудом уцелевший осколок "золотого века", излучающий счастливую и беззаботную жизненную энергию. Он был воплощение самого духа этих игр, радостного служения богу, жертва которому это учащенный ритм сердца, напряженность мышц, истекающее потом тело, как алтарное жертвоприношение - музыка флейт, треск огня и кровь убитого животного.

Об этом никогда не говорилось, такие вещи были сами собой понятны, он выражал их каждым непроизвольным своим движением, без тени нарочитости и осторожности, он щедро раздавал себя, с неосознанным чувством неисчерпаемости своих юных сил, и совершенство, которого оп достиг, не было результатом осмысления, а просто благословением богов, ответивших взаимностью на такую чистую и искреннюю жертву. Любовь, которой его окружали и в которой они сами обретали высокое воодушевление, не была ничем иным, как только приятием их эллинскими душами того идеала, что привили им их отцы и деды.

И вдруг неуверенность разделила их. Появился человек, его все поднимали на смех, отвергали, но он утвердился в их среде, будто камень, застрявший в потоке. Все теперь раздвоилось, искривилось, забурлило мелкими водоворотами. Впервые в жизни Сотион, которому неведомо было другое состояние, кроме безмятежной ясности, его переполнявшей, почувствовал горечь внутреннего разлада. Иккос раздражал, волновал, тревожил. Появление этого друга детства подействовало на него так, будто на рубеже своего мира он обнаружил след чужой ступни.

Из этого его мира исчезло ощущение безопасности. Сотион передвигался теперь по зыбкой, качающейся почве. Исчезла его отвага, минутами он испытывал упадок сил, и единственное, чего он жаждал, - это исчезнуть, сойти с этого раскаленного края, затеряться в темной, беспросветной жизни самых заурядных людей.

Содам говорил Грилу (у них обоих, морских жителей, был свой язык):

- Сотион плывет, свернув паруса.

Так продолжалось несколько дней. И вдруг однажды Сотион повторил "бросок Фаилла".

Вот единственный выразительный язык на этом солнечном песке! Этот диск, как вдохновенное слово, увлек людей, готовых отступить. Так полководец поднимает свои войска, обессилевшие в пустыне, свежим, проникновенным призывом. Сотион как бы снес какую-то преграду, началось движение вперед. Содам продвинулся еще на ширину ладони. Евтелид приблизился к ним на две неполных ступни. И в цепочке, образовавшейся в пентатле, появлялись все новые и новые звенья - "круг Сотиона" вновь сомкнулся.

Иккос во все это также внес свою лепту. "Бросок Фаилла" был его неоспоримой заслугой, снискавшей ему уважение, подобное основателю славного рода. Что бы об этом человеке ни говорили, однако именно день его рекорда явился в гимнасии началом новой эры. Сам он больше не продвинулся вперед, но никогда (что тоже умели ценить) и не уступил своих позиций. Действовал спокойно, держался завоеванного места, как захваченной крепости. Перемирие с ним было достигнуто борьбой.

Каллий, кулачный боец, говорил всем участникам пентатла:

- Этот противник достоин того, чтобы сразиться с ним.

Противник, вероятно... Но вновь, когда добились равновесия, когда уже никто не пытался "искать спасения в Таренте", как говорили об этом удивительном периоде сомнений и тревог, Иккос оказался чуть ли не на своем прежнем месте, он опять стал смешон. Невозможно было преодолеть отвращение к его образу жизни. Он вооружал против себя всех своей дерзкой жаждой переделать все на свете. Он по-другому бы построил гимнасий, иначе рассадил деревья, установил бы другое время для сна, тренировок, еды; день, богатый день божий, канал бы по капле, как в клепсидре[25]. Среди этой расчетливости и разумности просто не осталось бы времени на то, чтобы жить.

- Жить? - удивлялся Иккос. - Это способен сделать за тебя любой невольник.

- Но, дорогой мой, я совсем не хочу, чтобы в этом меня подменял невольник, - возразил Сотион.

Иккос глухо, в нос рассмеялся:

- Прекрасно, прекрасно. И я не хочу, чтоб меня подменяли, но я живу за счет своих мускулов!

Последняя реплика возмутила всех, словно на месте тарентинца они увидели другого, никому не известного человека.