"Олимпийский диск" - читать интересную книгу автора (Парандовский Ян)II. Под пологом палатокВ речной долине выросло громадное и красочное поселение. Густо сгрудившееся около священного округа, оно было свободнее в отходящих от центра ответвлениях, которые, впрочем, с каждым днем все больше заполнялись. Круглые или четырехугольные кожаные и полотняные разноцветные палатки объединялись по общинам, отделенные друг от друга узкими проходами. Родственные общины держались вместе, и такие укрупненные территории образовывали как бы целые государства - здесь можно было увидеть Аттику, Лакедемон, Беотию, Сицилию, сотни границ греческого мира отстаивали свою независимость в этой тесноте. Велик был, однако, соблазн их нарушить. Неожиданно теспиец отправлялся на поиски топора, и, хотя у него в палатке имелся свой собственный, он приносил его от византийцев, мессенец обнаруживал свою собаку в далеком Эпире, остров Самос поил водой Массилию. Исполнялось как бы нечто вроде детского сна, словно у ног вырастали Гермесовы крылья. Мир изменил свои масштабы. Наконец-то можно было пройти его вдоль и поперек, надышаться запахом чужбины. Каждый лагерь сохранял свой неповторимый облик. Расположение палаток, расстановка повозок, место для свалки, незначительные детали в кажущемся единстве бессознательно выказывали своеобразие страны, откуда происходили. В этом угадывался ритм гор, долин, побережий, животные тянули головы в разные стороны, словно угадывая направление родных коровников и конюшен. Одежда людей была рассчитана на самые различные климатические условия, аркадийцы со склонов горных вершин не расставались с кожухами, вокруг бронзовой наготы жителей Ливии простиралась пустыня, в которой нет ни воды, ни дождей, ни капли росы. И каждый как бы принес с собою воздух родной земли, он улавливался в запахах лагерей. Он шел неведомо откуда, от людей, от утвари, из раскрытых палаток, пробивался из опилок и мусора, где отдавали свое последнее дыхание листья, стебли трав, засохшие цветы, прихваченные вместе с поклажей. Случалось, что из складок накидки, долго пролежавшей в сундуке, вылетал мотылек, оставляя кокон, вплетенный в нитки шерсти, и трепетал, переливаясь необычайной окраской, словно дух неведомого континента. Многообразие обычаев выказывалось в любом поступке. В человеческих жестах находили свое отражение зоны, параллели и меридианы, в них проявлялся образ жизни пастухов, землепашцев, купцов, мореходов; вертел в руках спартанца издавал стремительный шелест копья, аргосец восседал на табурете, словно на лошади, жителя лесов узнавали по беззвучным шагам. Но вся Греция, несмотря на свое многообразие, казалась почти монолитной среди фантастической стихии колоний: Африка, Иберия, Галлия, Иллирия, Италия, Скифия, Сарматия, Сирия, Египет своим дыханием из самых глубин собственной загадочной истории и цивилизации накрывали эти сотни греческих городов, цепочку хрупких звеньев, зацепившихся за их побережье. В каждодневном соприкосновении с варварами, на караванных путях, в толчее портовых городов человек впитывал их мысли, суеверия, пороки, как уличную пыль, проникающую во все поры тела. Его душа покрывалась причудливым орнаментом, улыбка, взгляд, жест выражались словно с помощью знаков неизвестного алфавита. Но подчас достаточно было увидеть узел на веревке или контуры горшка, заметить ничтожную морщину, прищур век, как следствие глубокой и скрытой бури чувств, чтобы среди этих арабесок и вензелей распознать чудесную братскую схожесть. Тысячи неожиданностей разделяли и вновь сближали людей. Здесь было представлено бесчисленное количество наречий и говоров, язык колоний заглушали сорняки чужих слов, все это порождало удручающие недоразумения. Обычный предмет, обиходная утварь внезапно превращались в загадку, которую невозможно было разгадать в разных концах этого обширного лагеря. Ударения, согласные, придыхания, грамматические роды подчинялись непостижимым капризам, невозможно оказывалось доверять даже гласным, настолько значительно видоизменялись они при раскрытии рта, движении губ, сжатии зубов. От слов часто оставался голый костяк, сама сердцевина звука, которому далекие века поверяли сокровенный смысл предмета. Но как быстро и горделиво крепли эти отростки в речи и сердце. Однажды услышанные и понятые, они выявляли свои корни, давали новые побеги, распускали пышную листву, которая отбрасывала великолепную тень, тень пространства и времени. В светлом ощущении сообщества угадывались очертания древнего бытия, когда еще все племена жили вместе, когда подобный лагерь, окруженный шумом северных степей, влиял на решения о переселениях и завоеваниях. Где и когда это было? Ни одно воспоминание, ни один миф ни слова не говорят об этом. Но ведь царили такие времена, когда ни дорийцев, ни эолов, ни ионийцев не существовало, а был единый народ, связанный теми же сухожилиями, которые и теперь способны передавать мысли по разнозвучащим губам. Откуда бы иначе рождалось это удивительное ощущение тепла, которое, можно сказать, проникает в самую душу даже при еле слышном шорохе живущего рядом. Многие знали друг друга по предыдущим Олимпиадам, встречались приятеля по каким-то совместным приключениям, вспоминались лица, виденные в далеких портах, в полуосвещенных трактирах, вновь сходились самые глухие тропы, на которых однажды случайно пересеклись чьи-то судьбы. Поминутно раздавались радостные возгласы. - Кого я вижу? Невероятно, клянусь Зевсом! - Тебе, кажется, снова пришлось пережить бурю? - И какую! Я уже слышал голос сирен. - Да, да! В наши годы не мешало бы остаться дома. - Нет, невыносимо представить, что умрешь в постели, в которой ты явился на свет. - Что ты там рассуждаешь про годы!.. Все чувствовали себя такими молодыми, что весь мир казался им в девичьем возрасте, возрасте той девушки, что стремительно проскользнула между палатками. Она исчезает, и лишь один ее голос доносится из-за полога, мягкий и легкий голос, золотистый завиток среди всего того мужского многоголосья, которое вдруг стихает. Во всем лагере ни одной женщины. Они остались дома: по закону вход в Священную рощу во время игр для них закрыт, даже реку Алфей им запрещено переходить. Там, за рекой, по направлению к Скиллунту, видна Типейская скала, оттуда предписывалось сбросить виновницу, нарушившую запрет. На людской памяти такого еще не случалось. Но закон есть закон, хотя никто и понятия не имеет, откуда это пошло. По какому-то древнему предрассудку сельской жизни женщин изгоняли, дабы они не подрывали силу урожаев, не допускали к олимпийским церемониям и к культу покровителя хлебов Эвноста в Танагре, перед ними закрыли двери храма Крона. Только девушки пользовались извечной привилегией своей непорочности. Среди них была одна, имя которой повторялось по всему лагерю. Она шла, опираясь на руку отца, почти одного с ним роста. Дорический пеплум[35], скромный в покрое, не скрадывал очертаний ее фигуры, и она не тонула в обилии материала. Упругая зрелость ее форм ощущалась особенно там, где сукно было перехвачено в талии и ниспадало длинными, ровными складками. При каждом шаге складки раздвигались и под мягкой шерстяной тканью обозначались очертания ноги, законченной и совершенной. Широкая в плечах, с высокой грудью, которая выступала под прикрывающей ее апоптигмой[36], она смуглостью своих рук, шеи, ступней, выглядывающих из сандалий, заявляла миру о своем теле, взлелеянном солнцем и морским ветром. Гидна, родившаяся в Сикионе, на полуострове Паллена, сопровождала своего отца Скиллия в его поездках на ловлю губок. Еще полудетскими руками она срывала с подводных скал эти студенистые живые кусты, все смелее, все выносливее в единоборстве с морской стихией, с тяжестью волн, в которые погружалась, быстрая и умелая в работе посреди голубоватого мрака глубин. Легкие приобрели удивительную силу дыхания, воздух, зачерпнутый на поверхности моря, оставался в них так долго, что Скиллий, всплывавший первым, каждый раз переживал и страх и радость. Наконец и она выныривала, взлетал на мгновение из воды ее торс, раскачиваемый вздохом, будто легкие раскрывались, чтобы объять весь мир, и тотчас она превращалась в светящееся движение, в частицу вольной стихии, до тех пор пока не расставалась с последней волной, выскакивая на берег. Ей и в голову не приходило, что ее искусство сможет когда-нибудь пригодиться для чего-то иного, нежели ловля губок. Но вот вспыхивает война, наступает как бы конец мира, неисчислимый людской поток смывает их дом, море вскипает тысячью весел, их лодка, привязанная к неведомому кораблю, плывет северо-восточным ветром. Неизвестно, сколько времени провели они в состоянии этой дикой растерянности. Небо, море и суша взывали всеми языками, но ни одно слово не напоминало звук человеческой речи. Все, что Гидна поняла за это время, укладывалось в одну фразу: "Надо сорвать суда с якорей". То был голос ее отца, сдавленный и тихий, едва уловимый в грохоте бури посреди ночи, темной, как сама земля. Они начинали пробираться под волнами. Подплывали под днища судов, ползали в тинистом, кипящем мраке, покуда их руки не натыкались на якорный канат; тогда они принимались дергать его, вырывали железные клыки, вбитые в дно, и выныривали, чтобы отдышаться. Ураган, словно молния, пронзал им легкие, треск судна, подхваченного ветром, и отчаянные крики команды на мгновение усиливали грохот бури, они снова уходили под воду, и еще корабль исчезал в ночной бездне. Несколько десятков персидских судов они предали смерти. Они сами рассказали обо всем случившемся, приплыв в одну из последующих ночей из Афеты в Артемисий. - Погляди-ка, эта девушка проплыла восемьдесят стадиев! - По-твоему, у них не было лодки? - О какой лодке ты говоришь? Спроси Ликомеда, сына Эсхрея, если он где-то здесь. Он был капитаном корабля, к которому подплыла девушка, и бросил ей конец. Она вскарабкалась по канату проворнее, чем это сделал бы ты. - И добавьте, что они не явились с пустыми руками. Наши военачальники только от них и получили первые достоверные сведения о передвижении персидского флота. Это великолепно, что существует такая девушка и такой лагерь, изобилующий значительными событиями! Каким-то чудом палатки афинян, спартанцев, тегейцев, коринфян, потидейцев, сикионийцев, эпидаврийцев, трезенцев оказались рядом, недоставало лишь часовни Андрократа да источника Гаргафии, чтобы эти невысокие холмы и окрестную равнину принять за поле брани под Платеями[37]. Товарищи по оружию приветствовали друг друга с радостным изумлением, так встречаются лишь люди, вместе пережившие дурные времена. Над ними вскипал шум воспоминаний. Кто-то спас чью-то жизнь, кто-то вынес кого-то с поля боя, раненые показывали друг другу зарубцевавшиеся шрамы. Вздохом помянули души погибших. А когда уже недоставало слов, восклицали: "Клянусь Зевсом! Клянусь Палладой! Клянусь Гермесом! Клянусь Эаком!" Весь Олимп участвовал в их веселье. Собирались большими толпами, брались за руки и выкрикивали: - Саламин! - Платеи! - Микале![38] - чтобы созвать тех, чья стоянка находилась далеко, а затем направлялись в сторону Гарпины, где было пусто, и рассаживались широкими кругами. Самым важным казалось выяснить, как отложились эти события в памяти самых разных людей. Это не было внесено ни в один архив, ни в одну хронику и продолжало жить только в людской молве. А в это время на далеком Карийском побережье двенадцатилетний мальчик пока еще забавлялся ракушками, погонял тележку с впряженной в нее собакой, и пройдет еще немало времени, прежде чем он отправится странствовать по свету, прежде чем из уст людей услышит живую историю и прежде чем увековечит ее раз и навсегда в книге, которая будет начинаться следующими словами: "Геродот из Галикарнасса собрал и записал эти сведения, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности"[39]. И спустя пять Олимпиад весь народ услышит его. Здесь, под сенью священного округа, зазвучат сладостные звуки ионийской речи над развернутым свитком папируса. Время обратится вспять, и эпоха великих лет спрессуется до нескольких часов, состоящих из всепроникающих слов. Новое поколение, которое в день Марафона спало с поднятыми вверх кулачками, а после Саламина отроческими голосами исполняло хвалебную песнь, а еще более юное, у которого от этих названий слипались глаза на дедовских коленях, наконец-то охватит единым взглядом все, что жило в бесчисленных легендах и рассказах. Старики же, приложив ладонь к уху, будут изумляться, что же это они никак не припомнят человека, который говорит так, будто был когда-то среди них, хотя ни один седой волос не подтверждает его тогдашнего присутствия. Но что бы ты ни думал на этот счет, от собственного мнения лучше отказаться, ибо кто способен теперь при помощи своих немощных слов состязаться со столь высоким искусством гармонической фразы? И по вспыхнут теперь споры о том, кто указал персам дорогу к Фермопилам: Эпиальт или Онет, и уже не останется времени на то, чтобы вставить ц свое имя в бурную схватку над трупом Мардония. Все будет решено и завершено, не понадобится колотить палкой о землю, хватать людей за одежду: ведь старческим голосом невозможно перекричать историю. Разумеется, никто не предполагал, что может произойти нечто подобное. Для тех, кто широким кругом расселся у могильного холма, существовала одна-единственная книга, та самая извечная книга памяти и традиций, легкая и меняющаяся, сложная, как извилины человеческого мозга, но не допускающая на свои страницы всякого рода неудачи, пожарища и разрушения. Обрабатывались самые свежие ее данные. В них уже полно было сокращений, вставок и дополнений. Каждый еще надеялся, что, хотя бы в виде сноски, повиснет на полях какой-нибудь страницы. Надо только при помощи мощного голоса, точного слова, подробного описания обстоятельств завладеть вниманием возможно большего числа слушателей, постараться проникнуть в чужие воспоминания, видоизменив их настолько, чтобы в них образовался пролом, достаточный для твоей собственной персоны. Это не так-то легко, коль скоро все собрались с подобными намерениями, и с первых же слов поднялся шум. Может быть, разумнее всего молча ждать, вон как тот толстяк, который, упершись руками в бока, улыбается и своим невозмутимым спокойствием разжигает всеобщее любопытство. Его никто не помнит. Зовут его Аменокл. Аменокл, сын Кретина. Родом он из Коропа, что у Пегасийского залива. Там у него был дом, лодка, несколько невольников и сети. Богатство невелико, но жить можно: рыба не переводилась. Даже там заговорили о том, что могущественный царь движется на Элладу. Этому трудно было не поверить, когда послышался шум весел. Правда, царские корабли пристали к другому берегу Магнесии, но Магнесия так узка, и то, что происходит на одной ее стороне, слышно и по другую сторону. Флотилия находилась между городом Касфанеей и мысом Сепиадой. Одни суда вытянули на берег, оставшиеся стали на якоря. Заночевали они при полном спокойствии и тишине. Но на следующий день море разволновалось, началась буря, поднялся сильный ветер, который идет от Геллеспонта. Эту бурю, как известно, послал Борей по просьбе афинян, - Борей, что женат на их давней царице. Все корабли, находившиеся достаточно далеко от берега, были подхвачены волнами, одни выбросило на Ипны у Пелиона, другие на мыс Сепиада, третьи швырнуло на берег у Касфанеи или Мелибеи. Именно тогда Скиллий с дочерью и сорвал многие суда с якорей. Аминокл видел бурю, которая налетела и утихла три дня спустя; поговаривали, что четыреста царских судов разнесло вдребезги. А позже при спокойной волне остатки флота обогнули берега Магнесии и вошли в залив, став на якорь возле Афетов, откуда много веков назад Ясон отправился на поиски золотого руна. Тогда же весь берег усыпали персы, а встречи с ними оставляли тягостное чувство. Аминокл перебрался на другую сторону, где не было ни души. Благословенные, тихие волны набегали на берег, время от времени выбрасывая доски, балки, весла, корабельные обломки. Если б не трупы, распухшие от воды, вздувшиеся и посиневшие, разлагавшиеся под лучами летнего солнца, он мог бы сказать, что никакое жилище не сравнилось бы с каютой разбитого и застрявшего между двумя скалами корабля на пустынном берегу при безмятежном спокойствии моря и неба. Там он пересидел всю войну и не может пожаловаться, что терял время зря. Волны все умножали его хозяйство. Работы с каждым днем прибавлялось. Надо было хотя бы перебрать все эти груды разбухшего дерева и ржавеющего железа, под которыми могли оказаться и кое-какие ценности. Вот и обнаружилось, что их даже больше, чем он предполагал. Золотые и серебряные сосуды, шкатулки с деньгами, амулеты, различная амуниция непонятного назначения, но всегда там что-нибудь да поблескивало. Он не называл ни одной цифры, никто и не ждал от него ничего такого, слушатели в своем воображении сами определяли количество драгоценной добычи, насколько у кого хватало фантазии. Подобным грезам предавались с удовольствием, и звон золотых слитков отдавался в ушах, перекрывая последние слова рассказчика. Видно было, что Аминокл еще шевелит губами, разводит руками и что-то напоминающее слезы увлажняет его глаза, но лишь сидевшие совсем близко поняли: речь идет о детях, вероятно, его детях, которых он потерял. И никто не посочувствовал его горю: он явно перенасытил их рассказами о своей удаче. Они охотно разделили бы ее с ним. Солдаты, с неизгладимой белой полосой от шлема на лбу, уже забыли свою первоначальную обиду на то, что толстяк так долго занимал общее внимание, которого, по их мнению, заслуживали лишь их собственные подвиги. Взыграл в них торгашеский дух, который сидит в каждом, и всеми фибрами своей души они приветствовали богатство, какое обеспечивала им победа. И предались восторженным воспоминаниям о персидских сокровищах. Тут снова возникли шатры, расшитые серебром и золотом, кровати, отделанные слоновой костью, кубки, чаши, сервизы, драгоценное оружие. Их снова пробрала внезапная дрожь, когда на повозках, обычных обозных повозках, оказались мешки, набитые сосудами, блюдами, фиалами из чистого серебра. И на убитых не оставляли они дорогих сабель и клинков, браслетов, цепочек, серег и перстней. Каждому живо представилась та яркая и сверкающая груда, вокруг которой суетились писаря и учетчики. Невольники лакедемонян брали каждую вещь по отдельности, подавали ее для регистрации и относили в хранилище. Дележ трофеев производился справедливо, каждый получил, что ему причиталось, - пленными, женщинами, драгоценностями, скотом, но не мешает отметить, что невольники подолгу оставались без присмотра. Дальше этого разговоры не пошли из-за эгинцев, они сидели в общей массе. Всем хорошо было известно, что они немало нажились на этом, недаром свою родословную ведут от муравьев. Каким-то образом они заставили рабов превозмочь чувство страха и недоверия и повытрясли из них уйму золота и серебра. Невольники уступали вещи за бесценок: деньги всегда легче спрятать и пронести, но в этой лихорадочной сделке золото шло по цене меди. Эгина - крохотный островок, легко представить, как туго набита столь маленькая мошна. Воцарилась минута молчания, во время которой эгинцы сидели, полуприкрыв глаза. На них посматривали. Купцы из Милета, из Византия[40] и Коринфа поглаживали бороды, спокойно размышляя об этом добре, которое ни в коем случае не минует их портов. Сицилийцы и жители Великой Греции не проявляли никакой заинтересованности, вся Греция представлялась им сборищем оборванцев, ссорящихся из-за обглоданных костей. Афиняне же раздумывали над тем, что этот скалистый треугольник в Сароническом заливе всего в двух шагах от их берегов, самое время сделать этот шаг. Торговые договоры, союзы я войны - все сосредоточилось в их взглядах. Через минуту разговор шел уже о том, что персам удалось спасти. Первым отбыл Ксеркс, а то, что оказалось при нем, вообще не поддавалось учету в греческих финансовых масштабах. Назывались различные цифры, которые, передаваясь из уст в уста, чудовищно округлялись. Над ними навис гнетущий призрак богатства, все сжались под его тяжестью, подавленные собственной бедностью. Они видели армию Артабаза, бегущую на север, видели плывущий на восток царский флот, оба горизонта сомкнулись, как двери, захлопнувшиеся от внезапного пинка, едва удалось при этом отдернуть руку, чтобы не размозжить пальцев. Их охватило бессильное отчаяние, словно кто-то их обманул, обобрал, пустил по миру. В той пустоте, какую они внезапно ощутили, повеяло холодом, хорошо им знакомым, и его им, пожалуй, никогда не забыть. Он пришел вместе с известием о походе Ксеркса, и казалось, словно сама судьба взмахнула большими черными крылами. Греция показалась тогда тем, чем, в сущности, и была: маленькой тесной клетушкой, на которую обрушился целый мир. Ведь в них жило убеждение, что они сражаются со всем миром. В армию великого царя влились народы из самых отдаленных уголков земли, от эфиопов до индийцев. Сколько их? Ни одна цифра не казалась им точной. Они слагали и множили, не переставая. Припоминали все новые виды оружия и при каждом таком случае накидывали свыше десяти, а то и несколько десятков тысяч. Когда дошли до трех миллионов, у них просто не хватило дыхания вести дальнейшие подсчеты. Тут кто-то вскочил и крикнул, что эту цифру необходимо удвоить, и обрушил на них целую массу народа с кораблей, которые везли зерно, убойный скот, снаряжение. Но скоро обнаружилось, что, подсчитывая количество воинов, забыли о невольниках, обозных, поварах, женщинах, евнухах. Притупившаяся фантазия исчерпала себя, а человеческий муравейник продолжал в ней бесконечно расти. - И подумать только, - рассуждал один коринфский хлеботорговец, - если даже ежедневный паек на человека составлял один хеник[41] пшеницы, не более, то и тогда потребовалось бы одиннадцать раз по десять тысяч сорок медимнов[42]. А я не учитываю при этом женщин, евнухов, скота и псов. Перед мысленным взором каждого бесконечным рядом вытянулись большие каменные хранилища, чтобы вместить дневной рацион, раскинулись бескрайние нивы, которые тщетно искали простора среди гор и скал Греции. К ним подбиралось громадное чудище, пестрое, многоцветное, кольчуги, шлемы, щиты могли сойти за шкуру, копья топорщились колючей щетиной: дракон, новый Тифон угрожал богам и людям Эллады. Но внезапно эта огромная масса распалась, утратила свою необыкновенную слитность, один за другим стали отваливаться от нее все более мелкие части, наконец, перед ними было лишь несколько, не более полутора десятков человек на расстоянии меча. Диковинная одежда, складки длинных плащей и широких расшитых шаровар скрывали рыхлые и дряблые тела, куда металл входил, как в тесто. Каждый в кончиках пальцев, сжимавших рукоятку булата, сохранил память о мягких проколах, и конец острия являлся ему увешенный душами мертвых, напоминая алый цветок, покрытый пчелиным роем. - Я расскажу вам кое-что, о чем знают немногие, - отозвался Лампон из Эгины. - Ксеркс, убегая, оставил Мардонию всю. свою кухонную утварь. Когда мы захватили лагерь, Павсаний увидел эти вещи: золото, серебро, ковры - и приказал царским поварам и кухаркам подать точно такой же обед, как для самого Мардония. Можете себе представить, они постарались на славу. Было на что посмотреть, на эти столы, где хрустальные кубки относились к разряду самых дешевых, а блюд оказалось столько, что в нашем языке для половины из них нет названий. Павсаний был потрясен и сказал: "Пусть лучше мне подадут наш спартанский обед". Ему принесли две глиняные миски и поставили среди этого великолепия. Павсаний долго смеялся, а потом сказал нам: "Смотрите, мужи Эллады, на глупость перса, который от такого стола отправился в дальний и смертный поход ради того, чтобы лишить нас нашего ржаного хлеба и тарелки постного супа". Все хохочут, но кто-то уже кричит: - А может, ты нам расскажешь о другой беседе с Павсанием? Лампон бледнеет, потом краснеет, на лбу у него выступает пот. Ему нечем дышать под обстрелом сотен глаз. Он встает и, не говоря ни слова, удаляется. - Что с ним случилось? - Не знаете? Я присутствовал при этом, под Платеями. Наш Лампон прибегает к спартанскому царю и говорит: "Сын Клеомброта, ты совершил чудо. Бог дал тебе возможность спасти Элладу и покрыть себя неувядаемой славой. Доверши же содеянное, чтобы слава твоя стала еще большей и никто из чужеземцев не отважился впредь напасть на эллинов. Ведь Леониду в Фермопилах Мардоний и Ксеркс отрубили голову, прибив ее на кресте. Надо отплатить им тем же, и если ты расправишься с Мардонием, распяв его, то отомстишь за Леонида". Павсаний ответил: "Друг из Эгины, я отдаю должное твоей благожелательности и благоразумию, но ты вступил на пагубный путь. Если ты славишь меня, мою родину, мои поступки, зачем же одновременно и унижаешь меня? Советуя надругаться над трупом и заверяя, будто это преумножит мою славу, ты хочешь погубить меня! Подобный поступок могут совершить варвары, только не эллины, но даже для варваров такое нам кажется позором. Да, Леонид заслуживает отмщения, но он уже отомщен. Его почтили бессчетные души тех, которые полегли здесь, и те, что погибли в Фермопилах. И не вздумай явиться ко мне еще раз с подобным советом, благослови судьбу, что уносишь ноги подобру-поздорову". Вот теперь вам известно, каков Лампон! За исключением спартанцев, все были увлечены болтовней. Говорило по нескольку человек одновременно. Скопище людей становилось все плотнее. Появлялись среди них и такие, кому здесь вовсе нечего было делать. Но при огромном сборище всегда хорошо иметь рядом безответную душу. Незнакомец сидит и слушает, глаза у него горят, он улыбается и говорит: "Да, так оно и было, мой дорогой". Иной даже отваживается перебивать, болтая слишком громко, а когда несколько пар глаз пристально уставятся на него, замолкает. Бессмертным богам известно, что значит для человека такая тишина, когда язык прирастает к гортани, недосказанное слово застревает в горле, а в руках, замерших в движении, судьба твоего города либо всей страны, беспощадно выставленная напоказ. Ведь все отлично знают: давным-давно сосчитаны все государства, общины, селения, не примкнувшие к великой общенародной обороне, не говоря уже про тех, которые переметнулись на сторону персов. Но если сидеть тихо, то тебя могут и не задеть. Здесь никто не уничтожает людей презрением. Только фокийцам хотелось бы встретить хоть одного-единственного фессальца, пусть он будет полнейшим ничтожеством, хромым, горбуном, самой что ни на есть падалью, только бы наконец плюнуть ему в глаза при всем честном народе. Измена Фессалии общеизвестна. Подвластная своим князькам, она покорилась великому царю и вместе с ним двинулась против Греции, жгла города, опустошала селения. Фокида была ими растоптана, этого не опровергнуть. Но фокийцы зря поднимают такой крик. У них с Фессалией извечные распри. Они всегда и во всем сталкиваются. Выступи Фессалия против царя, Фокида была бы с ним и жгла бы фессальские города. Можно не сомневаться. Но никуда не денешься, произошло все по-другому, и фокийцы стойко сражались, неся большие потери, в то время как Фессалия - просто кучка предателей. С ней можно сравнить только Фивы. Поэтому сегодня в Олимпии нет ни тех ни других. Фиванцы - чепуха, жалко, что не будет чистокровных фиванских лошадей! При мысли об этом все забыли о войне и потянулись к ипподрому, где находились конюшни. Некоторые из них еще наспех достраивались, в ход шли любые бревна и доски. Лошадей из-за жары держали взаперти. У полотняных пологов, прикрывавших вход, стояли невольники. Кругом сновало множество людей, которые засыпали их вопросами и отходили, не получая ответа. Иногда кому-нибудь удавалось раздвинуть складки полотна, глаза впивались в темную щель, откуда доносились шорохи и пахло конским потом. Поговаривали, что в этом году будет много персидских лошадей, непередаваемо совершенных. Слухи подтверждались тем, что среди конюхов заметили десятка два персов. Каждому хорошо известны их суконные колпаки, пестрые кафтаны с рукавами, широкие штаны. От них шел неприятный запах, так пахнет человеческое тело в тесной и плотной одежде. Это были пленники, доставшиеся при разделе трофеев. Стоило кому-нибудь к ним приблизиться, как они бледнели, и казалось, каждый раз заново оживали, неизменно удивляясь, что никто не чинит им зла. На любопытствующих они поглядывали с собачьей преданностью, как бы благодаря за то, что их носы, глаза, уши и прочие части тела, которые, как им казалось, уже не их собственность, все еще при них. Запертые конюшни скоро перестали занимать кого-либо: толпа постепенно рассосалась, влившись в шумный говор торжища. |
||
|